Венец всевластия Соротокина Нина
– Не замыкайся на себя. Тебе на людях надо бывать. Но остерегайся ходить туда, где пьют.
– Тогда только в ясли.
– Читай! – спохватился Макарыч, вспомнив об им же самим назначенном лекарстве. – Читай про Софью Палеолог. А если что – приезжай.
Вот именно… если что. Выть хотелось. Ладно, он постарается. Он будет читать роман и станет старостой в палате. А в тумбочке у него будут храниться печати от двух малых предприятий.
Ким перестал бояться рукописи. Вначале он каждый лист переворачивал с опаской. Он не безумец, чтобы бояться напечатанного текста, но роковое совпадение ночного видения, которое тут же обозначили буквами, пугало. Он уговаривал себя, что когда-то давно, может быть, в детстве, видел эту рукопись, имя царицы Софьи завязло в подкорке, отсюда и пьяная галлюцинация. Но он готов был поклясться, «руку отдать на отрубление», как говорит этот флорентийский пацан Паоло, что никогда не видел этих листов с текстами и не подозревал об их существовании.
Некоторые главы романа были вполне пригодны для чтения, иные страницы были не только испещрены поправками, но изобиловали хрусткими от клея заплатками, скрывающими целые абзацы. Имелся и от руки написанный план, из которого следовало, что в руки Киму попала только половина написанного. Много было разрозненных листков с несвязным текстом. Это были рукой написанные заготовки, до времени не востребованные запасы из чужих мыслей: выписки из истории русской и итальянской, во всяком случае, там были ссылки на Маккиавелли и Бенвенуто Челлини, цитаты неизвестных мудрецов, а также пословицы и понравившиеся автору словосочетания, передававшие особенности и пряность русского языка пятнадцатого века. Вся эта словестная каша была рукописной (но почерк был не материнский, уж его-то Ким хорошо знал) и снабжена множеством ссылок, номерами страниц и даже шифрами. Очевидно, автор много дней провел в библиотеке.
«Архиепископ Геннадий свел под одну крышку Ветхий и Новый Заветы в 1499 году – первый в славянском мире труд. Полностью напечатана Библия была только при Елизавете».
«Скептицизм усомнился в космическом порядке. Греки возвели религию в философию, а философия не признает высшей тайны, которой нельзя понять».
«Фома Аквинский развил собственную систему взглядов на мир (база – Аристотель). Фома утверждал, что космический порядок существует, и церковь может спасти людей».
«У царя Ивана было два брата: Борис Волоцкий и Андрей Угличский. И обоих он погубил, прикарманив их земли».
«Именно Иосиф Волоцкий навязал Руси (на перепутьи) исключительное место в мире и истории. Идея открытости для мира, которую сами того не ведая проводили еретики, идея общего с Европой пульса, – была загублена».
«Окамененное бесчувствие – церковный термин. Это когда человек не может покаяться на исповеди, потому что не находит у себя никаких грехов, вполне искренне считая себя во всем правым».
«Ясенец – синеватый лед. На нем и казнили несчастных заговорщиков».
«Я не знаю, зачем мне “жидовствующие”, но твердо уверен, что я обязан их защитить, даже если они в моей защите и не нуждаются».
Это уже не цитата, это крик авторской души.
«Когда присуждали священников к кнуту или виселице, то говорили: казним не попов, а негодяев по древнему уставу наших отцов».
«В XV веке в Литве русский язык был государственным».
Ну и так далее…
11
Открытый заговор против государя имел странную подоплеку. Все как-то совпало разом, и события, и мысли, и настроение при дворе, когда люди, вообще-то разобщенные, вдруг хором захотели опасного – отделиться от царя Ивана III на правах удельного княжения. В обычаях того времени знатные фамилии, находясь на службе у государя, давали клятвенные грамоты – не отъезжать на сторону до самой смерти. Никто из участников противного скопа такой грамоты не писал, поэтому они уговорили себя, что вправе бежать в Вологду и большой беды от этого не будет. Все крамольники на допросах, а многих и на дыбу поднимали, твердили об «отделении на правах удельного княжения».
Смешно слышать такое! Мальчишкам впору купиться на подобные лозунги, а старшие-то, дьяк Стромилов, или, скажем, Гусев – неужели верили в подобную нелепу? Тут же и отвечаем – не верили. Им ли не знать, что за попытку отъезда из Литвы к царю Ивану знатнейших князей Олельковича и Ольшанского король Казимир смертью казнил. А в Литве нравы помягче, чем в Москве. Только третьему из заединщиков этого дела – князю Федору Бельскому – удалось остаться живу. И то потому, что бежал он в Москву, бросив имущество и молодую жену. А какая потом промеж Литвы и Москвы началась склока! Правду сказать, склочничали из-за их земель. Ольшанский с Михаилом Олельковичем хотели отсесть к Ивану с землей и отодвинуть границы Московии аж до реки Березини. А князья Одоевские, Воротынские и Трубецкие! Они присоединялись к Руси с боем, международным скандалом и смертоубийством, и если Стромилов уговорил молодежь, что имеют они право безнаказанно искать другого сюзерена, то это есть обман и грех.
Про дрянного отрока фряжского Паоло, который был у Стромилова на посылках, узнали сразу же, как повязали самого дьяка. Гнездо кромешников надо было выжечь одним махом, чтоб не разбежались зазорные людишки, как тараканы. Паоло искали во дворце, не нашли, но получили подсказку, что шляется отрок в Сретенский монастырь, дабы приобщиться к их небольшой, но богатой библиотеке.
Стражники нашли Паоло на улице, гоняли полдня по городу – не могли поймать, а когда осталось только руку протянуть, хитрый фрязин исчез. «Как сквозь землю провалился», – повторяли стражники, творя крест – не иначе, как не обошлось здесь без нечистой силы.
Паоло был единственным, кто скрылся от справедливого суда. Прочих кромешников взяли одним днем и отвели в застенок.
Приступили к допросам. Тут и выяснилось, что собрало этот разношерстный люд вместе. Все они считали себя обиженными государем и искали в заговоре своей выгоды.
У иных обиды были маленькими, имеющими к государевым делам только косвенное отношение. Двое служилых, вернувшихся недавно со шведской войны, обиделись на приказных чинов, что у них, де, военный трофей отобрали. Русские полки осаждали Выборг много месяцев – не взяли, зато в отместку порушили и пограбили все окрестные земли. Черных людишек грабь – не хочу, они не пожалуются, но у них грабить нечего. У богатых есть что отнять, но они жалуются. Один из таких владетелей обширных земель и крупного замка написал жалобную челобитную русскому царю и подробно перечислил все утраты. Царь пришел в ярость. Плевал Иван на того шведского вельможу, но если его подданные во время военной операции прихватили зело богатый трофей – то где он? Когда под рукой точный список, найти не трудно. Трофей был изъят и отдан в казну.
Случай боярского сына Юрия Холмского и вовсе несуразен. Вначале сей Холмский от зазорных дел отпирался, но потом покаялся: мол, обиделся он за своего дядю тверского боярина Михаила Холмского, «несправедливо» сосланного на север. Когда двенадцать лет назад князь Иван Молодой взял Тверь, взял «окончательно», навеки подчинив строптивый город Москве, великий князь Тверской, захватив казну, бежал в Литву. Понятное дело, его пособника Михаила Холмского сослали в Вологду. Он и сейчас там живет. Может, именно из-за старика Холмского и надумали кромешники бежать в Вологду, чтобы объединиться там под общие знамена?
У дьяка Стромилова был свой интерес. Он все поставил на римлянку Софью и с ней связывал свои надежды. Решение Ивана о престолонаследии буквально загнало Стромилова в угол. Рушилась мечта его жизни. Дьяку Гусеву, вишь, государь не позволил сына выгодно женить. Кого-то чином обошли, а, проще говоря, молодежь хотела от безрассудства чего-то «такого-эдакого». Словом, сошлась межа с межой, мочи нет от несправедливости, а потому желаем жить на особицу!
Начались допросы с пристрастием, и тут же пошли новые сказки. Поярков, Рунов брат, на дыбе повинился, что заговорщики хотели не просто бежать на север, но захватить там царскую казну, ту, что хранится на черное время в Вологде, Белоозере да Кирилловом монастыре. Мало вам? Яропкин Афанасий, боярский сын, показал, что, в дерзостных своих притязаниях заговорщики измыслили княжичу Василию особую роль. Они намеревались уговорить Василия тоже бежать с дружиной в Вологду, а предварительно погубить наследника Дмитрия. Злодейство в чистом виде!
Измыслили посадить на трон Василия – ладно, но как это возможно при живом государе? Оказывается, слух прошел, что царь Иван болен. В чем недуг – неведомо, но ведомо, что ходил к нему лекарь, что намедни царь послов датских не принял, и сам Струмилов замечал, что у государя темнота вкруг глаз и кашель лающий. Пятьдесят семь лет – почтенный возраст. Пока не скажешь, что одной ногой в могиле, но не за горами уже смертушка.
Спрашивается – а чего же от больного государя отлагаться? Ответ – именно затем, что как займет отрок Дмитрий трон, то придут к столу другие люди, а противостоять им можно только единением. И объединяться лучше на севере, так и традиция учит. А в Кириллов заглянуть не только за казной, но и за благословением. Укрепил же в вере государя Василия Темного игумен Трифон, благословил его на царство и даже взял на себя вину за клятву, данную Шемяке, де, не будет он, Василий Темный, искать княжеского стола, а будет жить в тихости. А Василию Ивановичу, ростку от славного корня Палеологов, тихость и смирение не надобны. Он будет законный государь, а заговорщики – его достойной свитой.
Все эти сведения были подлинными, потому что, когда человека пытают, он правду говорит. Оно, конечно, так, но все равно много в этой подлинной правде нелепостей. Ясное дело, что про государеву болезнь дьяк сдуру сболтнул. Да и прочее не согласуется со здравым смыслом. Даже если бы и удалась безумная затея и бежали бы заговорщики с Василием в Вологду, их бы все равно ждала погибель. Государь соберет полки, пойдет на сына войной и разметет его дружину в прах.
Кромешники в допросных сказках своих разноречили. Каждый оговаривал себя как мог, но ни один не поведал о главном – об участии в деле самого княжича Василия Ивановича. Более того, палачам даже не удалось выведать, посвящен ли был Василий во все эти тайны. Самого бы его поспрошать… Застенки в кремлевских стенах просторные, камень гасит крики, все шито-крыто. Но, видно, еще не пришло время той лютости, чтобы отец собственного сына привел к дыбе. Это еще будет… потом, у славного царя из рода Романовых. Тоже, между прочим, Великого.
Ивану не хотелось верить, что сын знал о заговоре, и в застенках поняли это и пытающие и пытаемые. «Заговорщики хотели совершить злодеяние руками юного Василия, но Бог не допустил», – таков был вывод Ивана.
Про бабу Кутафью узнали в застенке от дьяка Стромилова: мол, да, согласен, нашел он в посаде колдунью, чтоб принесла во дворец зелья, но не для отравы, а от желудочных колик. Каких-таких колик, если от этого зелья ясельничий из конюшен великой княгини помре? Подтянули канат на дыбе, и Стромилов прохрипел:
– Яд был в той склянке. Яд, чтоб извести княжича Дмитрия. Но царица Софья о том ничего не ведала.
Больше веревку пыточную не тянули. Не ведала государыня, и хорошо. Зачем чернить ясноликую Софью, если сам государь в этом надобы не видит?
А вот с Кутафьей не церемонились. Отыскали ее в посаде только через неделю. Узнав про проказы в Кремле, хитрая колдунья, как щука, ушла в глубину. Для острастки стали брать всех подряд: ворожей, шептуний, знахарок, волховательниц и даже повитух, работающих по бабичьему делу. Всем учинили допрос. Бабы стенали, плакали, клялись, что ничего не знают. Но потом слово за слово и сообщили, что обретается сейчас баба Кутафья в Загородье, где лубные торги, подле церкви Гребневской Божьей Матери. Там рядом с кладбищем зять ее живет и промышляет плотницким делом.
Бабу Кутафью тут же сыскали, отвели в застенок. Прочих знахарок и ворожей пропустили, как сквозь сито. Иных отпустили, а двух особенно зловредных задержали для дальнейшего доследования. Одна из арестованных – маленькая, как козулька-мушка, творила чары. Другая, немолодая уже, вредная и горластая, рыкала, аки лев, была обертихой, то есть оборотнем, а потому жить среди людей не имела права.
Осталось только выяснить, имели ли зазорные бабы отношение к заговорщицкому делу. Имели, но косвенное. Козулька-муха по наущению, не будем говорить кого, привораживала чарами к Софье самого государя. По-человечески-то это грех, может быть, и понятный, но церковь и сам Иван в ужас пришли. Ну а что обертиха-злодейка творила, о том и говорить непотребно. Расправа была короткой: утопили всех троих в проруби на Москва-реке глубокой ночью, чтоб никто воя их не слыхал.
12
Мать позвонила во вполне божеское время – в полвторого, но он уже спал. В доме поселился осенний холод, Ким еле угрелся. Звонок был требовательным и грозным, как набатный колокол, и первым побуждением было не трубку схватить, а садануть аппарат о стену.
– Ким, куда ты пропал? Где ты ходишь? Почему не подходишь к телефону? Я просто извелась! Я звоню тебе уже какой раз! – голос матери был отчетлив и столь привычно, по-домашнему раздражен, словно она стояла рядом.
– А какой раз ты мне звонишь?
– Третий.
– Это не называется «уже какой раз». За полмесяца третий – совсем не много. «Уже какой» должен быть по меньшей мере десятым.
– Ну вот ты и хамишь! Здравствуй! – она засмеялась и продолжила с напором: – Ты здоров? Я хочу сказать – ты не пьешь? Сознавайся!
Это «сознавайся» окончательно вывело из себя, Ким чертыхнулся шепотом и тут же услышал в ответ примирительное:
– Ну не буду, не буду… Я тебе верю.
Верит она! Подумать только, как беспечно мать лепит фразу. Будь готов, всегда готов! Дома бы она его побоялась так унижать, дома она бдительная.
– Подожди, я что-нибудь накину. У нас тут ночь и конец октября.
Он вернулся к телефону в махровом халате и с закуренной сигаретой, дальнейший разговор потек вполне благодушно.
– Откуда ты звонишь?
– Из Лиссабона, мой хороший.
Они уже в Португалии. Наверное, там хорошо, если мать так счастливо и беспечно тарахтит о жизни. Ах, Испания, ох, Португалия…
– Мам, ну что ты зациклилась на Улиссе. На кой мне знать, что он основал Лиссабон?
– Просто к слову. Это не мешает знать интеллигентному человеку. Легенда такая. Впрочем, здесь и до Улисса было поселение.
Текст был плотным, как медовая коврижка, хоть и состоял он из понятий эфемерных: праздник воды, ветры Атлантики, кружевные мосты, морские бризы… И цифры, цифры – туристические километры и килограммы.
– Мам, я очень рад, – перебил он. – А теперь расскажи о себе.
– А я что делаю? – обиделась, кажется, голос заметно подсох. – Что ты ешь? И вот еще что… Позвони Эльвире, чтобы она завтра вечером была дома. Мне с ней надо поговорить по делу.
Эльвира теперь одна несла на своих хрупких плечах заботу о собачьем прокорме. Кажется, раньше в мирной жизни она была музыкантшей, вполне вероятно, что играла на арфе, как ангел.
– А вообще-то пусть лучше она сама мне позвонит. Что я буду за ней бегать? Это Эльвире самой нужно. Записывай телефон. Номер будет действителен еще три дня. Потом мы уезжаем в Барселону. Там Гауди. Ты помнишь, я тебе рассказывала. Семен говорит, что это гениально, ни на что не похоже!
Наверное, Семен Львович стоит за спиной матери, подсказывая ей каждое слово. Теперь от этого суфлера не отвяжешься. Ким вспомнил, как Семен Львович приходил к ним в дом. Очень шерстистый человек. Когда рука его тянулась к вазочке, волосы так и рвались наружу из манжета. Он съедал все печенье, выпивал пять чашек кофе. И все говорил, говорил, перемежая бытовые и политические байки стихами и тусклыми всполохами энциклопедических знаний. У него отсутствовал нижний передний зуб, и буква «ч» ему плохо давалась. Теперь, наверное, реконструировал челюсть. Куда же в женихи без передних зубов?
– Что ты молчишь? Как у тебя с работой? Деньги еще есть?
– Мам, я хотел у тебя спросить – что за рукопись лежит у нас на антресолях?
– Нет, ты все-таки пьян.
– Ну при чем здесь это?
– Зачем ты полез на антресоли?
Конечно, Ким обозлился.
– Не важно. Но если быть точным, то за нянькиной иконой.
– Ее уж там нет давно. Она в шкафу в моей комнате. Зачем тебе икона? Ты хотел ее продать?
– Почему – продать? Разве иконы держат в домах только для того, чтобы продать?
– Ну не молиться же ты собрался! – она уже кричала в полный голос.
– Мам, что за рукопись лежит на антресолях?
Мать притихла на миг, а потом спросила тихим, почти спокойным голосом:
– А зачем это тебе?
– Это рукопись отца? Моего отца?
– С чего ты взял? – промямлила она с неожиданно капризной интонацией, потом одумалась, вздохнула кротко: – Твоя правда.
– Ты читала?
– Нет. Рукопись попала ко мне случайно. Надо было сразу сжечь это прибежище тараканов, но рука не поднялась.
– Это главы из романа, черновики, всякие поспешные записи. Начало и конец – есть, а середина романа отсутствует. Где все остальное?
– Не знаю. Тебе это важно? Может быть, у Галки Ивановны. Он ведь от нее тоже сбежал к какому-то алкоголику. Он мне эту рукопись и принес.
– А телефон Галины Ивановны у нас есть?
– У нас нет ее телефона! И не вздумай ей звонить! Она странное существо, а попросту говоря – дрянь. Избави тебя Бог завязывать с ней какие-нибудь отношения. Не отмоешься потом.
– А фамилия у Галки Ивановны есть?
– А как же! Штырь! Представляешь, прожить десять лет с женщиной, носящей фамилию Штырь. И все! Не задавай мне больше вопросов. Я напишу тебе письмо. Хорошее большое письмо. У тебя сейчас такой период, что ты должен это знать.
– Какой у меня «такой» период?
– Становления.
– Мам, ну что ты… – он хотел сказать «мелешь», но международная линия обязывала, – … выдумываешь? Период становления, это когда индивидууму пятнадцать, а мне тридцать. Или ты забыла?
– Я пошлю по Интернету. Через пару дней наведайся в «почту». Ты понял?
– Наведаюсь.
– Я все напишу. Это тебе поможет. Во всяком случае, ты все поймешь. Все! Целую, мой мальчик. И Семен тебя целует, – ту-ту-ту…
Уж Семен Львович мог бы не трудиться. Потеря его поцелуя не есть драма. Отчим… а Ким теперь, стало бы, пасынок. Он теперь ветка, привитая на чужой ствол мичуринским способом. И что за фразу обронила мать: «Это тебе поможет»? В чем? Какой заговор плетут вокруг него родственники. Надо было напрямую спросить: «Ты знакома с Софьей Палеолог?» Но зачем спрашивать, если мать честно сказала – я этого не читала. Она любую муть готова читать, а отцовскую рукопись – не собралась.
Киму расхотелось распалять себя дальше. Он залег в холодную постель, закрылся с головой. В мыслях своих он волен, поэтому будем до срока держать матушку отдельно, а Семена Львовича отдельно. Надо обдумать, соскучился он по матери или нет. Пожалуй, можно и не обдумывать, и так ясно – соскучился. Очень. Сейчас такое важное событие произошло! Мать вполне безболезненно вернула ему из небытия отца. Номинально вернула, но и это необычно, ни на что не похоже, а Ким не испытывает никакого волнения. И даже чувство удовлетворения – он правильно определил хозяина рукописи – не радует.
Понятия «отчим», равно как и «мачеха» бывают только в детстве. В зрелом возрасте они теряют какую бы ни было окраску. Второй муж – вот и весь сказ. И не следует лежать, закрывшись с головой, словно в пионерлагере, и обижаться, как подросток! Мать говорит, что он инфантилен, что взрослость – это ответственность. Господи, в его возрасте Лермонтов уже два года, как в могиле лежал, а он скулит по матери и боится позвонить собственной жене. Впрочем, у Лермонтова не было ни жены, ни матери.
Он вспомнил давний разговор, и не один, а несколько. Мать все сокрушалась, что образ матери так плохо проработан во всемирной литературе.
– Даже бабушки лучше освещены, а главные герои словно сироты. Посуди сам, Печорин, Онегин, Шерлок Холмс, Д'Артаньян, наконец, все не имели матерей.
– Д'Артаньяну мать приготовила мазь, он потом ей лечил Атоса.
– Ах, ну тебя, ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Ну скажи, какой яркий образ матери тебе вспоминается?
– Медея. Порешила деток – и порядок.
– Ким, ты отлично понимаешь, о чем я говорю. И у князя Андрея не было матери, и у Петра Безухова…
– А также у Буратино. У них у всех были только отцы. Вот и получается, что по-настоящему матерью оснащен только Павел Власов.
Ким был начитанным мальчиком, но безграмотным. Школьные сочинения были для него мукой. Когда он кончал школу, прежняя советская лютость в выборе литературных героев уже пошла на убыль, и на экзамене можно было обойтись без горьковской «Матери». Но именно по образу Ниловны Киму достались от предыдущих поколений самые хорошие «шпоры», поэтому на экзамене и на аттестат зрелости, и при поступлении в институт Ким выбрал «свободную тему» и со вкусом описал все революционные волнения Павла Власова и его матушки.
Ким откинул одеяло. Ему вдруг захотелось крикнуть, как в детской игре – «горячо, горячо!» Где-то здесь, рядом с мыслями про матерей, находился главный источник раздражения. Он понял наконец, какая странность присутствовала в их разговоре – мать ни словом не обмолвилась про Сашку. Уезжая, она раз сто повторила: «Обязательно навести Любочку! В ваши отношения с женой я не вмешиваюсь (это она-то!), но навещать дочь ты обязан».
Он не видел Сашку с того самого дня, как ушел из дому. Вначале об его отцовских обязанностях и речи не было, потом девочка уехала со своим привилегированным детским садом на юг. Раз мать не спросила про Сашку, следовательно, она была совершенно уверена, что Ким в доме на Пожарском так и не объявился. А это значит, что прежде чем разговаривать с Кимом, мать позвонила снохе и все у нее выведала. Теперь понятно, откуда этот истеричный Любочкин звонок. С него-то все и началось! Мать присматривает за ним даже из Лиссабона!
Черт, черт! Это унизительно! Не спрашиваешь про внучку, так хотя бы скажи: «У них там все нормально. Саша здорова».
А то – Улисс, бриз, восемнадцатикилометровый мост через залив. На черта ему знать, какой длины мосты в Лиссабоне? Мать его за человека не считает! Ясное дело – она поставила на нем крест.
У Сашки была аккуратная короткая стрижка, и словно не волосы это были, а плотно одетая на голову бархатная, темная шапочка. Еще он вспомнил темную родинку за розовой раковинкой уха, перепачканные разноцветной фломастеровской пастой пальчики, которыми она цепко ухватывала его за свитер, чтобы потом свернуться у него на животе калачиком.
Экскурс на его колени обычно следовал за внешне спокойной, но всегда донельзя мрачной семейной сценой. Люба выходила из ругани без видимых потерь, что ей, Валькирии, сделается, а он чувствовал себя дождевым червем, вынесенным мутным дождевым потоком на поверхность. Конечно, жену обижало, что в эти яростные минуты дочь выбирала отца, на его коленях она пряталась. Наверное, он только внутренне ощущал себя раздавленным червяком, а внешне выглядел так, словно тоже успел отвести войска на заранее подготовленные позиции. Ах, друг Аркадий, не говори красиво. Скорее всего, Сашка как раз не пряталась, а защищала. Где ей было понять, малявке, кто прав, а кто виноват. Она, сердобольная, просто становилась на сторону более слабого. Любочка говорила в эти минуты:
– Подожди. Это сейчас она тебя жалеет. Придет время, и она будет тебя стесняться.
У него есть оправдания, есть. Он изолировался. Сознательно. Он считает, что ребенку лучше вообще не иметь отца, чем жить в вечных скандалах. Тем более что Любочка без него замечательно воспитает дочь. Единственно, в чем он себя может упрекнуть, так это в том, что не дает им денег. Это объяснимо. Больших денег у него нет, а мелкие подачки жене не нужны. И даже заработай он много, еще не известно, возьмет ли их Любочка. Скорей всего – нет, да еще бросит их в лицо, подавись, мол. И, конечно, сделает это при дочери. Эмансипированная женщина в эпоху перемен – это круто!
Все, хватит расковыривать болячку. Ничего не произошло. Просто позвонила мать. Позвонила и сказала, что у него сейчас период становления. Раз ты не можешь решить задачку, и ответа на нее нет, задачку надо просто отодвинуть. Душу лучше не растравлять, потому что если ее растравлять, то сразу захочется на все плюнуть и напиться в лоскуты, а он сейчас себе это никак позволить не может, потому что перед ним задача, пусть и не очень высокая, но по-человечески понятная – удержаться на плаву, то есть он, как чекист, должен иметь горячее сердце и холодные руки… или наоборот. При чем здесь – про чекистов?
И еще Ким подумал: «А жаль, что он не сказал в тех старых спорах, что образ матери замечательно проработан в идее Иисуса Христа. Отец там тоже был только номинальный. Матери бы это понравилось».
Он уже засыпал под собственный бормот, и вдруг – словно наступил босой ногой на скорлупу от грецкого ореха, словно шилом в бок, кулаком по переносью… Он сел, с испугом озираясь. Никакой Софьи Палеолог поблизости не наблюдалось. Просто он сообразил, зачем звонила Любочка. Она требовала развода. Не прямо, конечно, а намеками. А он ничего не понял, дурак!
13
Княжича Василия посадили под стражу сразу же, как заговорщики стали давать первые показания. Это был домашний арест. Оставаясь в своих покоях, Василий не имел права общаться с кем-либо, кроме трех преданных слуг. Но и им было запрещено выходить из дворца. В свидании с матерью ему тоже было отказано.
Объявивший волю государеву боярин сказал Василию с поклоном:
– Великий князь Василий Иванович! Отдан ты под надзор по велению Бога и государя нашего Ивана Васильевича, родителя твоего.
Василий отвечал по всем правилам:
– Волен Бог да государь наш, родитель мой, а суд мне с ним перед Богом, что в нелюбови его я невиновен.
Голос его дрожал. Василий знал, что друзья его и закадычники взяты в застенок, и был смертельно испуган. Себя он не считал заговорщиком, потому что не согласился ни на одно из опасных их предложений. Да и говорено о побеге в Вологду было словно в шутку, из озорства, мол, вот где охота справная и живность непуганая. Но Василий знал, что и шутливые разговоры о своевольном отъезде от отца есть крамола. С утра до вечера он ждал весточки от матери, но слуги твердили:
– Ничего не знаем. Сами выслеживаемы. За каждым нашим шагом смотрят и дальше западной повалуши не пускают, – повалуша находилась рядом – через сени.
Прошла неделя сидения (или около того), и Василий получил переданный на словах материнский наказ: «Ничего не бойся. Ты безвинен».
– «Стой на том, что ты безвинен»? Так было передано? – переспросил Василий у постельничьего.
– Нет. Про «стой на том» ничего сказано не было. Просто – «Ты безвинен». Однако одно другого не исключает.
Если безвинен, то почему он не видит отца? Мог бы государь к себе призвать, мог бы и сюда прийти. Но ведь нет этого. Видно, сильно он прогневал батюшку, если сам вид сына ему в тягость.
А Иван тем временем думал – пусть посидит сынок в одиночестве, оно для размышления и покаяния очень способно. Отец волен в своих детях. Девятнадцать лет скоро, а он все веселится и бражничает. Нашел с кем компанию водить! Сам-то Иван рано повзрослел. Семилетним его обручили с девочкой – Тверской княжной Марией Борисовной. Только на этих условиях согласился Тверской великий князь Борис Александрович пособить ослепленному Василию скинуть Шемяку и вернуть трон. В десять лет Иван стал уже соправителем отца и ставил свою подпись под всеми договорными грамотами, в двенадцать – воевал ненавистного Шемяку и выгнал его из Устюга. А сынок Василий задержался в детстве!
Другое дело – Софья. Жена тоже сидела под стражей в своих покоях. И если Василий каждый день передавал просьбы о свидании с отцом, то царица молчала. И молчание это говорило о том, что виновата. Да это Иван и сам знал.
Допросы катились своим чередом, двор выглядел успокоенным – выжгли заразу, все сделано своевременно, и теперь ничего не грозит трону и устойчивости государства. Но у Ивана не было покоя на сердце. И не объяснишь даже себе самому, в чем причина беспокойства. Горячее участие ближайшего окружения, сама активность высоких бояр в сокрушении крамольников и желание угодить – вот что было неприятно Ивану. Уж слишком они радовались, словно крамола была им на руку. Обычно сами они не набивались в советчики, ждали, когда позовут, а здесь каждый торопился принести новую улику, обличавшую не только заговорщиков, но и Софью.
И даже воевода Иван Юрьевич Патрикеев, муж важный и неторопливый, стал похваляться, что именно в его дому догадались о замышленном злодействе – случая на охоте, когда инок Мефодий добыл знатную улику – пущенную на охоте стрелу, которая вздыбила коня под наследником Дмитрием. А вор Поярков, Рунов брат, уже повинился при допросе, что выпустил ту стрелу намеренно. И так воевода вкусно пересказывал все эти подробности, что казалось вот-вот от радости руки начнет потирать. И Курицын, мудрейший дьяк, сам наперед никогда не вылезет, спросишь – ответит полно и обстоятельно, теперь нет- нет, а блеснет глазами несдержанно, как бы выказывая удовольствие, мол, я предвидел, что назначение наследника, хоть и тайное, повлечет за собой дрязги при дворе, и слава Всевышнему, что трон русский теперь в безопасности. Все настроены против Софьи! Прямо никто ничего не говорит, но все словно подталкивают его к решению, и скажи он сейчас палачам: «Поспрашивайте царицу!», так, похоже, ее никто и не защитит.
Но Иван сам назначил наследником Дмитрия, без каких бы то ни было советов – сам! И сделал это в память о сыне, которого продолжал оплакивать по сей день. Покойный Иван Молодой тем особенно был дорог отцу, что в трудный, страшный год, когда шел хан Ахмат на Москву, сын выстоял на реке Угре и тем избавил Русь от ига навечно. У Молодого был завидный дар – он был истинный воин, храбрый до безрассудства, до доблести, а государь Иван жил, подчиняясь голосу разума, и тот голос говорил – ничего не делай допрежь времени, гнилой плод и сам упадет.
Иван не был трусом, но был человеком холодного сердца и крутого нрава. Все помнили, какой разор учинил в Москве хан Тахтамыш. А ведь случилось это уже после великой битве на поле Куликовом. Прошло сто лет. И опять татары требуют дань. Но тогда, в 1480-м, царь считал, что война не ко времени. И не боялся он Ахмата, но остерегался. Жалко было потерять накопленное и отстроенное. Успенский собор высится красавцем, славя веру истинную и утверждая Иванову мощь. Богатый выкуп, полученный с Новгорода, наполнил кладовые всклеть. Он уже отослал Софью с детьми и казной в Вологду, но много ли на север увезешь? Если захватят проклятые Москву, все пожрет огонь. И голос разума подсказывал: «Не становись на бой, великий государь! Прародители завещали нам не поднимать руки против Орды, в чем дали вечную клятву. И ты так поступай!»
Но были и другие советчики. Мать инокиня Марфа не пожелала ехать с Софьей в Вологду, осталась в Москве ждать исхода битвы. Воевода Иван Юрьевич Патрикеев готов был отпустить царя на поле брани и взять на себя охрану Москвы. Ростовский архиепископ Вассиан Рыло разразился гневливым посланием, в коем писал, что разрешает государя и великого князя от старой клятвы и благословляет его на бой «с богосудным, скверным и самозваным Ахматом». И еще присовокуплял дерзкий архиепископ, что если Иван откажется, что он готов сам, несмотря на свою старость, встать во главе русского воинства.
Хорошо вам рассуждать! Ахмат не пойдет один на Русь, он попросит помощь у короля Казимира, а если Литва ввяжется в войну, то противостоять им будет невозможно. А еще строптивые и вечно обиженные братья – Борис Волоцкий и Андрей Углический. Чью сторону они примут? Очень может быть, что они пойдут против Ивана на стороне ордынцев. Ведь это мука мучительная – сделать выбор, когда на кону лежит все государство, вся доблесть Иванова и все его добытки! Иван любил, чтобы выбор делался сам с помощью обстоятельств, им самим терпеливо и загодя подготовленным. Дважды посылал он грамоты в войско на Угре, призывая сына вернуться в Москву под его руку, и дважды Иван Молодой самовольничал. Молодой выстоял на Угре и спас Русь! Благослови Господь, имя покойного Ивана Молодого и здравствующего сына его наследника Дмитрия.
Дело крамольников шло к естественному концу. Уже кончились пытки, все вины были записаны, осталось только назначить день казни. В этот момент Иван получил известие, что опальный Василий, в нарушение приказа отцовского, сносится тайным образом с царицей, и виновны в том нерадивые слуги, которым удалось обмануть охрану. Иван вспылил. В тот же день Василий из своих покоев был переведен в приказные палаты под крепкую стражу. Иван понял, что пришла пора объясниться с царицей.
Разговор должен был быть коротким. Он все скажет ей в лицо. Он отнюдь не намерен лишать жизни ни ее, ни Василия, но даст Софье понять, что козни ее известны и что она до тех пор будет находиться в заточении, пока не раскается в содеянном со всей искренностью. И он, государь, должен быть уверен, что она стала благонравной женой и будет покорной подданной царскому соправителю и великому князю Дмитрию. И не перечить! Он долго терпел ее выверты! Жена мужу во всем должна быть подвластна и жить в тихости! А плакать будет, утешать ее не станет. Сама во всем виновата, теперь и расхлебывай кашу и докажи мужу верность покорностью.
Софья сидела в окна, читая какой-то длинный свиток. При виде мужа, она не выказала удивления, неторопливо поднялась со скамьи, поклонилась по обычаю, аккуратно свернула свиток и трубку и протянула царю. Тот молча стал читать.
– … Икона Спасителя, да икона Богородицы с убрусцем и ряснами жемчужными, икона Иоанна Крестителя с привесами, также застенки с дробницами. Крест золотой, на нем Распятие, во главе яхонт синь, у устец два жемчуга, около креста обнизь жемчужная, склянцы с чудотворными монастырскими медами, еще со святой водой, а также свечи воску ярого…
Свиток был длинным, несколько полос бумаги пришлось склеить, чтобы переписать все это добро…
– … также постеля пуховая, одеяло атлас золотой и серебряный по лазоревой земле, рундук, обитый бархатом червленым и пара шпалер, одни с оленем, а другой с птицей-лалой и павлином. Также ковер турский, зерцало осмигранное с рукоятью в золотом станке с изумрудами и бирюзой, а еще гребни из слоновой кости однозубчатые и из кипариса двоезубчатые…
Иван бросил читать и с изумлением посмотрел на жену, та выглядела совершенно невозмутимой.
– Что это?
– Это обиход мой, который, надеюсь, государь позволит взять с собой, когда поведут меня в Приказные палаты.
– Зачем тебя поведут в Приказные палаты?
– Вслед за сыном.
– Откуда знаешь? Кто сказал?
– Никто не сказал. Воздухом надуло. В одном дому живем. Воздухом, – она сделала волнообразный жест рукой, – все и передается. Окна-то не занавешены.
– Вон ты как дело-то повернула, – со злобной усмешкой проговорил Иван. – Я думал, ты сидишь здесь в слезах и раскаянии, а ты о зеркалах и яхонтах заботишься.
– И в тюрьме жизнь. Не появлюсь же я пред святой иконой неубранная и нечесаная.
Софья говорила вроде бы разумно и богобоязненно, и все-таки Иван чувствовал в интонации ее скрытую насмешку. А может, только кажется ему, что лезет царица на рожон. Все вокруг угодничают, а эта вроде бы спокойна и рассудительна.
– Тебе впору голову пеплом посыпать! И меня благодарить, что был к тебе милостив. За грехи-то твои…
– В чем же я грешна? – перебила его царица.
– И ты смеешь мне в лицо и эдак безбоязненно говорить, что клятву, пред алтарем данную – быть всегда с мужем заедино, – не нарушила? Не ты ли пошла супротив воли моей, строя козни против наследника? – вскричал Иван гневно.
– Кто наследует твой трон – один Бог знает. Когда вавилонский царь Навуходоносор бросил в раскаленную печь невинных отроков Ананию, Азарию и Мисаила, то они чудесным образом не погибли в пламени. И мой сын не сгорит!
– Смела! – Иван даже хмыкнул от подобной наглости. – Недаром говорят: «От жены начало греху и тою все умираем». Если муж жены не учит – он сам погублен, и дом свой погубит и прочих с собой. Я один должен дать ответ за вас в день Страшного суда. А ты запятнала имя царицы русской. Подол свой запятнала в скверне. Я взял тебя из дома бедного, погибшего, а приданым твоим была одна память…
– Память, говоришь? – Софья встала со скамьи, выпрямилась, Ивану показалось, что тучное тело ее заполнило всю горницу. – Господи, святые и великомученики, вас призываю в свидетели, какова эта память. Я византийского дома дочь, за моей спиной багрянородные Комнены и Палеологи, они помогут мне в горемычной судьбе моей. Меня привезли в снега и деревянные терема, в страну варваров и теперь попрекают тем, что я хочу им блага – этим стенам, этому городу! У Феклы, спутницы апостола Павла, тоже приданым была одна память, но она была верна святому до последнего его вздоха, а когда приговорили ее к публичной казни, травле дикими зверьми, то звери эти покорно легли у ее ног. И эти лягут… – полная рука обвела горницу широким жестом и словно задела за сам окоем-горизонт, за дальние леса и реки.
– Про казну и Вологду что знаешь? – тихо спросил Иван.
– Вологда город холодный, неласковый. Добром его вспомнить не могу. Спасались там семнадцать лет назад, во времена великого стояния на реке Угре… В дому сквозняки, Васенька- младенчик все кашлял…
– Ладно… И что чаровницы к тебе ходили будешь отрицать?
– Нет. Этого я отрицать не буду. Годы уходят. Старею я. На все готова пойти, чтоб удержать твою любовь. Или это во вред государству?
– К пользе, – буркнул Иван. – Тем более что не помогли тебе эти чаровницы. А про бабу Кутафью что скажешь?
Софье бы удивиться, кто такая, но она не сдержала себя, и Иван понял, что, находясь под стражей, царица была в курсе всех застеночных дел.
– Что ж я про нее скажу, – Софья с видимым трудом уперла руки в боки. – Говорят, тьфу-тьфу, что она отрока хотела отравить. Но ведь все живы… Вот только ясельничий преставился. А не может ли такого быть, что Кутафья того ясельничего отравила по приказанию Елены Волошанки?
– Ох, и злобы в тебе, царица! Зачем это княгине Елене понадобилось бы?
– А чтоб шум поднять, чтоб переполох закружить. И ведь закружила, смутьянка неблагодарная! Я кару твою несправедливую приму, если смерть мне назначишь, я и ее приму, не скуля и не причитая. Но беспрекословной в злодействе быть не могу, а потому ты меня выслушай. Волошанка твоя – еретичка. Иль ты не знаешь, что мать Волошанки родная сестра Олельковича?
– Михайла Олелькович казнен по приказу Казимира. Олельковича не черни. Он к Руси от Литвы отложиться хотел.
– Если бы не казнь, и отложился бы, хоть он и есть главный еретик. Или ты не знаешь, что двадцать лет назад, когда новгородцы призвали княжить этого самого Олельковича, то именно он привез с собой жидовина Схарию, с которого и пошло еретичество. И Курицын твой, и Патрикеев с Ряполовским – все они еретичествуют. У тебя под носом неправду творят, а ты и не видишь. А теперь еретика на трон замыслили.
– Что ты кричишь, безумная? Ты все вывернула наизнанку, только понять не могу – по глупости или по умыслу. И склоняюсь я к тому, что хоть ты и византийского дома дочь, но спесива, как кошка египетская, и умом пошла в ту же кошку!
Софья рассмеялась вдруг.
– А ты, государь, прости меня, поступаешь, как онагр.
– Онагр – это кто? Не знаю такого имени в Библии. Кто сей царь?
– Онагр по-гречески дикий осел, – запальчиво крикнула Софья.
Царь побагровел лицом, вскинул руку для удара, но только кулак сжал. Так и не добавив больше ни слова, он ушел, плотно затворив за собой дверь.
14
Тоска, братья и сестры, тоска… Поживи-ка один в этих четырех, пяти, двенадцати стенах, походи из комнаты в кухню, а из кухни обратно в комнату. Ему никто не звонил. Он словно выпал из жизни. В мастерскую к Домбровскому идти бессмысленно. Ким пить не может, мужики будут себя чувствовать неловко. Когда говоришь о высоком, все должны прибывать в одной кондиции. Иначе какой разговор?
К Рахманову, модельеру-мяснику, он тоже не пойдет, потому что твердо решил с ним не связываться. Оставалось одно – пялиться в надоевшую рукопись, складывая листки по главам. Водки нельзя, так хоть бы пива! Глоток из большой запотевшей кружки, и он сразу почувствует себя человеком. Шалишь, братец… Это старый курильщик, который давно завязал, может позволить себе три затяжки. Говорят, что человек чувствует мерзкий вкус во рту и надолго забывает постылую привычку.
А про себя он знал – позволишь глоток, потом уже не остановишься. И не явления Софьи Палеолог он боялся. Достаточно было вспомнить ужас, который он пережил в ту роковую ночь, и ему уже становилось дурно. Это был запредельный страх. Такое переживаешь только в детстве, когда младенческая душа вдруг остается наедине с мирозданием и ты повторяешь в испуге: «Я больше не буду жить никогда, никогда, никогда…» Остается только закрыться с головой одеялом и молиться, чтобы когти ужаса разжались.
Для того чтобы выжить, ему все время надо держаться за главную мысль. Назовем эту главную мысль – поиск. Живут же так люди науки! Час за часом, день за днем. И он тоже листает прошлое, как слежавшиеся страницы книги. XV век – он так далеко, так давно! Скользишь по словам бездумно, как луч света, пока не зацепишься за нужную фразу, цитату-связку, которой можно склеить расползающийся текст, и тут же устремляешься в глубь написанного. И глубина эта неоглядна, как крутящиеся по спирали ступени, которые идут все вниз, вниз, не достигая дна. И он идет по ним с зажженным факелом. Это и есть поиск. Но если он вдруг выпустит из руки канат, скатится по осклизлым ступеням, то никакой Макарыч не сможет вытащит его на поверхность. Есть от чего поехать крыше, что ни говори.
Произошло еще одно гадкое и неприятное событие, на которое он раньше бы и внимания не обратил, а здесь оно его крепко зацепило. Позвонил Ленчик Захарченко.
– Привет.
– Привет.
– Увидеться бы надо.
– Работа есть?
– Приезжай, поговорим.
Ким и поехал. И в этой дурацкой шестнадцатиэтажной башне в Коньково-Деревлево застрял в грузовом лифте. Он был не один, вместе с ним ехал небольшого роста плотный мужик, по виду работяга. Киму было на восьмой, мужику, как выяснилось, на четырнадцатый. На восьмом этаже лифт остановился, упреждающе затарахтел, дверь поехала в сторону, как ей и было положено и вдруг остановилась, что-то там заело. А ведь Ленчик предупреждал когда-то: «Не садись в грузовой, он у нас вечно барахлит, я в этом лифте однажды три часа сидел».
Ким стал нажимать одну кнопку за другой, пытаясь вызвать диспетчера. Ни фига… Видимо, пока это открывающее устройство тарахтело, все телефонные связи не работали. Мужик выматерился, вцепился в кромку двери, щель была – как раз пальцы встаить, и стал эту металлическую дуру тянуть вбок.
– Смотри, как бы тебе пальца не оттяпало, – предупредил Ким, – вдруг она сейчас закроется.
Мужик, не обращая внимания на разумные слова, пыхтел, сопел и матерился, пытаясь победить механическую силу напором слабых мышц. Мотор продолжал тарахтеть. Абсурд! Потом они кричали, колотили в дверь. Граждане спокойно сновали вниз-вверх на параллельном лифте, если кто-то и слышал их крики, то, естественно, думал, что грузовой лифт опять поломался и в настоящий момент его чинят. Спасти пленников могли только жильцы восьмого этажа, но в одиннадцать часов дня никто не хотел покидать свои норы. Все, кто поспешал на службу, уже ушли. Разве что Ленчик отзовется на шум, высунет нос из-за бронированной двери.
Обозленный донельзя «сокамерник» опять принялся воевать с дверью. Кима эта ситуация пока просто забавляла. В конце концов их как-нибудь отсюда извлекут. Воздуха достаточно, дыши не хочу, место тоже есть, можно даже прогулялся по лифту. И тут он совершенно беспечно подумал: «А что такое клаустрофобия – эта самая пресловутая боязнь замкнутого пространства?» Он слышал раньше про подобные заморочки. У него была приятельница, которая не ходила по мостам. Ехать – пожалуйста, а ногами – никогда. Не могла и все! Она очень долго и сбивчиво объясняла Киму сущность. Короткий мост она могла пересечь бегом, но на длинном ей становилось плохо, то есть попросту теряла сознание. А что больные клаустрофобией ощущают в замкнутом пространстве? Он посмотрел на гудящую от напряжения дверь, и вдруг ему дико захотелось выйти на волю, сейчас же! Он моментально покрылся с головы до ног липким потом, а какой-то чужой, злобный голос в башке произнес: «Беда. Сдохнешь ведь». Здесь Ким совершенно осязаемо почувствовал, что не доживет до того часа, когда чья-то рука выпустит наконец его на волю.
Он бросился к мужику и вместе с ним вцепился в упирающуюся дверь. Они кряхтели, пыхтели, Ким обливался потом, потом что-то вдруг щелкнуло, и дверь урча поползла вбок.
– Ух, – сказал мужик, – слава Богу. Дальше я уже пешком.
– И я пешком, – согласился Ким.
Оба через балкон вышли на лестницу, мужик пошел наверх, а Ким вниз. Только на улице он сообразил, что был как раз на восьмом этаже, том самом, где обитает Ленчик. Но у него даже мысли не возникло вернуться. «Значит, не судьба», – сказал он себе и побежал к метро.
Он и раньше слышал, даже, кажется, где-то читал, что в нашем сознании живут двойники. Их может быть несколько, как в коммуналке. До времени мы можем и не подозревать об их существовании. Им даже название придумано – внутренний голос. Но раньше у него внутренний голос отожествлялся с собственной персоной, а этот, который пробудился в лифте, косматый, грязный, нечесаный, явно принадлежал к другому племени. И что эта сволочь имела в виду, когда нашептывала в ухо «беда» и «сдохнешь»?
Ночью, засыпая, Ким думал: «Интересно, кого я обнаружу завтра в собственной кровати? Буду ли это я или некто с другой фамилией, косматый и нечесаный?» При этом Ким отлично понимал, что это никакое не сумасшествие, просто он играет сам с собой, ставит себе психологические задачи и пытается их разрешить. Как он поведет себя дальше? Как здоровый нормальный человек, то есть выкинет это вздор из сознания или, как в лифте, начнет беседовать с косматым соседом? Где ты, ау! Что постыднее в его поведении: испуг в лифте или то, что он настолько испугался, что забыл пойти к Ленчику?
Про мысли говорят – поток сознания, мысли текут, цепляясь одна за другую, почему же его мысли кишат словно черви. Заснул он с омерзительным ощущением, что его мысли отбрасывают тень.
А утром явился Никитон – волосы торчком, зубы вразлет, в глазах восторг.
– Братушка! Все сходится! Это потрясающе! Твой папахан написал отличную книгу! Это не его, конечно, предвидение, а Геннадия, архиепископа Новгородского. Но ведь надо было интуитивно почувствовать, что тема злободневна. Я должен прочитать роман целиком.
– Да нету его целиком, – воскликнул Ким. – Ворох бумаг, некоторые главы написаны по два раза, иные – просто конспект, а историческая мякоть, подлинность, так сказать – отсутствует. Словом, начало есть, середина провисает, а конца вообще нет.
– Допиши сам!