Слёзы Шороша Братья Бри
– Да, это про нас с тобой… брат, – проскрипел Семимес.
Все удивлённо посмотрели на него.
– Дальше, Дэн, – сказал он.
– Прощение мести заглянет в глаза.
Огонь беспощаден – бессильна слеза.
– Это снова про меня, – горестно проскрипел Круда. – Поджарит меня Повелитель Трозузорт.
– Это про всех нас, – сказал Малам.
– Мы сожжём волос, и он тебя не найдёт, – сказал Дэниел.
– Точно, – сказал Мэтью. – И мы ещё посмотрим, кто кого поджарит.
– Мы ещё посмотрим, кто кого поджарит, – вторил ему Круда.
Семимес зашёл в свою комнату и взял свечу. Затем все вышли из дому.
– Давайте от крыльца подальше отойдём, – предложил Дэниел.
Так и сделали.
– Поджигай, Победитель, – прохрипел Гройорг, – а то я спиной чую взгляд Зусуза.
– Трозузорта, – поправил его Мэтью.
– Трозузорта, будь он неладен! Я-то его Зусузом знавал.
Семимес набросил волос на палку и поджёг оба его конца. Охваченный пламенем, волос начал корчиться.
– Противится гад, – заметил Мэтью.
– Противится гад, – проскрипел Круда, довольный тем обстоятельством, что гад вовсе не он, а волос Сафы, от которого он освободился.
Волос и вправду сопротивлялся огню, потому как в нём была сила Сафы.
Правую руку Сафы вдруг обожгло. Она тотчас смекнула, откуда этот зов и, не мешкая, достала из рукава откусок. Выскочив из своей комнатушки, она быстро пошла по ступенькам наверх. Она держала откусок перед собой, будто боялась потерять его. Он обжигал её пальцы… Он теребил её мысль…
– Повелитель! – хрипло вскрикнула она, ещё не достигнув двери.
Трозузорт услышал её тревожный голос и открыл ей, не дожидаясь стука.
– Повелитель, смотри! Откусок, найди волос, что тебя потерял.
Как только Сафа произнесла эти слова, откусок отклонился и стал извиваться, словно насаженный на крючок червь. В мгновение он побелел.
– Что с ним? – спросил Трозузорт.
– Они сжигают мой волос, и откусок умирает вместе с ним от жара.
– А Круда? Ты можешь что-то сказать про Круду?
– Я чую, что он жив… Он предал тебя, Повелитель.
– Я убью его!
– Повелитель…
– Говори.
– Ты не сразу убьёшь его. Тебе придётся ждать, – сказала Сафа и потупила голову.
– Ты сказала это неспроста. Ты чего-то хочешь. Подними глаза… Я вижу в них жажду мести. Ответь: ты можешь убить Круду теперь же?
– Могу, Повелитель.
– Как?
– Огонь поможет мне. Огонь, что сжигает мой волос. Огонь, что раскалил откусок добела.
– Так убей же его!
Тотчас Сафа закатила глаза и произнесла сиплым шёпотом:
– Волос мой, сожги того, кто отрёкся от тебя.
Она фыркнула от недовольства собой… напряглась… лицо её окаменело… по всему телу её пробежала судорога.
– Волос мой, сожги того, кто отрёкся от тебя, – прошептала она, едва шевеля губами, и сильно дунула на откусок.
Когда волос Сафы догорел, Семимес махнул палкой, чтобы прах слетел с неё.
– Пусть ветер унесёт тебя прочь от нашего дома, – проскрипел он. – Пойдёмте, друзья.
– И то верно, Семимес-Победитель: чтобы этого поганого духу здесь вовсе не было, Мал-Малец в помощь мне!
– Друзья, надо выпить за эту маленькую победу, – предложил Мэтью.
– Да, дорогие мои, пойдёмте-ка в дом и выпьем. Да ещё какой-нибудь повод поднять бокалы найдём, – сказал Малам и взглянул на Семимеса, потом на Круду.
И все направились к дому. И никто не видел, как пепелинки только что сгоревшего волоса, словно от дуновения ветра (но не от дуновения ветра), взмыли и, зардеясь, упали на голову, плечи и спину Круды. И в тот же миг всего его охватило безудержное пламя, будто и волосы его, и одежда на нём, и сам он были пропитаны смолой. И он закричал истошным криком от нестерпимой боли. Все бросились к нему, но бросок этот был равен лишь одному шагу: Круда сгорел в мгновение ока, и спасти его не было никакой возможности. Безумный крик его, оторвавшийся от пламени, оборвался на слове, которое различили все:
– Семимес!
От Круды не осталось ничего – лишь кучка пепла. И только свет от дома Малама не дал тьме, как-то вдруг упавшей на землю, скрыть всё из виду.
– Я соберу… Круду и развею его в липняке, – тихо сказал Семимес. – Со мной не ходите – я сам.
…Хранители Слова, все, кроме Семимеса, собрались в гостиной. Они сидели у камина… сначала молча… потом – разбавляя тишину скудным словом… Во всех них как-то незаметно, вдруг, зародилось одно чувство, в добавление к другим, которые были свои у каждого. Это общее чувство перевесило все остальные. Во всех них зародилось чувство, будто что-то закончилось, что-то такое, что заставляло сказанное одним из них делить на всех, как хлеб у костра. Странное чувство, густо окрашенное грустью. Оно не покидало их душ, потому что то время, в котором они теперь пребывали, словно попало в пустоту. И они словно ждали, когда на смену этой пустоте придёт что-то новое и заставит всех подхватить то, что будет сказано одним из них…
Только Семимес всё ещё жил наполненной какими-то незаконченными делами жизнью. Он словно догонял своих друзей. Вернувшись из липовой рощи, он смыл с себя следы семнадцатидневного похода и надел, наконец, свою любимую светло-коричневую рубашку. Потом постоял у стены с вороным… погладил его по гриве столько раз, в скольких статуэтках он скакал по полкам. Что-то сказал им неслышно… Потом в столовой вместе с отцом поднял бокал хоглифского «Янтарного» за возвращение домой и, отведав жаркого из баранины, добрым словом помянул Круду:
– Спасибо, брат, тебе за барана. Скажу честно: было дело, по дороге домой вспоминал я о еде, не однажды вспоминал, очень вспоминал. Но мысль о баране на сковородке не залетала мне в голову. Когда же я увидел на столе среди других кушаний жаркое из баранины, мысли об этих других ушли сами собой… на потом, так просились в рот эти румяные кусы. Даже ароматный лещ остался на потом, до него я ещё доберусь… Жаль, брат, что мы не сможем поохотиться вместе… Жаль, брат, что мы не сможем вместе посидеть на берегу Флейза и поудить леща… Жаль, брат, что мы не сможем пойти с тобой в лес по грибочки и дорогой поболтать о том, о сём. Очень жаль.
Потом вдвоём с отцом они отправились к Фэлэфи. Малам настоял на этом:
– Леченная впопыхах рана, сынок, что недобитый зверь: мёртвый, да укусит.
Правда, и сам Семимес в душе был не прочь предстать перед ней настоящим воином. Вот и пошли… По дороге отец сказал ему о Нэтэне. И всё время, пока Фэлэфи возилась с его ранами, сначала с той, что на голове, затем с той, что на груди, он тихо плакал, забыв о том, что он воин. Она не мешала ему и, отдавая его телу живительную силу своих рук, разговаривала с Маламом… Под конец беседы Малам спросил её:
– Фэлэфи, дорогая, скажи, много ли стрел осталось в доме вашем, кои Нэтэну принадлежали?
– Остались, дорогой Малам. Видно, понадобились они тебе, коли спрашиваешь?
– Есть такая надобность. Прихвачу их с собой, ежели вы с Лутулом своим чувством против не будете.
Фэлэфи принесла два колчана со стрелами.
Когда настало время прощаться, Семимес решился спросить её:
– Фэлэфи, знаешь, кто спас нашего Мэта?
– Мэт сказал, что это был ты и Одинокий.
– Да, это был Одинокий… И он открыл мне одну тайну… И я хочу открыть её тебе, очень хочу.
– Семимес, дорогой мой, я слушаю тебя.
– Одинокий – твой отец, – сказал Семимес, и лицо его просияло.
И её лицо просияло от счастья, наполнившего сердце её.
– Благодарю тебя, Семимес. Вслед за горем в наш дом постучалась радость.
– Да, Фэлэфи, радость. Я верю, ты ещё увидишь его.
(С тех пор как Шорош разлучил Фэлэфи с её отцом, минуло девяносто три года, и все эти годы Фэлэфи жила с верой, что он не сгинул, и в ней теплилась догадка, что Одинокий, о котором ходила добрая людская молва, и есть её отец. Теперь она знала это наверняка).
…Не мог Семимес не повидать ещё одно доброе существо, для которого всегда было место в его сердце.
– Здравствуй, Нуруни, – сказал он, войдя в хлев.
Услышав родной голос, вторгшийся в её сочно-зелёный сон, коза подскочила и, поймав носом знакомый запах, от прилива радости бросилась, словно очумелая, на Семимеса и сбила его с ног. Сидя на настиле, он поймал её за голову и не дал бодаться.
– Вот так так! Не пойму, признала ты меня или за дурачка Кипика приняла, так бодаешься.
Нуруни продолжала напирать. Семимес стал гладить её по шее и спине и приговаривать:
– Успокойся, успокойся, хорошая моя. Всю рубашку обслюнявишь, дурёха, только что чистую надел. Ну что, не обижал тебя Кипик?.. Вот и хорошо. На-ка сахарку. Отец-то, небось, не баловал тебя, на подножном корме держал. Хрупай, хорошая моя, хрупай сахарок… Ну, я пойду, мне ещё кое-кого навестить надо.
Семимес поднялся, вышел из хлева и направился к дальней иве. Подойдя, встал на колени и сдвинул камень. Просунул руку в норку и осторожно тронул пальцами бархатный мешочек. И заговорил полушёпотом:
– Спи, спи, не тревожься. Спи и слушай мой рассказ. Нынче я вернулся из похода… Я вспоминал о Тебе каждый день из семнадцати, прожитых мной вдали от Тебя. Каждый день выпадало мгновение, когда можно было забыться. И тогда я думал о Тебе и об отце… Я мог не вернуться из этого похода или вернуться, как вернулся один из нас, Хранителей Слова, тот, кого называли Нэтэн-Смельчак. Ты знаешь, как он называл меня?.. Волчатник. Так он выказывал мне почтение. Скажу тебе… не хвастая: поход прибавил почтения ко мне. Я подметил это сразу, как только вернулся домой. Как он мне, этот парень, что упал со скалы: «На всю жизнь, проводник». Такое не выдумаешь, не приложив к мысли сердца. На всю жизнь запомнил Мэтэм слова мои, что удержали его в Мире живых лучше всякого зелья. Ничего на свете в те мгновения не было для него нужнее их. Оттого и запомнил на всю жизнь. А этот… славный лесовик? Как он мне: «Я верил, что ты вернёшься». Известное дело, верил: на себе мою силу испытал. Правду сказать, сам-то я не очень верил, что выживу. Однако ж выжил… Вот Гройорг, тот молодец! Сказал просто и самое главное: «С возвращением, Победитель! И спасибо тебе за нашего Жизнелюба!» Ещё скажу Тебе, что я опечален… очень опечален… Один гад ударил меня камнем по голове… и воткнул в меня кинжал. Убить меня хотел. Можно сказать, убил. Лишь мысль о Тебе и об отце подняла меня… и ещё одна мысль – о том, что я подведу Хранителей Слова… Не должен самый корявый из людей подводить их. Если бы подвёл, они бы все разом так и проговорились: «Этот подвёл… Этот подвёл». А я взял и не подвёл. И вернулся… чтобы они так не сказали… и ещё, чтобы убить этого гада… Но вдруг всё повернулось. Оказалось, что убивал он меня не по своей воле. Оказалось, что по своей воле он назвал меня братом… Братом. Как он мне: «Семимес, я не хочу драться с тобой. Я хочу быть твоим братом. Согласен?» Скажу Тебе так: у меня никогда не было брата – только отец… и Ты. И только он появился у меня, этот мой брат, с неправильным именем Круда, как… как сгорел в огне, что послал по пятам за ним Повелитель Тьмы. И не успели мы ему имя на правильное поменять… А знаешь, чем рознятся меж собою мои друзья и мой брат? Они своими речами словно поощряют меня, а брат мой Круда ждал, чтобы я его поощрил… Всё, пойду я… Нет, не всё… не всё… Как он мне: «И ещё скажу тебе, Семимес, сын Малама, то, чего прежде никому не говорил». И он открыл мне свою тайну. Оказывается, Одинокий – отец Фэлэфи, Норон. Теперь всё. Теперь пойду.
Семимес отнял горящие пальцы от бархатного мешочка, вынул руку из норки и задвинул её камнем. И отправился домой.
Перед тем как занять своё место у камина среди Хранителей Слова и на какое-то время погрузиться, как и они, в ожидание, похожее на пустоту, Семимес приступил к последнему делу, очень приятному и самому домашнему… Когда он перенёс из своей комнаты в гостиную и повесил на стену первую полку с грибочками, Мэтью спросил его:
– Помочь, проводник?
– Спасибо тебе, Мэт. Но своей беготнёй ты помешаешь мне привыкать к дому.
Вскоре гостиная обрела свой прежний вид.
– А скучнее было без этой красоты, Мал-Малец в помощь мне! Победитель, иди к нам! А то кого-то не хватает без тебя!
– Известное дело, без меня вам меня не хватает, – с довольством проскрипел Семимес, сел у камина и подбросил в огонь полешко.
– Меж домом Малама и Дорлифом могла бы быть такая же грибная поляна. И название ей не надо придумывать. Оно есть – Дорлифская Грибная Поляна, – прохрипел Гройорг под стать хрипливому огню в топке.
Все попытались представить, как будет выглядеть его странная мечта, воплощённая в жизнь. Это было не так-то просто… Его голос прервал это непростое занятие:
– Добрые всё же в Дорлифе ночи: захочешь потеряться – не потеряешься!
Все согласились с ним насчёт «добрые», хотя и не очень поняли насчёт «потеряться». И промолчали.
– В Дорлифе рурики ни к чему, разве что для забавы, – прохрипел Гройорг что-то совсем непонятное.
– Гройорг! – услышал он голос, вернувший его из мира грибных полян, злых ночей и бесполезных в Дорлифе руриков.
Морковный человечек сидел на диване, приютившись в его дальнем от камина углу, сидел и радовался, глядя на Семимеса и его друзей. И печалился, потому как знал, что скоро наступит мгновение, когда он скажет: «Друзья мои, поспите чуток. Подниму вас до свету. Слово нести надо. И пусть темень будет слепой в этот час».
Книга третья
Вне истории. Возвращение к себе
Глава первая
Какие-то люди
Мартин вдруг прервал свой устремлённый, решительный бег и, коротко оглядевшись, присел подле того, кого минутой ранее скрыли заросли папоротника и кто ещё мгновением ранее заставил его не на шутку всполошиться. (Вместе со своим родным дядей он совершал плановый обход леса. Они как обычно держались на некотором удалении друг от друга, изредка проверяя окликами количество ярдов между ними, а значит, и надёжность взаимной поддержки).
На земле навзничь, неподвижно, казалось, не пробуя чувствами жизнь, лежал человек… юноша, на первый взгляд, чуть старше самого Мартина, лет восемнадцати-девятнадцати.
– Дядя Сэмюель! Дядя Сэмюель! Сюда! Быстрее! – кричал Мартин.
– Где ты? – откликнулся тот. – Потерял тебя!
Мартин, словно ошпаренный колючей щетиной ежа (коему по рождению претит роль зайца), вынырнул из высокой травы и яростно замахал руками:
– Сюда, сюда! Быстрее! Он здесь!
Он пытался дозваться напарника, не только напряжением глотки добавляя звуку пронзительности, но помогая словам усердной жестикуляцией и гримасничаньем, которому безраздельно предавалась лишь одна половина его лица, не желавшая покориться другой, казалось, безжизненной, но обладавшей какой-то скрытой властью над всеми жилками, что связаны невидимыми нитями с душой. И облик, и телодвижения Мартина выдавали нетерпение в нём, как будто он наткнулся на нечто такое, чему назначено было изменить его жизненный путь и что теперь заставляло его подгонять время.
Сэмюель, подстёгнутый волнением племянника (сначала слышимым, а затем и зримым) и промелькнувшим в голове: «Кто этот „он“?.. человек?.. раненый человек?», убыстрил шаг, и едва лицо Мартина, раскрасневшееся и покривлённое, успело ещё раз… и ещё раз стереться и вновь нарисоваться над синевато-зелёной рябью, как они поравнялись.
– Жив?
В ответ Мартин пожал плечами: ему не хотелось признаваться в своём подозрении, что незнакомец, распластанный на земле, вовсе не жив. Оба опустились на колени. Рука Сэмюеля прильнула к шее юноши.
– Как семенит, ударов двести, не меньше… Всё вроде бы цело… ран нет… крови нет. Та-ак… Шея не свёрнута – и это главное. Кто же тебя, бедолага, так опрокинул?
– Дядя Сэмюель, их двое было. Второй рванул в чащу.
– Второй, говоришь? – сосредоточенность на лице лесника ещё больше нахмурилась. (Он, а вслед за ним и его добровольный помощник поднялись, чтобы лучше осмотреть место). – Рванул в чащу?.. Что ж его так подогрело? Понятно что. Но почему?.. Какие мысли на ум приходят, сынок?
Мартин опустил голову, чтобы спрятать глаза, точнее, один глаз, тот, что его выдавал, правый: он не любил, когда кто-то (даже дядя Сэмюель) видел, как он ищет мысль. Через полминуты он ответил:
– Эти двое сказали много слов.
Вопросительный взгляд Сэмюеля не отпускал его, и Мартин пояснил:
– Они заблудились, стали психовать и сказали слишком много слов, и тот, – Мартин кивнул в сторону, – ударил нашего парня.
– Разве что одним ударом свалил, следов драки не видно. А вот если бы спорили безоглядно, мы бы их за милю услышали. Нет, здесь что-то похитрее свалки задиристых слов… что-то похитрее…
И тут Мартин заметил, что глаза дяди Сэмюеля словно отделились от смысла слов, которые продолжал произносить его рот, и прониклись смыслом чего-то другого, того, что находилось где-то за спиной Мартина и что было в эти мгновения важнее всякой болтовни. Он сообразил: «Второй!», обернулся и оглядел лес: ничего… ничего того, что притянуло бы глаз своей новизной или зацепило настораживающим движением.
– Юркнул за дерево и притаился, – тихо сказал Сэмюель и затем прокричал, громко, но нарочито дружелюбно: – Эй, незнакомец! Хватит в прятки играть! Давай к нам! Ты поможешь нам, мы поможем тебе! Твой спутник жив!..
– Боится.
– Однако же не уходит.
– Не уходит, – согласился Мартин. – Ещё попытаться?
– Если боишься подойти, – продолжил уговоры Сэмюель, – хотя бы отзовись, и поговорим на расстоянии… не доверяя друг другу… как Клинт Иствуд и Ли Ван Клиф в «На несколько долларов больше». Согласен?
– Дядя Сэмюель, человек без имени и полковник Мортимер, – подсказал Мартин (он любил Клинта Иствуда и вместе с дядей пересмотрел все фильмы с его участием, даже, как он выражался, «древнюю классику»).
– Человек без имени и полковник Дуглас Мортимер! – прокричал Сэмюель. – Примерь на себя любого!.. Не любишь вестерны? Это твоё право! В любом случае не упусти своей выгоды! Мы лесники! И если вы с приятелем заплутали, выведем вас к шоссе! Слышишь меня? Решайся!
Из-за дерева раздался короткий глухой звук, походивший на рык зверя, и в следующее мгновение фигура, не отчётливо, но всё же различимая как человеческая, метнулась в глубь леса.
– Чёрт! – выругался от досады Сэмюель. – Ещё огрызается, лучше бы слово человеческое сказал. Ничего он толкового не смотрел.
– Я догоню его, – предложил Мартин (в глазах его была решимость, но ему нужно было одобрение лесника: в пределах их просторного, на многие мили простирающегося обиталища последнее слово всегда оставалось за ним, и всегда оно было справедливым).
– Не стоит, Мартин. Думаю, не стоит. Он вернётся. Подле этого парня он оставил немного себя, и эта приманка заставит его кружить где-то поблизости.
Слушая дядю и внутренне соглашаясь с ним, Мартин одновременно искал лазейку: азарт охотника за головами разгорался в нём и брал верх над здравым смыслом. И в каком-то закоулке души, там, где прячутся всякие мысли и мыслишки, он нашёл резон, который помог ему настаивать на своём.
– Но он… он же заблудится. Можно я догоню его?
Сэмюель всё понял и теперь ответил всего одним словом:
– Давай.
Не мешкая больше ни секунды (ведь теперь всё зависело только от его прыти), Мартин бросился в погоню… И вдруг услышал:
– Постой, Мартин! Постой! (Он резко прервал бег и огрызнулся взглядом: в нём не было злости – лишь раздражение.) Камень оставь!
Мартин привычным движением отстегнул небольшую, но увесистую сумку от поясного ремня и быстро снял её, перекинув через голову другой, узенький, ремешок, на котором она свисала с плеча. Затем бросил её к ногам Сэмюеля и снова забыл обо всём, кроме странного рыка, который так неожиданно дёрнул за нерв, связанный с его потаёнными мечтами.
– Удачи, сынок! – нагнал его голос дяди.
Впервые за три года Сэмюель попросил Мартина расстаться (конечно, только на время) со своим камнем. Впервые за три года он вообще заговорил с ним об этом камне.
Три года назад этот камень стал причиной нешуточной ссоры между ними.
Однажды во время обхода леса Сэмюель наткнулся на поваленную молодую берёзу, крона которой ещё не успела завянуть. Ствол её был сломан каким-то странным, непривычным глазу бывалого лесника, способом на высоте приблизительно пяти футов от земли. На некотором расстоянии от неё он обнаружил ещё одно деревце, загубленное точь-в-точь как первое и, казалось, безо всякой цели, без разумения. («Задачка», – сказал он себе). На следующий день ещё три и подле двух из них – следы ботинок Мартина. «Он видел, – подумалось Сэмюелю, – но молчит, не хочет расстраивать меня».
За обедом, когда ярды, разделяющие и сближающие дядю и племянника, по обыкновению уменьшились до футов, он сказал:
– Мартин, надо будет нам с тобой задачку одну решить. Ты, должно быть, приметил: в полумиле от дома по направлению к Верхнему озеру кто-то или что-то, не пойму, губит молодые деревца. Не спиливает, не срубает – просто переламывает «хребет». (Мартин вернул на тарелку кусок рыбы, который уже подносил ко рту, и потупил голову.) Никак не возьму в толк, какой в этом смысл и кто может такое вытворять. Точно, не ураган, да и не вчера он навещал наши края. На зверя не похож: остались бы особые метки. На человека вроде бы тоже: какая тут цель?.. не пойму…
– Это я сделал… с моим другом, – не поднимая глаз, приглушённым голосом сказал Мартин.
– Как ты?! – прошептал Сэмюель, громко, словно отталкивая, словно не желая принять то, что услышал (он опешил от этого нелепого признания). – Сынок!.. С каким другом?! Зачем?! Сынок, мы же с тобой… хранители леса! И что… что это за друг такой?!
Мартин поднялся со стула и вышел из комнаты. Сэмюель, словно окаменев, уставился на дверь, не в силах сообразить, что будет дальше… Через минуту Мартин вернулся, подошёл к столу и положил на него камень (это был гладкий тёмно-серый булыжник, по форме напоминавший футбольный эллипсовидный мяч, но раза в полтора меньше). Сэмюель перевёл взгляд с камня на того, кто не мог оставаться вечно непоколебимым, на того, хотя бы один глаз которого мог что-то сказать. Но Мартин молчал, упорно молчал…
– Что это? – спросил Сэмюель, не выдержав этого каменного молчания (он почему-то не смог добавить вслух промелькнувшее в голове «сынок»).
– Это мой друг, – ответил Мартин, и в голосе его слышалась твёрдость (которую легко можно было принять за дерзость).
– Что?.. Что ты сказал?
– Это мой друг.
– Ну ты и сукин сын! – процедил сквозь зубы Сэмюель. – Чтобы я больше не видел ни этой дряни!.. ни сломанных деревьев!
Мартин схватил камень и выбежал вон, оставив в комнате вместо себя три слова:
– Ещё скажи урод!
Эти слова и ещё одно, то, что застряло у Сэмюеля в глотке и так и не вышло наружу, будут раздирать его душу на части ещё четыре дня. На пятый Мартин вернётся, исхудалый и изнурённый. И навстречу ему выскочит то самое слово: «Сынок!»
Минуло семнадцать лет с тех пор, как…
Фрэнсис и Марта Гарбер мчались в больницу, подгоняемые их ещё не родившимся сыном, который до срока принялся выкарабкиваться на свободу так рьяно, что заставил их считать минуты.
Уже с неделю они гостили у старшего брата Марты, Сэмюеля: и маме, и тому, кого она носила в своей утробе, нужен был здоровый воздух, и домик лесника, сотворённый из леса и окружённый лесом, подходил для этого как нельзя лучше. Стояли прекрасные июльские дни, и казалось, ничто не поколеблет по крайней мере ещё две-три недели этой безмятежности во всём: и в природе, и в доме Сэмюеля, и в животе Марты. И Мартин, конечно, потерпел бы ещё день-другой и не попросился бы на свет божий, если бы только мог знать, что имя это ему достанется не по взыскательному выбору родителей, не по вине какой-нибудь сиюминутной бестолковой прихоти взрослых, а в память о его матери, которую он никогда не увидит, если бы только мог знать, что света в тот день в пространстве между небом и землёй не будет, что его затмит тысяча чёрных туч, которые извергнут страшную силу, что сожжёт Марту, когда та…
– Фрэнк, я больше не могу…
– Потерпи, дорогая, осталось совсем недолго.
– Не могу, задыхаюсь, останови!.. пожалуйста, останови!
– Марта, прошу тебя, потерпи, нельзя терять ни минуты. Наш ребёнок… Тебе плохо, потому что ему уже невмоготу быть в тебе. Но это раньше, чем должно было бы случиться, и мы не можем рисковать его жизнью… твоей жизнью. Пойми, дорогая, ты должна продержаться…
– Зачем ты говоришь?! Зачем ты всё это говоришь и говоришь?!
Фрэнсис знал, что его слова раздражают Марту, что они, может быть, не нужны вовсе. Но он должен был тянуть время, пока колёса его автомобиля наматывали на себя милю за милей (их оставалось не так уж много).
– Чтобы нам доехать! Чтобы нам всем троим доехать! Пойми же ты, наконец: тебе нельзя сейчас двигаться, нельзя ни на дюйм менять положение, тормошить ребёнка… пока мы не протараним двери больницы! Иначе…
– Замолчи! Я не могу, не могу, не могу!
– Иначе всё кончится! Если мы сейчас остановимся, всё кончится! Я чувствую это, чёрт возьми! Всё полетит к чертям! Я чувствую это!
– Ты не понимаешь!
– Плевать! Я люблю тебя!
– Ты не понимаешь!
– Я люблю тебя!
– Фрэнк, Фрэнк, Фрэнк, мне плохо!.. Как же мне плохо, Фрэнк!.. Мне душно! Так душно, Фрэнк! Я сейчас задохнусь!
– Понимаю, дорогая, всё понимаю, но…
– Останови эту чёртову машину! Иначе я умру прямо в ней!
Фрэнсис глянул на жену и, не в силах больше оставаться благоразумным и жестоким, затормозил.
– Подожди секунду, я помогу тебе выйти.
Она толкнула дверцу (ей было не до чего в эти секунды, ей было не до слов Фрэнсиса, она, скорее всего, даже не слышала их, ей было не до этих душераздирающих надрывов захваченного тьмой пространства, не до этих огненных жал, то и дело пробующих на прочность металлическую кожу, защищавшую её) и едва успела ступить на землю, как…
– Срочно в родильное отделение! – выкрикнул доктор, осматривая безжизненное тело Марты, убитой молнией: он услышал внутри него жизнь.
Через четверть часа акушер, не совладав с собой, отвёл (всего на несколько мгновений) взгляд прочь, а ассистирующая акушерка лишилась чувств, когда младенца, извлечённого из сгоревшей изнутри плоти перевернули лицом кверху и вместо него увидели…
– О, Боже! – прошептали покривлённые судорогой губы видавшего виды врача, вынужденного вернуть глаза к то ли живой, то ли мёртвой маске, с которой они противились встретиться вновь.
Маска извергла истошный вопль, отдавая дань тьме… тьме, которая зачем-то оставила этому существу жизнь…
Через два года, когда Фрэнсис женился во второй раз, было окончательно решено, что взращиванием Мартина станет заниматься Сэмюель, а отец, формально оставаясь отцом, будет регулярно выдавать деньги на всё-всё, что нужно растущему ребёнку, и, в добавление к этому, на нянек и приходящих учителей (о том, что Мартин должен посещать школу, как обычную, так и специализированную, речи, слава Богу, никто никогда не заводил).
Так что слово «сынок», которое Сэмюель уже много лет произносил, обращаясь к Мартину, несло в себе вовсе не покровительственно-возрастной смысл.
Мартин остановился и прислушался. «Сейчас… сейчас я достану тебя. В какую сторону ты метнёшься на этот раз? Угадать бы – рвану наперерез, и дело сделано. Немного терпения… Выжидаешь, да? Замер и выжидаешь? Ничего, я терпеливый. Только сорвись с места, и твой шумливый шаг тут же выдаст тебя, его и глухой услышит. Выжидаешь, да? Странно… Что ты задумал?» Теперь, когда Мартин углубился в чащу леса больше, чем на полмили, он точно знал («ведь не придумал же я это?»), что преследуемый им парень пустился бежать не ради того, чтобы просто унести ноги. «Что у тебя на уме? Затеял со мной игру и хитришь? И ежу понятно, что хитришь. Петляешь, как заяц. Норовишь запутать лесника… ну, почти лесника? Размечтался! А не боишься, что лес (мой лес, а не твой) собьёт с толку и закружит тебя самого?.. Замер как вкопанный и слушаешь „гончую“. Ну давай, давай же, беги! Хватит терпеть, всё равно меня не перетерпишь. В какую сторону? Если бы угадать…» В этом затянувшемся затишье Мартин не прекращал обшаривать глазом тот кусочек леса, который последним подал ему знак о беглеце. Это был знак его уху, в который раз – знак его уху. «Лес, мой лес, покажи мне хотя бы краешек его, хотя бы веточку, которую он заставит трепетать».
Вдруг позади него, совсем рядом послышался шаг. «Дядя Сэмюель, – промелькнуло у него в голове. – Не усидел, решил, наделаю глупостей». Всего доли секунды не хватило ему, чтобы вслед за своей догадкой повернуться к дяде Сэмюелю. В эту долю секунды кто-то тяжеленный, переполненный яростью, выдыхая эту ярость вместе со знакомым рыком ему в затылок, напрыгнул на него. Мартин сразу почувствовал, как на горло ему надавила рука, твёрдая как бита из орешника (это было правое предплечье напавшего), а лицо стиснула, словно ухватистая пасть удава, пятерня другой (левой). И сразу – боль… Падая, Мартин ощутил боль ломающейся глотки и в этой боли – забирающую его жизнь смерть, страшную, какую-то нечеловеческую, звериную, кровожадную. И смерть показала ему в это мгновение то, что при жизни растянуто во времени: дикий вопль младенца, пронзённого молнией, ломающиеся хребты берёз, тех самых, и нечеловеческий лик того, кого он ещё не видел воочию, но кто прямо сейчас отнимает у него жизнь. И эта осязаемая смерть заставила и дух Мартина, и его тело взорваться. Падая, он успел выставить правую ногу и, как только она вбилась в землю, резко дёрнулся всей своей правой половиной (от кончиков пальцев ноги до плеча) вперёд и влево, словно закручиваясь волчком, – оба рухнули. И оба тут же вскочили на ноги, чтобы наброситься друг на друга. Мартин увидел прямо перед собой, вживую, а не на картинке, которую только что показала ему смерть, лицо… то ли человека, то ли оборотня… оборотня, который ещё не успел принять тот, другой, облик. И он подумал (так быстро, что не успел бы за это время произнести слово из двух слогов), что, если он не убьёт оборотня, оборотень убьёт его. Ещё он подумал (не умом – пальцами руки, скользнувшими по ремню), что сейчас ему очень пригодился бы его единственный друг… или хотя бы охотничий нож, который дядя Сэмюель подарил ему в прошлом году и который он повесил на стену над своей кроватью, а не на ремень, чтобы не дать повод своему единственному другу обидеться. Вдруг в глазах оборотня, готового мгновением раньше растерзать Мартина, жажда крови потухла (Мартин не мог ошибиться: глаза были его болью и его главной правдой), и они явственно выказали (Мартин не мог ошибиться), они выказали откровение, относящееся к нему, Мартину… Оборотень склонил голову и попятился и, отдалившись так на десять шагов, развернулся к нему спиной и вскоре затерялся среди деревьев…
За свою семнадцатилетнюю жизнь Мартин ещё никогда не был вовлечён во что-то такое, что заставило бы его не просто предаваться мечтам, выстраивая в воображении какие-то невероятные киношные ситуации, а реально, пока больше интуитивно, чем осознанно, но всё-таки реально приблизиться, прикоснуться к какому-то открытию. Пока ноги его перебирали фут за футом обратный путь, прямо перед ним, словно на одном месте, стояли глаза оборотня (оборотня?), и в них был ответ на его вопрос: для чего он, Мартин, появился на свет? Но ответ был так глубоко, что он не мог прочитать его. Но он не мог не видеть (и видел) на читаемой страничке глаз оборотня собственное отражение. «Значит, ответ в том Мартине в глазах оборотня, в моём отражении. Значит, ответ – во мне. Но чего такого я не знаю о себе, что распознали эти глаза? Почему я не вижу этого? Почему дядя Сэмюель не видит этого?.. Может быть, видит? Видит, но не говорит? Почему?..» Так Мартин гадал, пока не обнаружил себя в двадцати ярдах от дяди Сэмюеля и лежавшего в траве незнакомца. «Что я скажу дяде Сэмюелю, если…»
– Сынок, что с тобой? Что случилось? – спросил тот, шагнув навстречу Мартину. – У тебя всё лицо расцарапано, и кровь… Что случилось? Ты дрался с ним?
Мартин улыбнулся и ответил, легко ответил (он не притворялся: тяжёлого чувства, свойственного человеку, который проиграл в схватке, в нём не было, ведь сегодня он не потерял, а нашёл):
– Да нормально всё, дядя Сэмюель. Я упустил его и только, но он не заблудится, не бойся. (Мартин прекрасно помнил, что «заблудится» было не дядиной обеспокоенностью, а его собственной хитростью.)
Сэмюель улыбнулся в ответ: он-то сразу, ещё тогда, раскусил эту штучку племянника.
– А наш парень как? – спросил Мартин. – Вижу, ты уже раскладуху подготовил. (Так лесник и его помощник называли раскладные носилки, которые Сэмюель, отправляясь на обход леса, всегда брал с собой. Они помещались в его рюкзаке и вовсе не обременяли ни плеч, ни спины.)
– Стонал немного. Бормотал что-то. Думаю, уже стоит помочь ему пробудиться. Я тебя ждал, напарник.
– С радостью, напарник, – ответил Мартин и про себя добавил: «Хотел бы я заглянуть в его глаза». И затем добавил вслух: – Но сначала ответь мне на один вопрос. Я тебя очень прошу, дядя Сэмюель: обязательно ответь.
– Слушаю, сынок, задавай свой каверзный вопрос – отвечу: ты привык, я никогда не увиливаю.
– Дядя Сэмюель… что ты знаешь обо мне, чего не знаю я сам? Скажи.
Сэмюель подумал с минуту и сказал:
– Ты знаешь всё… и о своей маме, и об отце, и о себе… всё, кроме одного… кроме того, чем я не хотел ранить тебя… Это твой глаз, твой левый глаз.
– Что мой глаз?
– Что твой глаз? Ты знаешь, что родился с ним и виновата во всём молния, что угодила в Марту. Но в разговорах с тобой я никогда не упоминал о другом и не уверен, что сейчас получится гладко… Что твой глаз?.. Доктора – среди них были и очень авторитетные – не смогли ответить на этот вопрос. Или не захотели. По крайней мере, во всём этом слышалась какая-то недоговорённость. После обследования они отказались от твоего глаза вовсе, каждый из них. Думаю, зря мы так упорно таскали тебя по клиникам. Всё без толку. А ведь первый же из них, чудной такой старикашка (думаю, эта-то его чудаковатость и помешала нам прислушаться к нему) предупредил меня, что такого случая в современной практике ещё не было и никто не пойдёт дальше первичного обследования. Надо было сделать, как он сказал, то есть бросить затею и не мучить тебя.
Сэмюель перевёл взгляд на незнакомца (ему нужна была пауза), помолчал немного, затем продолжил:
– Ты хочешь, чтобы не было недомолвок, и я буду откровенен, до конца… Он сказал, что в твоём глазу… якобы сформировалось какое-то новое качество, неизвестное качество… Ещё он сказал (не знаю, для украшения ли слога или чтобы оправдать своё бессилие), что это качество, дескать, не укладывается в рамки… тьфу ты, язык сломаешь, пока выговоришь, – выговорить это Сэмюелю было вовсе не трудно, но он словно потерял уверенность, заволновался (прежде Мартин не замечал за ним такого), – не укладывается в рамки представлений о сущем, как мы мерим его нашими мозгами, не такими уж зрячими мозгами… Сколько правды в его словах, а сколько пустого, не возьмусь судить. Однако, размышляя над этим, я решил: может, это и к лучшему, что они не стали копаться в твоём глазу слишком ревностно. Почему?..
– Почему, дядя Сэмюель?
– Потому что всё, что не укладывается в рамки, – лакомый кусочек для всяких секретных служб, и они бы обязательно сунули свой длинный нос в это дело. Порой, когда я предаюсь воспоминаниям, мне кажется, что тот странный доктор намекал мне на это. Беседуя со мной, он обмолвился о каком-то случае. Там тоже был внерамочный пациент, с каким-то скрытым третьим глазом. Он якобы видел им, как настоящими, которых незадолго до этого лишился при пожаре. Видел не только то, что видят обычные люди. Видел сквозь преграды… сквозь стену там, не знаю, что ещё. Так этого бедолагу взяли в оборот спецы, далёкие от медицины… Вот и всё… Сынок, думаю, не это ты хотел услышать от меня.
– Я сам не знаю, что хотел услышать. (В душу Мартина в эти мгновения прокралось какое-то непонятное чувство, родственное торжеству, которому он постарался не дать выхода.) Но я хотел услышать и услышал. Всё нормально. Давай лучше гостя будить.