Венецианский бархат Ловрик Мишель

К тому же в последнее время мне изрядно нездоровится, настолько, что я не смогу справиться даже со стариком. Меня беспокоит кашель. А ведь мне нет еще и тридцати; мне полагается быть в расцвете сил и зрелости. Но грудь у меня впалая, как у подростка, а кости на лице выпирают наружу, грозя прорвать кожу. Мускулы на руках стали дряблыми и обвисли, словно бычья шкура, растянутая для дубления. Вся асафетида в Кирене не может унять клокотания у меня в груди. Я даже провел ночь в храме Сераписа[186], надеясь, что бог пошлет мне здоровый сон. Но мне снились лишь кошмары, в которых я видел знакомый силуэт Клодии, неистово занимавшейся любовью со случайными мужчинами в темных переулках.

Отец прислал лекаря из самой Вероны, чтобы тот выслушал мою грудь. Ради его спокойствия мне пришлось проглотить горькую настойку чемерицы, верного средства от помешательства.

– Вам необходим отдых, – уговаривал меня лекарь, – не засиживайтесь допоздна и побольше плавайте. Ешьте больше фруктов.

Посему я удвоил ежедневную дозу перебродившего давленого винограда. Ха!

Глава первая

…Мчитесь, о, мчитесь сюда, внемлите словам моих жалоб! Тщетно, злосчастная, их из глубин я души исторгаю, Сил лишаясь, пылая огнем и слепа от безумья. Если я вправду скорблю и жалуюсь чистосердечно, Не потерпите, молю, чтоб рыдала я здесь понапрасну.

Сосия и Фелис находились в его комнате в Locanda Sturion. Она взяла себе за правило являться сюда без приглашения, словно предъявляя на него свои права. Сосия уже сталкивалась с прекрасной владелицей, которая без смущения встретила ее наглый взгляд и отвернулась, даже не покраснев.

– Почему все упорно твердят, что она бесподобна? – поинтересовалась Сосия, без стука распахивая дверь в комнату Фелиса. – Нос у нее слишком большой, а рот – кривой. К тому же она еще и худа. Если бы Беллини рисовал ее, причем рисовал без прикрас, то портрет вышел бы просто ужасающий.

Фелис, стоя у окна, не счел нужным обернуться и небрежно бросил через плечо:

– Это правда; она не похожа на обычных венецианок. Но от этого ее внешность только выигрывает. Людям нравится думать, что они встретили редкую красоту, тогда как остальным недостало ума и утонченности, чтобы оценить ее по достоинству. И они неизменно расстраиваются, услышав, как кто-либо другой восторгается ее очарованием.

– Ты тоже полагаешь ее красивой? – Сосия подошла к нему поближе, надеясь, что он обнимет ее в знак приветствия.

– Я нахожу ее привлекательной. Она привлекает меня. – Фелис наконец-то отвернулся от окна и холодно кивнул ей.

– А она знает об этом?

– Я представил ей некоторые неопровержимые доказательства этого, – беззаботно отозвался Фелис.

Сосия зажмурилась и процедила сквозь стиснутые зубы:

– А ято думала, что ей полагается быть выше подобных вещей.

– А, она позволяет мне иметь себя, но каким-то образом это ее ничуть не задевает. Она просто выше этого.

– Почему же, в таком случае, она вообще знается с тобой?

– Думаю, чтобы приятно провести время в ожидании кого-то получше.

– Лучше тебя?

Сосия резко отвернулась, попутно свалив на пол небольшую стопку бумаг. Она наклонилась, чтобы поднять их, но Фелис решительно оттеснил ее в сторону.

– Не трогай. Это пробный оттиск.

– Это доказательство того, что редактор – пьяница. Это ведь работа Скуарцафико, верно? Я слышала, что он переметнулся к Жансону. И ты тоже, Фелис? Бедные Венделин и Бруно, на что они могут рассчитывать, имея таких друзей, как ты? Как ты мог, да еще с женой Венделина…

Она указала на две ошибки на первой странице и небольшую кляксу в нижнем левом углу. Фелис не уставал изумляться ее знаниям. Они опровергали его теорию о том, что она живет одними инстинктами, которые позволяли ей совокупляться, не приплетая к этому чувства, для получения сугубо плотских удовольствий.

– А что тебе известно о Скуарцафико, Сосия? Нет, не трудись отвечать. Иначе в том интересном запахе, что исходит от тебя, я различу вонь прокисшего вина. Но я все равно не понимаю, как ты могла – или как смог он, даже учитывая, что ты его спровоцировала. Ведь наверняка минуло уже много лет с той поры, как он занимался любовью с кем-либо еще, помимо бутылки.

– Ты считаешь, что мне недостает разборчивости?

– Ты умна, Сосия, так что нет, дело не в этом. Ты умна, как pantegana[187]. Ты – крыса, что бегает по Венеции, сея грязь и скверну.

Сосия, различив в его обычно невозмутимом голосе непривычно резкие нотки, быстро подняла голову и отступила за стол. Ей удалось невозможное: она разозлила Фелиса. И о причинах она тоже догадалась мгновенно. Он подцепил от нее заразную болезнь, он, всегда отличавшийся неизменной разборчивостью и чистоплотностью. Фелис уже давно перестал устраивать ей тщательные осмотры, как сделал в первый раз, когда они возлегли вместе. Она знала, что он всегда проверяет своих шлюх и случайных любовников, так что, кроме нее, заразить его больше было некому. В этот самый момент жжение в области гениталий стало нестерпимым, и она потерлась о край стола. Сосия пожалела о том, что не воспользовалась травами, которые оставил ей Рабино. После того как она устроила разгром в его аптечной мастерской, он больше не предлагал ей их. Впрочем, она и не собиралась просить его о помощи, как и не интересовалась тем, почему некоторые ее клиенты заболели, тогда как другие, например Бруно, оставались здоровыми.

Фелис сказал:

– Да чешись-чешись, не стесняйся! Кто это был, Сосия? Который из шести твоих мужчин? Хотя, собственно говоря, разве тебе хватит шести? Я просто решил, что ты взяла по два из каждой колонки в своем гроссбухе. Но если ты можешь спать с шестью, то почему не с девятью? А теперь, Сосия, позволь мне представить вас друг другу – левая нога Сосии, познакомься с ее правой ногой. Я знаю, что когда-то вы были очень дружны, но теперь проводите время порознь, так что будем считать, что вы никогда не встречались.

Он обошел стол кругом, брезгливо взял ее двумя пальцами за рукав и подвел к зеркалу.

– Сосия, посмотри на себя. Твое лицо отпечаталось в паху и на губах стольких мужчин, что стало похожим на маску, которую передают из рук в руки на карнавале. Вот это правильно, – сказал он, когда она плюнула на свое отражение в зеркале. – Ты никогда не глотаешь свою слюну, если можешь проглотить чью-либо еще. Да и чистой ты выглядишь только потому, что семя смывается. Учитывая платежеспособность твоих клиентов, ты должна быть богатой, как Крез. Ты хоть знаешь, кто наградил тебя этим подарком, которым ты столь любезно поделилась со мной? Кстати, перед уходом ты должна будешь оставить мне счет. Похоже, я забыл оплатить свои долги. Какова нынешняя ставка? Рискну предположить, что 40 zecchini[188], чего вполне достаточно, чтобы наполнить маленький ночной горшок.

Сосия негромко ответила:

– Я беру деньги только с венецианцев.

– Почему?

Она уставилась себе под ноги.

– Почему я должна рассказывать тебе об этом?

– Значит, только потому, что я – из Вероны, твои услуги мне обошлись бесплатно? А с Бруно ты не берешь денег потому, что он – сирота, я полагаю? Подожди, ну, конечно, я вспомнил: он же – только наполовину венецианец. Значит, половина обслуживания достается ему даром.

– Бруно я выбрала сама, подумав, что это будет славно. Я никак не ожидала, что он превратится в такого зануду.

– Бедная Сосия! Как же тебе приходится нелегко! Полагаю, страдания Бруно не идут ни в какое сравнение с твоими?

Сосия взяла в руки кувшин с молоком, стоявший на подносе на подоконнике, не торопясь, вернулась к столу и вылила молоко густой струей в выдвинутый ящик, где сушилась законченная рукопись. Розовые и желтые чернила моментально окрасили мраморными разводами маленький прямоугольный молочный бассейн.

Поначалу Фелис заговорил сам с собой.

– Эта женщина окончательно разучилась управлять собой, – с изумлением заметил он. Совсем недавно он гневался; но, вместо того, чтобы разозлиться еще сильнее, он лишь обрел спокойствие и отстраненность. Фелис взял рукопись в руки.

– Говори со мной! – истерически выкрикнула Сосия.

– И о чем хочет поговорить со мной полоумная женщина?

– О том, что я сейчас сделала, естественно. Bog te jebo, чтоб Господь тебя трахнул!

– Что ж, я мог бы многое сказать тебе, – невозмутимо ответствовал Фелис. – Например, что своим поступком ты отняла у меня год жизни, Сосия.

– Это бессмысленная и бесполезная жизнь. Буквы алфавита, а не жизнь. Во всяком случае, не жизнь настоящего мужчины.

Но Фелис явно не желал выходить из себя. Вместо этого, пока она бесцельно крутила в руках опустевший кувшин, он перевернул две страницы и принялся читать. Сосия судорожно вцепилась в ручку. Несмотря на свою кошмарную выходку, ей так и не удалось ранить его чувства – она добилась лишь легкого раздражения.

– Фелис, неужели ты на меня не сердишься?

Он не поднимал головы до тех пор, пока она не ударила в стену кувшином, чтобы привлечь его внимание.

– Мне трудносердиться на тебя, поскольку мои чувства не задеты. Я постараюсь объяснить, что имею в виду: для тех из нас, кто любит их, книги – это жизнь. А это – не та любовь, которую ты можешь понять. Это – хрупкая и тайная любовь, та, которую питают к своим детям родители. Книга никогда не бывает безупречной, такой, как, например, представление о ней. Только в голове автора она бывает прозрачно-чистой и волшебной, а воплощение ее оказывается несовершенным, оно несет лишь запах оригинальной идеи…

Сосия завизжала:

– В такой момент ты еще способен рассуждать о книге? Твоя любовь к ним неприлична и бесстыдна. Женщина для тебя – как любовник на стороне. То, чего нужно стыдиться!

Она швырнула кувшин, который с грохотом ударился о дальнюю стену. Из его донышка брызнули белые слезы, стекли по красной краске и сорвались вниз, упав на глиняные черепки. Фелис с отвращением взглянул на беспорядок и заметил:

– Ты так не думала, когда в первый раз пришла ко мне в постель.

– То, что я пришла к тебе в постель, должно было лишний раз доказать тебе, что твоя жизнь – бессмысленна и бесполезна.

– Сосия, я не разделяю твоего представления о тебе как о жертве обстоятельств, что дает тебе право причинять боль всем, кого ты встречаешь на своем жизненном пути, якобы из самозащиты.

– Тогда почему всякие шавки преследуют меня? – Она тяжело дышала, и на кончиках ресниц у нее повисли слезинки.

Фелис тонко улыбнулся.

– Потому что от тебя пахнет полем. Или рыбным рынком, дорогая. Это привлекательно до отвращения.

Это была правда. В последнее время собаки ходили за ней по пятам, тычась мордами ей в пах. Уродливые собаки; собаки, шерсть которых пребывала в ужасающем состоянии; собаки, поджимавшие четвертую лапу к брюху и ковылявшие вслед за ней по улице на трех оставшихся; собаки с глазами святых и собаки с глазами дьявола…

Она орала на них по-сербски:

– Krvavu ti majku jebem, проклятые ублюдки! – Или: – Otac ti je govno pojeo, твой отец жрал дерьмо! – Но они все равно ходили за ней. Она кричала им: – Чтоб вас унесли совы и сожрали! – Только тогда они оставляли ее в покое и убегали, отчего-то поджав хвосты, словно она озвучивала их самые большие страхи.

– Фелис, – хрипло заговорила Сосия. – Ты знаешь, какие чувства я испытываю… к тебе…

Голос у нее сорвался. Фелис смеялся. Сосия, взяв его за руку, сдерживалась из последних сил. Потом она расстегнула платье и с надеждой посмотрела на него.

* * *

После болезни я очнулась голая, как червяк, под мягкими и чистыми простынями, словно только что родилась заново.

Но я не радовалась тому, что осталась жива. Дни мои приправлены привкусом печали, и я хочу, чтобы они закончились поскорее. Я устала бороться с меланхолией, которая по-прежнему подстерегает и душит меня, словно назойливое одеяло в жаркую полночь.

Мне говорят, что я непременно поправлюсь. Укус на запястье зажил, превратившись в крошечную розовую точку. Я могу пошевелить рукой или ногой, пусть и вяло, словно морская водоросль. Я набираю полную ложку бульона, и он легко проваливается мне в желудок. От меня ничего не требуется. Но мне все равно.

Кругом все плохо. Цветы в горшках на подоконнике чересчур темно-красные. Думаю, их сок уже стал ядовитым. Меня переполняет горечь, которая еще хуже болезни. Она делает мое дыхание зловонным, превращая подушку в жесткую стерню, отчего утром у меня на лице остаются длинные красные полосы. Впрочем, кто сейчас смотрит на мое лицо? Я лишилась все своей прежней привлекательности.

На меня пришли взглянуть отец с матерью, и глаза у них были квадратные от беспокойства и сомнений. Они спрашивали, что со мной происходит. Но я уже отдалилась от них. Мне бы хотелось, чтобы они считали меня дочерью, которую потеряли много лет назад, что меня унесли совы, выпустив мне все внутренности на острые коньки крыш, что…

Но подруги говорят, что я хорошо выгляжу, словно от этого что-то изменится. Да, конечно, моему телу стало лучше, и теперь я уже могу дойти, правда, медленно и с частыми остановками, до самого южного берега Дорсодуро. Я отправляюсь туда, когда солнце стоит в зените, словно для того, чтобы оно выжгло все следы чумы и боль в моем сердце, которая куда хуже шрамов. Я живу, но я совсем не радуюсь жизни. Я одинока, как солдатская могила на краю моря.

Говорят, меня спас еврей. Он каждый день приходит посидеть со мной. Он давал мне снадобья, а на грудь выкладывал рядами черные камни. Но, по большей части, он просто смотрел на меня, словно хотел заставить меня жить дальше. Думаю, это и вернуло меня к жизни.

Получается, именно в этом и заключалась его сила: в том, что он всей душой и сердцем хотел, чтобы я осталась жива. Совсем не так, как мой муж, который совсем этого не хотел, а просто притворялся, да и то иногда. И совсем не так, как кот, который оставался в моей комнате только для того, чтобы посмотреть, что кладут мне на поднос, поскольку знал: в конце концов все это достанется ему.

Нет, еврей приходил спасти меня, потому что хотел этого, и его желание, получается, оказалось достаточно сильным, ведь я до сих пор здесь, несмотря на дамасскую чуму.

Я смотрю, как волны пенятся вокруг деревянных свай, и согласно киваю в такт, словно полоумная жена. Я старательно привязываю свои заботы и тревоги к волнам, и они ровной холмистой чередой убегают к горизонту. Но, поворачиваясь, чтобы уйти, я знаю, что они останутся со мной, как верные псы, жмущиеся к моим ногам в ожидании, что я отведу их домой.

– Солнце вам полезно, – говорит еврей, когда узнает, что я провожу долгие часы на берегу. – Но будьте осторожны. Не сожгите влагу со своей кожи. Нынешняя осень выдалась необычайно жаркой. Я не помню такой погоды.

Он не знает, что как раз этого я и хочу. Если чума болезни не сумела убить меня, то я выбираю чуму солнца, чтобы она опустошила меня, чтобы я превратилась в соломенное чучело.

Моя подруга Катерина ди Колонья призналась мне по секрету, что недавно вызывала еврея к Фелису Феличиано, который подцепил какую-то заразу от одной из своих шлюх. Вот какую цену приходится платить за продажную любовь! Он заболел как раз в то время, когда жил в «Стурионе», причем не помнил, ни кто он такой, ни где находится, – настолько сильной была лихорадка.

Никогда не пойму, как может Катерина прикасаться к нему. С ее-то внешностью она может увлечь кого угодно, хоть самого благородного Доменико Цорци, а она забавляется с Фелисом. Но, когда я говорю ей об этом, она широко распахивает глаза и отвечает:

– Люссиета, большинство из нас выбрасывают свое время в… в сточную канаву. Неужели ты никогда не делала ничего, что считала бы недостойным себя? Но при этом не могла удержаться.

Я вспоминаю о том, как прячу восковую женщину, как убила бедного печатника Сиккула, как бросила своего мужа во время путешествия через Альпы, и понуро опускаю голову, будучи не в силах встретиться со взглядом ее прекрасных глаз.

Интересно, что еврей подумал о Фелисе? Разумеется, я не могу прямо спросить его об этом! Но мне трудно представить их вместе. Из того, что рассказывала мне Катерина, я понимаю: Фелис не вспомнит ничего из того, что с ним случилось, когда выздоровеет, и вновь примется за старое, флиртуя с самим собой и всеми остальными, словно куртизанка, которая еще получает удовольствие от своей работы. Если бы он знал о том, что еврей навещал его в тот момент, когда он был при смерти, это наверняка сбило бы с него спесь!

Когда он поправится, то опять начнет приходить ко мне домой и дразнить меня, делая вид, что ничего особенного не происходит. Он уже заявил, что это бюро из Ca’ Dario – самый прекрасный кусок дерева во всей Венеции, и я уверена, что он сказал это только для того, чтобы позлить меня. С тех пор как я заболела, муж больше не вспоминает о нем и не превозносит его до небес, но при этом он так и не выбросил его.

Я смотрю на сваи. Мне кажется, что на месте их удерживают только плохо прибитые деревянные планки, словно это грубо сколоченный гроб бедняка, из тех, что стоят перед входом в церковь, пока какая-нибудь добрая душа не положит на крышку монетку, чтобы заплатить человеку, который будет рыть могилу.

Мимо проплывают большие корабли, груженные золотом, специями и всем прочим, что, по мнению людей, делает их жизнь лучше. Думаю, что на душе у вас должно быть легко и покойно, если вы хотите искренне радоваться золоту и шелкам, потому что если у вас на сердце тоска, то радость жизни вам не вернет уже ничто. Это под силу только тому, кого вы любите. Это он придает всему окружающему ценность и достоинство – или, точнее говоря, одалживает его. А если он отворачивается и больше не любит вас, то золото превращается в желтую пыль, а шелк – в червивый саван.

Какие-то бедняки приходят и садятся у самого берега впереди меня. Это попрошайки, у одного из которых нет ног. Он носит штаны, к краям брючин которых пришиты башмаки. Они принесли его сюда на чем-то вроде носилок. Но, несмотря на это, среди них есть женщина, которая, кажется, любит его. Она наклоняется к нему, берет его за руку и целует в макушку. В это мгновение я завидую им обоим.

Когда мимо проходит кто-нибудь, они стараются вызвать жалость и протягивают руки за милостыней. Если же человек не собирается ничего подавать им, тогда безногий сердится и кричит:

– Жадина!

Вот так они остановили очередного прохожего, который оборачивается и спрашивает:

– Как вы узнали, что я – жадина? – Ему наверняка стыдно оттого, что его приняли за скрягу.

Они смеются и говорят:

– Докажи нам, что мы – лжецы!

Мужчина, покрасневший до корней волос, не понимает, к чему они клонят, и начинает раздавать монеты, которые в мгновение ока исчезают в складках их одежды. Похоже, это умиротворило попрошаек на некоторое время, и они не пристают к прохожим. Очевидно, на целый час они устроили себе каникулы.

Они тычут пальцами в проплывающие корабли и стрекочут, как морские чайки, которые услыхали о том, что неподалеку плавает буханка хлеба. Сейчас они перебираются с солнцепека в тень, поскольку жара становится невыносимой. Я вижу, что они хотят оставаться влажными от любви, пусть даже они бедны, как церковные мыши.

А я тем временем принимаю весь удар солнца на себя, подставляя ему спину, и чувствую, как ручейки пота собираются у меня в сгибах локтей и под коленями.

Я позволяю солнцу ненавидеть меня.

Я подхожу к краю моря, где под водой пляшут водоросли, похожие на кровь, что струится из раны. Я стою на месте и жарюсь.

Глава вторая

…Как страшилась она, как сердце ее замирало, Как от пыланья любви она золота стала бледнее?

Радость Венделина оказалась недолгой. Жена его не умерла, но стала похожа на свою бледную тень. Она встала с постели и принялась за работу, но прежняя цветущая уверенность к ней так и не вернулась. Лихорадка не очистила ее разум от сомнений. Но теперь она более не заговаривала о бюро, и он решил, что реальность болезни излечила ее от ненормальной одержимости им.

Когда она уходила на рынок, Венделин спускался в их комнату и останавливался у ее туалетного столика. Он со священным трепетом брал в руки ее щетку и расческу. Он жалко морщился, когда видел, сколько волос застряло в зубьях расчески и в щетине щетки, с горечью отмечая, как за последние несколько месяцев потемнело их белое золото. Перед ним было очередное свидетельство того, что ее молодость уходит.

Он впервые начал сожалеть о том, что не испытывал тревоги в начале их любви. Тогдашняя уверенность и полное отсутствие здравомыслия – и вот сейчас, похоже, он за них расплачивается. Их любовь была неестественной в своей натуральности; и этот иллюзорный прилив незаслуженного счастья обманул его. «Любовь свалилась на нас и оглушила. У меня все еще кружилась голова, когда мы поженились».

А ведь ему следовало бы знать, что без добросовестного труда и честности по отношению к себе ничего хорошего из этого не выйдет. «Любовь, которая сама падает тебе в руки с неба, надолго не задерживается», – думал он.

Болезнь супруги надломила ее тело и душу. Она потеряла уверенность в себе, что отчетливо проявлялось в ее новых дерганых движениях, усохшей фигурке, отсутствии блеска в погасших глазах. Сердце у него разрывалось от сострадания к ее утратам, не имевшим ничего общего с его жалостью к себе.

С тех пор как она заболела, он стал еще изобретательнее в своих любовных письмах. «Я хочу взять твои ступни в ладони и гладить пальчики ног, – писал он. – Я хочу своим дыханием убирать с твоей шеи волосы».

Но он знал, что если сегодня вечером прикоснется к ее ногам, она вздрогнет и испуганно отдернет их.

Если он скажет: «Я люблю тебя», она многозначительно уставится в пол.

Робея от стыда, он попытался заговорить на эту тему с Рабино Симеоном.

– Обычно столь близкое знакомство со смертью оставляет после себя радостное возбуждение, – мягко объяснил доктор. – Но правда и то, что у некоторых бедняг развивается меланхолия. Нет сомнений, она боится, что лишится своей красоты.

И Рабино покраснел при мысли о том, что перед его внутренним взором наверняка встала та же самая картина, что и у Венделина, а именно: чумные язвы и нарывы на впалом животе Люссиеты; он был единственным мужчиной, кроме мужа, который видел ее такой.

– Разве шрамы не исчезнут без следа?

– Не до конца.

– Бедная моя! А я думаю, она на это надеется. Как же я скажу ей об этом? Или не говорить ей о том, что узнал от вас? Но мне больно думать, что теперь у меня есть от нее секреты.

Рабино пожалел его.

– Я постараюсь объяснить ей это как можно мягче.

– Правда? Вы очень добры к нам.

* * *

Теперь, когда его жене более ничто не угрожало, Венделин вновь принялся бродить по улицам.

Спустя несколько недель бесцельных блужданий у него, похоже, выработался ритм и маршрут, который полностью устраивал его. Именно в этом замкнутом круге, между Сан-Самуэле и Сан-Видаль, он вдруг начал еженощно ощущать, как кто-то жарко дышит ему в затылок, преследуя его, и различать звук чужих шагов, эхом вторивших его собственным. Он резко оборачивался и готов был поклясться, что видел тень чего-то, ускользавшего за угол calle. Но ничего осязаемого и конкретного разглядеть ему не удавалось. В пустынных дворах до его слуха доносились странные звуки: сдавленный смех и едва слышные вскрики, слова на чужом языке – он не понимал его, но тот казался ему знакомым, подобно архаичным колыбельным, которые жена напевала их сыну.

Дважды он различал чей-то зрачок в замочной скважине ворот, мимо которых проходил. Он спешил прочь, поскольку страшился остановиться и взглянуть повнимательнее. Потом он спрашивал себя, откуда там мог взяться зрачок, если за железным частоколом не было видно тела.

Как-то ночью, вышагивая вдоль Гранд-канала, он вдруг почувствовал, как от необъяснимого страха у него закружилась голова и перехватило дыхание. Над ним нависла черная пугающая громада Венеции, а внезапно налетевший ветер застучал ставнями, срывая лепестки с цветов на подоконниках, и те, кружась, словно окровавленные снежинки, усеяли землю. По небу безостановочно неслись клочья странных облаков непривычной формы, в которые то и дело ныряла луна. В садах, скрытых за глухими стенами, резко скрипели деревья. Глубоко вздохнув, он вдруг обнаружил, что задыхается: в горло ему попали крошечные перья, вырванные сильным ветром у птиц.

Но все эти звуки не могли заглушить чьей-то негромкой, уверенной, но невидимой поступи, которая, словно похоронная процессия, с каждой секундой приближалась к Венделину. Бестелесная и нематериальная, она казалась ему лихорадкой, пульсирующей у него в висках.

Он не выдержал и побежал, тяжело ступая. Шаги тоже стали быстрее. Венделин упорно несся вперед, сворачивая то влево, то вправо в незнакомые улочки и переулки, надеясь, что ни один из них не оборвется тупиком. В конце концов шаги за спиной стихли.

Венделин решил, что выиграл у преследователя несколько дюжин ярдов. Он нырнул в нишу, чувствуя, как бешено колотится о ребра сердце. Он ждал, что шаги пройдут мимо, но вокруг стояла мертвая тишина. Скользя спиной по стене, он сполз на землю и прикрыл голову, ожидая, что вот сейчас на него обрушатся удары.

Но ничего не случилось.

Спустя несколько мгновений он поднялся и огляделся. Вновь выйдя на улицу, он слепо двинулся вперед, понятия не имея о том, где находится.

Ошибки быть не могло – за спиной вновь застучали шаги. Венделин, едва не лишившись чувств от ужаса, ощутил, как волосы у него на затылке встают дыбом. Перед глазами у него заплясали багровые круги, и он даже не был уверен, что пребывает в полном сознании. Он захрипел, когда шею ему обвила удавка, а на голову накинули одеяло. Его потащили в тень, и он, задыхаясь и тщетно ловя воздух широко открытым ртом, даже не мог рассмотреть нападавшего, хотя отчетливо обонял его. Одуряющий запах гниения ударил ему в нос и живот.

Под плотным одеялом его охватил приступ кашля и сухой рвоты. Сквозь грубую шерстяную ткань он улавливал странные подробности происходящего. Ему казалось, что рука, с которой он сражается, облачена в перчатку, зато он отчетливо видел, что запястье, выглядывающее из нее, сухое и тонкое, перевитое жилами и покрытое пятнами, словно долго пролежало в земле. Он сообразил, что нападавший намного ниже его ростом, но легко справляется с ним, многократно превосходя его силой.

Венделин сопротивлялся до тех пор, пока не почувствовал, что жажда жизни оставляет его. Его отчаянные потуги не произвели ни малейшего впечатления на нападавшего, который преспокойно скрутил его руками в перчатках. Наконец, уже отупев от безнадежности, Венделин обмяк в объятиях своего врага. Едва не теряя сознание, он привалился спиной ко впалой груди нападавшего, мельком подумав о том, что же будет дальше, и уже готовясь проститься с жизнью. Перед глазами у него встал восхитительный образ жены, и он еще успел подумать, что, быть может, после его смерти она вновь научится любить его. Он прошептал ее имя. В голове у него безостановочно крутились строки Катулла: «Женщина так ни одна не может назваться любимой, как ты любима была искренно мной…»

И вдруг, словно в ответ на мысли Венделина, нападавший жарко прорычал ему в ухо, обдав одеяло влажным дыханием:

– Забудь про свою грязную поэзию, варвар!

Венделин вырвался из объятий врага и развернулся к нему лицом. Голова у него кружилась по-прежнему, дышать было нечем, но он жадно проталкивал в легкие черную ночную влагу, и зрение постепенно возвращалось к нему. Однако рядом, в углу, где он дрался за свою жизнь, никого уже не было, и лишь косая тень упала на него; он безуспешно пытался схватить ее руками, ловя один лишь воздух.

– Недосыпание, – прохрипел он. – Вот что бывает, когда вдобавок еще и надышишься испарениями города. Мне уже на ходу, во время прогулки, начинают мерещиться кошмары.

* * *

Почему в душе у него все умерло? Почему любовь не осталась жить, пусть даже раненая и ущербная? За что мне достались эти муки?

Или все это потому, как объяснил мне доктор, что шрамы не исчезнут бесследно с моего тела? Но этот факт не особенно беспокоил меня, пока в голову мне не пришла одна мысль: а знает ли об этом муж? Я не смогла удержаться, чтобы не спросить, и еврей ответил, что да, знает. Значит, он хранит свое знание в тайне от меня. Вместе с какими же еще черными секретами?

Шрамы очень сильно чешутся, а по коже словно бегают когтистые сороконожки, причем даже там, где шрамов нет. На моем теле, что называется, живого места не осталось, потому что рубцы и струпья расписались на нем, как на документе, который гласит: «Брак распался и аннулирован».

Может быть, поэтому он проводит все ночи неизвестно где, а потом, на рассвете, приползает обратно творить свои черные дела? Опустошив ядовитую железу в очередной выдвижной ящик, он уходит, а на меня наваливается усталость, которая бьет меня в спину между лопаток, и я валюсь, как подрубленное дерево. Я без сил лежу на кровати, и из моих безжизненных глаз текут слезы, скапливаясь в углублениях запавших глазниц.

Я пытаюсь думать о чем-нибудь хорошем. В последнее время я часто вспоминаю Паолу и ее обращенные ко мне язвительные, злые слова. Пусть она шлюха (рыжеволосый мужчина!), и пусть я ее ненавижу, но, следует признать, кое в чем она права. Теперь, когда с моей собственной счастливой жизнью покончено, я хочу сделать что-нибудь стоящее, что-нибудь такое, что действительно поможет людям. Больше никаких слухов и тайных перешептываний. Я хочу сделать счастливым хоть кого-нибудь. И тут мне приходит в голову, что самый несчастный человек, которого я только знаю, помимо меня самой, это бедный молодой Бруно Угуччионе.

Бруно стал каким-то криворуким. Я не припоминаю, чтобы раньше он что-либо ронял, а сейчас он разливает пиво по столу и спотыкается о порог. С ним произошла большая перемена, но из неуклюжего подростка он превратился не в симпатичного и крепкого молодого человека, а совсем наоборот, из подающего надежды юноши – в жалкую пародию на себя прежнего. Раньше, по его словам, он прекрасно стрелял из лука, а теперь я сомневаюсь, что он вообще сможет натянуть тетиву. Ему задурила голову плохая любовь, и он выглядит так, словно перепил дешевого вина.

Единственным лекарством от плохой любви является новая любовь. Для меня самой это решение недоступно, потому что я не смогу полюбить кого-либо еще, кроме своего мужа. Однако в случае с Бруно возможны варианты. Стоит мне подумать о двух самых красивых людях в Венеции, как перед моим мысленным взором сразу встают два лица – его и Катерины ди Колонья, моей подруги в «Стурионе». Ее все любят, так же, как и Бруно, но она тратит свои лучшие годы, заботясь о совершенно чужих людях и якшаясь с такими типами, как Фелис Феличиано. Что будет, если у нее появится молодой человек, чтобы нежно любить и спасать его? Она на несколько лет старше его, но ведь и он, похоже, предпочитает зрелых женщин – скорее всего, потому, что в слишком раннем возрасте остался сиротой.

Я могу запросто свести этих двоих вместе, и мне почему-то кажется, что этого окажется вполне достаточно, и дальше эти две славные души обойдутся и без моей помощи. Но два робких сердца должны встретиться и породить желание! Пока что они даже не знакомы друг с другом, но я намерена устроить их встречу.

Подобные мысли заставляют меня забыть о собственных горестях. Но вскоре я вновь погружаюсь в тоску. После того как чума ушла от меня, я стала часто грезить наяву. Мне ничего не стоит вообразить, будто я опять лежу на тележке с трупами. Закрыв глаза, я слышу грохот ее колес.

И почему мне на глаза все время попадаются веревки? Такое впечатление, что лавки сплошь забиты ими. Они висят, раскачиваются и свиваются в кольца перед моими глазами, куда бы я ни посмотрела. До сих пор я даже не представляла, сколько веревок есть в этом городе. Чтобы привязывать животных, волочить повозки, швартовать лодки. Город утопает в веревках. Но я знаю, что в них нет ничего плохого, и громко говорю вслух: «От веревок нет никакого вреда», а потом уголком глаза вижу, как одна из них начинает двигаться, словно гадкий червяк, и ощущаю покалывание в ладонях, а по спине у меня пробегает холодок.

Зайдя сегодня в лавку, я накупила всего, что мне было нужно, но когда владелец спросил: «Basta cosi? Это все?» – губы мои, помимо воли, сами произнесли: «И моток крепкой веревки, пожалуйста».

Я полезла в кошель, чтобы заплатить за веревку, которая нам не нужна, но в нем больше не оказалось монет.

Такое случается со мной уже не в первый раз.

– Ладно, забирайте ее, сеньора, – махнул рукой владелец. – Заплатите на следующей неделе. В нынешние времена и не угадаешь, когда тебе может понадобиться моток надежной крепкой веревки.

* * *

Бруно понес экземпляр Катулла в Locanda Sturion.

Венделин не забыл доброту и приветливость хозяйки, когда они с Иоганном только что прибыли в город. Поэтому, когда Люссиета поправилась и он смог думать о других вещах, то попросил Бруно отнести Катерине ди Колонья один том в подарок. Отпечатанный не на веленевой или дорогой плотной бумаге, он не был запредельно роскошным. Бумага была хорошей и простой, твердой и полупрозрачной, словно косточки молодой женщины, да еще из первой партии основного прогона (то есть до того, как краска начинает понемногу размазываться). Раскрасить в ней заглавные буквы Венделин попросил самую проворную монахиню, а обложка была сделана из обработанной телячьей кожи, дубленной с ляпис-лазурью и украшенной тремя полудрагоценными камешками. Работа заняла два месяца, так что к тому времени, когда книга оказалась у него на столе, Венделин уже почти забыл, для чего заказывал ее.

Это жена предложила, чтобы отнес ее именно Бруно. Она даже преодолела свою апатию настолько, что заявила: Катерина и Бруно непременно должны свести знакомство. Венделин и не подумал возражать: ему было приятно, что он может удовлетворить хотя бы такое ее желание. Благоразумие, порожденное застенчивостью, удержало его от того, чтобы объяснить мотивы своей жены редактору.

– Отнеси ее в «Стурион», – попросил он Бруно. – Что-то ты бледно выглядишь, и небольшая прогулка на свежем воздухе пойдет тебе на пользу.

До Бруно, конечно, доходили рассказы о красоте Катерины ди Колонья, хотя сам он еще никогда ее не видел. Ему было любопытно взглянуть на ее лицо, которое, по слухам, светилось самым загадочным образом, – хотя он и не ожидал увидеть ничего особенного. Говорили, что глаза ее цветом могут поспорить с обложкой книги, которую он нес под мышкой, но он обнаружил, что его интересует лишь их оттенок, а не то действие, какое они могут оказать на него. Любовь к Сосии лишила его способности наслаждаться красотой других женщин. Он мог смотреть, как хорошенькая молодая девушка завязывает свои сандалии или наклоняется над ведром так низко, что тени пролегают глубоко меж ее грудей, и не испытывал ничего, кроме сожаления, что она – не Сосия.

Направляясь к мосту, Бруно вдруг заметил, как невестка Венделина Паола о чем-то разговаривает с рыжеволосым мужчиной перед церковью Сан-Сальвадор. Ее элегантность никогда не привлекала его, и он не мог понять, что нашел в ней Иоганн фон Шпейер. Она казалась ему чересчур властной и повелительной, как, впрочем, и всем работникам stamperia, где она часто появлялась, чтобы раздать советы и, к некоторому его удивлению, поделиться очень ценными и нужными сведениями. Никто не мог взять в толк, почему она так хорошо разбирается в том, о чем говорит.

Он выбросил мысли о Паоле и ее загадочных целях из головы, спустился по деревянным ступеням, повернул налево, вышел на ослепительный солнечный свет и оказался перед входом в «Стурион».

На первый взгляд, владелица гостиницы ничуть не соответствовала тем легендам, что ходили о ее красоте. Он вошел в приемную, в которой она, склонившись над счетной книгой, что-то писала. Она стояла спиной к нему, слегка выставив вперед одну ногу и сосредоточившись на своих записях. Шея ее склонилась под неудачным углом, а нос ее в профиль выглядел чересчур большим. Но, когда Катерина ди Колонья повернулась к нему лицом, он понял, что слухи не лгут: кожа ее светилась внутренним сиянием, волосы отливали медовым золотом, а очертания высоких скул были безупречными. Ее самообладание подсказало ему, что она вполне сознает силу своей красоты, отдавая себе отчет и в том, что мужчины и женщины не сводят с нее глаз. Обычно, как, впрочем, и сейчас, глядя на Бруно, она отвечала им рассеянной вежливой улыбкой.

Катерина ди Колонья грациозно приблизилась к нему.

– Я могу вам помочь?

Он без запинки изложил ей цель своего прихода, и, пожалуй, именно сей факт – поскольку она привыкла к тому, что ее красота вынуждает неметь мужчин, впервые увидевших ее, так что ей приходится терпеливо ждать, пока они вновь обретут дар речи, – заставил ее широко распахнуть глаза и взглянуть на Бруно повнимательнее.

Он не покраснел и открыто встретил ее взгляд, протягивая ей книгу; подметив же в ее глазах простоту и искренность, он не спешил отнимать руку, проделав это без смущения и кокетства.

Впрочем, вскоре он откланялся и вышел на улицу. Поскользнувшись в грязи, оставленной приливом, который нынче утром оказался довольно высоким, он вновь погрузился в мысли о Сосии.

* * *

– Ну, и что ты думаешь о Катерине? – поинтересовался Фелис.

Бруно покраснел.

– Книга ей понравилась.

– И ты тоже, насколько я слышал.

– Каким же это образом я мог ей понравиться? Мы ведь едва обменялись парой слов. Гостиница очень красива, Фелис, и теперь я понимаю, почему ты там живешь. Я бы с удовольствием сходил туда с Сосией, посидел бы в столовой, что выходит окнами на канал, вкусно поужинал бы, не стыдясь, что зашел туда…

Фелиса охватило раздражение. Но проблема заключалась в том, что в своей наивности Бруно был совершенно искренен, отчего его одержимость Сосией казалась еще более утомительной и необъяснимой.

Посему Фелис счел за лучшее сменить тему.

Оказавшись вновь в Locanda Sturion, он сказал Катерине:

– Значит, ты встречалась с молодым Бруно Угуччионе?

Катерина ничего не ответила. Она лишь кивнула и сдержанно улыбнулась, словно он сделал ей комплимент. Но по выражению ее лица – в это мгновение она очень походила на Бруно той же самой изящной линией скул и сиреневой тенью над глазами – Фелис понял, что она думает о юноше, ведь он подозревал, что это должно случиться, когда предложил Венделину отправить к ней Бруно с книгой. Венделин улыбнулся и загадочно обронил: «И ты туда же? Люссиета тоже…» Но Фелис счел эту тему чересчур деликатной, чтобы продолжать расспросы.

Под первым же удобным предлогом, сделав вид, будто ей нужно закрыть ставень, которым играл ветер, Катерина отвернулась от него. Но Фелис понял, что отныне между ними не будет никаких отношений, кроме сугубо деловых. Он молча наблюдал за произошедшей в ней переменой, очарованный ее неуловимой утонченностью: вот она на кончиках пальцев осторожно выпускает бабочку из окна, вот прощается с очередным постояльцем, а вот и вежливо кивает ему самому. Катерина возвращала себе чистоту и невинность.

Глава третья

…Вы знали разных радостей вдвоем много, Желанья ваши отвечали друг другу. Да, правда, были дни твои, Катулл, ясны. Теперь – отказ. Так откажись и ты, слабый! За беглой не гонись, не изнывай в горе! Терпи, скрепись душой упорной, будь твердым. Прощай же, кончено! Катулл уж стал твердым, Искать и звать тебя не станет он тщетно. А горько будет, как не станут звать вовсе…

Рабино, пробираясь по улицам, размышлял о тоске и унынии, написанных на лицах встреченных им поутру прохожих. Он сказал себе: «Да, в доме всегда самый несчастный тот, кто встает раньше всех. Как я».

И мысли его вновь устремились к печальной и подавленной жене печатника.

Он спросил себя, а не обрадуют ли ее новости, которые он слышал отовсюду, что проповеди фра Филиппо начали оказывать действие, обратное тому, на которое рассчитывал священник.

Фра Филиппо следовало бы знать, рассуждал Рабино, что нет в Венеции лучше способа сделать книгу неотразимой, чем заклеймить ее позором. Чем яростнее фра Филиппо нападал на Катулла, чем громче проклинал его пресловутое бесстыдство и вызывающий вожделение лексикон, тем сильнее разжигал аппетиты публики. Запретный плод, как известно, слаще разрешенного, и после первой волны отвращения Катулл превратился в последний писк моды в Венеции.

Мужчины с тележками продавали его поэмы на каждом углу. Они осаждали stamperia и платили за тираж наличными, а на рассвете принимались нахваливать свой товар, выкрикивая короткие четверостишия, переведенные на венецианский диалект.

– Дай же мне тысячу поцелуев, – скрипучим голосом вещал убеленный сединами возчик, подмигивая домохозяйкам. – Подходи, милая…

Но Катулл не производил впечатления на прохожих с застывшими лицами, спешивших по своим делам мимо. Время поэзии еще не настало.

По утрам тележки с книгами Катулла оставались нераспроданными. Но позже, когда близился вечер и сумерки потихоньку пожирали деловую суету, разлитую в воздухе, а цвета и краски становились вялыми и расслабленными, люди начинали задумываться о любви… и о Катулле. Тем временем лоточники не смолкали, громкими голосами вливая звучную память стихотворений в уши прохожих, подготавливая их к этому моменту.

Рабино остановился, взял в руки книгу и стал перелистывать ее. Взгляд его зацепился за любовные фразы, и он сразу же вспомнил своих друзей Смуэля и Бенвенуту. «Что здесь может быть плохого? – подумал он. – По-моему, эта книга способна удовлетворить безответные нужды и тайные мечты любого мужчины о нежности». Но потом он дошел до темных частей книги, и взгляд его остановился на следующих строчках:

  • …В руки ярому юноше
  • Ты цветущую девушку отдаешь
  • С материнского лона…

Он захлопнул книгу и быстро зашагал прочь, не обращая внимания на крики обиженного торговца.

Рабино знал, что во времена Катулла римляне превыше всего верили в целебную силу капусты, способную вылечить слабость зрения, боли в сердце и даже злокачественные нарывы. Например, если растянешь лодыжку, ее следовало подержать над паром вареной капусты.

Но даже сейчас Рабино приходилось бороться с местными предрассудками, живописными и забавными, но смертельно опасными. Он мягко внушал, что мертвая голубка, помещенная на грудь больного, не излечивает пневмонию, как и костный мозг орла не является действенным противозачаточным средством, а ношение сердца и правой лапки совы под левой подмышкой не вылечит от укуса бешеной собаки. Гусиный жир, смешанный со скипидаром, осторожно упорствовал он, не избавит от ревматизма и боли в ухе.

– Нет, – негромко возражал он. – Это неправда, что, съев на ужин соловья, можно вызвать приятные сны. – Он отрицал, что нужно отгонять жаворонков, поскольку, дескать, если эта птица взглянет сверху на больного, тот уже никогда не выздоровеет, а если она отводит глаза, значит, жертва обязательно умрет. – Все намного проще, – настаивал он, но его никто не слушал.

Рабино странствовал по улицам, навещая своих пациентов. Многие были бедняками или borghesi[189], но среди них попадались и вельможи, разочарованные жеманными улыбками и бесполезной болтовней венецианских лекарей; им требовались левантинцы[190], способные исцелить их или хотя бы уделить внимание их зачастую воображаемым болезням. Богатые венецианцы обожали рассказы о новых болезнях и вскоре уже со всем пылом имитировали их симптомы.

В последнее время скука заставила их массово покидать свои прохладные пристанища на Бренте[191] и возвращаться в город. Затянувшееся лето изрядно им надоело. Их вечно одолевала усталость, беспокоило либидо и расстройство желудка после поглощения самых утонченных и изысканных яств. Даже трюфели для них приходилось растирать на терке, а после ужина они вообще отказывались есть что-либо, кроме нежнейшего козьего сыра. Они настолько быстро переходили от глубочайшей апатии к мелкой страсти, что нередко Рабино казалось, что его зовут только затем, чтобы он выслушал очередную повесть об одолевающей их скуке, словно его появление, ожидание его, разговор с ним и последующее обсуждение его визита давали возможность убить время и заняться чем-то полезным.

Их усталость была невероятной. Они жили в вечном страхе перед бесконечными светскими мероприятиями, но в самую последнюю минуту утомление брало свое, и с ними приключались внезапные и драматические приступы крайней степени усталости, несшей в себе потенциальную угрозу их жизни. Все это было бы чрезвычайно забавно, если бы перед внутренним взором Рабино не вставали совсем иные картины: дети, умирающие от голода, которых мог бы спасти глоток молока, коим благородные дамы изысканно кормили с рук своих кошечек, пока он осматривал у них мозоли на ногах. Вызовы неизменно бывали срочными, но в большинстве случаев ужасная рана на ноге оказывалась легким ушибом, полученным во время танцев.

Тем не менее он любил их, своих благородных пациентов. Как и весь город, их поддерживало невероятное самомнение. В лагуне водились лишь сердцевидки[192], крабы и кое-какая рыба; Венеция же предпочитала кормиться плодами исключительно своего воображения, и здесь позволительны были любые излишества. Поскольку городом она оказалась воображаемым, то стоило ли удивляться тому, что в ней частенько случались эпидемии воображаемых же хворей, не говоря уже об огромном количестве горожан, кои всерьез полагали себя проклятыми или заколдованными!

И тогда он почти с сожалением углублялся в темные и узкие улочки, где женщины редко садились, если могли стоять, и редко стояли, если могли бежать куда-либо, чтобы раздобыть хоть какую-нибудь еду для своих хилых детишек или бледных и изможденных тяжелой работой мужей.

Рабино знавал в Венеции всяких женщин, богатых и бедных, и приучился судить о них не по степени их состоятельности, а по тому, насколько они приближались к идеалу женственности. Но ни одна из них и близко не походила на жену Венделина фон Шпейера, женщину настолько прозрачную от любви, что могла служить окном в рай.

Она совершенно пала духом. А он никак не мог понять ее пессимизма, увидев в ней живое воплощение всех тех лучших качеств и достоинств, которые оказались недоступны ему самому.

* * *

Небо дразнит нас легким утренним туманом, словно намереваясь благословить хотя бы маленьким дождиком. Но к восьми часам влага в воздухе испаряется, и мы понимаем, что вновь обречены на адское пекло. Иногда на закате с обезвоженного неба нерешительно падают несколько капель, но вскоре они спохватываются, и наступает сухая, как выжженный пепел, ночь.

Но, несмотря на такую жару, этот славный еврей исправно приходит проведать меня. По всем признакам я уже здорова, но он все равно навещает меня каждый день. Не в одно и то же время, в какой-то назначенный час, а когда проходит мимо нашего дома, направляясь к другим больным. Почему-то это случается только тогда, когда моего мужа нет дома, и отсюда я заключаю, что еврей не хочет, чтобы ему платили. Он приходит и смотрит на меня своими карими глазами, влажными от чувств, которые испытывает. Я не знаю в точности, каких именно, потому что он все еще остается для меня чужим человеком, но понимаю, что при виде меня они становятся особенно сильными.

Разговаривая с евреем о своем состоянии, я стараюсь, чтобы голос мой звучал ровно, но он то и дело срывается, поднимаясь все выше и становясь визгливым. Каким-то образом еврей заставляет меня обнажать свои чувства. С ним я чувствую себя совершенно беззащитной, но мне ни к чему обороняться. И все-таки это очень странно, что он вот так проникает мне в душу, чувствуя себя как дома в окружении самых потаенных вещей, которые я там храню. Не всех, конечно, потому что я не рассказываю ему о своих страхах или о бюро, как и о том, что в нем лежит. Вместо этого мы говорим обо всяких посторонних вещах, например о работе моего мужа. Еврей говорит, что Катулла, похоже, в городе ждет оглушительный успех, а я отвечаю ему, что да, горожане наконец-то приняли его поэмы близко к сердцу.

– Видите, это же очень хорошие новости для вас и вашего супруга! – улыбается он.

Я согласно киваю.

Но сердце мое потихоньку разрывается на части.

Быть может, это и нехорошо, что еврей так часто приходит сюда, а я не прогоняю его прочь. Быть может, люди уже судачат о нас. Но я вдруг понимаю, что теперь мне все равно. С того времени как я заболела и меня увезли на телеге (я до сих пор не знаю, было ли это на самом деле или только привиделось мне), я не чувствую себя связанной никакими правилами, кроме тех, которые приносят мне облегчение от боли.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Тобой интересуется один человек», – сказала однажды девчонка из параллельного класса. Но Лера и сам...
Занимаясь детективными расследованиями, Кира и Леся совсем забыли про свое туристическое агентство! ...
Сыщица-любительница Леся получила предложение, о котором мечтают многие девушки, но только не она са...
Если в кровь мужчины проник волшебный яд любви, он способен на любые безумства! Один богач так воспы...
Леся и Кира давно собирались в Альпы на горнолыжный курорт, и вот они – долгожданные зимние каникулы...
Сокровища средневекового пирата Балтазара Коссы, предположительно спрятанные в Бухте Дьявола в Итали...