Прощай, Атлантида Шибаев Владимир
– А почему у Вас такие зубы? У одного давнего человека были совсем другие.
– Золотые? Так сколько лет прошло, Нина.
А Воробей ткнул кнопку, в комнату ворвалась музыка, и журналист, схватив пухленькую подругу, потащил ее и стал выделывать быстрые па, кружить партнершу, обрушивая ее чуть ли не на колено, и фейерверком вертеть ногами и руками.
– Ну ты! – крикнула Клодетта партнеру. – Сейчас раскрутишь, упаду на тебя и не слезу…Сам виноват, шустрый…
Но музыка сменилась на медленное танго, и Барыго сказал хозяйке:
– Разрешите пригласить на медленный танец.
– Я уже больше не танцевала, – ответила мама.
– А я и не умел никогда, все дела, – сообщил Барыго. – Постоим так немного, под музыку.
Они прошли в уголок комнаты, чтобы не мешать другим, взялись за руки и стали просто стоять, иногда перетаптываясь.
– Нина, – сказал Барыго.
– Молчи, – попросила танцующая мама.
Географ посмотрел на Риту. Она глядела на него, широко раскрыв глаза. В них не было ни капли любви, а также в них не стояло и тени ненависти. Этот взгляд заполнила до краев шальная дурь и волнение.
– Потанцуем? – сухо и синхронно молвили оба.
И они взялись тихо танцевать, Рита положила голову на сердце географу и обвила руками его шею. Клодетта поглядела и тоже положила голову на плечо Воробья, и Воробей остался этим вполне доволен. Не танцевали только барабанщик и девушка Элоиза. Причина была проста – у них совершенно не было сил.
Тут ведь вчера случилась с ними абсолютно дурацкая история. Измордованного и, возможно, несколько изувеченного барабанщика с напяленным поначалу на голову вконец разрушенным инструментом сама шатающаяся девушка скорее оттащила в сторону от бойни. Домой в таком виде идти Юлий категорически отказался и, волочимый подругой, дотащился до еще пахнущей поджогом и дымом штаб-квартиры сине-зеленой партии.
Здесь Юлий был сунут в ванную, кое-как обмыл раны и, с африканской щедростью украшенный иодом и зеленкой, был водружен на зеленый кухонный огромный импортный диван. Элоиза попоила его микстурой, чаем и дала ложечку крепкого напитка, выуженного со дна какой-то бутыли.
– Ну как ты? – спрсила она тревожно.
– Мне никогда – ты слышишь? – никогда не было так хорошо, – пролепетал сине-зеленый Юлий.
– И мне, – согласилась Элоиза и сняла бывшее белое укороченное подвенечное платье, оставшись в черной кружевной комбинации.
– Ты что? – тихо спросил Июлий.
– Не знаю, – ответила девушка. – Не знаю, – и сняла комбинацию.
А потом юркнула к Юлию под одеяло. Они полежали так тихо минут десять.
– Ой, – сказала Элоиза. – Ой, Юля, что это!
– Не знаю, – ответил Юлий.
– Что это! – в ужасе сказала девушка. – Ты почему такой…
– Так сильно я тебя люблю, – ответил студент.
Вот, собственно, и причина, по которой эти двое не двигались под музыку. Они даже тарелки и вилки передвигали с трудом.
А географ, наверное с полчаса, плавал по музыке, обнимаемый невестою своей Ритой, а потом Рита отстранилась и не говоря ни слова ушла. Почти сразу же раздался в квартирке Юлия телефонный звонок. Подбежавший Воробей молча протянул трубку Арсению Фомичу.
– Ваша бабушка умерла, – сообщил через трубку почти незнакомый голос бывшего бухгалтера.
– У меня нет бабушки, – ответил спокойно географ.
– Как же, – испугался голос из Дома престарелых. – А меня прямо написано на бумажке " Ваша бабушка умерла завтра в двенадцать похороны".
– А кто писал? – спросил географ.
– Может, она и писала, – глупо ответил голос.
– Так, может, это Ваша умерла? – с надеждой переспросил Арсений.
– Нет, – уточнил голос. – Приезжайте. Аркадия Двоепольская ведь ваша бабушка?!
– Моя. – заявил географ. – Буду.
И скоро, шепнув пару слов Воробью, он тоже, по-английски, то есть сказав тихо плохое английское слово, ушел, неслышно прикрыв за собой дверь.
Пожалуй, был уже вечер, и ни одна из спешивших навстречу женщин не походила на Риту.
.
Автобус вывалил географа вместе с кучкой жмущихся сельских замшелых спекулянтов на торжище перед убранным в леса и строительную сетку Домом престарелых работников умственного труда.
Накрапывал весенний дождь, и небо не по-майски было запеленуто в грязные серые тряпки, медленно водящие по немытому непрозрачному верху. На площади одиноко мок восточный человек с горкой гранатов, а бродячий милиционер гонял востроглазых голосистых бабок с пучками белесого укропа.
В парадных вестибюлях Дома громыхал грандиозный ремонт – сверкала, сваривая глазные белки, сварка, летали кирпичи, и хлопцы в тюбетейках, издавая отчаянные гортанные звуки, тянули, как муравьи, громадные деревянные балки. Внутри на строительных сетках виднелись плакаты, отмечавшие точки реконструкции – "сауна", " випсауна", "массажное заведение-салон", "клуб-гостиная по интересам", " биллиардные покои" и т. д. а также невесть откуда прилепленые здесь плакатики о спортивном состязании " Привет участникам международного турнира между бурятскими лучниками и ужгородскими тарелочниками-стрелками", и среди битого хлама носился и лаял умные слова худой и небритый затейник, мастер развлечений с умственным коэффициентом. Он орал:
– Концепцию массажа испоняйте, гниды – где девочки будут подмывать гладкие ладошки?
– А покойницкую для киев и шаров кто собьет в мегалитической прострации?
– Куда, ослина ферганская, тащищь пространство термы-сауны, Лобачевский знает? Очко солярия куда отъехало?
– Кто это? – в ужасе спросил Арсений у кислой рожи пробегавшего молдаванина.
– Ты, эта. Новая прораб наш. Уходи, поймает, колыма.
И географ поскорее помчался к официальному окошку на другую сторону. Глухое оконце в дверке опять сначала отозвалось пустым костяным стуком, но тут же рухнуло, и громада спрятавшейся там дежурной тетищи рыкнула:
– А ну, ручки оторву – будешь стукать. По мозге своей стучи – тут люди служут.
– Я вызван, – сообщил Полозков.
– Фамилью имеешь, или подкидыш?
– Я свою бабушку хоронить. Полозков Арсений Фомич.
Бабища от внезапно прилившего инсульта покраснела и надулась, и одна пуговица от ее нестиранного халата отлетела и шлепнулась в стоящий у тетки под ногами ночной металлический горшок. Тетка содрогнулась и саданула дверью, вышибла ее, отбросив географа на расстояние, и грузное ее тело пролезло в дверку и расплылось в улыбке.
– Проходите свободно бабушкин родственничек, – чуть наклонила она трудное тело и указала бревном-рукой во внутренние покои. – Ждут не дождутся уж Вас покойница.
У двери завхозовского кабинета Арсения уже поджидал почетный караул:
солидно наряженная в золотые перстни Леокадия Зверковская и выглядывающий из-за нее бывший главбух " Красного мотальщика".
– Где похороны? – спросил географ. – Бабушки моей.
– Уже обслужена, – расплылась в печальной улыбке бывшая медсестра. – Все за вас выполнили службы упокоения, господин Арсентий.
– Когда? – поразился географ.
– Вчера к ночи, – высунулся из-за завхозши бухгалтер. – Как приспичило, так в самый раз. Вы уж извиняйте, господин Арсений, что лишили Вас родственной радости. Пройдите на свежайшую могилку – 13А. Захочете, проводим Вас.
– Да нет, – раздумчиво протянул географ. – Сам уж.
Опять высунулся чуть-чуть бухгалтер:
– Вы зла то на меня не держите, – зашептал, все продолжая прятаться. – Что тогда…в больнице. Орган глаза у Вас торговал. Разве увидишь огромного человечищу среди маленьких проблем, как справедливо заметили ваши два серебристых заместителя. Смотришь, чепуха человечишка, а он – на тебе, гуливер.
– Да ладно, – отмахнулся географ. – Мне и самому скоро кое-какие органы понадобятся.
И бухгалтер в ужасе спрятался за Зверковскую.
А географ отправился искать могилку. Кладбище растянулось сбоку от Дома, неподалеку от реки, и речной туман и сырость покрыли его легким бледным саваном. Свежая могилка 13А украшена оказалась лишь деревянным крестом и табличкой без дат: " Аркадия Самсоновна Двоепольская". Ни цветов, ни водки у Сени не было, и он присел на брошенную возле могилки деревянную гнилую доску, и так сидел долго, глядя то на крест, то на баржу на водной глади, то на щебечущих в небе ворон или галок.
– Долгую жизнь прожила бабушка, – печально сообщил за спиной географа старый голос.
Это подошел и присел рядом посеревший и исхудавший за майские праздники старичок Ильич. Он положил на могилку скромный букет фиолетовых мелких цветков:
– Думаешь, вечен, – продолжил он. – А оказывается, все устранимо в этом скудном мире. Ни люди, ни небо, ни вода. В другом мире да, может быть.
– Нет, Вы правы, – возразил географ. – И в другом не вечно.
– В другом никто нас не ждет с объятиями, – печально вымолвил Ильич. – Я уезжаю, Арсений Фомич. Поедете со мной?
– Куда? – вопросил Арсений.
– Буду воспоминания писать. Мне литредактор нужен. У меня, может, воспоминания такие, что у бабушек волосы дыбом вскочут. На рыбалку пойдем, на Висбаденское озеро, в Лонжюмо сьездим. Политссыльный должен быть активен. И пломбированный вагончик надо заранее присмотреть. У меня каждый умный на вес. Поехали, Фомич?
– Нет, Ильич, – отказался географ. – Меня класс в школе ждет.
– Эх… – в досаде махнул рукой старичок. – Ну, прощевайте, – проскрипел он и повернулся и ушел.
Географ посидел еще с минуту и поднялся. К географу с двух сторон от соседних могил подошди двое в стальных костюмах и слаженно сказали:
– Пройдемте с нами, гражданин Полозков. У нас бумага на Вас подписана.
Это, понятно, были полубратья Нолик и Колин с заклеенными пластырем лицами, но географ их узнал. Они в мягкие стальные объятия взяли его за руки. Географ оглянулся – помощи ждать было неоткуда. Но она пришла. Неожиданно из соседних кустов выскочил встревоженный и раскрасневшийся, а к тому же с перевязанной рукой лейтенант Зыриков и крикнул:
– В чем дело, товарищи? Почему хулиганство на кладбище?
– Вали отсюда, мусор, – прошипел Колин. Или Нолик. А Нолик, или другой, вытянул из-под пиджачного кармана "Беретту" с глушителем.
– Нас как учили в училище, – спокойно сообщил молоденький Зыриков. – Если силы не равны, иди копи силы.
– Вот и хромай, – усмехнулся брат. – Пока ноги есть, – добавил другой.
Но лейтенанта в училищах, видно, обучили еще морочить вероятному противнику черепную коробку и усыплять внимание неусыпных. Эти речи, статься, были отвлекающий маневр. Лейтенант провел двумя ногами еле различимую мгновенную подсечку, и глушащее оружие, успев бесполезно детской хлопушкой фукнуть и дымком выбить кусок мрамора с соседней опочивальни, бухнулось, вместе с баранами вылупившимися нарушителями в глину.
– Бегите, – крикнул Зыриков географу, сделал еще одну подсечку из положения лежа-прогнись, и вздымающийся один из братцев опять рухнул. – Убегайте.
Географ побежал, косо оглядываясь, к реке. Мелькнули, проскочив мимо, несколько не успевших ухватить его рож каких-то охотников с дурными перьями на шляпах и еще непонятных ряженых существ. Почудились в беге и еще странные люди тувинцы или буряты в пестрых халатах, устроившие прямо на кладбище состязание: они тянули луки, целились в красивые мишени, встав в балетные стойки под плакатом "Всерусские состязания лучников и дартистов". Путь к площади и заветному автобусу был отрезан, и географ помчался прямо к реке, и наконец выбрался, упав и изгваздавшись в грязи, на покатый речной берег. Река медленно тащила в затоне грязную воду, труху и гнилые доски.
– Стой, гаденыш, – заорали со спины.
Видно силы ранее раненного лейтенанта Зырикова кончились. Слева из кустов показались перья стрелков по тарелочкам, справа легкой пробежкой подтягивались заинтригованные суетой всерусские лучники. Чуть поодаль у берега барражировал крупный белоснежный катер, с которого тоже орали.
Колин и Нолик налетели и схватили у географа по руке. И взялись разрывать его надвое, географ застонал от боли. Но когда Арсений упал, они вдруг бросили еле шевелящуюся добычу и взялись мутузить друг друга страшными ударами метких рук и ног, от каждого из которых Арсений отдал бы богу не только душу. Они, сцепившись, покатились по берегу, душа и разрывая один другого. И Арсений пополз к воде. Это погубило его. Потому, что войны неявных фронтов опомнились и опять ухватили его и вздыбили вверх.
С подплывшего недалекого катера сухо треснули два выстрела. И Арсений решил перед ясной гибелью и получением на обед свинца все-таки посмотреть на катер: там, в позе вольного стрелка с колена стояло похожее на майора Чумачемко явление, верх его был водружен в майорский строгий китель, и фуражка скрывала отсутствие ума и гору хитрости, а снизу…снизу на явлении выпирал черный водолазный костюм и на ногах шершавились, как на Ихтиандре, ласты. И еще махала руками и кричала женщина.
Географ посмотрел на свою грудь, отыскивая два отверстия и хлыщущую кровь, но увидел другое. Два отверстия, аккуратненькие и круглые, нехорошо светились из талантливых лбов упавших навзничь братьев, и мозговые косточки аккуратно сочились остатками разума. Женщина истерически кричала с катера, и географ узнал этот голос.
И тут от потрясений и боли аберрация его зрения испортилась. В его воспаленном воображении нарисовалась дикая фантастическая картина: летали летающие тарелочки и стрелки оглушительно палили по ним, лучкики тянули луки, и острые бурятско-тувинские стрелы стеной накрывали катер, а за бурятами улыбался маленький косоглазый, дергая ниточками с корчащейся обезъянкой на конце.
И Арсений вошел в воду.
– Плыви, плыви сюда, Сеня! – крикнула Рита.
Географ дико оглянулся и вошел глубже. Холодная вода стиснула ему грудь. Вперед лучников выступил восточно одетый товарищ Вэнь и натянул лук.
– Сеня, это я! – в безумстве крикнула Рита. – Плыви.
А географ упрямо пошел в воду. Чтобы его не сбила стрела, он дважды погружался в грязный холод вместе с головизной, и, казалось, ему удалось отвертеться от ее жала. А потом он не стал плыть.
Что-то щелкнуло и отключилось в нем. Он был болен, и инстинкты потухли. Он шел и шел в воду и под водой, и она схватила его в объятия.
– Сеня! – дико закричала Рита, и географ еще услышал ее.
Но ноги его, и руки, не хотели плыть. И тогда небо рухнуло в воду, зеркальная водная гладь треснула над географом, и встал ветер и хлад. Легкие его впитали нежную воду, и разломились надвое в тусклом тумане линзы неровного солнца, а в больных глазах совсем скоро потекли капельки крови, зашуршали, скатываясь в пучину, и померкло, умчалось и исчезло все освещенное и тугое, потеряв очертания имен…
И тут увидел он вдруг город, по которому шел, и упал перед ним на колени. Подводный атлантический город, чудно сложенный, светлый и знойный под огромным солнцем. Тени жителей проносились танцем мимо географа, плавали ластоногие красавицы, манили и касались его щек теплыми пальцами нежных рук, а рыбы шевелили его тело хвостами. Кто-то огромный, трепетный друг, подхватил тело географа и понес было вон, из этого сладкого счастья. Но географ ушел от друга, он тихо преклонил перед мраморным храмом колени, опустился на теплое песчаное дно и заснул, шепча слово…
Хоронили географа через три недели.
Никогда такого в городе не было, чтобы для утопленника нагоняли водолазов, ставили выжигающие глаз ночные прожектора, и обряженные в специальное снаряжение люди под присмотром какого-то мелкого командировочного специалиста тралили дно сетями, вытягивая каждый раз на берег добычу из многолетнего ила, старого тряпья, битых бутылок и гнилых самоваров. Видно, не такое уж здесь было слабое водное течение, потому что только на тринадцатый день где-то довольно далеко, да еще и повыше, в стороне словился вздувшийся тюк.
Его и забили, просушив и не показывая никому, в гроб.
На похоронах собрались совсем немногие, и состоялись они на том же кладбище, неподалеку от старушки Двоепольской. Распоряжался церемонией единственный не потерявший присутствия духа банкир Барыго, деловито, сердечно и сосредоточенно отдававший указания, тащивший на спине гроб и опустивший его в конце концов в сырую, не успевшую набрать летнего тепла землю. Правда, заказан был памятник не как у бабушки Аркадии, а солидный черный монумент, где журналист Воробей придумал заявленную им сентенцию:
" Жил и умер хороший человек Арсений Фомич Полозков"
А чем хороший, не пояснил. Ведь Клодетта, испуганно жавшаяся к журналисту, не дала ему толком постоять, все ноя:
– Что-то я боюсь, Воробей. Пошли. Что-то мне холодно по всему. Выпьем рюмочку, помянем человека. Потанцуем…
– Стихи, прочти стих, Июлий, – затеребила застывшего в безмолвии барабанщика слишком легко, в каком то легком платьишке одетая девушка Элоиза.
– Не буду, – буркнул Юлий, но в конце концов сдался и пробормотал еле слышно строки, встреченные всеобщим молчанием:
– Нету меры в жизни этой, плотит той же нам монетой,
Но уходят навсегда лишь года.
Попрощайтесь люди с другом, завершил он чудо круга,
Но останется мечта навсегда.
– Мечта о хорошей жизни, – пояснила непонятливым Лиза. – И память о человеке.
Барыго разложил на могиле цветы. От группки хоронивших отделился на секунду Воробей. Он отошел к стоявшему поодаль постороннему невзрачному человечку.
– Это Вы звонили, – спросил командированный.
– Снимите шляпу, – попросил Воробей.
Секунду подумав, человечек стянул убор с головы. Воробей протянул ему маленькую коробочку от бритвенных лезвий, и человек глянул внутрь.
– А мне это зачем? – протянул случайный командированный в этот город, собственно, и не собиравшийся сюда и приехавший по нужде и без всякого своего хотения. – Ладно, поглядим, чего они тут накуролесили, – напялил он шляпу. – Копию снимал?
Нет, покачал головой Воробей.
– Мои соболезнования, – молвил прохожий и, повернувшись, ушел.
Держащиеся друг друга Кабанок и Краснуха тоже подошли к могилке и положили цветы. У парня у самого две недели назад умер отец, и теперь он стоял совершенно ослабевший и удрученный, и Краснуха старалась не оставлять его. Денег у него на цветы совсем не было, и Краснуха подумала, что он где-нибудь сворует, возьмет у кореша Папани или стянет с другой могилы. Но Кабанок почему-то уперся, пошел в свою школу, где для намечавшегося ремонта разговаривающие клекотом люди таскали строительную смесь, и подрядился за стольник помогать. Пришел после разноса заполночь задыхающийся, злой и потный и показал Краснухе заработанную бумагу. И теперь они уложили на географа честно купленные у чернявых спекулянток цветочки.
– Вот, – просипел паренек, расправляя букетик, – спи себе, дядька Арсений, спокойно. Да плюй на все помаленьку. А уж я тебе поищу твою Атлантиду, если вырасту.
Был на похоронах и адвокат Павлов Теодор Федорович, но держался, несколько уже пьяный, в стороне. Пить он, правда, уже почти перестал, ныла печень, но в этот день, скоро уехав с кладбища и только подбросив кого-то на машине до дома Юлия, забрался в свой кабинет к телескопу. И даже старый служка, теперь зорко приглядывающий за барином, не усмотрел, и Теодор напился. И взялся, поглядывая в трубу, сам с собой беседовать на два голоса, возмущаясь, размахивая руками и опровергая невидимого, растаявшего в майском сладком воздухе мансарды собеседника.
Собрались потихоньку и остальные и отправились помянуть географа в квартирку, где мама Юлия уже расставляла на столе салаты. Так и закончились эти похороны.
Могилу эту мало кто навещает, но иногда заходят и оставляют сухие цветы.
Пожалуй, здесь можно добавить только одно. Как-то, через неделю или месяц, на кладбище пришла женщина. Тонкой поступью она подошла к проросшей уже свежей травой могиле бабушки Аркадии. Там одетая в шелковые шаровары и шелковую сиреневую блузку и подпоясанная цветным поясом китаянка постояла, глядя на разложенные кем-то на могилке сухие фрукты – несколько сморщенных слив и курагу. Потом, мягко и неслышно переступая маленькими, обутыми в кожаные тапочки ступнями, женщина пришла к Арсению Полозкову. Возле черного камня она долго стояла. Чуть поджав одну ногу и сложив руки, она поклонилась могиле и застыла. И, если б вы увидели ее в эту минуту, то поняли бы, что это совсем не аспирантка университета, и не офицер разведки, и даже не женщина стоит перед плохо знакомым ей географом – это какая-то стремительная птица, журавль или аист, парит в прозрачном вечереющем небе над землей, укрытой цветущим миндалем, и оглашает увиденный мир тревожным и печальным криком.
Чем кончилась эта история – никто не знает.
Может, взвилась над соборной площадью неровная туча черных птиц, ворон или галок, и, трепыхая и качая тяжелыми крыльями, распалась на сгустки, комья и перья, планирующие парашютами вниз. Прямо с небес – возле огромных старых вязов и тополей, рядом с белым домом падали уставшие от жизни пернатые. И почти все сдохли, дергая лапками и кивая головами. По городу пошла ужасная весть – птичья болезнь посетила эти благодатные края. Но скоро узналось, и было объявлено, что потрава и извлечение птиц из обихода осуществлены как раз для защиты населения. Окрестные дворники безбоязненно мели тушки в кучи и сгружали в специальные пластмассовые мешки.
А потом еще, завершая историю, один хлопчик, простой бузотер или натуралист, запустил камешками, метя в уток, в воду городского пруда, но тут же, изрядно струхнув, смылся, как смывается ливнем плевок. Потому что вода, как никогда, беззвучно стала эти камешки глотать, не пуская наружу при том ни пузырей, ни обычных кругов. Видали!
Так что история эта уперлась и не захотела уходить из города. Сказки, сплетни и побасенки вообще упрямы, и чтоб вытолкать их со света божия, ныжны сказочки еще толще.
К этому времени по городу, а особенно по значимой его части – разного ранга причастным к судьбам и ответственным даже за всякую чепуху, вроде электричества, – поползли разные слухи. Знаете, в наших весях что ни скажи, тут же обрастет небылицами, и охочие до сплетен скучающие на несложной службе деятели так скоро отрастят из мелких фактов огромные сказки, что не успеешь поверить.
Рассказывали, приглуша голос, что подводные копатели, шуруя бреднями, отыскали на дне реки в гнилом затоне возле порта, где Дом умственных инвалидов, огромный древний городище с улицами и подводными парками, прародитель нынешнего, и что там нашли много вполне пригодных для обитания жилищ, исправных керогазов, разной одежи, входящей теперь в моду, и даже встретили ловкие аквалангисты нескольких приспособившихся сносно жить в холодной воде жителей – водяных и вурдалаков. Хотя за это рассказывающие и не ручались. А другие люди уже не шепотом, громко спорили, что губернатор не запретил распостранять в народе вранье только потому, что помер и похоронен. На что не чуждые выдумок, хохоча над наивностью первых, сообщали, что вместо губернатора положен в роскошной дубовой гробнице совсем другой, маленький и уместившийся там в уголке, какой-то или военрук, или ученый-ботаник, вовремя преставившийся и подвернувшийся. А настоящий то большой и массивный человек губернатор прекрасно жив и, называясь то Петром четвертым, то Лжедмитрием пятым, бродит по окрестным селам и аулам, продавая недорого старинные парчу и простоквашу, а встретив изредка христианина, крестит попавшегося неправильным перстом.
Кроме того, отчетливо циркулировал ласкающий ухо слух, что исполняя последнюю волю ушедшего сгинувшего губернатора, хозяин заводов Бодяев повесился в зарубежном замке на красном непионерском галстуке, устыдившись своего морального облика, и завещал хозяину порта Усамову кое-какие денежки, чтобы Усамов вскладчину с висельником снес в центре города трущобы и инвестировал в розовый город. Ясно уже люди в этих трущобах объясняли фомам неверующим, что видели их родственники чертеж розового квартала в белом доме, и что каждый седьмой, – или семнадцатый? – получат там хоромы. Возникали промеж соседей даже небольшие споры, до хрипоты и рукоприкладства, кто седьмой, а кто уже точно восьмой. Но и тех, не попадающих в хоромы, ждала, де, завидная судьбина. Их всех снарядят и отправят по обмену аборигенами в Канадские соединенные штаты, откуда взамен поступит уже готовое мороженное мясо без кости, которое плотнее складировать.
Слухи все эти были густые и веские, общие на весь город, и, когда на "красном мотальщике и чесальщице" выдали вдруг за два месяца зарплату, стало ясно, что вся болтовня истинная и окончательная правда.
Плыли однако по городу и области и частные, маленькие суждения и домыслы, пригодные для небольших, спаянных дружбой, пьянством и картежной игрой коллективов. В основном слухи касались монумента и его судьбы. Но были и другие мелкие слухи: де на берегу у реки в районе порта нашли сброшенное снаряжение подводного ныряльщика-диверсанта – ласты, маску и специальный скафандр с баллонами вместо кислородных подушек. Сначала решили, что вражеский ныряльщик решил взорвать порт с усевшимся там до бесконечности Усамовым, или разнести в клочья прекрасный монумент, городскую красу. Но вскоре успокоились, и лишь адвокат господин Павлов вдруг заявил в карточной компании – а, де, географ то Полозков жив!
Мол, его ловкая аквалангистка вытянула на грязный берег, где кончаются баржи, и сделала с ним искусственное дыхание, вдувая насыщенный французскими духами "Пуазон" воздух из крашеных светлой помадой губ в губы, а также тискала его в безумных объятиях, выдавливая из легких тяжелую воду. Но Павлову никто уже даже в этой компании мелких шулеров не верил. Во-первых, он отошел от дел и лишь изредка выезжал в столицы, возвращаясь, набитый деньгами, и страшно оглядываясь, не ввязались ли за ним тащится злые ребята с окраин. Далее: он попивал. И, наконец, стал часто говаривать такую дикость и ересь, которую нельзя было оценить, что заговаривается.
Но посудите, однако, и сами. Водолазы, опытные волки глубин, шуровали две недели и ни черта не нашли, кроме неопознанного объекта, а какая-то девица с губами все исправила. Однако, после короткого, как и во всех наших местах, лета Павлов выступил с ошарашивающим заявлением.
– Еду я по морю на сво…на снятом катере, – крикнул он, – в траверзе острова Крк.
Но вовсе не это заявление повергло карточную компанию в шок. Ведь почти здесь у каждого не самого в этом городе бедняка имелась какая-никакая лодка, яхточка или кораблик, чтоб гонять по морю или океану. Поразило следовавшее далее.
– И вижу! – воскликнул тут адвокат, хлебнув из бокала. – Прет на меня лодка. Здоровенная белая дура. Куда! – ору я. Сам я стоял на палубе с рюмочкой доброго старого коньяку, и бутылка нежилась возле моих ног. Чуть ли не борт в борт сошлись наши лодки. Как раз я еле уговорил этого своего бойфренда, черт, затя почти, Воробья этого настырного из настырной газеты, покататься вместе с дурой Клодеткой месяцок со мной по лазурным нивам братской Хорватии. Тот и стоял у руля, и не даст соврать.
Плывет прямо перед глазами их огромный борт, потому что они повыше, а на борту имя лодки – "Аркадия". На лодке же стоят в обнимку двое, загорелые и холеные, как щеки младенца. И были они эти кто, спросите – тот самый Арсений Полозков и его красивая оторва Ритка. Я то и видел ее мельком раза два в нашем бывшем бюро, но тут опознал, как миленькую. А, если не верите, то наверху, в рубке – стоял у них за штурвалом наш как в яму сгинувший милицейский майор, это хамло – забыл фамилию, скрывшийся сразу от следствия, как снайпер-стрелок. Что скажете!
– Ладно, – продолжил Павлов, встретив молчание и удовлетворенно облизав губы. – Тогда выдам еще. А на корме сидели у них, свесив ноги к морской пене двое пацанят – я их видел. Крутились возле географа. И на похоронах. Загорелые и злые, как черти. Вскочили, завидев меня, заорали, стали пальцами изображать у носов Буратино. А потом парнишка схватил припасенную в какой-то заброшенной бухте гальку и запустил, подлец, в меня. Хорошо, не угодил в голову. В бутылку попал и разбил. Я ее, как верное доказательство, домой приволок в виде осколков, могу показать. Вот так. А главное, что они – эти двое, географ и его пассия, мне стари орать, прыгать, улыбаться и махать махровым полотенцем с крабами. Это вам что, не доказательство? – закончил Павлов рассказ и стал грустен.
– Но, может, и не они, – тут же добавил слегка выпивший Теодор. – Только отплыли метров сто от моей фелюги, гляжу – а я в удивлением, честно говоря, пялился им вслед, – девица эта, Рита, схватила своего любовника на полном серьезе за шею, качнула, потянула в море, и оба плюхнулись, хохоча и крутя ногами, прямо в бурунный след их же яхты. Лодка-то, ясно, притормозила и стала вылавливать морских хулиганов, но думаю – зачем бы ей своего географа так мочить. Может, и не они.
Конечно, его обсмеяли. Хотя, смеяться над ближним – каждый горазд. А вот объяснить, почему в конце же лета откуда-то, из какого-то, видно, пионерлагеря для трудных подростков, явились не запылились в школу на занятия тихие, умиротворенные Кабанок и Краснуха, загорелые, как стопроцентное какао, и взялись, сидя на некоторых уроках, вычерчивать схемы парусных снастей и подветренных галсов – объяснить это никто не рискнул. А сами они молчали, как рыбы, выброшенные на неизвестный берег, лишь безмолвно разевая рты на расспросы учителей, пока не изъяла из рук мальчишки на уроке геометричка огромный вычерчиваемый им лист бумаги, покрытый неизвестными каракулями.
– Что это? – строго спросила она. – Катеты, гипотенузы, или, может, чьи то хорды.
– Это уточненная карта промеров Западной гряды возможной Атлантиды, – злобно ответил Кабан и выдрал карту из рук учителя и покинул класс с гордо поднятой хулиганом головой.
– Не поняла? – спросила учительница, подняв Краснуху.
– Знаете, – скромно ответила, хитро щурясь, Краснуха, – этот паренек у нас в последнее время товось, – и покрутила пальцем у виска, как часовой, ладонью. – Что с него возьмешь, капитан дальних странствий – он и есть капитан.
Вот вам кое-что из слухов и доказательств их подлинного существования в городе и области. А если более серьезно, будет вам и факт. Известно ли вам, что старенькая баба Феня, заслуженная артистка, сразу после событий покинула комнатушку, где соседствовала со старушкой Аркадией Двоепольской, и подалась в свои края. Ведь ей снимали временное пристанище для соседства с важной бабушкой. Перед отъездом Феня все тщательно убрала в комнате Двоепольской, потому-что до этого заявились вдруг без спроса двое, толстая баба Зверковская и худой черт, похожий на бухгалтера, стали орать, ссориться и делить старушкины вещи – старинную горку красного дерева и наборный столик, все остальное швыряя и пиная ногами.
Феню это ужасно расстроило, и она принялась наводить среди развалин Двоепольской хоть какой порядок. И тут же нашла бабушкин дневничок. Потому что, если ты любишь порядок, соседей и, вообще, красоту, то красивая старинная вещь сама приплывает в твои руки, мягко выпав из секретной полочки.
Баба Феня была еще та столичная штучка и, когда отправилась восвояси, то вернулась в родную каморку с видом на Патриаршие пруды в многокомнатной коммунальной богадельне, которую честные риэлторы, чтобы справедливо расселить, уже трижды заливали сверху ледяной водой и дважды поджигали. И зажила Феня опять одна, сильно постарев и сгорбившись, но дневничок она припрятала. Она уже не читала из Офелии и Кабанихи, а тихо сидела у окна, глядя на снежную мельтешню тополиного пуха и вспоминая сияющий огнем разноцветного льда, залитый мазуркой каток сорок девятого года, и ждала, когда к ней заявится знакомый молодой антиквар, грамотный любитель старых книг и бумаг, алчными и звериными глазами убийцы оглядывающий и бабушку и ее жилище. Вы не подумайте, что в дневничке, который вела Аркадия вместе со сгинувшим мужем в оные годы, содержалось что-нибудь стоящее. Ну, какой-нибудь текст раннего высказывания великого кормчего о будущей судьбе Сибири, или неизвестная бумажка с политическим завещанием Чан-кай-ши, или еще какая-то совершенная для нас чепуха.
Но однажды обещавший зайти к бабушке грамотный друг не пришел, и больше не приходил никогда, а вместо него в комнатку заявилась китайская барышня, симпатичная, но несколько худая.
– Здраствуйте, бабушка, – тихо молвила она.
– Здравствуй, деточка, – приветствовала Феня пришелицу. – Ты зачем пожаловала?
– Я ищу Арсения Полозкова, географа. – сообщила барышня тихо. – Он встречал ведь Вас на вокзале в столице и тащил Ваши чемоданы?
– Нет-нет, – быстренько открестилась старушка. – Это был другой, молодой жадный жулик.
– Ну, – усмехнулась китаянка, блеснув глазами. – Разве интеллектуальная шпана помогает старушкам таскать чемоданы!
– Ошиблась, деточка, – еще раз подтвердила Феня.
Китаянка встала, глаза ее посерели, потом потемнели вовсе, и она молвила:
– Один наш старик, сидя с учениками, как то сказал: " Ошибся раз, ошибись там же дважды, и судьба простит тебя".
А бабушка Феня ей ответила:
– А один наш мудрец, сидя в трактире, как-то сказал: " Если ты птица, а не воробей, так чирикай по-человечески". Правда, пьяный был.
– Этот мудрец, кто он? – спросила бабушку барышня, перед тем, как раскланяться и уйти.
– Вы их всех забудьте, милая девушка, – ответила Феня. – Этих наших мудрецов. Потому, что все они кончились, и ничего этого уже нет.
– И не было? – спросила последнее китаянка.
Но Феня промолчала.
А мы ответим за бабушку, и вы узнаете самое главное:
– Ничего этого не было.
Не было и не могло быть. Где, в какой нашей стране и в каком нашем более или менее крупном городе все это могло стрястись, случиться или сладиться. Да нигде. А, если спросите, саркастически ухмыляясь, – откуда же мы все это узнали? – то ответ прост. Вам подсунул почитать листочки сочиненных им глупостей один полуидиот, склонный описывать небывшее, случайное или невозможное.
Этого придурка с неверными движениями, трясущимися руками и тусклым блуждающим взглядом можно теперь часто встретить в грязном кафе со странным названием, куда сами сметаются художественные отбросы, забытые ораторы и растерявшие деньги, совесть и здоровье богачи. Этому писаке еще подают здесь бокал кислого красного молдавского вина, обзывая пойло по французски, потому что кто-то иногда за него гасит кредит, и этот бывший оратор, хлебнув дряни, начинает судорожно водить ручкой по подвернувшейся бумаге, спешно выбрасывая на нее то, что привиделось ему.
Лишь иногда, когда на узкую сценку кафе вылезает усохший кузнечик-скрипач и женщина со сценической легендой Эвелина Розенблюм начинает петь, выводя не сильным, но гибким глухим голосом рулады, глаза придурка отрываются от писанины, и незрячий взор его блуждает по глухим углам странного заведения. Видимо, там он и добывает свои чумные истории, путающие остатки его разума.
А когда уже поздно вечером, подставив уставшие плечи, Эвелина тянет этого сумасброда в какой-то угол, то всегда спрашивает с надеждой, преданно заглядывая в глаза:
– Ну что, написал?
– Пока нет, – честно шепчет идиот и, трясяь, озираясь и оглядываясь, ищет в этом городе и в этот час хоть что-нибудь такое. Чего не было, нет и никогда не будет.