99 имен Серебряного века Безелянский Юрий

Перейдем к князю Евгению Трубецкому. Его первый печатный труд — «Рабство в Древней Греции» — издан в Ярославле в 1886 году. В Ярославле, в Демидовском юридическом лицее Трубецкой преподавал после университета. И часто он наведывался в Москву, где участвовал в кружке умеренных либералов, в который входили историки, философы, литераторы. В начале 1887 года произошло знакомство Евгения Трубецкого с Владимиром Соловьевым, они сразу подружились. Несколько лет Трубецкой посвятил написанию своего главного труда «Миросозерцание Владимира Соловьева». «Плод всей моей духовной жизни» — как говорил Трубецкой.

Однако в отличие от Владимира Соловьева Евгений Трубецкой пытался воплотить теоретические построения в практическую жизнь, всех примирить на основе правды и справедливости, недаром Павел Милюков называл его «наш дорогой объединитель».

Евгений Трубецкой был членом Государственного совета, являлся одним из основателей партии кадетов (кадеты намечали назначить его на пост обер-прокурора Священного синода), а граф Витте, тогдашний премьер, рассматривал кандидатуру Трубецкого на пост министра народного просвещения. Любопытную характеристику Евгению Трубецкому оставил Юлий Витте: «Это чистый человек, полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизгаженном („Союз русского народа“) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он вообще может быть министром, и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания: „Кажется, вы правы“».

Евгений Трубецкой не стал министром и покинул ряды партии кадетов, возмущенный партийным духом, бюрократизмом и доктринерством партийных функционеров. В 1906–1910 годах он издавал журнал «Московский еженедельник», где напечатал около трехсот передовых статей, откликаясь на самые горячие события своего времени. Трубецкой пытался внедрить в сознание общества такие понятия, как «этика», «совесть», «достоинство» — вот уж действительно русский Гамлет!

Пугала Евгения Трубецкого набирающая ход революция и грядущая катастрофа России. Он предупреждал: «…Нельзя строить общество на животном, буржуазном страхе и инстинкте самосохранения: но его нельзя строить и на алчности, злобе и человеконенавистнических чувствах озверевшей массы: ибо животные инстинкты — это те самые центробежные силы, которые рвут на части общественный организм. Кто обращается к ним, тот строит на песке».

«Зверь, пробудившийся в революции, — писал Трубецкой, — родил из недр своих звероподобную реакцию».

Большую долю вины за все происходившее в России Трубецкой возлагал на интеллигенцию, которая, по его мнению, вместо просвещения народа стала льстить его зверским инстинктам, занялась «зверопоклонством под видом народопоклонства». Лесть и демагогия интеллигенции «упразднили всякую грань между свободой и анархией, между социализмом и грабежом, между демократией и деспотизмом».

В апреле 1911 года в письме к Маргарите Морозовой Евгений Трубецкой писал: «…Самодержавие оказалось сосудом диавола… Потом мечта о „народе-богоносце“ возродится в форме теократии Соловьева; но и она разбита вдребезги; ни Булгаков, ни Бердяев, ни Эрн в нее не верят. Говорить о святости русской общественности теперь, когда Россия создала самую безобразную государственность на свете, когда в сфере общественности она вечно колеблется между жандармерией и пугачевщиной, — просто неприлично! Значит, в устах наших друзей слова „народ-богоносец“ — старая разбитая скорлупа без старого, да и без нового смысла, мертвая формула…»

В своих статьях Трубецкой утверждал, что перед Россией стоит задача «превратить демократизм из растения дикого в растение культурное». Однако дичок никак не хотел окультуриваться, несмотря на все публицистические и философские усилия передовых мыслителей России, среди которых в первом ряду стоял князь Евгений Трубецкой.

Вместе с Маргаритой Морозовой Трубецкой основывает издательство «Путь», в котором сотрудничали Булгаков, Бердяев и Флоренский. Сам Трубецкой создает цикл работ о русской иконе — «Умозрение в красках» (1915), «Два мира в древнерусской иконописи» (1916) и «Россия в ен иконе» (1917). В 1918 году выходит главная книга Евгения Трубецкого «Смысл жизни».

«Человек не может оставаться только человеком: он должен или подняться над собой, или упасть в бездну, вырасти в Бога или в зверя» — такова по Трубецкому дилемма истории человечества.

Оценивая революционные события, Трубецкой пишет, что в России наступил «кровавый хаос»: «И словно самой родины нет больше, — есть только враждующие между собой классы. А временами кажется, что нет больше и классов. Есть только хищные волки, которые рвут друг друга на части или собираются в стаи, чтобы вместе нападать на одиноких».

В письме к Анатолию Кони Трубецкой пишет 1 ноября 1917 года: «Все стадии разочарований уже пройдены, кроме одной: народ должен еще разочароваться в большевиках. Естественно сомнение: останется ли тогда в России что-либо не разрушенное, что еще можно спасти? — Я человек верующий, и для меня несомненно: святое духовное, что есть в человеке и в народе, не сгорает в огне, а выходит из него очищенным. Верю, что это будет с Россией; верю, когда вижу, какие духовные силы явились в святом, мученическом подвиге наших юнкеров и офицеров».

Но юнкера и офицеры проиграли. И Деникин, и Врангель были разгромлены. И как писала Марина Цветаева:

  • — Где лебеди? — А лебеди ушли.
  • — А вороны? — А вороны — остались…

В конце сентября 1918 года Евгений Трубецкой в Киеве пытается объединить многочисленные организации преимущественно буржуазного толка в некий союз союзов. «Собиратель рассеянного стада»? Не собрал. Не соединил. Единая Россия так и осталась неосуществимой мечтой. Полыхающий огонь гражданской войны загнал Евгения Трубецкого в Новороссийск, где его семья из 13 человек поселилась в неотапливаемом доме. Но князь не замечает неустроенного быта: он весь в философских исканиях, мечтает написать историю религиозной мысли в России. И тут его настигает сыпной тиф. 23 января 1920 года князя Евгения Николаевича Трубецкого не стало. Он прожил 56 лет. «Соловьевский миросозерцатель» тихо покинул землю.

А нам остается вспомнить речь Евгения Трубецкого, произнесенную им 26 апреля 1909 года на юбилейном заседании, посвященном Гоголю, в Московском университете. В речи «Гоголь и Россия» Трубецкой констатировал, что «верные национальному инстинкту кони мчались без возницы, не зная ни дисциплины, ни удержу…»

Ох, уж эта гоголевская тройка!..

«Все те же тревоги преследуют нас, как и в дни Гоголя, — говорил в той речи Трубецкой. — Все тот же неотвязчивый вопрос стоит перед нами: отчего мы до сих пор будто не у себя дома? Отчего, несмотря на многовековые усилия, русскому народу до сих пор не удалось обеспечить себе не только благоустройство, но даже сколько-нибудь сносное существование? Почему в этом отношении мы так далеко отстали не только от западных, но и от восточных наших соседей?..»

Спустя почти сто лет, мы и сегодня можем задать этот сакраментальный вопрос: куда несется тройка Гоголя? Или другой вопрос: как нам обустроить Россию?.. Действительно, куда и как?..

ФЕДОРОВ

Николай Федорович

Июнь 1829, село Ключи Тамбовской губернии — 15(28).XII.1903, Москва

Николай Федоров не был профессиональным философом академического типа, и тем не менее считался мудрецом, загадочным и одиноким, московским Сократом. Владимир Соловьев называл его «дорогим учителем и утешителем». Идеями Федорова интересовался Достоевский. Сам Лев Толстой чувствовал себя чуть ли не мальчишкой перед такой глыбой мысли, как Федоров, а в дневнике после знакомства с ним записал: «Николай Федоров — святой!» Да и многие его почитали неканонизированным святым. Николай Федоров застал Серебряный век, но как бы прошел мимо него, ибо мыслил совсем иначе и другим, поистине космическим масштабом, недаром его считают родоначальником философского космизма.

Светлана Семенова, автор книги «Николай Федоров. Творчество жизни» (1991) считает, что Федоров «не просто один из замечательных мыслителей русского философского возрождения, это фигура исключительная и пророческая. Его учение идет в авангарде эволюционного сознания Земли, в нем поистине явлены наивысшие благие идеалы, которые только можно себе помыслить».

Этот уникальный человек родился вне законного брака. Отец — князь Павел Гагарин, мать — дворянская девица Елизавета Иванова. Собственные фамилия и отчество (Федоров и Федорович) были получены им, в соответствии с обычаями того времени, от крестного отца. Внебрачный сын князя окончил Тамбовскую гимназию, в затем Ришельевский лицей в Одессе, однако диплома не получил, как повествует легенда, из-за того, что вступил в дискуссию с преподавателями, отстаивая свою точку зрения, а потом и вовсе посчитал ненужным приходить на выпускные экзамены.

Далее последовал длительный период (14 лет) преподавательской службы в различных уездных училищах. Преподавал историю и географию и отличался неординарными поступками: раздавал свое невеликое жалованье родителям нуждающихся учеников. Вот эту свою «святость» продолжил и дальше, когда переехал в Москву. В 1869 году Федоров стал помощником библиотекаря Чертковской библиотеки, а с 1874 года переходит в библиотеку Румянцевского музея (будущая «Ленинка», а ныне Российская государственная библиотека). Служил истово: первым приходил, последним уходил, помогал читателям находить запрашиваемые ими книги, некоторые даже покупал за свой счет. Еще он из своего небольшого жалованья выделял деньги на «премии» служителям библиотеки, чтобы «приохотить их ставить книги на место». К книгам относился всегда трепетно. От повышения по службе категорически отказывался, оставаясь «хозяином» в своей каталожной комнате, в своеобразном командно-диспетчерском пункте книжных знаний.

Большое влияние оказал Николай Федоров на юного Константина Циолковского, читателя библиотеки. Слова Федорова о том, что «человеческая деятельность не должна ограничиваться пределами земной планеты», запали в душу будущего отца отечественной космонавтики. Разве Николай Федорович не был пророком, когда страстно убеждал и, заметьте, задолго до появления первых аэропланов, что видимое всеми небо — это всего лишь переход в необъятное космическое пространство. Удивительно и то, что, толкуя о космосе, этот библиотекарь-философ жил в тесной каморке, питался хлебом и чаем, но мыслил и размышлял чрезвычайно широко. Немудрено, ибо Федоров в совершенстве владел основными европейскими языками, хорошо разбирался в восточных, усиленно занимался китайским. Всех, с кем он общался, поражали его глаза, излучающие свет. Свет мысли и прозрений.

Николай Федоров много писал, но публиковал совсем немного, да и то не под своей фамилией, он не хотел быть торговцем собственными произведениями. Он считал, что каждый автор очень многим, если не всем, обязан культуре прошедших эпох и той культурной атмосфере, в которой он живет, что подлинным автором произведений мировой литературы является народ, а писатель лишь уловил, собрал и синтезировал его идеи, мысли, образы и язык. Исходя из подобных рассуждений, Федоров был резким противником индивидуального авторства. «У нас нет ничего своего, все даровое…», — говорил он.

Первый том сочинений Николая Федорова выпустили его ученики после смерти философа в 1906 году в городе Верном (позднее Алма-Ата) в количестве 480 экземпляров и не для продажи, а для бесплатного распространения. Второй том федоровских сочинений вышел в Москве в 1913 году.

Будучи искренним верующим христианином, Федоров тем не менее не отличался церковной ортодоксальностью, он верил и мыслил по-своему, считая, что Бог, мир и люди образуют единую систему. «Или ни Бога, ни мира, ни людей, или же все это в совершенной полноте», — утверждал он.

Федоров страстно выступал за единство мысли и дела. «Мысль без общего дела — мечта, дело без общей мысли — слепота, тьма». Выдвинув идею регуляции природы, философ считал, что необходимо превратить слепые смертоносные стихии в животворные силы, управляемые человеческим разумом. Федоров решительно осуждал сложившуюся цивилизацию с ее милитаризмом, избыточным производством «мануфактурных игрушек» (хотя тогда еще не было нынешнего «общества потребления») и примитивной культурой, направленной исключительно на развлечение. Жизнь как опьянение, вакхическое упоение над страшной поглощающей бездной должна уступить место жизни как отрезвлению, которая изгоняет дурные призраки раздражаемой и возбуждаемой похоти, тесно связанной с мрачным сладострастием насилия и смерти. Перестать служить утонченным средствам искусства, эротическому мифу, напротив, культивировать чистый, трезвый дух долга, познания и дела — таков призыв философа «общего дела», но, увы, человечество еще не созрело для подобных радикальных изменений.

«Человечество должно быть не праздным пассажиром, а прислугою, экипажем нашего земного, неизвестно еще какою силою приводимого в движение корабля…», — писал Федоров.

Философ был принципиальным противником смерти и выдвинул проект воскрешения прежних поколений, то есть по существу — идею бессмертия человека. Пока человек смертен, считал Федоров, в нем остается глубокий исток зла, выделяющий токсины злого соперничества, отчаяния, нигилизма и демонизма. С победой над смертью непременно должно состояться всемирное братство. Утопия? Конечно, и все же, все же… В своей концепции воскрешения Федоров в какой-то мере интуитивно предвосхитил поиски современной науки — биотехнологии, эволюционной геронтологии, реаниматологии, трансплантологии и других направлений, не говоря уже о клонировании человека. Овечка Долли — разве это не отблеск федоровских мечтаний?..

Для Федорова все человечество — большая семья, связанная тесными узами общих предков и единой судьбой, но семья, к сожалению, распавшаяся, забывшая о своем родстве. Он считал, что необходимо пробудить чувство всеобщей родственности, что единственно истинная религия — это культ предков. Отсюда его призыв возвратить жизнь отцов и объединить небесные пространства.

Николай Федоров прожил 74 года. Он умер в Мариинской больнице для бедных от двустороннего воспаления легких. Похоронен был на кладбище Скорбящего монастыря. В 1929 году оно было снесено и вместо него возникла игровая площадка — очередное преступление безбожных большевиков, «блудных сынов, пирующих на могилах отцов».

Сегодня, как никогда, мы все приближены к эсхатологической катастрофе. Федоров предвидел роковые последствия и истребления лесов, и загрязнения вод. Он предчувствовал все эти страшные потери от цивилизации эксплуатирующей и поэтому выдвигал свою теорию регуляции природы. Послушаемся ли мы пророка? Объединит ли нас федоровская «философия общего дела»?.. Ответ будет дан в XXI веке.

ФЕДОТОВ

Георгий Петрович

1(13).X.1886, Саратов — I.IX.1951, Бэкон, штат Нью-Джерси, США

В советские времена никто не знал и не слышал о Георгии Федотове, христианском мыслителе, глубоком философе культуры, тонком историке и блистательном публицисте, — какой-то там эмигрант. А он в эмиграции в течение долгих лет с болью и надеждой вглядывался в меняющееся «Лицо России» — так называлось его исследование, появившееся в печати в 1918 году. Оно начиналось словами: «У всякого народа есть родина, но только у нас — Россия».

Отец Георгия Федотова — управляющий канцелярией саратовского губернатора умер рано, и детей (старшим был Георгий) воспитывала мать. Уже в гимназии Георгий Федотов выделялся среди сверстников своими особыми способностями к гуманитарным наукам. В гимназии мальчик зачитывался Белинским, Писаревым, Щедриным и Михайловским, а также властителями дум тогдашней молодежи — Максимом Горьким, Леонидом Андреевым, Чеховым. С золотой медалью гимназист Федотов в 1904 году отправился в Петербург и, вопреки всем ожиданиям, поступил на механическое отделение Технологического института. Лично для Федотова это был осознанный выбор: он хотел быть поближе к рабочим, ибо не избежал марксистского дурмана. Ирония родословной: внук полицмейстера вступил в ряды РСДРП. Хотя в дальнейшем Федотов совершил эволюционный разворот от марксизма к православию.

Далее в жизни Федотова последовали арест за революционную деятельность, ссылка, которую власти заменили высылкой за границу. В 1906–1908 годах Федотов учился в университетах Берлина и Йены. После возвращения в Россию продолжил образование в Петербургском университете, специализируясь по истории Средних веков. Одна из его первых работ — сочинение «„Исповедь“ св. Августина как исторический источник». Огромную роль в становлении будущего мировоззрения молодого ученого сыграло участие в семинарах профессора Ивана Гревса, создателя и воспитателя блестящей школы петербургских медиавистов. Изучение духовной культуры латинского Средневековья поколебало материалистические убеждения Федотова, и он начал постепенно дрейфовать от социализма к христианству. На этом пути был еще повторный арест и высылка в Ригу. Возвращение в Петербург, в университет и приват-доцентура по кафедре истории Средних веков.

В 1917 году Федотов стал членом религиозно-философского кружка, сложившегося вокруг Александра Мейера, самобытного христианского мыслителя, ныне практически забытого и сгинувшего на Соловках. Члены кружка Мейера исповедовали взгляды, весьма близкие к христианскому социализму, и образовали братство «Христос и Свобода». В выпуске журнала кружка «Свободные голоса» активное участие принимал Федотов.

В начале 1920 года Федотов уехал в Саратов, но, не найдя там единомышленников, вернулся в 1923 году в Петроград, где через год вышла его первая и единственная на родине книга «Абеляр»; вторая «Об утопии Данте» выйти не смогла из-за ужесточения цензуры. Никаких дальнейших перспектив в России Федотов не увидел и в 1925 году под благовидном предлогом работы в иностранных библиотеках он покинул Советский Союз. И, как выяснилось, навсегда.

В Париже с блеском проявился литературный талант Георгия Федотова — в 1926 году в евразийском журнале «Версты» появились две статьи, вызвавшие большой интерес, — «Три столицы» и «Трагедия интеллигенции». В дальнейшем статьи, эссе и рецензии Федотова появлялись в различных изданиях — от бердяевского «Пути» до «Новой России» Керенского. В 1931–1939 годах Федотов вместе со Степуном и Фондаминским издавал журнал «Новый Град». Параллельно Федотов профессорствовал в открывшемся в Париже Богословском институте. Выходили книги: «Святые Древней Руси» (1931), «И есть и будет. Размышления о России и русской революции» (1932), «Стихи духовные» (1935). Однако основной труд «The Russian Religious Mind» не был закончен Федотовым, вышла всего одна книга, посвященная Киевской Руси.

Оккупация Франции вынудила Федотова искать спокойное убежище, и он благодаря помощи Американского еврейского рабочего комитета перебирается в США. 12 сентября 1941 года русский мыслитель вступил на американский берег. С 1943 года он — профессор Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке. В крупнейшем из периодических изданий — «Новом журнале» — Федотов публикует ряд интереснейших, хотя и не бесспорных статей: «Загадка России» (1943), «Рождение свободы» (1944), «Россия и свобода» (1945), «Запад и СССР» (1945), «Между двух войн» (1946), «Судьба империй» (1947), «Народ и власть» (1949), «Христианская трагедия» (1950) и другие. Публицистическое наследие Федотова огромно — свыше 300 статей. После смерти автора многие из них были объединены в сборники и вышли на Западе.

В последние годы в Америке Георгий Федотов страдал от прогрессирующей сердечной болезни, однако не оставлял напряженную творческую работу. Он скончался в госпитале за чтением «Вильгельма Мейстера» Гете. Чисто философский финал…

Ну, а теперь несколько выдержек из творческого наследия Георгия Федотова.

В статье «Лики России» (1918) философ писал: «Государство русское, всегда пугавшее нас своей жестокой тяжестью, ныне не существует. Мы помогли разбить его своею ненавистью и равнодушием. Тяжко будет искупление вины… Нам придется сочетать национальное с общечеловеческим. Мир нуждается в России…»

В статье «Социальный вопрос и свобода» Федотов подверг жесточайшей критике тоталитарное государство: «…Работник, солдат, производитель — вот все, что остается от человека. Государство не оставляет ни одного угла в его жилище, ни одного угла в его душе вне своего контроля и своей „организации“. Религия, искусство, научная работа, семья и воспитание — все становится функцией государства. Личность теряет до конца свое достоинство, свое отличие от животного. Для государства-зверя политика становится человеческой отраслью животноводства. Ясно, что такое самосознание государства несовместимо с христианством…»

Свою статью «Россия и свобода» (1945, Нью-Йорк) Федотов начал словами: «Сейчас нет мучительнее вопроса, чем вопрос о свободе в России…» Если предположить, что эта федотовская статья появилась в СССР, то легко себе представить, как бы недоумевал народ-победитель, который за годы правления коммунистов забыл, что такое свободный человек и свободное общество, о чем и писал Федотов:

«…Вглядимся в черты советского человека, конечно, того, который строит жизнь, не смят под ногами, на дне колхозов и фабрик, в черте концлагерей. Он очень крепок, физически и душевно, очень целен и прост, живет по указке и по заданию, не любит думать и сомневаться, ценит практический опыт и знания. Он предан власти, которая подняла его из грязи и сделала ответственным хозяином над жизнью сограждан. Он очень честолюбив и довольно черств к страданиям ближнего — необходимое условие советской карьеры. Но он готов заморить себя за работой, и его высшее честолюбие — отдать свою жизнь за коллектив: партию или Родину, смотря по временам. Не узнаем ли мы во всем этом служилого человека XVI века? (не XVII, когда уже начинается декаданс). Напрашиваются и другие исторические аналогии: служака времен Николая I, но без гуманности христианского и европейского воспитания; сподвижник Петра, но без фанатического западничества, без национального самоотречения. Он ближе к москвичу своим гордым национальным сознанием: его страна единственно православная, единственна социалистическая — первая в мире: третий Рим. Он с презрением смотрит на остальной, т. е. западный мир; не знает его, не любит и боится его. И, как встарь, душа его открыта Востоку. Многочисленные „орды“, впервые приобщающиеся к цивилизации, вливаются в ряды русского культурного слоя, вторично ориентализируя его…»

Прочитав эту выдержку из статьи Федотова, старшее поколение мгновенно вспомнит все: и «на буржуев смотрим свысока…», и «я другой такой страны не знаю…», и, конечно, «кипучую, могучую, никем не победимую…». Да, был такой подлинный угар патриотизма и влюбленности в советскую страну (пропаганда не даром ела хлеб).

И последняя цитата из эссе «Судьба империй» (1947, нью-йоркский «Новый журнал»): «…Освобожденная от военных и полицейских забот, Россия может вернуться к своим внутренним проблемам — к построению выстраданной страшными муками свободной социальной демократии. Тридцатилетие коммунизма, и потом коммуно-русский человек огрубел, очерствел, — говоря словами народного стиха, покрылся „еловой корой“. Вероятно, не одно поколение понадобится для его перевоспитания, т. е. для его возвращения в заглохшую традицию русской культуры, а через нее и русского христианства. К этой великой задаче должна уже сейчас, в изгнании, готовиться русская интеллигенция вместо погони за призрачными орлами империи».

Но вот парадокс: орлы империи сами собой вспорхнули на башни Кремля…

В Энциклопедическом словаре 1983 года Георгия Федотова еще не было. Перестройка в стране сняла цензурные препоны, и в самом начале 90-х годов в Санкт-Петербурге вышел двухтомник его избранных статей под названием «Судьба и грехи России». Сразу следует заметить, что грехи России ни в коем случае не должны налагаться на судьбу российского индивида. Он должен строить свою личную судьбу, не связывая себя с прегрешениями власти. «Живи так, как если бы ты должен бы умереть сегодня, и одновременно так, как если бы ты был бессмертен» («Новый Град», 1952).

Прекрасный совет Георгия Федотова. Но все ли готовы его принять?

ФЛОРЕНСКИЙ

Павел Александрович,

отец Павел

9(21).I.1882, Евлах, Азербайджан, бывшая Елизаветопольская губерния — 8.XII.1937, в заключении

В одной из ранних своих работ «Гамлет» Павел Флоренский отмечал, что «Гамлет безволен в отношении для другого и не безволен в себе и для себя». Гамлетовский вопрос «Быть или не быть?» Флоренский разрешил решительно и бесповоротно, отвергнув эмиграцию и решив остаться в России. Как говорил Сергей Булгаков 11 апреля в Париже в Православном институте: «Можно сказать: что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, но он избрал… родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. Отец Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от родины, и сам он и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление».

Павел Флоренский, гениальный математик, выдающийся философ, богослов, литератор, химик, инженер, этот «русский Леонардо» не был не только оценен новой властью России, но и безжалостно раздавлен и растоптан в свои 55 лет.

«Вся моя жизнь, — писал Флоренский весной 1934 года начальнику строительства БАМЛАГа ОГПУ, — была посвящена научной и философской работе, причем я никогда не знал ни отдыха, ни развлечений, ни удовольствий. На это служение человечеству шли не только все время и все силы, но и большая часть моего небольшого заработка — покупка книг, фотографирование, переписка и т. д. В результате, достигнув возраста 52 лет, я собрал материалы, которые подлежат обработке и должны дать ценные результаты, т. к. моя библиотека была не просто собранием книг, а подбором к определенным темам, уже обдуманным. Можно сказать, что сочинения были уже наполовину готовы, но хранились в виде книжных сводок, ключ к которым известен мне одному… Но труд всей жизни в настоящее время пропал, так как все мои книги, материалы, черновые и более или менее обработанные рукописи взяты по распоряжению ОГПУ… Уничтожение результатов работы моей жизни для меня гораздо хуже физической смерти».

Бездушная машина репрессий, естественно, никак не отреагировала на боль Флоренского, для власти он был не «русский Леонардо», а всего лишь «контрик» и «попик», а стало быть, надо раздавить гадину. И раздавили… Но что об этом говорить, все равно никто из большевистских злодеев так и не покаялся за свои многочисленные злодеяния. Перейдем лучше к биографии Павла Флоренского.

Отец Флоренского был инженер-путеец и строил дороги в Закавказье, поэтому детство Павла прошло в основном в Тифлисе и Батуми. Со стороны отца в нем текла русская кровь костромичей, а «со стороны матери, — писал Флоренский, — во мне течет кровь хеттеев, потому что армяне имеют в себе довольно большой % крови фригийских хеттеев. Фригия, то есть классическое место культов Кибелы и других подобных богинь…». И далее: «…во мне костромская кровь подмешена африканскою, ибо я чувствую ее в себе, хотя часто и стараюсь забыть о том. Вот, дорогой Василий Васильевич, — обращался Флоренский к Розанову, — моя антиномия Костромы и Карфагена и колебание: между сидением под общипанною березою и бешеною скачкою в знойной пустыне на арабском коне» (10 августа 1909).

Необычное восприятие самого себя, не правда ли? Но у гениальных людей все необычно. Вот как, к примеру, Флоренский читал книги: «…всегда и раньше читал я очень много, и притом почти одним просмотром, выхватывая из книги все то, что мне было действительно полезно, так что дальнейшее внимательное чтение той же книги редко давало еще что-нибудь питательное…»

Летом 1899 года 17-летнему Флоренскому было видение, точнее, какой-то призыв свыше, который неожиданно его разбудил и заставил выйти во двор: «Я стоял во дворе, залитом лунным светом. Над огромными акациями, прямо в зените, висел серебряный диск луны, совсем небольшой и до жуткости отчетливый. Казалось, он падает на голову, и от него хотелось скрыться в тень, но властная сила удерживала меня на месте. Мне было жутко оставаться в потоках лунного серебра, но я не смел и вернуться в комнату. Мало-помалу я стал приходить в себя. Тут-то и произошло то, ради чего был я вызван наружу. В воздухе раздался совершенно отчетливый и громкий голос, назвавший дважды мое имя: „Павел! Павел!“ — и больше ничего. Это не было — ни укоризна, ни просьба, ни гнев, ни даже нежность, а именно зов, — в мажорном ладе, без каких-либо косвенных оттенков. Он выражал прямо и точно именно и только то, что хотел выразить — призыв…»

Призыв к особой миссии на земле? Возможно, Флоренский именно так и понял этот зов, ибо вся его дальнейшая жизнь — это служение людям.

В 1900 году Флоренский поступил на физико-математический факультет Московского университета. Окончил его и отверг предложение остаться в университете, а поступил в Московскую духовную академию. «Мои занятия математикой и физикой привели меня к признанию формальной возможности теоретических основ общечеловеческого религиозного миросозерцания» — так объяснял свою позицию Флоренский. Он стал доцентом Духовной академии и даже подумывал о монашестве, но епископ Антоний отговорил его от этого пути. В 1911 году Флоренский был рукоположен в диаконы, а на следующий день — в сан священника: вместо Павла Александровича Флоренского миру явился отец Павел. Однако Флоренский не стал традиционным священником. Как отмечал Сергей Булгаков, «при всей своей церковности и литургичности он оставался совершенно свободен и от ханжества, и от стильного „поповства“, умея интересоваться вещами по существу. Поэтому же он не находил себе настоящего места и в академической среде с особой ее атмосферой».

В 1910 году Флоренский вступил в брак с Анной Гиацинтовой, и их семья (в семье было пятеро детей) стала одним из духовных центров отца Павла.

Следует вспомнить и ранний эпизод из жизни Флоренского. В 1906 году он публично выступил за отмену смертного приговора лейтенанту Шмидту, после чего был арестован и провел три месяца в Бутырской тюрьме.

С 1912 года по май 1917 года Флоренский возглавлял журнал «Богословский вестник». Он был одержим идеей «произвести синтез церковной и светской культуры, вполне соединиться с церковью, но без каких-нибудь компромиссов, честно, воспринять все положительное учение Церкви и научно-философское мировоззрение вместе с искусством…» — так он писал в одном из писем после окончания университета.

В 1914 году Флоренский защитил магистерскую диссертацию и в этом же году вышла его книга «Столп и утверждение истины. Опыт православной теодиции», в которой он стремился «показать церковность в разных сферах и на разных глубинах». Книга вызвала разноречивые отклики. Одним это казалось религиозным «модернизмом», другим — церковной «реакционностью». «Стилизованным православием» назвал книгу Николай Бердяев. И тогда же появилось прозвище Флоренского: «Фанатик с лицом Савонаролы». Иеромонах Иннокентий Просвирин рассказывал, как помогла ему книга «Столп и утверждение истины» сносить побои и издевательства в армии, где он был белой вороной уже потому, что был верующим и носил нательный крест… Так что «Столп» кому был родным, а кому чужим.

Обратимся непосредственно к личности Павла Флоренского. По воспоминаниям Сергея Булгакова, «извне он был скорее нежного и хрупкого сложения, однако обладал большой выносливостью и трудоспособностью, отчасти достигнутой и огромной аскетической тренировкой…».

«Когда о. Павел где-либо появлялся, он естественно привлекал к себе внимание… — отмечал далее Булгаков. — В его лице было нечто восточное и нерусское (мать его была армянка). Мне духовно в нем виделся более всего древний эллин, а вместе еще и египтянин; обе духовные стихии он в себе носил, будучи их как бы живым откровением. В его облике, в профиле, в отражении лица, в губах и носе было нечто от образов Леонардо да Винчи, что всегда поражало, но вместе и… Гоголя… И при этой внешности, мимо которой нельзя пройти, ее не заметив, в ней не было ничего вызывающего, аррогантного. Это же было и в голосе, и в речи: в нем всегда просилось на уста шекспировское слово: у него был нежный, тихий голос, большая прелесть. Однако в этом голосе звучала и твердость металла, когда это требовалось. Вообще самое основное впечатление от о. Павла было силы себя знающей и собой владеющей. И этой силой была некая первозданность гениальной личности, которой дана самобытность и самодовлеемость, при полной простоте, естественности и всяческом отсутствии внутренней и внешней позы, которая всегда есть претензия внутренней немощи…»

Василий Розанов был на 26 лет старше Флоренского, но выделял его среди самых близких. «С болью о себе думаю: „Вот этот сумеет сохранить“», — писал Розанов. И еще: «Это Паскаль нашего времени. Паскаль нашей России, который есть, в сущности, вождь всего московского молодого славянофильства и под воздействием которого находится множество умов и сердец в Москве и Посаде, да и в Петербурге. Кроме колоссального образования и начитанности, горит самым энтузиазмом к истине. Знаете, мне порою кажется, что он — святой; до того необыкновенен его дух, до того исключителен…»

Неизбежно выступает тема: Флоренский и революция. И тут на первый план вышла «оригинальность» Флоренского. Как отмечал Сергей Булгаков: «Он оставался внутренне свободным от государства, от которого ни до, ни после революции он ничего не искал, одинаково чуждый всякого раболепства, как перед начальством вверху, так и снизу. Можно сказать, не боясь парадокса, что о. Павел прошел через нашу катастрофическую эпоху, духовно как бы ее не заметив, словно не обратив внимания на внешнюю ее революционность. Это равнодушие выражалось и в его лояльности „повиновению всякой власти“, парадоксальном „священнокнутии“. Однако при этом нужно знать всю подлинную меру его свободолюбия, которое одинаково умело не только повиноваться, но и не подчиняться, конечно, в том, что являлось для него существенным и главным».

Как писал внук Флоренского игумен Андроник: «Флоренский был одним из первых среди лиц духовного звания, кто, служа Церкви, стал работать в советских учреждениях. Никогда при этом он не изменил ни своим убеждениям, ни священному сану, записав себе в назидании в 1920 г.: „Из убеждений своих ничем никогда не поступаться. Помни, уступка ведет за собою новую уступку, и так — до бесконечности“. До тех пор, пока это было возможно, то есть до 1929 года, Флоренский во всех советских учреждениях работал, не снимая подрясника, тем самым открыто свидетельствуя, что он священник. Это странное сочетание советского учреждения и „ученого попа“ более всего и поражало в 20-е годы». («Литературная газета», 30 ноября 1988).

С 1918 года Флоренский работал в Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. Еще на московском заводе «Карболит», в Главэлектро, создает первую в СССР лабораторию испытания материалов, издает книгу «Диэлектрики и их техническое применение», одним из первых начинает пропаганду синтетических пластмасс, для «Технической энциклопедии» пишет 127 статей. Но и это не все: преподает во ВХУТЕМАСе искусство Средневековья, однако из училища был изгнан, не без легендарной фразы Маяковского: «Во ВХУТЕМАСе — Флоренский в рясе». Ах, в рясе — долой! Кто там шагает левой?!.

В 1922 году выходит книга Флоренского «Мнимости в геометрии», где он открыто говорит о реальности, замкнутости, конечности окружающего нас Космоса и спорит с самим Эйнштейном. Книга была встречена в штыки. Не нравилось советским критикам и определение Флоренского, что «человек есть сумма Мира, сокращенный конспект его… Мир есть раскрытие Человека, макрокосм его». И ни слова при этом об учении Маркса — Энгельса — Ленина! Научный вызов!..

В мае 1928 года ОГПУ провело массовую операцию в Сергиевом Посаде и арестовало более 80 человек — священников, монахов, медсестер, торговцев, крестьян, среди них и Павла Флоренского. Газеты улюлюкали: «Гнездо черносотенцев под Москвой!», «Троице-Сергиева лавра — убежище бывших князей, фабрикантов и жандармов!» Однако в июне, после отсидки в Бутырках, Флоренского освободили без права проживания в Москве и других городах и выслали на проживание в Нижний Новгород. Потом Флоренский вернулся в Москву (за него ходатайствовала Екатерина Пешкова), получив 5 лет относительно спокойной жизни, хотя сам он писал: «Был в ссылке, вернулся на каторгу». Каторга — это напряженная работа, осложненная постоянной травлей ученого. Ругали за неверное истолкование теории относительности в его книге «Мнимости в геометрии», за описание электроинтегратора — аналога современных вычислительных машин, и еще за многое другое. Так что свобода и покой были весьма относительными.

Второй арест последовал 25 февраля 1933 года. «Поп-профессор, по политическим убеждениям — крайне правый монархист» — такая характеристика дана в документе на арест. Дело вел и «шил» некто Шупейко, уполномоченный ОГПУ по Московской области. А вменялось Флоренскому участие в контрреволюционной организации «Партия Возрождения России». Сначала Флоренский отрицал какую-либо вину за собой, потом вдруг (и почему это вдруг?!) оклеветал самого себя и сделал признание: «Сознавая свои преступления перед Советской властью и партией, настоящим выражаю глубокое раскаяние в преступном вхождении в организацию национал-фашистского центра…»

И еще одно раскрытие «тайны»: «Я, Флоренский Павел Александрович, профессор, специалист по электротехническому материаловедению, по складу своих политических воззрений романтик Средневековья примерно XIV века…»

«Фашиста» и «романтика» 26 июля осудила «тройка» по статье 58, пункты 10 и 11, на десять лет исправительно-трудовых лагерей. Флоренского отправили на Дальний Восток в концлагерь возле города Свободный (как насмешка истории!), откуда его перевели на мерзлотоведческую станцию в городе Сковородино. В картотеке заключенного Флоренского значились особые приметы:

1. Рост В-среднего

2. Телосложение среднее

3. Цвет волос т/русые

4. Цвет глаз серые

5. Нос большой

6. Пр. приметы нет

В заключении Павел Флоренский составляет удивительную для своего положения рукопись — «Предполагаемое государственное устройство в будущем». Он думает не о себе, он думает о России.

1 сентября 1934 года отец Павел отправлен со спецконвоем в Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН), где он работает на лагерном заводе йодной промышленности, то есть реализует собственную идею добычи йода из морских водорослей, сам конструирует для этого приборы и обучает рабочих изобретенной им технологии.

Из Соловецкого лагеря в разные периоды разрешали писать от одного до четырех писем в месяц, причем их сдавали незапечатанными, чтобы не утруждать контролеров раскрытием конвертов.

В сентябре 1935 года Флоренский писал жене: «…Последнее время нет-нет, а выглянет солнце, правда, лишь на время и большею частью светящее жидким северным светом. И дождит не сплошь, а временами и слабо. По виду из окна можно подумать, что находишься в Италии или Швейцарии…»

В другом письме: «Крепко целую тебя, моя дорогая, не унывай».

Сам он пытался не унывать, но иногда не мог сдерживаться: «Дело моей жизни разрушено, и я никогда не смогу и, кроме того, не захочу возобновлять труд всех 50 лет. Не захочу, потому что я работал не для себя и не для своих выгод, и если человечество, ради которого я не знал личной жизни, сочло возможным начисто уничтожить то, что было сделано для него и ждало только последних завершительных обработок, то тем хуже для человечества, пусть-ка попробуют сделать сами то, что разрушили… Конечно, по частям и исподволь сделанное мною будет сделано другими, но на это требуется время, силы, деньги и — случай. Итак, разрушением сделанного в науке и философии люди наказали сами себя, так что мне беспокоиться о себе…» (10 ноября 1936).

Своим детям Флоренский писал историко-просветительские письма, пытаясь оставаться хоть эпистолярно их наставником. Из письма к дочери Оле: «…Под гениальностью, в отличие от талантливости, я разумею способность видеть мир по новому и воплощать свои совершенно новые аспекты мира. Талантливость же есть способность работать по открытым гениями аспектам и применять их. В жизни я встречал 3 человека, за которыми признал гениальность: Розанов, Белый, Вяч. Иванов…»

Лагерные цензоры проверяли письма, специальные агенты подслушивали разговоры. Из донесения стукача: «Флоренский и Брянцев говорят о Германии, о политике Гитлера, что политика Гитлера очень схожа с политикой СССР…»

Летом 1937 года Соловецкий лагерь особого назначения был реорганизован в Соловецкую тюрьму особого назначения. 25 ноября того же 1937 года Флоренский был вторично осужден особой тройкой УНВД по Ленинградской области и получил приговор: расстрел. В списке смертников Флоренский шел под номером 190. Расстреляли Павла Александровича 8 декабря 1937 года, хотя долгое время считалось, что он умер 15 ноября 1943 года.

В одном из последних писем 13 февраля 1937 года Флоренский писал: «…Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания».

Среди прочих серьезных увлечений Павла Флоренского было собирание фольклора, к которому он относился как к народоведению. Приведем одну лишь частушку из собрания Флоренского:

  • Стой, машина! Стой, вагон!
  • Пошлю милому поклон…
  • Я с поклоном подошла, —
  • машина свистнула-пошла.

И, как говорят в народе, все дела…

ФРАНК

Семен Людвигович

16(28).I.1877, Москва — 10.XII.1950, близ Лондона

Среди философов Серебряного века весьма трудно определить, кто из них самый лучший, самый глубокий, ибо выбор этот крайне субъективен. Один из старейших зарубежных деятелей эмиграции архиепископ Сан-Францисский Иоанн считает Семена Франка «одним из самых больших русских философов XX века».

Высоко ставит Франка и его коллега по философии Василий Зеньковский (1881–1962), тоже оригинальный мыслитель, но, увы, не попавший в наш ряд, как и Лев Карсавин и другие философы: как вы понимаете сами, нельзя объять необъятное. Так, Зеньковский писал: «По силе философского зрения Франка без колебания можно назвать самым выдающимся русским философом вообще, — не только среди близких ему по идеям».

Но самое интересное то, что Франк мог стать не русским философом, а еврейским. Он родился в еврейской семье, где его усиленно приобщали к еврейским религиозным традициям и учили еврейской книжной мудрости. Дед Франка, правоверный еврей, один из столпов московской синагоги, заставил мальчика выучить древнееврейский язык и читать на нем Библию. «Умирая, — вспоминает Франк, — он просил меня, тогда четырнадцатилетнего мальчика, не переставать заниматься еврейским языком и богословием. Этой просьбы я, в буквальном смысле, не выполнил. Думаю, однако, что в общем смысле я, обратившись к христианству и потеряв связь с иудаизмом, все же остался верен тем религиозным основам, которые он во мне заложил…»

Семен Франк окончательно порвал с иудаизмом в 1912 году, когда в 35-летнем возрасте принял православие и окончательно вступил в ряды русских философов. Более того, как отмечал Зеньковский, «книги Франка могут быть признаны образцовыми, — по ним надо учиться русским философам…»

Гимназическое образование Франк получил в Москве и в Нижнем Новгороде, где одно время жила его семья. В 1894 году он поступил на юридический факультет Московского университета и сразу же вступил в социал-демократический кружок (и Франк не избежал в молодости обольщения марксизмом). Позднее он писал: «Марксизм увлек меня своей наукообразной формой. Меня привлекала мысль, что жизнь человеческого общества можно познавать в его закономерности, изучая его, как естествознание изучает природу… Революционную и этическую тенденцию марксизма я принимал, но душа моя к ней не лежала».

Разочарование в марксизме совпало со знакомством с Петром Струве, ставшим самым близким другом Франка на всю жизнь; вместе они не раз творчески сотрудничали в различных печатных изданиях (журналы «Освобождение», «Полярная звезда», «Свобода и культура» и другие).

Еще один знаковый этап в жизни Франка: прочтение в 1902 году книги Ницше «Так говорил Заратустра». «С этого момента, — пишет Франк, — я почувствовал реальность духа, реальность глубины в моей собственной душе — и без каких-либо особых решений моя внутренняя жизнь была решена. Я стал „идеалистом“, не в кантианском смысле, а идеалистом-метафизиком, носителем некоего духовного опыта, открывавшего доступ к незримой внутренней реальности бытия. Я стал философом…»

Окончательно эти новые взгляды сложились у Франка к 1909 году, когда он публикует в сборнике «Вехи» свою статью «Этика нигилизма». Общую нить всего сборника — обнажение духовной нищеты радикального нигилизма, разрушительной энергии «революционаризма» — Франк вплетает в ткань тончайшего философско-этического исследования. Нравственное миросозерцание интеллигенции Франк определяет как «нигилистический морализм»: «Русский интеллигент не знает никаких абсолютных ценностей, никаких критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые…»

По Франку, движущей силой революции служит ненависть к врагам народа. Однако эта ненависть пагубно отражается на всем — на литературе, искусстве, науке, религии, они «вырождаются, когда борьба с чужими взглядами вытесняет самостоятельнее творчество новых идей; нравственность гибнет, когда отрицательные силы порицания, осуждения, негодования начинают преобладать в моральной жизни над положительными мотивами любви, одобрения, признания».

Переходя к проблемам экономики, Франк говорит о неверной установке революционеров к достижению счастья людей через простое разрушение существующего строя, революционеры забывают очевидную истину, что вне национального богатства вообще немыслимо народное благосостояние. А «моральный пафос социализма сосредоточен не на необходимости труда, а на распределительной справедливости».

Франк окончательно отходит от политики. С 1906 по 1917 год он преподает философию в различных учебных заведениях Петербурга, готовит магистерскую диссертацию в Германии, возглавляет философский и литературный отделы в журнале «Русская мысль». От раскатов революции спасается в Саратове, но возвращается в Москву и ведет преподавание на философском факультете Московского университета. А дальше — изгнание из России; в августе 1922 года «корабль мудрецов», или «философский пароход», увозит Франка с группой ученых за границу. Формулировка обвинения Франка была такой: «…Франк не опасен как непосредственно боевая сила, но вся его литература и выступления в Юридическом обществе и в Петроградском философском обществе направлены к созданию единого философско-политического фронта определенно противосоветского характера». И прелестный вывод: «Несомненно вредный».

«Несомненно вредный» Франк поселился в Берлине. Преподает. Пишет. По поводу его книги «Крушение кумиров» (1924) Иван Шмелев говорит: «Эта книга — великое зеркало, в котором увидишь многое: прошлое и Россию, душу русской интеллигенции, ошибки, ложь и неправду жизни, и — широкий выход из тупика смерти».

После нескольких нежелательных бесед в гестапо (для ацистов он прежде всего иудей) Франк покидает Германию и в 1938–1945 годах живет во Франции. В 1939 году в Париже выходит его книга «Непостижимое», через десять лет — «Свет во тьме». Как рассказывает богослов и историк церкви Николай Зернов: «Франк не принимал активного участия в политической жизни русской эмиграции. Он жил в стороне от ее шумной и часто бесполезной деятельности… Его доброжелательность, терпимость, проникновенность казались прирожденными. Он обладал даром мудрости. Его спокойный, негромкий голос звучал властно и заставлял прислушиваться к себе… Франк — личность на редкость гармоническая. В нем соединились философ-мистик и талантливый публицист, литературовед. Маркс и Ницше, Гете и Николай Кузанский, Владимир Соловьев и отцы Церкви — это были краеугольные камни, из которых складывалось стройное здание его интеллектуального мира».

Приведем и нарисованный профессором и историком церкви Антоном Карташевым портрет Франка: «…Я не переставал удивляться исключительному впечатлению, которое оставляла во мне его крупная, рослая фигура. Медлителен, неговорлив, с тихим голосом. Бесстрастен, нерезв, нешутлив. Выразительно, лучисто улыбался лишь своими большими выпуклыми глазами. Казалось, вот такой был Адам. Такова природа первых восточных людей. Что-то по природе почтенное, даже величественное».

Во время войны во Франции Франку пришлось тяжко — он жил в горах близ Гренобля и из-за постоянных облав гестапо на евреев вынужден был скрываться по целым дням в лесу. Согласитесь, совсем не философское занятие. В сентябре 1945 года Франк уезжает в Англию к детям и последние 5 лет своей жизни живет у своей дочери Натальи в Лондоне, работая над книгой «Реальность и человек». Скончался Франк в 73 года от рака легких. Болезнь была мучительной, и он очень страдал. Не знаю, помогал ли Семену Людвиговичу его постулат: страдание, воспринимаемое как возможность приблизиться к Богу, может быть благотворным. Те, кто видел Франка, говорят, что он был физически слаб, но духовно бодр и просветлен. Может быть, ответ на подобное просветление нужно искать в ранней книге Франка «Предмет знания» (1915)?

И опять же по Франку: во тьме всегда есть свет…

ЛЕВ ШЕСТОВ

Лев Исаакович (Иегуда Лейб) ШВАРЦМАН

31. I(12.II).1866, Киев — 20.XI.1938, Париж

Многие пытались писать о Шестове, и все признавались: писать о нем чрезвычайно трудно. Слишком много в творчестве Шестова крайностей, парадоксов, едкой иронии, дразнящей недосказанности и просто откровенного эпатажа, — все это мешает проникнуть в суть шестовских писаний. Современники считали его скептиком, декадентом, нигилистом, проповедующим жестокость и гедонизм. Легкомысленные молодые люди грозили своим родителям: «Буду развратничать и читать Шестова». А между тем Шестов занимался не эротическими «штучками», а «проклятыми» вопросами, в чем смысл жизни и смерти, что есть истина, человек и т. д. Лев Шестов был одним из самых глубоких, оригинальных и противоречивых русских философов. Но вот парадокс самого Шестова: у него не было академического философского образования, что в принципе сделало из него самого нефилософского из всех философов. Философ, родившийся из собственной личности.

Лев Шестов родился в традиционной еврейской семье купца-мануфактурщика, развившего из мелкой лавочки громадное дело с миллионным оборотом «Мануфактурные склады Исаака Шварцмана». Отец Исаак Моисеевич занимался не только бизнесом, но и активно интересовался зарождающимся сионистским движением. Всего этого был чужд сын Лев, торгово-финансовые дела отца и его политические интересы на протяжении долгих лет были своего рода мучительной «кармой» для Шестова. После обучения в Киеве и Москве Лев Шестов поступает в Московский университет, сначала на физико-математический, а затем — на юридический факультет. Его диссертация «О положении рабочего класса в России» была запрещена к печати цензурой. Так, не став доктором юриспруденции, Шестов был записан в сословие адвокатов, хотя и ни разу не выступил на адвокатском поприще.

В 1891 году Шестов возвращается в Киев и занимается финансовыми делами отца, испытывая резкую неприязнь и раздражение к подобной работе; все это кончилось нервным расстройством, и в 1896 году Шестов отправляется на лечение за границу — Вена, Карлсбад, Берлин, Мюнхен, Париж и прочие Европы. К этому времени Шестов стал не столь сведущ в торговых и финансовых операциях, сколь преуспел на ниве литературных и философских изысканий. Он выпустил аналитическую книгу «Шекспир и его критик Брандес». Помимо этого, он пробовал сочинять стихи, писал повести и рассказы и даже подумывал о карьере оперного певца (у него был отличный голос). Его привлекало все, кроме коммерции.

В Риме Лев Шестов познакомился со студенткой-медичкой, православной девушкой Анной Березовской и в феврале 1897 года женился на ней. Евгения Герцык рисует такой портрет жены Шестова: «…русское акушерское лицо, молчащая, но все знающая, что интересно ему (и о Мережковском, и о декадентах), гладко причесанная, с затвердело-розовым лицом». И главное: она не еврейка, чего никак не мог принять по своей религиозной нетерпимости отец Шестова. Поэтому в течение 10 лет этот брак сохранялся в тайне от родителей, более того, Шестов и Анна порой жили врозь в разных городах в целях конспирации. Отец Шварцман умер, так и не узнав правды о семейном положении своего сына. Лишь с осени 1908 года Шестов воссоединился со своей семьей, к тому времени появились уже дети — дочери Татьяна и Наталья.

И еще любопытная цитата из воспоминаний Евгении Герцык на эту же тему: «За долгие годы моего знакомства с Шестовым я не знала ни об одном его увлечении женщиной. И все же мне думается, что в истоке его творческой жизни была катастрофа на путях любви. Может быть, страдание его было больше страдание вины, чем муками неосуществившегося чувства. Может быть, по пустынности своего духа он вообще не способен был к слиянию… Всякое может быть!..»

Ну, и нельзя проигнорировать портрет Шестова, нарисованной Герцык: «В первый раз я увидела Шестова в 1903 году в Швейцарии. Два года переписки — откровения я от него уж не жду! Но, свесившись из окна отеля, с волнением смотрю на дорогу от вокзала, по которой он придет. Как я его узнаю? Конечно, узнаю. Еврей? С опаской жду типичное московское адвокатское лицо: очень черный волос, бледный лоб. Но нет: он пришел, как из опаленной Иудейской земли — темный загар, рыже-коричневая борода и такие же курчавящиеся над низким лбом волосы. Добрые и прекрасные глаза. Веки чуть приспущены, точно отгораживая от всего зримого. Позднее в своих бесчисленных разговорах с Ш. я заметила, что для него не существует искусства, воспринимаемом глазом: ни разу он не упомянул ни об одной картине. Доходчивы до него только музыка да слово. Ему 38 лет — он и не кажется старше, но почему какая-то надломленность в нем?..»

Так откуда надлом? Сложные отношения с отцом? Любовная неудача? А может, волна развернувшегося антисемитизма, прокатившаяся по России на рубеже веков и заставившая взять псевдоним «Лев Шестов»? Или просто раздавливали мысли о жизни и смерти? «Человек, несмотря на свой разум, есть существо, находящееся во власти мгновения…» — писал Шестов в работе «Дерзновения и покорности» (1922).

Или еще из Шестова: «Трагизм из жизни не изгоняют никакие общественные переустройства и, по-видимому, настало время не отрицать страдания, как некую фиктивную действительность… а принять их, признать и, может быть, понять».

Свое второе рождение, именно духовное рождение, Шестов пережил в сентябре 1895 года, в 29 лет, когда явственно ощутил, что «распалась связь времен». Шекспир стал его первым духовным наставником, а уж затем Кант. Позднее Шестов занимался другими великими мыслителями, изучал классическую европейскую философию, богословие, труды средневековых мистиков и схоластов, все прочитанное переплавлялось в книги — о Лютере, о Толстом, о Ницше. В 1913 году начал работать над книгой «Sola fide» — «Только верою». Вот характерный для Шестова отрывок из нее:

«Тот, кто не испытал хоть раз, что наряду с нашей обыкновенной жизнью есть еще какая-то жизнь, в которой происходят события совершенно своеобразные и нисколько не похожие на те, о которых свидетельствует повседневность, тот может быть превосходным землепашцем или даже историком, но тот не подходил даже и близко к преддверию последней тайны».

Вот это тайное, скрытое, неявное всегда волновало Шестова, отсюда его интерес к таким героям, как библейский Иов, подпольный человек Достоевского, Сократ, Кьеркегор (Шестов называл его Киркегардом). С Сереном Кьеркегором у Шестова оказалось много общего — одни и те же подходы к жизни и смерти, за исключением одного. Кьеркегор любил писать и опьяняться написанным, для Шестова все обстояло иначе. «Писание для меня не работа, а страдание. Мне приходится переламывать себя, привязывать к столу, тороплюсь закончить и никогда не отделываю написанное. Мне неведома радость писания. Это потерянное время…»

Радость доставлял мыслительный процесс, а не механический — перенос мыслей на бумагу.

После европейских скитаний, в основном по Германии и Швейцарии, Шестов появляется в Москве, живет на Плющихе, общается с Вячеславом Ивановым, Сергеем Булгаковым, Бердяевым, Гершензоном и другими своими коллегами по философии. После гибели на фронте единственного сына Шестов с семьей в 1918 году перебирается в Киев, затем на юг России и в начале 1920 года на пароходе отплывает в Константинополь, а затем через Италию в Париж.

В отличие от всех Лев Шестов практически не писал на актуальные социально-политические темы, можно назвать лишь две публикации — «Жар-птицы. К характеристике русской идеологии» (1918) и «Что такое русский большевизм» (1920). В первой Шестов писал: «Русские люди презирают в глубине души всякую науку и всякое знание и в этом отношении черпают свои силы и вдохновение…» «Щучье веленье — наша тайная вера…» «…Что угодно — только не устроение и благополучие. Люди должны жить для высшей идеи…» — так критиковал Шестов большевистских идеологов. И во второй статье еще хлеще: «Большевики — паразиты по самому своему существу».

И все же в творчестве Шестова не инвективы против большевизма — главное. Главное — его «странствование по душам» (это его метод) великих людей. До революции выходили следующие книги Шестова: «Достоевский и Ницше» (1903), «Апофеоз беспочвенности» (1905), «Начала и концы» (1908), «Великие кануны» (1911). И работа о Чехове — «Творчество из ничего» (1905).

Говоря о чеховском дяде Ване, Шестов пишет: «…Все чрезвычайно обременены, ни у кого нет сил вынести собственные ужасы, не то что облегчить другого. И последнее утешение отнимается у бедных людей: нельзя жаловаться, нет сочувственного взгляда. На всех лицах одно выражение — безнадежности и отчаяния. Каждому приходится нести свой крест — и молчать. Никто не плачет, не говорит жалких слов — это было бы неуместно и неприлично. Когда сам дядя Ваня, не сразу давший себе отчет о безысходности своего положения, начинает кричать: пропала жизнь! — никто не хочет прислушаться к его крику. „Пропала, пропала — все знают, что пропала. Молчи, вопли не помогут. И выстрелы не разрешат ничего“».

И еще, пожалуй, надо привести цитату из «Апофеоза беспочвенности»: «…Традиций мы не признаем: ни в одной литературе не было столь вызывающей борьбы с традициями, как у нас. Мы все хотели пересмотреть, все перерешить. Нечего и говорить, что наша смелость коренится в совершенно некультурном доверии к своим силам. У нас Белинский, недоучившийся студент, человек, из третьих рук черпавший сведения о европейской философии, начинает тяжбу со вселенной по поводу давно забытых жертв Филиппа II и инквизиции. И в этой тяжбе смысл и сущность всей русской художественной литературы. Под самый конец своей деятельности Достоевский поднимает тот же вопрос и тот же спор по поводу слезинки замученного ребенка. Русскому человеку кажется, что он все может, оттого он ничего не боится. Он рисует жизнь в самых мрачных красках — и, если вы предложите ему вопрос: как можно принять такую жизнь, как можно примириться со всеми ужасами, которыми полна действительность и которые так беспощадно обрисовывали все наши писатели, начиная с Пушкина и кончая Чеховым, он вам ответит словами Ивана Карамазова: я не принимаю этой жизни…»

Мысль Шестова такова: русский человек не принимает жизнь, как она есть, и губит ее, губит себя и губит других. Абсурд? Да. И вся главная тема Шестова — трагизм индивидуального человеческого существования.

В эмиграции Шестов много работает, парижский период в его жизни — самый творческий и самый продуктивный. Он ведет курс в Сорбонне по русской религиозной философии, выступает с докладами и лекциями, публикует статьи в крупнейших французских журналах, выпускает книги: «На весах Иова» (1929), «Киркегард и экзистенциальная философия» (1936), «Афины и Иерусалим» (1938). Шестов встречается с «властителями дум» — с Эйнштейном, Гуссерлем, Хайдеггером, Томасом Манном, Бубером, Мальро. Сам Шестов весьма популярен и почитаем во Франции. О нем говорят как о «пророке мировой мысли XX века». Он оказывает влияние на творчество Альбера Камю, Жоржа Батая, Эжена Ионеско. Для французской культуры Лев Шестов — «великий мыслитель Leon Chestov».

С 1925 года Шестов — член президиума Ницшеанского общества, член Кантовского общества. Шестовские вопросы, куда и к чему мы идем, волнуют всех. Шестов — «слишком беспокойный мыслитель», он будоражит и тревожит своим недоверием к Разуму, к знаниям, которые он считает грехопадением человеческого рода, он ищет опору в Боге. Кто-то даже пустил словечко по поводу Шестова, что он-де исповедует «философию антиразума».

С 1937 года Шестова одолевают недуги, которые и свели его в могилу в 72 года. Похоронен Шестов в Булони, в предместье Парижа, в фамильном склепе.

Философ-экзистенциалист Лев Шестов предлагал не бежать и не закрывать глаза на трагедию, а занять твердую стоическую позицию перед лицом смерти, и тогда, как он считал, может что-то открыться… «Мы не слепые, которых насмешливая или бессильная судьба загнала в лес и оставила без проводников, а существа, сквозь мрак и страдания идущие к свету».

Снова парадокс: абсурд жизни и все же надежда на свет.

«Никакая гармония, никакие идеи, никакая любовь или прощение, словом, ничего из того, что от древнейших времен придумывали мудрецы, не может оправдать бессмыслицу и нелепость в судьбе отдельного человека», — писал Шестов. И в то же время он же: перед лицом смерти… «Последняя тайна». «Золотая безмерность», как однажды выразился философ.

И последнее: архив Шестова разбросан по всему миру.

ШПЕТ (ШПЕТТ)

Густав Густавович

26. III(7.IV).1879, Киев — 16.XI.1937, лагерь в Томской области

По алфавиту Шпет идет за Шестовым, и оба появились на свет в Киеве, но, пожалуй, на этом сходство и заканчивается, хотя бы потому, что детство у них было разное…

Отец будущего философа, эстетика и этнолога — мадьярский офицер Кошиц исчез сразу после того, как узнал о беременности Марцелины Шпетт, полукрестьянской девушки, зарабатывавшей на жизнь стиркой и шитьем (Шпет в анкетах писал: «мать — швея»). Сына Марцелина назвала по-польски — Иван Густав Болеслав, впоследствии осталось одно имя — Густав. Воспитывала его одна и сумела дать образование (ее наперсток, как память, всегда стоял у Шпета на письменном столе). После гимназии Густав Шпет поступает в университет Св. Владимира в Киеве, учится сначала на физико-математическом факультете, затем на историко-филологическом. Учился сам и подрабатывал уроками, обучая других. Попутно увлекся революционными идеями, был арестован и выслан из Киева. Вернувшись в университет, за конкурсное сочинение «Ответил ли Кант на вопросы Юма?» удостоился золотой медали.

В начале 1904 года Шпет женился на Марье Крестовской, которая была на 9 лет старше его. В 1912 году они расстались, и через год Шпет венчается с племянницей Александра Гучкова Натальей. Венчается, хотя не любит православия, так же как и польский католицизм; Шпет был протестантом. Семейные проблемы, воспитание детей — все это опускаем.

В 1907 году профессор Московского университета Челпанов приглашает Шпета (он занимался у Челпанова в Киеве) в Москву, где он ведет занятия в Алферовской гимназии, читает лекции на Высших женских курсах Герье и в Московском университете. Он красив. Умен. Остроумен. И кружит головы своим слушательницам до такой степени, что многие из них носили на груди медальончики с портретом Густава Шпета.

В Москве Шпет быстро завел знакомства в «Мусагете» — в литературном кружке, где обсуждается все — политическое будущее России, вопросы религии, новый театр, вышедшие поэтические сборники и т. д. Шпет не только не затерялся среди звездной компании, но и блистал в ней благодаря своему уму, эрудированности и умению спорить. Впрочем, об этом лучше почитаем в воспоминаниях Андрея Белого:

«Самым левым в тогдашнем „паноптикуме“ мне казался Густав Густавович Шпетт, только что переехавший к нам из Киева… Он только что выпустил свою книгу „О проблеме причинности у Юма“; в юмовском скептицизме, как в кресле, уселся с удобством; это было лишь формой отказа его от тогда господствующих течений; он особенно презирал „нечистоту“ позиций Бердяева, и с бешенством просто издевался над ницшевнизированным православием: он показывал едко на помаду Булгакова, изготовленную из поповского духа и воспоминаний о своеобразном марксизме; более, чем кто-либо, он видел бесплодицу когенианцев и риккертианцев… В своих выступлениях он собственной позиции не развертывал вовсе; он ограничивался протыканием парадных фраков иных позиций: рапирою Юма; когда его просили высказать свое „credo“, он переходил к бутылке вина; и развертывал перед нами свой вкус, свою тонкость; он и нас понимал, как никто; и, как никто, отрицал в нас философов, утверждая: философы мы, когда пишем стихи; а когда философствуем, то питаемся крошками чужих кухней… Никогда нельзя было разобрать, где он шутит, где — всерьез: перед зеленым столом; или — за бутылкой вина в три часа ночи… Передо мной возникает лицо Густава Густавовича: круглое, безбородное и безусое, принадлежащее — кому? Юноше иль — старику? Гладкое — как полированный шар из карельской березы; эй, берегись: шибанет тебя шар! Как по кеглям ударит!»

И здесь же забавный эпизод: «…шутливо грозил, если еще раз приду я во фрейбургском „фраке“, то он при всех разорвет на мне этот фрак… И угрозу свою он однажды исполнил; я читал доклад у Морозовой; за зеленым столом сидели: Северцев, Лопатин, Хвостов, Трубецкой, Кистяковский, Булгаков, Кубицкий, Эрн, Фохт, Ильин, Метнер, Рачинский, Савальский и многие прочие; Лопатин, не нападая, мне вкрадчиво предлагал вопрос: в чем же спецификум символизма, как направления, если и Шекспир символист? После него говорил Трубецкой; и ставил вопросы случайные Северцев; только трудновразумительный когенианец, Савальский, поставил мне трудный вопрос, став на длиннейшие терминологические ходули; я ответил ему, став на такие же ходули, но выструганные в правилах философии Риккерта… Во время этого труднопонимаемого обмена мыслей о деталях методологии символизма увидел я: шпеттово юное и безусое личико; он пробирался по стенке, легко, с полуулыбочкой; но вкладывал в шаг свои пуды; а мышиные носики, ерзая затаенным ехидством, уже торчали из дырок зрачков; отвечая Савальскому, я косился на Шпетта; вот он вкрадчивым голосом попросил слово; и рапира его, передо мной заблистав, закружила сознание; „трах“: я был — проткнут».

Начало 10-х годов XX века. «Именно в это время, — пишет биограф Шпета М. Поливанов, — создается образ Г.Г. Шпета — блистательного лектора и собеседника, злого и безжалостного критика, покорителя сердец, неутомимого и азартного игрока в бридж, веселого собутыльника. Чудака и оригинала, изобретателя собственного способа заварки кофе и собственной орфографии. Он не признавал двойных согласных в иностранных словах. Начав с того, что истребил двойное „тт“ в своем имени, он затем систематически опускал двойные согласные в словах симметрия, сумма, дифференциал, коллегия и т. п. Его корректуры пестрят этими выкинутыми буквами, а если они выживали в тексте, он требовал списка опечаток. О Шпете начинают ходить легенды и анекдоты. Кто-то из профессоров жалуется, что если рядом читает Шпет, то в его аудиторию заходят только за стульями. Многие его не любят. Бердяева он как-то назвал Белибердяевым — злая шутка вполне в его духе».

Самого Шпета определить не так-то просто. Кто он — скептик, нигилист, логико-гносеологический декадент, некое подобие философского Оскара Уайльда? Салонный философ? Все это, возможно, немножечко так, но главное — серьезная философская работа, которую он постоянно углублял за счет поездок за границу — Геттинген, Берлин, Эдинбург, Париж. Шпет становится как бы связующим звеном между немецкой и русской философскими школами. Шпет — типичный европеец, хотя он и разделял основные стереотипы русской мысли: ненависть к Канту, преклонение перед «божественным Платоном», увлечение Гегелем. Более всего тяготел Шпет к школе Эдмунда Гуссерля, основателя феноменологии. Интуицию Шпет трактовал в духе Декарта, Спинозы и Лейбница. На этом «стоп» — у нас не философское исследование, а всего лишь краткий очерк о философе и человеке и поэтому будем выбираться из философских чащоб.

Наиболее плодотворный период творчества Шпета: 1914–1927 годы, именно в 1914 году он заявил, что «безнадежное время… изжито, материалистическая эра, когда в философии воцарились „нищие духом“, завершена…».

В 1916 году Шпет защитил диссертацию «История как проблема логики» и стал доцентом Московского университета, а с 1918 года — профессором. Но это уже в новой России, после революционных потрясений. Как к ним отнесся Шпет? Когда его арестовали в 1937 году, Шпет в заявлении написал: «…Никогда я не принадлежал к тем буржуазным профессорам, которые встретили враждебно Октябрьскую революцию, но, убедившись в выгодах пайков и охранных грамот КУБУ, пришли к признанию Советской власти. Революцию я встретил радостно, приветствовал и работал для Советский власти с 1917 года».

И это чистая правда. Шпет сразу бросился строить новое культурное здание. Основал Институт научной философии и стал его первым директором, участвовал в работе Комитета по реформе высшей и средней школы, основал лингвистический кружок, преподавал в Институте слова, в Военно-педагогической академии РККА, входил в состав художественного совета МХАТа, а в 1932 году стал проректором созданной Станиславским Академии высшего актерского мастерства. Читал курсы истории, педагогики, методологии наулогики, теории познания, истории философии, истории психологических идей, философии истории, философии языка, истории научной мысли, эстетики… Боже мой, чего только не читал Шпет. А еще писал книги (вышло более 10), много переводил.

Но вот наступил 1929 год — «год великого перелома», и он переломил судьбы многих старых «спецов», в том числе и Шпета. «Я мог написать, может быть, только что-то вроде предсмертной исповеди», — с горечью признавался Шпет. В 30-е годы пошла повсеместная чистка кадров. Пришла она и в Государственную академию художественных наук (ГАХН), где Шпет был вице-президентом. В одно прекрасное утро пришли трое мрачных людей и сказали, что они — «комиссия по чистке». А далее последовал диалог:

— Где у вас партком?

— У нас нет парткома.

— А где местком?

— У нас нет месткома.

— Что за странное учреждение, — удивились пришедшие, — а кто у вас главный? Скажите, чтоб завтра собрались все сотрудники. Мы будем проводить чистку.

Президента на месте не оказалось, и за все и всех решил отвечать Густав Шпет. Он категорически приказал никому на «чистку» не ходить, тогда комиссия стала разбираться с самим Шпетом. После разборки Шпет вышел к сотрудникам Академии и сказал: «После всего, что я им сказал, Академию закроют, поэтому уходите сами в разные места».

Академию закрыли, и Шпету пришлось нелегко: где работать и где зарабатывать деньги? Он ушел в тихие гавани: в издательство «Academia», где занимался переводческой работой (заметим, по свидетельству родственников, Шпет знал 17 иностранных языков!). Еще научным комментированием — в 1934 году вышел даже специальный том комментариев Шпета к «Посмертным запискам Пиквикского клуба».

Не знаю, как комментировал Шпет высказывания Сэма Уэллера из «Пиквикского клуба»: «Дело сделано и его не исправишь — и это единственное утешение, как говорят в Турции, когда отрубят голову не тому, кому следует».

До революции, в 1914 году, в одной из речей Шпет говорил: «Падают теории, сокрушаются мировоззрения, рушатся догматы и колеблются престолы и алтари… а все-таки весело жить». Но тогда Шпет был еще относительно молод и были все возможности для того, чтобы жить весело. В советской России положение изменилось, хотя Шпет и пытался как-то забыться, как от дурного сна, играя в карты до утра с друзьями и напиваясь почти до бесчувствия. Вот характерные записи из дневника:

19 января 1931 года: «Очень плохое самочувствие; не работается, спится, „разложение“».

21 января: «…опять страхи, не мог заснуть до 9 утра… Иногда меня занимает такой вопрос: это моя усталость и руинность — временное явление или я так дотяну до… пули в лоб? Ну, ну, затаскала меня жизнь!..»

10 апреля: «Перевожу, перевожу, перевожу! 5-го злоупотребил… 6-го — опохмелялся, 7-го — день рождения, 8-го — опохмелялся, вчера утром — сильно, к вечеру — гнусно…»

И самое страшное — «Я чувствую, как атрофируются у меня мозговые мускулы!!»

Развязка наступила 14 марта 1935 года — к ночи пришли люди из НКВД арестовывать Шпета. Что они искали? Оружие, взрывчатку, ход в Кремль из каминной трубы, списки тайной организации? Кроме книг, рукописей и записных книжек у Густава Шпета ничего не было «политически вредного». Приговор был сравнительно мягкий: 5 лет ссылки в Енисейск. Условия оказались более или менее сносными, и Шпет занялся переводом «Феноменологии духа» Гегеля.

Там же, в ссылке, 27 октября 1937 года Шпет был арестован за участие в создании Большого немецко-русского словаря, издатели которого «сели» в Москве за «пособничество Германии». А дальше все простенько в духе кровавого 37-го года: заседание «тройки», приговор и расстрел. Жена Наталья Константиновна дожила до 1956 года и получила справку о реабилитации Густава Густавовича «ввиду недоказанности преступления» и лживое свидетельство о его смерти 23 марта 1940 года «от воспаления легких».

В дальнейшем всплыл протокол о приведении приговора в исполнение от 16 ноября 1937 года, очевидно, в этот же день и расстреляли Густава Шпета на пустыре Каштак. Сейчас там завод и новостройки.

Густав Шпет погиб в 58 лет.

В 1993 году в Германии вышла апологетическая книга о Густаве Шпете. Выходит, что русский экспорт — это не только нефть, но и труды философа Шпета? Да, работа Шпета «Эстетические фрагменты» (1922) предвосхитила выходы немецких и французских исследователей на семиотику. У Шпета было очень много плодоносных идей, он любил повторять изречение Дидро: «Мои идеи — мои распутницы».

Свободные мысли, свежие идеи — именно за них и расстреливали в славное советское прошлое.

Лев Шестов уехал и окончил жизнь в Париже. Шпет остался на родине и погиб в лагере. Разные судьбы. Густав Шпет остался со своим народом, недаром он был этнологом. Он говорил, что «народ в психологическом смысле есть исторически текучая форма».

Так куда течем?..

ИЗДАТЕЛИ

Рассказывать о золотых перьях Серебряного века, но не представить их издателей, наверное, будет неправильно. Есть неразрывная цепочка: автор — издатель — читатель. О читателях умолчим, а вот об издателях сказать необходимо. Но сначала весьма коротко о книгопечатании в России в конце XIX — начале XX века.

В вузовском учебнике «История книги» (1984) этот исторический отрезок времени назван как «период империализма», а раз империализм (словечко в устах марксистов весьма бранное), то, значит, по марксистско-ленинской теории, плохой. Но на самом деле это был поистине золотой период русского издательского дела. В книгоиздательство хлынули капиталы и, как грибы, возникали паевые товарищества, среди которых монопольно возвышалось товарищество Сытина. Кроме него активно действовало крупное акционерное общество «Ф.А. Брокгауз и И.А. Ефрон», крупными издателями были также Вольф, Маркс, Сабашниковы, Гржебин. И, конечно, Суворин. Все они выделены в персоналии, и о них чуть позже.

Но, кроме перечисленных, на издательском рынке работали и другие фигуры. В 1896 году Н. Цетлин с германской фирмой «Майер» организовал книгоиздательское акционерное общество «Просвещение», среди изданий которого многотомный Энциклопедический словарь и дешевая серия «Всемирная библиотека». В 1903 году в Петербурге возник «Кружок любителей русских изящных изданий». «Кружок» следовал принципам группы «Мир искусства» и издавал книги, красиво и изящно оформленные. В 1910 году в Москве появилось издательство «Мусагет», основателем которого был Эмилий Метнер, брат известных музыкантов. «Мусагет» специализировался на издании книг символистов. В конце 1912 года в Петербурге было создано издательство «Сирин», где видную роль играл Блок. «Сирин», как и «Мусагет», пропагандировал символистов. Книги «Сирином» выпускались в роскошном оформлении, на особого сорта толстой веленевой бумаге, в дорогих переплетах, — сплошные раритеты. Но, увы, в 1914 году издательство «Сирин» прекратило свою деятельность.

На издании книг по изобразительному искусству (книги были, как правило, роскошные) специализировался Иосиф Николаевич Кнебель (1854–1926). Он из Вены в 1880 году приехал в Москву и занялся книготорговой деятельностью, а через 10 лет стал владельцем издательства. Кнебель стал первым в России, кто специализировался на выпуске книг и альбомов по изобразительному искусству. Усилиями Кнебеля вышла пятитомная «История русского искусства» под редакцией Игоря Грабаря. К сожалению, дальнейшие тома не увидели света из-за Первой мировой войны.

Помимо книг по искусству, Кнебель издавал многочисленные школьные пособия под лозунгом «Искусство в школу»; среди них были такие, как «Картины по русской истории», «Города России», «Картины по географии России». И еще одна специализация издательства Иосифа Кнебеля: художественно-иллюстрированные детские книги. Всего Кнебель за 30 лет деятельности выпустил около 700 изданий. И был, пожалуй, единственным издателем, кто охотно сотрудничал с советской властью, и сам возглавил комиссию по национализации своего имущества.

Еще видное издательское имя — Петр Сойкин (1862–1938). Он выпускал серии «Полезная библиотека» и «Библиотека романов», пользовавшиеся большой популярностью у читателей.

Активно работали на издательском поприще женщины: Ольга Попова (1848–1907) издавала дешевую серию «Рассказы о разных странах и народах», книги для чтения в сельской школе; в том же просветительском русле действовала Елизавета Водовозова (1844–1923); «Культурницей и народницей» слыла Александра Калмыкова (1848–1926), основавшая в Петербурге издательство для народных библиотек.

Нельзя не упомянуть и издательство «Парус», которое организовал Максим Горький совместно с Александром Тихоновым в Петербурге в 1915 году; в нем, кстати, вышла книжка Владимира Маяковского «Простое как мычание».

Так что издательств до революции было множество, и книг было целое половодье. Накануне Первой мировой войны в России было издано 34 тысячи книг общим тиражом почти 119 миллионов экземпляров (точная цифра: 118 836 713). По выпуску книг Россия занимала второе место в мире. Естественно, издавались разные книги, от Пушкина и Гоголя до весело-разухабистого Виктора Крылова и иных легковесных авторов. Много издавалось серьезной и научной литературы, однако немало и несерьезного чтива — эротические романы, декадентские стихи, всевозможные сыщицкие приключения, «Шерлок Холмс и Нат Пинкертон все вытеснили», — жаловались в начале 1909 года «Известия книжных магазинов М.О. Вольфа». Такая же пестрая картина, какую мы видим сегодня на книжном рынке.

«Существовала безграмотная традиция „шиповников“, чудовищная по аляповатости и невежественной претенциозности альманашная литература», — сетовал поклонник красоты и изящества Осип Мандельштам.

И все же хороших и достойных книг было немало.

  • Созданья легкие искусства и ума,
  • Труд англичанина, и немца, и француза!
  • С желтеющих листов глядит на нас сама
  • Беспечной старины улыбчивая муза… —

как писал Георгий Иванов.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ее величали «некоронованной королевой Франции». 20 лет она держала в руках одного из самых ветреных ...
Само ее имя стало символом сладострастия и порока. Ее прозвали «ЛОЛИТОЙ ВОЗРОЖДЕНИЯ» – с 12 лет она ...
Екатерина Медичи… Одна из самых знаменитых женщин прошлого, осмелившаяся оспорить у мужчин право упр...
Автор романа, Неля Алексеевна Гульчук, – кинорежиссер-постановщик и сценарист. В 1972 году с отличие...
Двадцать первого декабря 2012 года планета Нибиру, название которой переводится как Неумолимый Разру...
В новую книгу скандального поэта Всеволода Емелина, издевающегося над современными мифами и медийным...