99 имен Серебряного века Безелянский Юрий
Николай Оцуп прожил 64 года и умер от разрыва сердца. Его прах покоится на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, под Парижем. «За нами, — писал в своем „Дневнике“ Оцуп, — столько же бесчисленных смертей…»
- Это — дальше, следующий век,
- Тот, в котором нас уже не будет…
ПАСТЕРНАК
Борис Леонидович
29. I(10.II).1890, Москва — 30.V.1960, Переделкино
Можно сказать, что Борис Пастернак родился под крылом Серебряного века. Наиболее близки к его творчеству были три поэта: Анненский, Блок и Рильке. В ранние годы он испытал влияние Андрея Белого.
Отец Бориса Пастернака — известный художник Леонид Пастернак, мать — одаренная пианистка Розалия Кауфман. «Кроме его собственной натуры, за ним стояла культурная порядочность отца и матери, а вдали где-то легендарная тень Льва Толстого», — отмечал Борис Зайцев.
Борис Пастернак мог стать художником (под влиянием отца), музыкантом (его благословлял Скрябин), ученым-философом (учился в Германии, в университете Марбурга), но он стал поэтом. Окончательный поворот к поэтическому творчеству состоялся в 1912 году: «Я основательно занялся стихописанием, днем и ночью и когда придется я писал о море, о рассвете, о летнем доме, о каменном угле Гарца», — вспоминал Пастернак в автобиографической «Охранной грамоте».
В апреле 1913 года выходит коллективный альманах «Лирика» группы «Сердара», в которую входил Пастернак. В сборнике 5 стихотворений, в том числе ставшее хрестоматийным:
- Февраль. Достать чернил и плакать!
- Писать о феврале навзрыд,
- Пока грохочущая слякоть
- Весною черною горит…
Вот это состояние «навзрыд» — «И чем случайней, тем вернее/ Слагаются стихи навзрыд» — становится как бы визитной карточкой Пастернака. Его стихи, как правило, навзрыд лиричны, эмоциональны, аффектированы.
В том же 1913 году Пастернак заканчивает курс философского отделения историко-филологического факультета Московского университета, но не является даже на диплом. Пастернак окончательно числит себя поэтом, а не каким-то там ученым, «скотом интеллектуализма». В декабре все того же 1913 года выходит первый поэтический сборник «Близнец в тучах» тиражом 800 экземпляров. За густоту насыщения ассоциативными образами и парадоксальными метафорами Пастернака обвиняют в «нерусской лексике». Как зло определил Вадим Шершеневич: «И вот передо мною одна такая книжка, полная тоски и переливания из пустого в порожнее». Уж не эти ли строки Шершеневич считал пустопорожним переливанием? —
- Пью горечь тубероз, небес осенних горечь
- И в них твоих измен горящую струю…
Не избежал Пастернак влияния модного тогда футуризма, особенно после знакомства с Маяковским («Я был без ума от Маяковского и уже скучал по нем», — отмечал он в «Охранной грамоте»). Вместе с Маяковским и Асеевым Пастернак участвовал в футуристическом альманахе «Весеннее контрагентство муз» (1915). Но в дальнейшем пути Пастернака и Маяковского резко разошлись. Футуриста из Пастернака не вышло, так же как не вышло и ангажированного властью поэта. О Маяковском Пастернак писал в 1927 году: «Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силой в общественное сознание, подчинения голосу злободневности».
Марина Цветаева отмечала различную ценность и сущность Пастернака и Маяковского: «У Пастернака никогда не будет площади. У него будет, и есть уже, множество одиноких, одинокое множество жаждущих, которых он, уединенный родник, поит… На Маяковском же, как на площади, либо дерутся, либо спеваются… У Маяковского мы всегда знаем о чем, зачем, почему. Он сам — отчет. У Пастернака мы никогда не можем доискаться до темы, точно все время ловишь какой-то хвост, уходящий за левый край мозга, как когда стараешься вспомнить и осмыслить сон… Действие Пастернака равно действию сна. Мы его не понимаем. Мы в него попадаем… Пастернак — чара. Маяковский — явь, белеющий свет белого дня… От Пастернака думается. От Маяковского делается…» (1932).
Но мы забежали вперед. Вернемся назад. В декабре 1916 года выходит книга стихов Пастернака «Поверх барьеров», в которой он, по его признанию, отказался «от романтической манеры», и тем не менее «простые слова» и «новые мысли» бились в метафорическом садке. И еще одна особенность поэтики Пастернака: он действительность почти всегда переводит в «новую категорию», то есть постоянно ее преобразует.
- Любимая — жуть! Когда любит поэт,
- Влюбляется бог неприкаянный.
- И хаос опять выползает на свет,
- Как во времена ископаемых…
Летом 1917 года Пастернак собирает книгу «Сестра моя жизнь». Однако она выходит из печати лишь в 1922 году и делает Пастернака знаменитым. До ее выхода стихи, входящие в книгу, ходили в списках, и, как отмечал Брюсов: «Молодые поэты знали наизусть стихи Пастернака, еще нигде не появившиеся в печати, и ему подражали полнее, чем Маяковскому, потому что пытались схватить самую сущность его поэзии». Многие поняли, что Пастернак — поэт даже не от Бога, а сам Бог-сочинитель, тайновидец и тайносоздатель, хотя Пастернак часто себя представлял в стихах всего лишь как «свидетель». Свидетель мировой истории.
- Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе
- Расшиблась весенним дождем обо всех,
- Но люди в брелоках высоко брюзгливы
- И вежливо жалят, как змеи в овсе.
- У старших на это свои есть резоны.
- Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
- Что в грозу лиловы глаза и газоны
- И пахнет сырой резедой горизонт…
А как не процитировать хотя бы начало стихотворения Пастернака «Определение поэзии»?
- Это — круто налившийся свист,
- Это — щелканье сдавленных льдинок.
- Это — ночь, леденящая лист,
- Это — двух соловьев поединок…
Вот так лирично и мощно начинался Пастернак. Затем последовали повесть «Детство Люверса», сборник «Темы и вариации», поэма «Высокая болезнь», «Спекторский»… В 1931 году вышла «Охранная грамота», в 1932 — «Второе рождение». Название «Второе рождение» не случайно. В этой книге Пастернак окончательно отверг футуристическую поэтику и перешел на многосложность стиха, на его смысловую ясность. Впрочем, как отмечал Федор Степун: «Пастернак никогда не имел ничего общего с футуристической улицей».
В 30-е годы положение Пастернака было весьма двойственным. Как отмечает его сын и биограф Евгений Пастернак: «Все, за малым исключением, признавали его художественное мастерство. При этом его единодушно упрекали в мировоззрении, не соответствующем эпохе, и безоговорочно требовали тематической и идейной перестройки…»
Место Пастернака в советской литературе определил Демьян Бедный:
- А сзади, в зареве легенд,
- Дурак, герой, интеллигент.
Или, как написал Александр Архангельский:
- Все изменяется под нашим зодиаком,
- Но Пастернак остался Пастернаком.
«Он слышал звуки, неуловимые для других, — отмечал Илья Эренбург, — слышал, как бьется сердце и как растет трава, но поступи века так и не расслышал…» Не об этом ли свидетельствует телефонный разговор Пастернака со Сталиным в мае 1934 года? Пастернак пытался защитить арестованного Мандельштама, а заодно поговорить с вождем о жизни и смерти, но Сталин оборвал поэта-философа: «А вести с тобой посторонние разговоры мне незачем».
У Наума Коржавина по этому поводу есть знаменательные строчки:
- И там, в Кремле, в пучине мрака,
- Хотел понять двадцатый век
- Суровый жесткий человек,
- Не понимавший Пастернака.
Да, Сталин, по всей вероятности, не понимал Пастернака и вообще считал его небожителем, человеком не от мира сего, может быть, поэтому и не тронул. Никому, наверное, не удастся разгадать тайну власти: Мандельштама — на каторгу, а Пастернак говорит со Сталиным по телефону, у Ахматовой забирают сына, но ее обходят стороной. Бабеля — к стенке, а Эренбрг на свободе…
В августе 1934 года проходил Первый съезд советских писателей. Борис Пастернак — делегат съезда. В отчетном докладе о поэзии Николай Бухарин говорил: «Борис Пастернак является поэтом, наиболее удаленным от злобы дня, понимаемой даже в очень широком смысле. Это поэт — песнопевец старой интеллигенции, ставшей интеллигенцией советской. Он безусловно приемлет революции, но он далек от своеобразного техницизма эпохи, от шума битв, от страстной борьбы. Со старым миром он идейно порвал еще во время империалистической войны и сознательно стал „поверх барьеров“. Кровавая чаша, торгашество буржуазного мира были ему глубоко противны, и он „откололся“, ушел от мира, замкнулся в перламутровую раковину индивидуальных переживаний, нежнейших и тонких, хрупких трепетаний раненой и легко ранимой души. Это — воплощение целомудренного, но замкнутого в себе, лабораторного мастерства, упорной и кропотливой работы над словесной формой… Пастернак оригинален. В этом и его сила и его слабость одновременно… оригинальность переходит у него в эгоцентризм…»
О Пастернаке на съезде говорили много. Алексей Сурков отметил, что Пастернак заманил «всю вселенную на очень узкую площадку своей лирической комнаты». И, мол, надо ему выходить в «просторный мир». Но зачем было выходить, когда на первую строчку в поэтической иерархии Сталин поставил мертвого Маяковского, а не строптивого и живого Пастернака. Маяковский — для масс. Пастернак — для избранных.
В 1936 году Борис Леонидович начал обустраиваться в Переделкине. Вел себя крайне независимо. В 1937-м отказался поставить подпись под обращением писателей с требованием расстрелять Тухачевского и Якира. Пастернака не тронули, его просто перестали печатать. Лишь в 1943 году вышла книга стихов «На ранних поездах», а летом 45-го издается последняя прижизненная книга «Избранные стихи и поэмы». В 1948 году весь тираж «Избранного» уничтожается… На долю поэта остаются переводы. Как шутили сатирики:
- Живи, Шекспир! Ты Пастернаком
- Переведен — и даже с гаком!
Короче, уже не Борис Леонидович, а Борис Вильямович…
- Гул затих. Я вышел на подмостки… —
так начинается стихотворение Пастернака «Гамлет», которое заканчивается пронзительным одиночеством:
- Я один, все тонет в фарисействе.
- Жизнь прожить — не поле перейти.
В начале 1946 года Пастернак сообщает Ольге Фрейденберг, что он приступил к «большой прозе». Первоначальные «Мальчики и девочки» переросли в роман «Доктор Живаго», который был завершен к осени 1956 года. «Атмосфера вещи — мое христианство…», — признавался Пастернак. Как известно, роман попал на Запад, и 23 октября 1958 года Пастернаку присудили Нобелевскую премию. И тут началась самая грандиозная травля писателя, в которой, помимо власти, участвовали и, не без удовольствия, многие литературные коллеги Пастернака. «Певец старых дев», — так высказался о Пастернаке Шолохов. «Литературный сорняк», — улюлюкнул кто-то другой. В стихотворении «Нобелевская премия» Пастернак недоумевал:
- Я пропал, как зверь в вагоне.
- Где-то люди, воля, свет,
- А за мною шум погони,
- Мне наружу хода нет…
- …Что же сделал я за пакость,
- Я убийца и злодей?
- Я весь мир заставил плакать
- Над красой земли моей…
Стихотворение «Нобелевская премия» было опубликовано в английской печати, после чего Пастернака вызвали на допрос к генеральному прокурору Руденко. Травля привела к скоротечной тяжелой болезни, и Борис Леонидович на 71-м году ушел на жизни. За месяц до своей кончины, в апреле 1960 года, он писал: «…По слепому случаю судьбы мне посчастливилось высказаться полностью, и то самое, чем мы так привыкли жертвовать и что есть самое лучшее в нас, — художник, оказался в моем случае не затертым и не растоптанным».
Борис Пастернак умер, а спустя несколько лет начался «пастернаковский бум». Вся интеллигенция запоем читала поэта и внимала его заветам. В стихотворении «Быть знаменитым некрасиво…» Пастернак писал:
- Другие по живому следу
- Пройдут твой путь за пядью пядь.
- Но пораженья от победы
- Ты сам не должен отличать.
- И должен ни единой долькой
- Не отступаться от лица,
- Но быть живым, живым и только,
- Живым и только до конца.
Незадолго до смерти Пастернака в Переделкино приезжал знаменитый американский композитор и дирижер Леонард Бернстайн. Он ужасался порядкам в России и сетовал на то, что так трудно вести разговор с министром культуры. На что Пастернак ответил:
— При чем тут министры? Художник разговаривает с Богом, и тот ставит ему различные представления, чтобы ему было что писать. Это может быть фарс, как в вашем случае, а может быть трагедия…
Приведем и еще одно признание Пастернака: «Я не люблю своего стиля до 1940 года, отрицаю половину Маяковского, не все мне нравится в Есенине… Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в дополнительной позолоте…»
И тут уместно привести характеристику Ильи Эренбурга, которую он дал Пастернаку: «…Жил он вне общества не потому, что данное общество ему не подходило, а потому, что, будучи общительным, даже веселым с другими, знал только одного собеседника: самого себя… Борис Леонидович жил для себя — эгоистом он никогда не был, но он жил в себе, с собой и собою…»
- Я не держу. Иди, благотвори.
- Ступай к другим. Уже написан Вертер,
- А в наши дни и воздух пахнет смертью:
- Открыть окно, что жилы отворить.
Это написано Пастернаком в далеком 1918 году. Стихотворение называется «Разрыв». Этих любовей и разрывов у поэта было много. Последняя любовь Пастернака — Ольга Ивинская, которая заплатила за свои чувства к поэту чрезмерно высокую цену. «Олюша, моя драгоценная девочка…» — писал ей в одном из писем Борис Леонидович.
Отдельного рассказа требуют темы «Пастернак и Цветаева», «Ахматова и Пастернак». Одна лишь цитата из записей Лидии Чуковской. 13 июня 1952 года она зафиксировала разговор с Анной Андреевной: «Тут она стала рассказывать мне о Борисе Леонидовиче и, как и в прежние годы, говорила о нем с восхищением и в то же время с какой-то нежной насмешкой. С восхищением — понятно, речь ведь идет о чуде; с нежностью — потому что о друге; а с насмешкой, я так понимаю, потому, что в насмешке легче спрятать нежность».
«Книга — кусок дымящейся совести», — как-то обмолвился Борис Пастернак. У него в стихах и прозе все дымилось, горело и светилось.
- Мело, мело по всей земле
- Во все пределы.
- Свеча горела на столе,
- Свеча горела…
ПРИШВИН
Михаил Михайлович
23.1(4.II).1877, имение Хрущева близ Ельца Орловской губернии — 16.1.1954, Москва
Когда Лидия Чуковская читала Ахматовой рукопись, где упоминался Пришвин, Анна Андреевна заметила: «Не надо имени Пришвина среди имен первого ряда». Действительно, не Блок и не Бальмонт. «Проигрывает» Пришвин и своим орловским ровесникам — Бунину и Леониду Андрееву. И по личной судьбе, и по творческой. В эмиграции не был. Бунтарских произведений не печатал. В советское время ушел в свою природоведческую нишу и был неприметен. Певец природы. Писал о цветах и снежинках. «Природа любит пахаря, певца и охотника, — говорил Пришвин. — Я охотник за своей собственной душой, которую нахожу, узнаю то в еловых молодых шишках, то в белке, то в папоротнике…»
Естественно, с такой установкой в первый ряд не пробьешься. А начинал свой жизненный путь Пришвин, вроде бы, бойко: в гимназии вступил в конфликт с учителем географии Василием Розановым (в дальнейшем они подружились). Потом последовало увлечение, нет, можно сказать иначе, — обольщение марксизмом, работа в марксистских кружках, арест и одиночное заключение в тюрьме. Но революционера из Пришвина не вышло, ибо с детства в нем было заложено «построить свое поведение не на сострадании, а на той святой радости, лучше которой нет ничего на земле». Отсюда и неудачная попытка соединить социалистическую идею с христианской.
Поучился Пришвин в Германии, в Лейпцигском университете, поработал агрономом и поздно — в 28 лет — начал свою литературную деятельность. В 1905 году стал печататься в газетах, а в 1907 году опубликовал первую свою книгу «В краю непуганых птиц», за ней последовали другие — «За волшебным колобком», «У стен града невидимого», «Черный араб», «Птичье кладбище» и другие.
В 1907 году Пришвин попадает в «гнездо писателей школы Ремизова», становится членом Петербургского религиозно-философского общества, знакомится с Максимом Горьким, который оказался близок Пришвину своей приближенностью к народу, «наивностью» и непосредственностью. Они переписывались друг с другом вплоть до смерти Горького в 1936 году.
Революцию и новую власть Пришвин не принял и стал тихим внутренним эмигрантом, обозначив свое поведение как переворот «от революции к себе». В своих дневниках, а вел он их практически всю жизнь, Пришвин оставил немало оценок, например, об Октябре он высказался так: «В этом действии было наличие какой-то гениальной невменяемости». Или — «Революция — это грабеж личной судьбы человека» (24 ноября 1930). «Новое время, не рабы, а рабочие! По существу то же самое…»
Да, попади пришвинский дневник в руки НКВД, несдобровать бы писателю. Но не попался: то ли Бог хранил, то ли власть считала Михаила Михайловича вполне лояльным — детские книжки писал, добрые, ясные, про лес и зверюшек.
А что внутри, в душе, делалось у Пришвина? В 1930 году в дневнике он формулирует заповедь; «Нельзя открывать своего лица — вот первое условие нашей жизни». Значит, — скрываться, ловчить, мимикрировать? Это тоже не по душе.
«Мое Надо в том, — пишет Пришвин, — что я должен жить самим собой, значит, делать не то, что велят, а то, что мне хочется. Я сам по себе, и быть самим собой — все мое назначение».
Быть самим собой в тоталитарную эпоху — это непозволительная роскошь. В душе-то можно, но вот выйти на улицу «самим собой» уже опасно: власть давила всякое инакомыслие и преследовала «иноверцев».
«Моя свобода, чувствую, давно уже превратилась в волну и разбегается, и ударяется в скалистый берег и рассыпается, и опять собирается» (24 августа 1948 г.).
Десятью годами раньше, 25 августа 1938 года: «Моя задача была во все советское время приспособиться к новой среде и остаться самим собой».
Вряд ли решил Пришвин эту задачу, а если и решил, то только наполовину, о чем свидетельствуют его многолетний автобиографический роман «Кащеева цепь» и собрание сочинений в 8-ми томах. Полнее, чем в своих художественных произведениях, выразил себя Пришвин в дневниках, которые до сих пор полностью не изданы (это примерно 600 печатных листов за полувек, 1905–1954). Вот, к примеру, одна из записей 1930 года:
«Мне хотелось идти по дороге так долго, пока хватит сил, и потом свернуть в лес, лечь в овраг и постепенно умереть. Мысль эта… последнее время живет со мной, и с удивлением вычитал я на днях у Ницше, что это „русский фатализм“».
В другом месте не более утешительное: «Зачем же тебе еще идти в овраг, сообрази, ведь ты уже в овраге».
«Овраг» у Пришвина, «Котлован» у Андрея Платонова…
Время от времени критики набрасывались на Пришвина и ругали его за «бегство» от реальной жизни в мир природы и лирики, а он, знай себе, писал и писал свои исключительно пришвинские вещи: «Лесная капель», «Глаза земли» и прочий «Календарь природы», оставаясь в «скромной должности хранителя ризы земли». Это о Пришвине когда-то писал Евгений Баратынский (точнее, о таких, как он):
- С природой одною он жизнью дышал,
- Ручья разумел лепетанье,
- И говор древесных листов понимал,
- И чувствовал трав прозябанье.
Как писала Вера Инбер о Пришвине: «…его рабочим кабинетом был лес, отделанный дубом и сосной, письменным столом — зеленый луг, устланный цветами».
И, конечно, сочный удивительный русский язык Пришвина. «Прозу Пришвина, — отмечал Константин Паустовский, — можно с полным правом назвать „разнотравьем русского языка“. Слова у Пришвина цветут, сверкают. Они то шелестят, как листья, то бормочут, как родники, то пересвистываются, как птицы, то позванивают, как хрупкий первый ледок, то, наконец, ложатся в нашей памяти медлительным строем, подобно движению звезд над лесным краем».
Но еще задолго до Паустовского, по прочтении первых произведений Пришвина, Александр Блок сказал: «Это, конечно, поэзия, но и еще что-то».
Михаил Пришвин в течение долгих лет писал, путешествовал и жил как бы без особых потрясений, если не считать потрясений, которые происходили в России, как вдруг грянул гром: поздняя любовь. В январе 1940 года 63-летний писатель встретил женщину — Валерию Лебедеву и… Он женат, она замужем и, казалось, какая любовь, когда ей уже под сорок. Но сердцу не прикажешь. Пришвин записывает в недоумении: «Мы с ней пробеседовали с 4 утра до 11 вечера. Что это такое?»
3 февраля 1940 года коротенькая запись: «А если?» Жена Пришвина, естественно, боролась за него, но победить любовь было уже невозможно. Валерия Лебедева стала Валерией Пришвиной, более того, она приняла удивительное предложение Пришвина… стать ему матерью, и Пришвин записывает в дневнике: «Теперь она мать в 51 год, а ее ребенок в 78 лет». Вместе они ведут дневник, который назвали «Мы с тобой. Дневник любви». Остается только глубоко вздохнуть и сказать: Господи, чего только не бывает на этом свете!
Тринадцать лет длилось это счастье. Михаил Пришвин умер, прожив без малого 81 год. Валерия Дмитриевна прожила без него еще 24 года и скончалась в декабре 1979 года.
Вместе они сотворили некую сказку…
РЕМИЗОВ
Алексей Михайлович
24. VI(7.VII).1877, Москва — 26.IX.1957, Париж
Если Пастернака называли Гамлетом XX века, то Ремизов — сказочник и колдун русской литературы. О своей литературной родословной Ремизов говорил: «…Сказочное во мне пробудили Л. Тик и Гофман… Лирическое от Марлинского… От Лескова апокриф и та теплота сердца, которой обвеяны его рассказы. Театр — Островского, но через Добролюбова, поверхностного, и Ап. Григорьева. От Достоевского — боль, горечь жизни. От Толстого — беспощадная правда».
Алексей Ремизов — купеческий сынок, получивший воспитание в патриархальном старомосковском духе. Его детство было мрачным. Мать его не любила, ибо он был пятым нежеланным ребенком. И все его юные годы прошли при полном безразличии к нему со стороны окружающих. В дальнейшем Ремизов всю жизнь утверждал себя в образе гонимого судьбой и непонятого людьми писателя. Будучи студентом, увлекся революционными идеями, дважды подвергался аресту и высылался сначала в Пензу, потом в Вологду. Именно Вологда стала для Ремизова «Северными Афинами», где он решительно порвал с революцией и также решительно отдался литературе. Ремизов занимался переводами. Переводил Ницше, Метерлинка и пользующегося популярностью в России Пшибышевского. Увлекся фольклором и мифологией и стал сочинять сам.
В связи с первой публикацией — 8 сентября 1902 года — Ремизов признавался: «Отрава печататься входит с первым напечатанным. А какие мечты и сколько самообольщения. Ведь только у новичка такая вера в свое. А со временем придет разочарование, и сколько ни фырчи и фордыбачь, а все ясно и при всякой дружеской критике, что ты не Пушкин, не Толстой, не Достоевский, а только козявка — аз есмь».
В 1905 году Ремизов перебирается в Петербург и начинает работать в журнале «Вопросы жизни» — одном из центров русской философской и художественной мысли тех лет. Печатается во всех журналах художественного авангарда, реже — в газетах. «В газетах участвовал как гастролер на Пасху и на Рождество», — как всегда лукаво замечал Ремизов, который к тому времени приобрел уже репутацию «изысканного стилиста».
В 1907 году выходит первая книга Ремизова — цикл сказок «Посолонь», а в 1910–1912 годах — уже «Собрание сочинений» в 8-ми томах, куда вошли первые романы «Пруд» и «Часы». В 1912 году появляется роман «Пятая язва» — размышление о судьбе русского народа. Создает Ремизов и ряд драматургических произведений («Бесовское действо» было поставлено в театре Веры Комиссаржевской),
Ремизов — постоянный посетитель почти всех литературных салонов Петербурга, со многими знаком и со многими дружит, в частности с Львом Шестовым. Вместе с тем писатель не плывет в общем русле модернизма и декаданса, а находит свое течение, а лучше сказать заводь — неомифологическую литературу. Он — блистательный обработчик мифов и легенд всего мира, нащупывает и заново воссоздает архетипы национального сознания, ищет соотношение между добром и злом, дьявольским и божеским в человеке и приходит к печальной формуле: «человек человеку бревно» («Крестовые сестры», 1910), за что удостаивается определения от философа Ильина — «черновиденье».
Еще в эмигрантскую пору Ариадна Тыркова-Вильямс писала: «Как писатель Ремизов шел и продолжает идти тяжелым путем. Он одержим художественной гордыней и никогда ни с чьим мнением не считался. Его чудачества, житейские и литературные, сочетаются с большим, трезвым и ясным умом, с редкой верностью суждений. Отвесные тропинки, по которым он, чаще всего с большим усилием, тащит свои „узлы и закруты“, не ведут к легким успехам, к широкой популярности. Он это отлично знает. Но в нем есть непреклонное, беспощадное к самому себе упорство, которое им владеет, не допускает снисхождения и поблажек моде, ко вкусам толпы и критиков, которые порой разбираются хуже, чем толпа».
Самого себя Ремизов воспринимал как носителя коллективного народного сознания, писателя, синтезирующего в своем творчестве различные срезы единой русской культуры, развивающейся от фольклора до современной индивидуально-авторской литературы как единое целое. Книги Ремизова — это своеобразные мифологемы, расширенные за счет образов и мотивов современной ему литературы.
Октябрьскую революцию Ремизов воспринял как трагедийный слом 1000-летней российской государственности и культуры («Слово о погибели русской земли»). На короткое время он сближается с эсерами, но и они вызывают в нем горькое разочарование: «До чего все эти партии зверски: у каждой только своя правда, а в других партиях никакой, везде ложь. И сколько партий, столько и правд, и сколько правд, столько и лжей».
Как прозорливый художник, Ремизов еще в 1907 году в сказании «Никола угодник» определил картину хаоса, которая возникнет в результате революции. «Не узнал Никола свою Русскую землю. Вырублена, выжжена, развоевана, стоит пуста-пустехонька, и лишь ветры веют по глухим степям, не найти в них правды…» Навел Никола кой-какой порядок, вернулся в рай и поведал святым: «Все со своими мучился, пропащий народ: вор на воре, разбойник на разбойнике, грабят, жгут, убивают, брат на брата, сын на сына, отец на сына, дочь на мать! Да и все хороши, друг дружку поедом едят, обнаглел русский народ».
Вот такой виделась Ремизову родная земля в революционных потрясениях. Писатель эмигрировал в августе 1921 года, сначала жил в Берлине, затем с 5 ноября 1923 года и до самой смерти в Париже. Отъезд из России воспринимал трагически, как вечную разлуку с любимой землей. Оценку революционной эпохи дал в эпопее «Взвихренная Русь» (1927), которая, по мнению Андрея Белого, является одной из лучших художественных хроник России смутного времени. В дальнейшем Ремизов не допускал лобовых антисоветских инвектив и за свою лояльность получил в 1946 году советский паспорт, но тем не менее не рискнул вернуться на родину.
В эмиграции Ремизов много работал, занимался мифами и легендами, экспериментировал со словом, писал автобиографическую прозу и продолжал делать то, что еще на ранней стадии подметил Максимилиан Волошин: «Ремизов ничего не придумывает. Его сказочный талант в том, что он подслушивает молчаливую жизнь вещей и явлений и разоблачает внутреннюю сущность, древний сон каждой вещи».
Все это так, но правда и то, что с 1931 по 1949 год Ремизов не смог опубликовать ни одной книги. Он их «издавал» сам, в единственном экземпляре, переписанном от руки красивым каллиграфическим почерком, и таких тетрадей было 430 штук.
В 1943 году умирает жена Ремизова, с которой он прожил 40 лет (они поженились в 1903 году). Ее облик Ремизов восстановил в книге «В розовом блеске» (1952). И в этом плане Ремизов был непохож на всех остальных серебристов. У Блока, Бальмонта, Маяковского, Есенина, Пастернака и других поэтов и писателей того времени было много любимых женщин, жен, любовниц и муз, а вот у Ремизова была одна-единственная. Любимая и неповторимая для него.
Они познакомились, будучи политическими заключенными. В тюрьме их камеры оказались рядом. Они переговаривались сквозь ставку. Так прошло два года. Они были так близко и в то же время так далеко друг от друга. Он влюбился и высказал желание увидеть ее хотя бы мельком на прогулке.
Встреча несказанно обрадовала Ремизова — он увидел женщину редкой красоты, но, увы, он на нее произвел ужасное впечатление — она упала в обморок. Она полагала, что ее сосед, который обладает исключительным даром красноречия, окажется красивым мужчиной. Кто же предстал перед ее глазами? Невзрачный человечек, с предлинными волосами, с бровями, приподнятыми с обеих сторон, с приплюснутым носом, с ноздрями, которые постоянно шевелились, с большим ртом — одним словом, он был похож на безрогого черта. Однако в конце концов все уладилось. Если природа отказала Ремизову во внешней красоте, то она богато одарила его умом и щедрым сердцем. Несмотря на свою непривлекательность, он сумел расположить ее в свою пользу. Она стала его женой, его «Прекрасной дамой», его музой-вдохновительницей, его богиней…
Так кто она? Серафима Довгелло из старинного литовского рода, владеющего в Черниговской губернии даже замком. Когда Серафима Павловна вышла замуж за Алексея Михайловича и привезла его в родовой замок, вся семья сразу шарахнулась от такого зятя. «Маленький, почти горбатый, ни на кого не похож, университета не кончил, состояния никакого, пишет сказки. И при том из купцов. Где она такого выкопала?..» (А. Тыркова-Вильямс).
Она — высокая, полная, белотелая и белолицая, с пышными белокурыми волосами и широко поставленными голубыми глазами, короче, красавица. И он — «маленький, сутуловатая фигура, бледное лицо… нос, брови, волосы — все одним взмахом поднялось вверх и стало дыбом» (М. Волошин). Но что внешность? Их внутренние миры и интересы были одинаковы и гармоничны между собой. Кто-то придумал для них сравнение: изюминка и кулич. Ирина Одоевцева применила другое сравнение: как ступка и пестик. С ней было уютно и вкусно пить чай — приходившие в гости писатели смеялись: «как сдобная булка».
И вот «булки» не стало — без своей обожаемой Серафимы Павловны Ремизов прожил 14 лет. Жил аскетично по принципу «немного еды и тепло в квартире».
Послевоенный мир Ремизов определил двумя фразами: «Какое последнее слово нашей культуры? — синема и гестапо. В чем наша бедность? — довольны мелочами».
Заботой самого Ремизова по-прежнему оставался русский язык. «Живой сокровищницей русской души и речи» назвала творчество писателя Марина Цветаева. «А слово люблю, первозвук слова и сочетание звуков», — признавался сам Ремизов. «И безумную выпукль и вздор, сказанное на свой глаз и голос». Ремизов постоянно копался в кладовых слова, в словарях, много читал, выписывал. Это было настоящей страстью коллекционера. Марина Цветаева восхищалась Ремизовым, а вот для Бунина все языковые усилия Ремизова «отмыть икону», найти исконный русский язык в дебрях этимологической ночи были смехотворны. Иван Алексеевич считал и нынешнее состояние русского языка превосходным, без всякой древней зауми.
В эмиграции Ремизов был постоянно в гуще людей. Контактировал с Буниным, Зайцевым, Шмелевым, Лифарем, Евреиновым, наставлял литературную молодежь эмигрантского поколения (Поплавского, Каховскую, Набокова), имел дело с представителями французской интеллектуальной элиты. По возвращении в СССР Ирина Одоевцева рассказывала: «Ремизов страшно много работал, много печатался в эмиграции. Был, конечно, чрезвычайно талантлив. И вы знаете, это единственный русский писатель того времени, которого любили и ценили французы. Они считали его сюрреалистом».
Одна из последних книг Ремизова «Огонь вещей» — оригинальное исследование темы снов в творчестве русских писателей Гоголя, Пушкина, Достоевского, Тургенева и других.
Вечный сон настиг Ремизова в преклонном возрасте (ему было 80 лет), когда он уже был беспомощным и почти слепым, в его квартире на улице Буало, 7 (ныне весьма престижный 16-й район Парижа).
Что остается добавить? Ремизов — один из самобытнейших писателей Серебряного века и, пожалуй, всей русской литературы. Сам он учился у Гоголя, Достоевского, Лескова и Толстого, а у него училось последующее поколение писателей — Борис Пильняк, Евгений Замятин, Вячеслав Шишков, Михаил Пришвин, Леонид Леонов, Константин Федин, Алексей Толстой, Артем Веселый. Можно сказать, что все они вышли из ремизовского корня.
И последнее. Лишь через год после смерти Ремизова — в 1958-м в Советском Союзе появились первые книги писателя. И перед глазами советских читателей предстали фразы, «как медовые соты», и они ощутили излюбленную Ремизовым «путаницу времен».
ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН
Игорь Васильевич ЛОТАРЕВ
4(16).V.1887, Петербург — 20.XII.1941, Таллин
Начало XX века напоминало мрачное удушье перед мировой грозой. Предгрозье, как надвигающийся трагизм жизни, ощущалось всеми, особенно интеллектуалами и читающей публикой. Что делать и где скрываться? Уходить в изящную «мечту», расписанную символистами, не хотелось: уж больно абстрактно. Все начинали уставать от бесполых символистов, от неврастенично-болезненных декадентов, от витиевато-заумных модернистов. Просвещенному народу хотелось реально ощутимого: яркой и брутальной жизни. Набирающий силу буржуазный бомонд жаждал здоровых развлечений и отвлечений с изрядной долей пряного эротизма. Этот исторический момент гениально угадал Игорь Северянин.
- В желтой гостиной, из серого клена, с обивкою шелковой,
- Ваше сиятельство любит по вторникам томный журфикс…
- Ваше сиятельство к тридцатилетнему — модному — возрасту
- Тело имеете универсальное… как барельеф…
- Душу душистую, тщательно скрытую в шелковом шелесте,
- Очень удобную для проституток и для королев…
- Впрочем, простите мне, Ваше сиятельство, алые шалости…
Эти «алые шалости» с куртизанками «в коричневую лошадь» и представил в своих стихах Игорь Северянин. Он сочинял многочисленные фэнтэзи в форме различных миньонет и квинтин про «ананасы в шампанском» и «мороженое из сирени», угадав приближение эпохи массовой культуры. Серебряный век с его уклоном в философию и в музыку уходил. На смену салонности и камерности выдвигались эстрадность и бульвар. Поэзия из увлечения для избранных переходила в развлечение для масс. Из «штучного товара» превращалась в массовый продукт потребления — в песню, выкрик, анекдот, лозунг… Таков был исторический фон.
А теперь непосредственно о Северянине. Избалованный маменькин сынок («О, кто на свете мягче мамы? Ее душа — прекрасный храм!») «Захлебывался в природе» с детства (жизнь в Череповце, реки Суда, Андога, Шексна). Его любимейшее время года — весна. Двоюродная сестра Лидия Лотарева вспоминает: «Игорь — реалист в форме. Уже в те времена писал стихи. Они были полны виконтами и баронессами, описанием красот природы и жизни». Потом виконты и баронессы ушли — пришли грезэрки и сюрпризэрки.
Первым оценил талант Северянина Константин Фофанов, с которым они дружили, несмотря на разницу в возрасте. «Фофанов вообще очень любил меня, всячески поощряя мои начинания и предрекая им постоянно громкую будущность, но мой уклон к модернизму его всегда печалил, а иногда и раздражал…» Фофанов восклицал:
- О Игорь, мой единственный,
- Шатенный трубадур!
- Люблю я твой таинственный
- Лирический ажур.
В свою очередь, Игорь Северянин любил и почитал стихи Фофанова и его самого. И еще богиней для Северянина была Мирра Лохвицкая. Лохвицкой и Фофанову Северянин посвятил не одно стихотворение.
С 1904 года на свои средства Игорь Северянин начал выпускать стихи отдельными брошюрами, их было около сорока. Некоторые из них были замечены, но подлинное признание к Северянину пришло после критики Льва Толстого (перефразируя Оскара Уайльда: «Как важно быть обруганным классиком»). Произошло это в день 12 января 1910 года: стихотворение 22-летнего Северянина «Хабанера» («Вонзите штопор в упругость пробки…») попало на глаза гениальному старцу Льву Николаевичу Толстому. Он взвился: экая пошлость! Он, великий моралист, в «Крейцеровой сонате» проповедовал воздержанность от пагубы любовной страсти, а тут какой-то никому не ведомый поэт Северянин открыто призывает Бог знает к чему — «и к знойной страсти завьются тропки…» Позор. Разврат!..
«Об этом мгновенно всех оповестили московские газетчики… после чего всероссийская пресса подняла вой и дикое улюлюканье, чем и сделала меня известным на всю страну! С тех пор каждая моя новая брошюра тщательно комментировалась критикой на все лады и с легкой руки Толстого, хвалившего жалкого Ратгауза в эпоху Фофанова, меня стали бранить все, кому не было лень. Журналы стали печатать охотно мои стихи, устроители благотворительных вечеров усиленно приглашали принять в них участие…», — вспоминал Игорь Северянин.
Лев Толстой обругал, а Валерий Брюсов поддержал молодого поэта. Брюсов в 1911 году написал хвалебную рецензию на сборник Северянина «Электрические стихи»; смысл отзыва: не пропустите талант. В 1913 году вышел сборник «Громокипящий кубок» с предисловием другого маститого поэта Серебряного века Федора Сологуба (впрочем, Сологуб дал и название сборнику). «Одно из сладчайших утешений жизни — поэзия свободная, легкий, радостный дар небес, — отмечал Сологуб. — Появление поэта радует, и когда возникает новый поэт, душа бывает взволнована, как взволнована бывает приходом весны…»
Сравнение с приходом весны не случайно. В молодом Северянине действительно было что-то от ликующего пробуждения природы.
- Душа поет и рвется в поле,
- Я всех чужих зову на «ты»…
- Какой простор! Какая воля!
- Какие песни и цветы!..
За 1913–1918 год «Громокипящий кубок» выходил десятью изданиями (это рекорд!) общим тиражом 31 348 экземпляров. Следующий сборник «Златолира» (1914) выдержал 7 изданий, «Ананасы в шампанском» (1915) — 5 изданий. Северянин попал в нерв эпохи с ее резко меняющейся социальной и бытовой обстановкой, убыстряющимся темпом жизни, возникающим ароматом новизны, отсюда все эти «бензиновые ландолетто» и «моторные лимузины».
- Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!
- Ветропросвист экспрессов! Крылолет буеров!..
Вечера, концерты, рестораны. Блеск огней, вино, женщины. Соблазны и наваждения. Вихрь удовольствий. Зной желания:
- Смеется куртизанка. Ей вторит солнце броско.
- Как хорошо в буфете пить крем-де-мандарин.
- За чем же дело встало? — К буфету, черный кучер!
- Гарсон, сымпровизируй блестящий файв-о-клок!..
Игорь Северянин и импровизировал и развлекал публику. В рецензии на «Громокипящий кубок» Владислав Ходасевич писал о Северянине: «…его душа — душа сегодняшнего дня… в ней отразились все пороки, изломы, уродства нашей городской жизни, нашей тринадцатиэтажной культуры… но в ней отразилось и небо, еще синеющее над нами…»
Северянин грезил наяву. Ему казалось, что поэзия открывает не известные никому доселе сады наслаждения и что она способна дать ключи от счастья (соревновался с Вербицкой, с ее «Ключами от счастья»?). Северянин умел создавать воздушные замки, но одновременно умел к погружаться в бездны отчаянья.
- Всегда мечтательно настроен,
- Я жизнь мчтанью предаю.
- Я не делец. Не франт. Не воин.
- Я лишь пою-пою-пою!..
Это уж точно, в Северянине никакой мужественности Гумилева не было, он был всего лишь соловей поэзии. Изобретатель и сочинитель новых рулад и изысков. Он обожал необычные сочетания и неологизмы. Отсюда — «чаруйная быль», «златополдень», «шмелит-пчелит виолончель», «целый день хохотала сирень фиолетово-розовым хохотом». Мотыльки у Северянина «золотисто жемчутся», кусты с весною «зачерещутся, засиренятся» и т. д.
И еще одна особенность поэзии Северянина — ее музыкальность, напевность (не случайно многие стихотворения его положены на музыку). Прочтите, к примеру:
- Это было у моря, где ажурная пена,
- Где встречается редко городской экипаж…
- Королева играла — в башне замка — Шопена,
- И, внимая Шопену, полюбил ее паж…
Правда, строки не читаются, а поются? Сергей Прокофьев утверждал: «Северянин — поэт-музыкант, в его творчестве ощущается применение контрапункта и фуги». Да и сам Северянин объявлял о себе: «Я — композитор: в моих стихах — чаруйные ритмы». Это в стихах. А вот что он писал в воспоминаниях:
«Да, я люблю композиторов самых различных: и неврастеническую музыку Чайковского, и изысканнейшую эпичность Римского-Корсакова, и божественную торжественность Вагнера, и поэтическую грацию Амбруаза Тома, и жуткий фатализм Пуччини, и бриллиантовую веселость Россини, и глубокую сложность Мейербера, и — сколько могло бы быть этих „и“!»
Музыкальность поэзии Северянина несомненна, но нельзя пройти стороной и типичную «северяниновщину», в которой превалирует нечто аксессуарно-бытовое, парфюмерно-галантерейное, шоколадно-лимонадное. Недаром Зинаида Гиппиус презрительно бросила в его адрес: «Как прирожденный коммивояжер». Гиппиус, одна из ярых противниц Северянина, критикуя Брюсова, писала, что «брюсовская обезьяна народилась в виде Игоря Северянина… Чего у Брюсова запрятано, умно и тщательно заперто за семью замками, то Игорь Северянин во все стороны как раз и расшлепывает. Он ведь специально и создан для раскрытия брюсовских тайн. Огулом презирает современников…»
Тут Зинаида Гиппиус уловила суть: Северянин если не презирал современников, то уж точно немного издевался над толпой, пародируя ее вкусы и пристрастия. Он надевал маску и участвовал в народном карнавале, но, как это часто бывает, заигрывался и сам становился этой маской.
Близко знавший Северянина поэт и переводчик Георгий Шенгели проницательно писал: «Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, — это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи — сплошное издевательство над всеми, и всем, и над собой… Игорь каждого видел насквозь, толстовской хваткой проникал в душу и всегда чувствовал себя умнее собеседника — но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения».
Стало быть, соловей, но с демоническим умом. Тогда понятны его ехидно-издевательские призывы:
- Ало жальте уста — вонзайте кинжалы,
- Чтоб бюст задрожал…
Умница Северянин понимал, что мало писать звонкие стихи, надо еще подвести под них какую-то теоретическую базу, придумать новое литературное направление. И он провозгласил эгофутуризм (брошюра «Пролог „Эгофутуризма“», 1911), причем опередил в своем открытии кубофутуристов — Маяковского, Бурлюка, Хлебникова и Крученых. Кубофутуристы хотели выбросить за борт современности всех гениев прошлого, за что получили резкую отповедь со стороны Северянина: «Не Лермонтова с парохода, а бурлюков — на Сахалин!» При всех своих эгофутуристических загибах Северянин тяготел к классике.
«Эго» и «кубо» на какой-то период объединились, а потом резко разошлись, как Маяковский, который сначала сблизился и сдружился с Северяниным, потом оттолкнул его дружбу. А в феврале 1918 года, когда в Москве, в Политехническом, проходили «выборы» короля поэтов, и Маяковский проиграл Северянину, то и вовсе обиделся и назвал стихи Северянина «сборником ананасных, фиалочных и ликерных отрыжек».
Но факт есть факт: Северянин был первым (король поэтов), второй — Маяковский, третий — Бальмонт. В стихотворении «Слава» Северянин восторгался собою:
- Мильоны женских поцелуев —
- Ничто пред почестью богам:
- И целовал мне руки Клюев,
- И падал Фофанов к ногам!
- Мне первым написал Валерий,
- Спросив, как нравится мне он;
- И Гумилев стоял у двери,
- Заманивая в «Аполлон»…
- …Я знаю гром рукоплесканий
- Десятков русских городов,
- И упоение исканий,
- И торжество моих стихов!
«Торжество стихов», слава Северянина длилась 5 лет, с 1913 по 1918 год. В эти годы «грезофарсовый» Северянин был популярнее всех других русских поэтов. Он выпускал сборники, ездил по стране с выступлениями и давал свои «поэзы-концерты» с неизменным успехом. Молодые женщины были от него без ума. По мнению современного критика Глеба Шульпякова, «тотальная Эмануэль разлита в каждой его строчке». А это всегда притягивает. Примеры навскидку: «Для утонченной женщины ночь всегда новобрачная…», «Возьми меня, — шепнула, побледнев…», и —
- И взор Зизи, певучее рондо,
- Скользя в лорнет, томил колени франту…
Все эти Зизи, лорнеты, франты, «все наслаждения и все эксцессы», «грандиозы» —
- — Нельзя ли по морю, шоффэр?… а на звезду?..
- Чтоб только как-нибудь: «сегодня не приду»…
Все это разом рухнуло и ушло с революцией. Новые времена — новые песни:
- Нет табаку, нет хлеба, нет вина, —
- Так что же есть тогда на этом свете?!
Красный конь революции на бешеном скаку выбросил из седла всадника с тонким, нервным, вытянутым в рюмочку лицом. Революционные бури застали Северянина в Эстонии, в местечке Тойла, там он и остался на берегу Финского залива. В Россию он больше не вернулся, хотя хотел и рвался. Прошлое мгновенно улетучилось, а вместе с ним и легкая, поющая, ироническая поэзия. Северянин стал иным, и иными стали его стихи. Сначала он возмущался:
- С ума сойти — решить задачу:
- Свобода это иль мятеж?
- Казалось, все сулит удачу, —
- И вот теперь удача где ж?
- Простор лазоревый теорий,
- И практика — мрачней могил…
- Какая ширь была во взоре!
- Как стебель рос! и стебель сгнил…
- Как знать: отсталость ли европья?
- Передовитость россиян?
- Натура ль русская — холопья?
- Сплошной кошмар. Сплошной туман…
А потом примирился с судьбой. И пишет удивительно прозрачные в печали стихи. Утешения и спасения ищет в природе:
- Так как же мне от горя и позора
- К ненужью вынуждающей нужды
- Не уходить на отдых на озера,
- К смиренью примиряющей воды?..
В первые годы эмиграции Северянин еще выпускал поэтические сборники, ездил с концертами по Европе, а потом «заказов» не стало, и последний период жизни прошел в крайней нужде. А тут еще нездоровье («задыхаюсь буквально…»).
Финал оказался безысходно-трагичным. Смерть в 54 года, в бедности и забвении. Творимая поэтом «чаруйная поэма» превратилась, как он и предсказывал, «в жалкий бред».
И остался только вздох: «Как хороши, как свежи будут розы…» Цветущие и благоухающие розы, но уже без Игоря Северянина.
ФЕДОР СОЛОГУБ
Федор Кузьмич ТЕТЕРНИКОВ
17. II(I.III).1863, Петербург — 5.XII.1927, Ленинград
Начнем с цитаты. Игорь Северянин писал:
«Федор Сологуб — самый изысканный из русских поэтов.
- Такой поэт, каких нет больше:
- Утонченней, чем тонкий Фет…
Он очень труден в своей внешней прозрачности. Воистину поэт для немногих. Для профана он попросту скучен. Поймет его ясные стихи всякий, — не всякий почувствует их чары, их аллитерационное мастерство… „Русский Бодлер“ называет его Ю. Айхенвальд, и действительно, свойственная им обоим изысканная „ядность“ роднит их. Трудно представить себе, как из такого типичного пролетария, каким был по рождению Сологуб, мог развиться тончайший эстет, истинный гурман в творчестве и жизни. Даже в лице его вы не нашли бы следов его плебейского происхождения. Стоит хотя бы вспомнить, редкий по сходству, портрет поэта работы Сомова: английский дэнди, а еще вернее — римский патриций смотрит на вас с этого портрета…» (1927).
Да, Сологуб — сын портного и крестьянки. Его детские годы прошли в определенном социальном срезе: между «господами» и «прислугой». Спал маленький Федор на кухне, на сундуке. Получал то тычки, то прянички. Рано научился читать. Стихи начал сочинять в 12 лет. Окончив Учительский институт, Сологуб учительствовал в провинции (в Великих Луках и Вытегре). В 1892 году 25-летний Сологуб переезжает в Петербург, получает место учителя математики и входит в литературный круг, по протекции Николая Минского становится сотрудником журнала «Северный вестник». И жизнь сразу забурлила, завихрилась, все стало живее и интереснее, чем в провинции. Исканий не было. Как отмечал Ходасевич, Сологуб сразу «нашел себя».
Тетерников превратился в Сологуба, скромный учитель — в известного поэта и прозаика. Первая книга стихов вышла в 1896 году, еще ранее был написан роман «Тяжелые сны». В 1907 году Сологуб вышел на пенсию (25 лет работы) и всецело занялся литературной деятельностью. Он был плодовитым автором: стихи, романы, рассказы, сказки, пьесы… В 1909–1912 годах вышло полное собрание сочинений в 12-ти томах. В 1913-м началось издание нового собрания сочинений, рассчитанного на 20 томов.
По мнению Андрея Белого, в 1908–1910 годах Федор Сологуб вошел в большую четверку наиболее знаменитых писателей, наряду с Максимом Горьким, Леонидом Андреевым и Куприным.
Будучи поэтом-символистом, Сологуб не уносился в космические дали, не создавал иную реальность, не блуждал в словах-символах. Он был более социален, более приближен к заботам и тревогам простых людей, недаром Валерий Брюсов отмечал, что среди декадентов Сологуб «один из немногих… сохранивших живую, органическую связь с землею… он у себя дома и здесь, на земле» («Весы», 1904).
Действительно, Сологуб на своей шкуре знал, что такое бедность, нужда, поэтому его стихи предельно обнажены и реалистичны:
- В поле не видно ни зги.
- Кто-то зовет: «Помоги!»
- Что я могу?
- Сам я и беден и мал,
- Сам я смертельно устал,
- Как помогу?..
Лирический герой Сологуба — он сам, все тот же маленький человек Гоголя, Пушкина, Достоевского и Чехова. Он ощущает себя бедным и слабым существом, затюканным суровой действительностью, но пытающимся радоваться самой малости, «жизнью, которой не надо, но которая так хороша…». Но проблески радости редки, а зла и страданья — хоть отбавляй. «Злое земное томленье, злое земное житье…»
- День только к вечеру хорош,
- Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.
- Закону мудрому поверьте —
- День только к вечеру хорош.
- С утра уныние и ложь
- И копошащиеся черти.
- День только к вечеру хорош,
- Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.
Подобных строк у Сологуба множество. Это дало повод критику Юрию Стеклову назвать творчество Сологуба «кладбищенской философией», а Илья Эренбург отозвался о Сологубе так: певец «мертвых и навек утомленных миров».
«Будем как солнце!» — провозглашал Бальмонт, а Сологуб, напротив, тянул в подземелье, к хладу могил.
- О, смерть! Я твой. Повсюду вижу
- Одну тебя, — и ненавижу
- Очарования земли.
- Людские чужды мне восторги,
- Сраженья, праздники и торги,
- Весь этот шум в земной пыли…
Большое влияние на творчество Сологуба оказали два философа: Шопенгауэр и Лев Шестов. Как ни у кого из поэтов, у Сологуба непрекращающиеся метафизические раздумья о смысле человеческого бытия, о том, что есть человек и для какой цели он живет?.. Вопросов много — ответов нет. «Иду в смятенье чрезвычайном…», — пишет Сологуб. «Подпольный Шопенгауэр» — еще один ярлык Сологуба, который дал ему Аким Волынский.
Нельзя не привести высказывание Владислава Ходасевича: «Сологуб кощунствовал и славословил, проклинал и благословлял, воспевал грех и святость, был жесток и добр, призывал смерть и наслаждался жизнью. Все это и еще многое можно доказать огромным количеством цитат. Однако не удается доказать никогда, что Сологуб от чего-то „шел“ и к чему-то „пришел“, от кощунства к славословию или от славословий к кощунствам, от благословений к проклятиям или от проклятий к благословениям. Ничего у него ничем не вытеснялось, противоречия в нем уживались мирно, потому что самая наличность их была частью его мировоззрения…»
Рационалисты верят в предусмотренную гармонию, в разумный порядок мира, Сологуб же уверен, что мир от своего сотворения дисгармоничен и вместо порядка на Земле господствует хаос. Отсюда следует мольба о помощи — и совсем не к Богу:
- Когда я в бурном море плавал
- И мой корабль пошел ко дну,
- Я так воззвал: Отец мой, дьявол,
- Спаси, помилуй, — я тону…
Юлий Айхенвальд назвал Сологуба «верным монахом Дьявола». И прибавил: «Он движется под знаком зла. Ему везде чудится оно, и только оно…»
Западный исследователь Сологуба Иоганнес Хольтхаузен с удовольствием пишет о сологубовском «сатанизме», с роковой игре со злыми духами, о сговоре с чертом. Не случайно, наверное, Сологуб — автор романа «Мелкий бес» (1907).
«Мелкий бес» принес Сологубу всероссийскую известность. До революции роман выдержал 5 изданий. Герой «Мелкого беса» — школьный учитель Ардальон Передонов, которым владеют демоны жадности, корысти, мстительности, вошел в ряд мировых образов, таких, как Фальстаф, Тартюф, Чичиков, Обломов. Мелкая бесовщина, сплавленная воедино с эротикой, многих оскорбила. Еще бы: Сологуб первым в русской литературе внес элемент садизма. Петербургский прокурор возбудил дело против автора романов «Мелкий бес» и «Навьи чары», «оскорбляющих нравственность».
Критики объявили, что Передонова Сологуб списал с самого себя. Сологуб ответил спокойно: «Нет, мои милые современники, это о вас».
Революционные «бесы» Достоевского и мещанские «мелкие бесы» Сологуба погубили в конце концов Россию. «Сумасшествие Передонова — не случайность, а общая болезнь. Это и есть быт современной России», — писали «Биржевые ведомости» в номере от 10 ноября 1910 года.
В «Мелком бесе» Сологуб создал свой нелестный образ России как страны кондовой, тяжелой, передвижной, у которой не может быть будущего, потому что в ней, по Сологубу, нет сил, способных к творчеству, к позитивной деятельности. Россия в «Мелком бесе», как и в «Мертвых душах» Гоголя, — царство безумия. Или новый город Глупов. В «Мелком бесе» Сологуб постоянно использует эпитеты «тупой» и «угрюмый». Призрачный полуживой-полумертвый мир возникает со страниц «Мелкого беса», и встает все та же «бабища-жизнь», которая так пугала писателя.
Следующим за «Мелким бесом» появился роман «Творимая легенда» (1914). У него есть и другое название — «Навьи чары». Герой этого романа — педагог и поэт Триродов. У него идефикс, навязчивое желание: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я — поэт».
Кусок «грубой и бедной жизни» внезапно падает на голову Сологуба: в 1907 году умирает его любимая сестра, единственный близкий ему человек. Однако одиночество было недолгим; через год, в возрасте 45 лет Федор Сологуб женится на 32-летней писательнице и переводчице Анастасии Чеботаревской, которая разом преображает личную жизнь писателя.
Прежде всего Анастасия Чеботаревская завела литературной салон, в который валом валили, по воспоминаниям Георгия Чулкова, «все — антрепренеры, импрессарио, репортеры, кинематогравщики… Изысканные художники встречались здесь с политическими деятелями, маленькие эстрадные актрисы с философами».
Бывшие тихие беседы с гостями и камерное чтение стихов в доме на Васильевском острове сменились маскарадами, благотворительными спектаклями и шумными вечерами. Интервью, мероприятия, встречи… Сологуб «стал вдруг необычайно общественен: вылез из норы», — так написал Андрей Белый.
Один из участников новых сологубовских вечеров так отозвался о них: «Дешевый шик-модерн. Сбрил бороду и стал великим. Слава. Внешнее. Вычуры. Излом. Жесты».
Игорь Северянин вспоминал: «…Собирались обыкновенно поздно: часам к десяти-одиннадцати и засиживались до четырех-пяти утра, люди же более близкие, случалось, встречали в столовой за утренним чаем и запоздалый рассвет. Съезжавшиеся гости, раздевшись в просторной передней, входили во вместительный белый зал… беседовали по группам, хозяин обходил то одну, то другую группу, иногда на мгновенье присаживаясь и вставляя, как всегда значительно, несколько незначительных фраз. Затем все как-то собою стихало, и поэты, и актеры по предложенью Сологуба читали стихи. Аплодисменты не были приняты, и поэтому после каждой пьесы возникала подчас несколько томительная пауза. Большей частью читали сам Сологуб и я, иногда Ахматова, Тэффи, Глебова-Судейкина (стихи Сологуба), Вл. Бестужев-Гиппиус и К. Эрберг…»
Описание Северянина относится к осени 1912 года.
Из воспоминаний Корнея Чуковского: «Анастасия Чеботаревская — маленькая женщина с огромным честолюбием. Когда она сошлась с Сологубом, она стала внушать ему, что он гениальный поэт и что Горький ему в подметки не годится. Началось соревнование с Горьким. Она стала издавать крошечный журнальчик — специально для возвеличения Сологуба и посрамления Горького. С Васильевского острова молодожены переехали на Разъезжую. Здесь Чеботаревская создала салон, украсила комнаты с претенциозною пышностью… Чтобы жить на широкую ногу, Сологуб превратился в графомана-халтурщика. Количество своей литературной продукции он увеличил раз в десять. Чуть ли не во все газеты и журналы он рассылал свои скороспелые рассказы и стихи…»
Кстати, о графоманстве. Как-то в разговоре с Тэффи Сологуб сказал: «Я всех писателей разделяю на графоманов и дилетантов. Я графоман, а вы дилетантка».
Вся счастливая жизнь Сологуба с Чеботаревской (а с нею он был действительно счастлив) кончилась трагически: вечером 23 сентября 1921 года Анастасия Чеботаревская утопилась в Неве. Федор Кузьмич остался один. Двух только женщин любил Сологуб — сестру Ольгу и жену Анастасию. И обеих потерял.
Была и еще одна невосполнимая потеря: прежняя Россия с ее салонами и журфиксами.
- Умертвили Россию мою,
- Схоронили в могиле немой!
- Я глубоко печаль затаю,
- Замолчу перед злою толпой…
Русскую интеллигенцию времен революции, творцов Серебряного века можно грубо разбить на три группы. Одни — Зинаида Гиппиус, Иван Бунин и многие другие — не приняли Октябрь, прокляли большевиков и эмигрировали из России. Другие, и, увы, Блок среди них, поверили новой власти и ушли к ней в услужение. Третьи, к которым примыкал Сологуб, оставаясь на родине, пытались увещевать, усовестить большевиков и сохраняли веру, что кончится этот временный ужас, все образуется и Россия воспрянет.
Правда, надо сказать, что остался Сологуб вынужденно, он писал письма Ленину и Троцкому с просьбой его выпустить из страны, но разрешения не получил, а поэтому и остался. По одной из версий, Чеботаревская и покончила жизнь самоубийством из-за невозможности покинуть большевистский ад. Но, так или иначе, Сологуб остался, смирился и вовсе не хотел умирать, как это можно было предположить по его многочисленным прежним стихам. В новых он говорил:
- Я дышу, с Тобою споря,
- Ты задул мою свечу.
- Умереть в экстазе горя
- Не хочу я, не хочу…
В послеоктябрьские годы Сологуб продолжал свою общественно-литературную деятельность. С 1926 года он — председатель правления Союза писателей, член редколлегии издательства «Всемирная литература». Много пишет, переводит, в частности, своего любимого Поля Верлена («Но как лелеют ароматы от этой плоти, Боже мой!»). При жизни Сологуба за советский период было выпущено 8 его поэтических сборников. Все сложилось не так уж и плохо?
Запись из дневника Корнея Чуковского от 24 октября 1923 года: «…Мне стало страшно жаль беспомощного, милого Федора Кузьмича. Написал человек целый шкаф книг, известен в Америке и в Германии, а принужден переводить из куска хлеба Шевченку…»
Сологуб скончался от «злой немочи» в 64 года.
Выступая на похоронах на Смоленском кладбище, Евгений Замятин сказал: «Для русской литературы 5 декабря 1927 года — такой же день, как 7 августа 1921 года: тогда, в августе, умер Блок, теперь, в декабре, умер Сологуб. Со смертью каждого из них — перевернута незабываемая страница в истории русской литературы. И еще: в каждом из них мы теряли человека, с богатой, ярко выраженной индивидуальностью, со своими, пусть и очень различными, убеждениями, которым каждый из них оставался верен до самого своего конца…»
- Когда меня у входа в Парадиз
- Суровый Петр, гремя ключами, спросит:
- «Что сделал ты?» — меня он вниз
- Железным посохом не сбросит.
- Скажу: «Слагал романы и стихи
- И утешал, но и вводил в соблазны,
- И вообще, мои грехи,
- Апостол Петр, многообразны.
- Но я — поэт». И улыбнется он,
- И разорвет грехов рукописанье,
- И смело в рай войду, прощен,
- Внимать святое ликованье…
Эти строки Федор Сологуб написал 8 апреля 1919 года.
Есть много определений поэзии Сологуба. Лично мне ближе всего определение Чулкова, который сказал, что стихи Сологуба «напоминают кристаллы по строгости своих линий». Стихи-кристаллы — это точно.
Чистая, кристаллическая поэзия Федора Сологуба. Конечно, она печальная. Но это уже претензия не к поэту, а к самой жизни. Всюду, куда ни кинь, — «мерцанье горького упрека». В этом печальном мерцанье весь Сологуб.
ТОЛСТОЙ
Алексей Николаевич
29. XII.1882 (10.I. 1883), Николаевск (ныне Пугачевск) Самарской губернии — 23.II.1945, санаторий «Барвиха» под Москвой
«Третий Толстой», как назвал Алексея Николаевича Бунин, — фигура совершенно особая в ряду Серебряного века. Его судьба — яркая иллюстрация к извечной теме «Художник и власть». Практически все поэты и писатели конца XIX — начала XX века находились в оппозиции к власти. Или скажем по-другому: занимали абсолютно независимую позицию (Алексей Константинович Толстой ненавидел «капрализм» и отказался от блестящей карьеры). Те, кто остался после Октябрьской революции 17-го года в России, вынуждены были контактировать с властью. Кто просто служил (Блок), кто пытался сотрудничать (Андрей Белый), кто даже в чем-то преуспел (Маяковский). И только один человек слился с властью в экстазе (пусть даже показном), стал знаменосцем и любимцем режима — Алексей Николаевич Толстой.
Какова была мера его таланта?
«Толстой был индивидуальностью ярчайшей и талантом ослепительным» (Константин Федин).
«Особенным свойством великих мастеров эпоса является умение сообщать воображаемому подлинность. У Алексея Толстого подлинность просто магическая, просто колдовская!» (Юрий Олеша).
О дооктябрьском Толстом Корней Чуковский писал: «Алексей Толстой талантлив чрезвычайно. Это гармоничный, счастливый, свободный, воздушный, нисколько не напряженный талант. Он пишет как дышит. Что ни подвернется ему под перо: деревья, кобылы, закаты, старые бабушки, дети, — все живет и блестит и восхищает».
Сам Алексей Николаевич признавался: «Игра со словом — это то наслаждение, которое скрашивает утомительность работы. Слово никогда нельзя найти, отыскать — оно возникает, как искра. Мертвых слов нет — все они оживают в известных сочетаниях».
И еще одно признание: «Я люблю процесс писания: чисто убранный стол, изящные вещи на нем, изящные и удобные письменные принадлежности, хорошую бумагу…»
Итак, талантливый человек, с которым произошла, на первый взгляд, такая метаморфоза. Но это только на первый взгляд. В дневнике 17 февраля 1913 года Александр Блок записал следующие слова, объяснившие последующий кульбит Алексея Николаевича: «…Много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта. Но пока он будет думать, что жизнь и искусство состоят из „трюков“… — будет он бесплодной смоковницей. Все можно, кроме одного для художника; к сожалению, часто бывает так, что нарушение всего, само по себе позволительное, влечет за собой и нарушение одного, той заповеди, без исполнения которой жизнь и творчество распыляются».
О распылении чуть позже. Вначале несколько хронологических штрихов. Первые 10 лет Алексея Толстого — счастливые года. Екатерина Пешкова окрестила его «маленький лорд Фаунтлерой» — вялый ребенок с несколько сонным выражением лица. По окончании Самарского реального училища он поступил в Петербургский технологический институт. Участвовал в студенческих волнениях (значит, в юные годы не был конформистом?). Затем Европа. В ней Толстой бывал неоднократно, но вот что любопытно: иностранными языками не овладел, считая, что писатель должен быть всецело погружен в стихию родного языка.
Свою литературную деятельность Толстой начинал со стихов, которые писал в духе «гражданской скорби», подражая Некрасову и Надсону. Иногда писал чистую лирику:
- В солнечных пятнах задумчивый бор;
- В небе цвета перламутра;
- Желто-зеленый ковер.
- Тихое утро.
Или что-то мифологическое: «Где встреча, о Хлоя, с тобою Крылатой, зеленой весною?..» Сначала Хлоя, потом Сталин — такие вот толстовские метаморфозы.
В 1907 году в Париже русские начинающие поэты выпускали журнал «Сириус». «Самым плодовитым из всех был один юноша с круглым бабьим лицом и довольно простоватого вида, хотя и с претензией на „артистичность“: бант, шевелюра… Он каждую неделю приносил не меньше двух рассказов и гору стихов. Считался он в кружке бесталанным, неудачником — приносил новое — его опять, еще пуще ругали. Звали этого упорного молодого человека граф А. Ник. Толстой», — так вспоминает о той поре Георгий Иванов.
Ни печальная гражданская поэзия, ни звонкая бальмонтовщина успехов Толстому не принесли. Успех пришел, когда он обратился под влиянием Алексея Ремизова к национальной фольклорной стихии. В 1910 году вышли «Сорочьи сказки», тут же «Повести и рассказы», через год — поэтический сборник «За синими морями». Писал Толстой премного и вскоре нащупал свой стиль: описание в ироническом ключе угасающих «дворянских гнезд», с обилием пряных деталей. В 1911–1912 годах петербургское издательство «Шиповник» выпустило «Сочинения» Толстого в двух томах, а в 1913–1918 годах «Книгоиздательство писателей в Москве» — 9-томное собрание сочинений, куда вошли такие произведения, как «Без крыльев», «Наташа», «Утоли мои печали», «Миссис Бризли», «До чего идет снег» и другие. В 1912 году Толстой перебирается в Москву и упорно пробует силы в драматургии (всего им написано около 40 пьес, в том числе — «Касатка», «Заговор императрицы», «Азеф»).
В первое десятилетие XX века Толстого хвалили за талант и порицали за «легкомыслие», хотя, возможно, это было не столько легкомыслие, сколько громкое жизнелюбие, которое так и выпирало из него.
В годы Первой мировой войны Алексей Толстой был некоторое время военным корреспондентом газеты «Русские ведомости». В феврале 1915-го с группой писателей посетил Англию и английские войска на Западном фронте.
А далее — ветер Февральской революции и вихрь Октябрьской. В июле 1918 года Толстой с семьей уезжает из голодной Москвы в литературное турне по Украине, что нашло отражение в плутовском романе «Похождения Невзорова, или Ибикус». Весной 19-го на пароходе Добровольческого флота Толстые (он и его жена Наталья Крандиевская) отплыли в Константинополь.
По возвращении на родину Алексей Толстой рассказывал Корнею Чуковскому: «Понимаете: две тысячи человек на пароходе, и в каждой каюте другая партия. И я заседал во всех каютах. Наверху — в капитанской — заседают монархисты. Я и у них заседал. Как же. Такая у меня фамилия Толстой… А внизу поближе к трюму заседают большевики…»
В Париже Толстой поселился на улице Ренуар и начал работать над первой частью трилогии «Хождение по мукам» — романом «Сестры». В 1920 году в Париже вышла одна из лучших его книг — повесть «Детство Никиты». В очерке «Третий Толстой» Иван Бунин вспоминал:
«В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дурковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь „Алешкой“, хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и все-таки прощали ему, что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, — признак натуры упорной, настойчивой, — постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда в каком-нибудь „салоне“ сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и давясь, крякая, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный».
Вот такой портрет «красного графа» Алексея Толстого оставил нам нобелевский лауреат Иван Бунин. Приведем и такую бунинскую характеристику Толстого: «Это был человек во многих отношениях замечательный. Он был даже удивителен сочетанием в нем редкой личной безнравственности… с редкой талантливостью всей его натуры, наделенной к тому же большим художественным даром».
В апреле 1922 года бывший глава белогвардейского «Северного правительства» Н. Чайковский обвинил Алексея Толстого в политической беспринципности, на что писатель ему ответил «Открытым письмом». В нем Алексей Толстой говорил:
«…Я представляю из себя натуральный тип русского эмигранта, проделавшего весь скорбный путь хождения по мукам. В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых. Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед… Но Россия не вся вымерла и не пропала. 150 миллионов живет на ее равнинах, живет, конечно, плохо, голодно, вшиво, но, несмотря на тяжкую жизнь и голод, — не желает все же ни нашествия иностранцев, ни отдачи Смоленска, ни собственной смерти и гибели».
И еще в этом «Открытом письме» Толстой говорил: «…Я не могу сказать, — я невиновен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен… Все, мы все, скопом соборно виноваты во всем свершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный вколотить в истрепанный бурями русский корабль…»
Несмотря на дружбу с некоторыми писателями, у Толстого отношения с другими бывшими, особенно с политиками, не сложились. Он вообще эмиграцию обозначил на самарско-французский лад как «пердю-монокль — и только…» Однако на «истрепанный русский корабль» не спешил, только из Парижа перебрался в Берлин. («Здесь чувствуется покой в массе народа, воля к работе, немцы работают, как никто. Большевизм здесь не будет, это уже ясно…», — писал Толстой Бунину 16 ноября 1921 года.)
В Берлине Алексей Толстой пишет роман «Аэлита» (1922), повесть «Рукопись, найденная в мусоре под кроватью» (1923). В мае 1923 года приезжает в Москву на «разведку», а летом того же года принимает решение вернуться в советскую Россию, о чем сообщает в статье «Несколько слов перед отъездом»: «Я уезжаю с семьей на родину навсегда… Я еду на радость? О, нет: России предстоят нелегкие времена». 1 августа с семьей Алексей Николаевич Толстой появился в Петрограде.
Любопытно вспомнить, что говорил Толстой 5 лет назад, в августе 1918 года, когда добрался до Одессы: «Вы не поверите, до чего я счастлив, что удрал, наконец, от этих негодяев, засевших в Кремле…»
И вот сам, добровольно, Толстой отправляется к этим самым «негодяям». Возникает вопрос: во имя чего? Только ли для того, чтобы «хоть гвоздик собственный вколотить в истрепанный бурями корабль»?..