Короткометражные чувства (сборник) Рубанова Наталья
— Да почему ж вам меня не жалко? Я разве не живая душа? — Ljubonka негодует.
— Ты теперь душа мертвая. Кто линию горизонта пересек, тот уж назад не вернется, — улыбается Красавица.
— Погодите-погодите. Ничего я специально не перебегала. Это костыли-скороходы меня сюда занесли, я не сама. Мне бы пожить еще…
— А тебе для чего жить, чудовище? — спрашивает Красавица, заглядывая Ljubonke в глаза.
— Ну…
— Понятно. И все?
— Ну…
— Ага, — Красавица берет китайские палочки и протыкает одной из них свою огромную прическу: внутри вши. — Ага. Что ж, ты больше не станешь просить невозможного и будешь всем довольна?
— Всем не всем… — Ljubonka мнется.
— Ладно, проваливай. Забирай свою дурацкую историю и проваливай. — Красавица опять протыкает палочкой прическу, но на этот раз отворачивается: закончена аудиенция. Страницы Ljubonkinoi книги, перелистываемые шепотом ветра, катятся по большой дороге. Ljubonka скачет с того света — опять на этот: не ведает только особливо зачем. Прыг-скок, прыг-скок!
- Тик-ток, тик-ток,
- Seven o'clock, — говорят часы.
- Vstavai, Pete, sem' 4asov.
— Если б знать, что между небом и землей сидит эта вшивая сука-любовь! Эх, друг сердечный, таракан запечный…
Как бы женский роман
Напиши женский роман да напиши.
А мне летать охота!
Напиши женский роман да напиши.
Я долго отмахивалась, но наконец все же написала о том, как иногда стряпается «женский роман» — в извращенной малой форме, напоминающей кухню, где всегда только пьют.
Напиши женский роман да напиши…
— Что сейчас нужно женщине? Чего хотят наши читательницы?
— Денег!
— Ага. И побольше!
— Ибо чего хочет женщина, того хочет Бог!
— Не упоминайте всуе.
— Всем нужны деньги. Вот мне, например, давно должны были пересчитать зарплату…
— Зачем все сводить к меркантильности, неужели нельзя писать о чувствах, основополагающей линией которых не служат купюры?
— Чего?
— А того! Все эти «Как выйти замуж за миллионера» — полная туфта. Фуфло-с! Российским дамочкам нужны не только бабки! У них — тужур, лямур, мать их, — душа еще раскрывается, а потом не сворачивается долго. Как кровь, например.
— Это каким таким дамочкам кошельки не нужны, а только загадочная русская душа? Нет, коллега, к душе сейчас платное приложение требуется!
— Действительно. Не надо идеализировать женщин, девятнадцатый век…
— Эти хищные особи…
— Господа! О чем мы вообще говорим?
— О новой женской серии, только что в ней нового — непонятно…
— Принципиально другое позиционирование…
— Нужно зарегистрировать брэнд…
— Да нет еще никакого брэнда, неужели вы не понимаете?!
— Лучшие книги для тех, кто умеет — от природы — рожать.
— …и кроме этого ничего не может. От природы.
— Это хамство!
— Со «вкусовой» скидкой на регионы.
— …и другие не столь отдаленные места нашей необъятной родины…
— Все шутите, господин заглавный редактор!
— Вы про обложки?
— И про них тоже.
— Да это те же яйца, только вид сбоку! В новый формат запихнуть то, что уже было…
— Кстати, какой формат?
— 84x108/32 для сумочки перебор. Наверное, все-таки 70x90/32, блок чэ-бэ, мягкая обложка… Традиционно… Идеальное красно-желто-черное сочетание, как у Донцовой… с вариациями, конечно… Не плагиат, упаси Люцифер…
— А вы знаете, что на Большой Садовой в доме номер 10 прикрыли «нехорошую» квартирку? Говорят, там теперь офис. Представляете?
— Да вы что?
— Должно быть, дела в этом офисе пойдут замечательно!
— Товарищи, к черту Воланда!
— Мы теперь не товарищи, мы теперь партнеры.
— Не переходите на личности, коллеги. Интимная жизнь не всегда может являться достоянием коллектива.
— То есть, я не понял, Воланда надо отдать самому себе?
— До вас всегда все в последнюю очередь доходит…
— Попрошу…
— Коллеги! Мы отклонились от темы. Надеюсь, никто не хочет задерживаться после шести?
— Название серии должно быть броским, должно цеплять…
— Всё уже было.
— Вы слишком мрачно смотрите на мир, коллега.
— Отчего же! Царь Соломон был далеко не дурак-с!
— Детский сад какой-то, а не редсовет!
— Да-да!
— Господа! Не отвлекайтесь. На повестке дня все тот же вопрос: печатаем Катю Высокую «мыльной оперой» или ее гребаный синопсис переписываем для того, чтобы она из пяти дурацких книжек собрала одну чуть лучше?
— Лучше «мыло». 1000 и одна сказка Шехерезады… Дошло до меня, о великий калиф… Законы сериала как жанра…
— Сериала как жанра? Я вас умоляю!
— Господа, не стебитесь. Итак…
— «Не стебитесь» — это сленг?
— Печатный.
— Целевая аудитория — женщины, которым нравятся «мыльные оперы» и которые привыкли видеть развитие сразу нескольких параллельных сюжетных линий.
— Что касается синопсиса третьей книги, то мне кажется очень сомнительным делать причиной расставания героини с бой-френдом его бывшие гомосексуальные пристрастия. Героиня для этого слишком современна.
— Да, если уж сюжетец прописан, то пусть этот парень СЕЙЧАС полюбит мужчину и вообще — осознает себя геем. Тогда его разрыв с женщиной — нашей героиней — будет логичен.
— А может, вообще конкретно про пидаров чего-нибудь издадим?
— Фу…
— …ага, или про лесби, это сейчас модно.
— Какая разница — о ком? Главное — как! Литература ведь…
— Не ругайтесь! В нашем издательстве литературы нет, не было и никогда не будет! Мы выпускаем книги для женщин.
— Умственно отсталых.
— Особая категория!
— Перестаньте. Если вы такая одаренная, то почему сидите здесь?
— От такого же слышу.
— Господа, прошу внимания!
— А хорошо, что Риту Смехову на Катю Высокую заменили. Так интересней. Помните, были такие «сестры Голубей»? Все романы для девочек писали, без слез не взглянешь, — издавали, кажется, в том издательстве, у которого этот дурацкий логотип со шляпой.
— У нас логотип не лучше, я вас умоляю.
— Интересно, наследники Ерофеева попросят бабки за использование фразы «Я вас умоляю»?
— Не думаю. Там было что-то вроде «закуска типа я вас умоляю».
— Господа! Давайте все-таки определимся с текстами, которые будут издаваться под именем Кати Высокой…
Рита проснулась в холодном поту: слава богу, это был только кошмарный сон из прошлой жизни. А прошлая жизнь была очень и очень пошлой: пять дней в неделю Рита вставала в 8.15 и, осторожно пиная будильник (все-таки нужен!), шла на кухню, чтобы сварить кофе и идти в издательство. Издательство было не самым крупным, но на книжном рынке засветилось довольно давно. Рита сидела в нем уже несколько лет и тихо, привычно ненавидела — прежде всего, за бесцельно потраченное в его стенах время. Многочисленные серии так называемых «женских романов», одну из которых вела Рита, она называла «чтивом для даунят» и работала исключительно из-за зарплатки, которая, по московским меркам, была хотя и не самой маленькой, возможности ежегодных турне по миру явно не предоставляла.
Когда-то Рита писала сама, и лет десять назад ее пару раз напечатали в «Юности». Но юность уходила, журнал с одноименным названием покупал кремы от морщин, не замечая, что ему требуется пластическая хирургия. Рите исполнилось сначала тридцать два, потом тридцать три… В общем, работая редактором, писать сама Рита перестала: вид букв вызывал у нее порой отвращение, а преимущественно дамский коллектив, распинающийся о новых кастрюльках или духах — кто что больше любит, — не внушал ничего, кроме не всегда хорошо скрываемого презрения.
С личным у Риты было все относительно неплохо. Его звали Андрей. Он работал финансовым директором какой-то страховой компании и занимался, с точки зрения Риты, неизвестно чем.
Рита прочитала написанное и поморщилась. Мало того, что героиню назвала своим именем, так еще и сушеную редактриссу из нее сделала! Не пойдет.
Удалить? Ок.
Она проснулась в холодном поту. Слава богу, это был только ночной кошмар. Рита повернула голову и увидела Андрея: он безмятежно спал.
Рита повернула голову и увидела Эндрю: он безмятежно спал. Рита снова повернулась к компьютеру. Пальцы с удовольствием ощутили удобство клавиатуры, но, как только Рита перечитала три последних предложения, руки ее опустились. Может, все-таки оставить редактриссу? Но ведь кли-ни-ка же… не думать, не думать! Это же просто заказ, надо и относиться к нему, как к заказу. Приготовить съедобный — для обделенных полушариями двуногих дам-с — сюжетец. Любовь и разлука, непечатно, карьерный рост, непечатно, измены, непечатно, походы по магазинам и хэппи энд, крашеные блондинки, непечатно, высокие парни в кожаном… Брр! Рита поморщилась. А потом довести все это до десяти-пятнадцати авторских, отправить по мылу и ждать денег: тираж большой, договор нормальный, тема для кого-то актуальна… Востребованный автор!
Рита проснулась в холодном поту: слава богу, это был только кошмарный сон из прошлой жизни. А прошлая жизнь…
Рита зачеркнула «была очень и очень пошлой» и написала «была еще та». Рита снова посмотрела на спящего мужчину, поймав себя на мысли, что ей хочется, чтобы тот не просыпался как можно дольше. Последние несколько лет жить «для себя» не получалось в принципе, и те редкие часы, украденные… Она заставила себя остановиться.
«Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы…» Интересно, Вирджиния Вульф смогла бы написать «женский роман» по заказу? Но Рита не Вирджиния Вульф. Рите нужны деньги.
Пальцы легко и привычно бегали по клавиатуре; простые предложения чередовались со сложноподчиненными, но больше было все же именно простых, рассчитанных «на регионы». Во всяком случае, так позиционировало макулатурку этой серии само издательство. В глубине души Рита обиделась за «регионы», но договор подписала. Осталось только создать настольный шедевр для барышень, не отягощенных интеллектом. Это было не просто: когда-то Рита читала не только книги, выходящие в их издательстве.
Однажды Андрей сказал Рите, что собирается на рыбалку, — усмехаясь, набирала она текст. — Еще он сообщил, что, вероятно, будет уезжать каждые выходные: «Клёв хороший».
Так-так, — думала Рита, уставясь в экран. — Так-так. Измена, разъезд, немного депрессии, знакомство по Интернету с предварительной долгой перепиской и душещипательными разговорами с подругой, неожиданный новый роман, пляж, Турция, какая-нибудь белая собачка, Мендельсон, все будет хо-ро-шо… Так-так…
Эндрю повернулся на другой бок. Неужели проснется? Рита так мечтала побыть в этот день одной! Еще ей совсем не хотелось писать этот идиотский женский роман.
Но Эндрю все же проснулся, и Рита вымученно улыбнулась: иногда он замечал это ее еле припудренное отчаяние — тогда обоим становилось грустно, как в самом настоящем бульварном романе, а миссис Деллоуэй все покупала и покупала цветы…
— Маргарита Сергеевна! — чужой голос с придыханием. — Я поклонница вашего творчества. Я прочитала все ваши книги! Я даже знаю, что Катя Высокая — ваш псевдоним! Да-да, не удивляйтесь, я с таким трудом добывала информацию! Вы прекрасно пишите, все так жизненно, так прописаны характеры… Вот только не могли бы вы объяснить мне, что значит фраза «сон из прошлой жизни»? Никак не могу перевести на русский!
Короткометражные чувства
Правдивейшая из трагедий — самый обычный день.
Эмили Дикинсон
Карлов мот
Гертруда Генриховна — далее Г.Г. — стоит на Карловом мосту и плачет. В самом центре, у святой Людмилы плачет! Что, (не) были на Карловом? О! До восемнадцатого века на нем лет триста проторчал один-единственный крест, и вот — поди ж ты — стоило поднапрячься иезуитам — уж тридцать статуй: все — мощь и изящество, господа! Да-да, мощь от Брокофа и изящество от Брауна. Впрочем, Гертруде Генриховне плевать. И то: шутка ли думать о чьих-то мастерских, когда ты, без пяти пенсионерка, стоишь на Карловом мосту и плачешь?
Когда-то Г.Г., будучи еще Герой, приехала сюда да и влюбилась в экскурсовода — высокого шатена, забывавшего по утрам бриться: потом на щеках долго горели красные пятна, но это — потом, да и думаешь разве о каких-то пятнах, когда влюбляешься? Звали того, как Кундеру, но Кундерой он, как в перерывах между работой ни старался, не стал, а потому с Герой после нескольких мучительных лет, отяжеленных соцрежимом, расстался: госпожа Проза вытрясла души из их сплетенных тел, да и придавила могильной плитой то хрупкое, ради чего живут на земле иные чудаки — «пражская весна», сменившаяся «нормализацией»: свобода, раздавленная танками. Впрочем, Кундера, как всегда, написал об этом лучше Милана, и в конце концов последний швырнул тетрадь в самый дальний угол комнаты, где давным-давно уже не спала Гера.
Потом это как будто затянулось, как будто перестало кровоточить, но на душе саднило и во время марша Мендельсона, и во время криков обеих новорожденных, и… Перечислять Г. Г. не любила и, даже став снова в конце концов «выездной» (а занималась она, ни много ни мало, межвидовыми гибридами), от Праги руками-ногами открещивалась, как будто и не существовало той никогда: Праги.
Но Прага — «Так мне и надо!..» — оказалась такой реальной, такой одуряюще настоящей, что, как только Г.Г. вышла из самолета и повела носом, испытала нелегкое головокружение: да-да, все тот же «острый» воздух… Светлый аэропорт Ruzyne, автобус до Dejvicka, десять минут в метро, и — вот он, центр мира: вечный Вацлав на вечном своем коне, предмет шуток и гордости чехов, впрочем…
— Odvezte me, prosim, do hotelu «АХА», — просит Г.Г. таксиста; главное, забыть на время русский. — Dekuju.
В холле Г.Г. отражается во множестве зеркал. В холле слишком яркий свети китчевые пластиковые цветы. В номере как-то спокойнее. Даже несмотря на то, что их кем-то занят.
Г.Г., сцепив зубы, обходит всю Прагу (ноги уже не те), достопримечательности которой добротно описаны во всевозможных путеводителях, а потому опущены в этом тексте намеренно.
«Я искала любимого и не нашла, — царапнет Г.Г. на билете и перестанет наводить любые справки. — Не нашла». Она может рассказать пожирателям подробностей о прошлой своей жизни, но, похоже, ее ломает, как ломает и пишущего расписывать в хронологическом порядке этапы существования героини:
— Прошлой жизни? Что вы имеете в виду? Семью? Любовника? Диссертации? Друзей? Межвидовые гибриды?
— Милана, — получается как будто уточнение.
— Милана?.. — боль как будто уточняется и, осекаясь, плывет от Малой Страны по направлению к Карлову мосту, на котором Гертруда Генриховна — ранее Г.Г. — стоит и плачет.
А время года и суток такое, что и сказать нельзя: потому туристы да обслуживающие их художники не видны Гертруде Генриховне, как не видна сама Гертруда Генриховна туристам и обслуживающим их художникам. Другими словами, имеется такое пространство, в котором одни не замечают других; скульптуры же, находящиеся на привычных своих местах, одновременно на них не находятся. И вот — видите, видите?! — все они уже спускаются и окружают плачущую Гертруду Генриховну каменным кольцом, из которого ей, бедняге, выход един.
— Гера! — басят святые Косьма и Дамиан и, сжимая в руках баночки от лекарств, подходят к Гертруде Генриховне.
— Гера! — наступает святой Вацлав.
— Гера! — сводит брови святой Вит.
— Гера! — качают головами святой Каетан, слепая монахиня Луитгарда и рыцарь Брюнцвик.
— Гера! — грохочет Франциск Ассизский.
— Гера! — кричит Ян Непомуцкий. — Гера, Гера, беги!
Святые Косьма и Дамиан выбрасывают баночки из-под лекарств во Влтаву и медленно отходят от Гертруды Генриховны, без пяти минут пенсионерки. Звезды гаснут. Занавес начинает опускаться.
— Карлов мост продолжают Мостецкая улица и Малостранская площадь, — объясняет туристам Милан, жестикулируя и, не сразу замечая затерявшуюся в толпе Геру, переходит на шепот: — Наконец-то ты вернулась! Теперь-то уж они не помешают!!
— Кто — они?
Милан указывает на скульптуры: собранные в одну огромную кучу, те теперь не более чем металлолом.
— Мы тоже умерли? — спрашивает Гера Милана: в руках у него томик Кундеры «Неведение», которого тридцать лет назад просто не могло быть.
Милан стоит на Карловом мосту и смеется.
Человек с рюкзаком и собакой
Василиса — имя, нахлобученное на девочку эксцентричной театральной ма — сидела за кухонным столом, подперев щеку кулаком: типичная курья поза, агонизирующая символятина грусти-тоски. «Типичная курья поза, агонизирующая символятина грусти-тоски!» — именно так и подумала Василиса, однако кулак не убрала, а лишь только плюнула: пепел из маленькой фарфоровой чашечки, доверху наполненной окурками, невозмутимо, словно только и ждал подходящего момента, взлетел вверх да и улегся на Василисино лицо. Она, впрочем, не обратила на то ровным счетом никакого внимания и налила: пятница, вечер, дастиш фантастиш. Becherovka — излюбленный product of the Czech Republic, 38,0 % vol — много, много бехеровки! — была под ногой: пустые и целехонькие, большие и маленькие бутылки из темно-зеленого стекла ждали своего часа. А час был поздний, и наша heroиня, глядя, как быстро и весело плывут облака, нежно касаясь розовощекой наглой луны, которой по бубну не только их ежеминутно изменяющиеся фигуры, но и она сама, в очередной раз думала, каким способом сделать это.
Прыгать с… выходило слишком уж страшно, травиться — банально-пафосно (опять же, куриный вариант), резать вены она не могла по причине боязни крови, как правильно вешаться — не знала (перед глазами — лишь брейгелевская «Сорока на виселице»), топиться представлялось омерзительным, а пистолета не было, и последнее оказывалось аккурат наипечальнейшим. «Эх! — вздохнула Василиса. — Эх…» — и налила еще, и еще, и… а потом, ближе к рассвету, допила-таки остатки лучшего продукта Чешской Республики из горла. Впрочем, проспавшись, Василиса несколько иначе посмотрела на суицидальные штучки, лишенные стиля: как ни крути, а мальчиков надо тяну-уть-тЪ(!), они без нее пропаду-утЪ(!) «Про-па-ду-утЪ!» — протянуло ноги издевательское похмельное эхо, и Василиса поморщилась. К счастью, мальчики девяти и тридцати девяти лет от роду гостили у свекрови («Какое гадкое все-таки слово, будто кровь свернутая!» — занозка). Василиса же давно перестала бывать у дамы с лицом, напоминающим лошадиный круп, да и остаться в квартире одной — роскошество же, роскошество! — других случаев не представлялось.
В такой вот день Василиса взяла да и заказала билеты, а потому — опускаем стоны мальчика тридцати девяти лет («Ты нас бросаешь, как ты можешь ехать о дна?..») и удивление девятилетнего («Ты правда едешь одна?!») — через неделю оказалась в стране, где делают бехеровку.
Тридцать пять часов поезда, отдаливших Василису от Белорусского ровно настолько, что шпили пражских костелов показались более реальными, нежели собственные круги под глазами, утаили от нее главный закон бегства от себя. Она ехала за приключением, она ждала, хотела его, алчная, зная, что если сейчас же, тотчас чего-нибудь не натворит, суицидальные штучки непременно обретут стиль.
— Кто ты?
— Василиса.
— ?..
— Женщина.
— ?..
— Социальная роль…
— ?..
— Человек. Биологический вид.
— ?..
— Душа…
— Сколько лет твоему телу?
— Тридцать пять, то есть тридцать шесть…
— Что ты делаешь?
— Читаю лекции… по истории искусств…
— ?..
— Мне платят… Я даже… как бы… люблю… студентов…
— Сколько лет ты лжешь?
— Всю жизнь… И еще пять минут.
…Прага встретила толпами туристов, снующих беспрестанно по центру, и тем самым шумом, от которого бежала Василиса из Москвы. Воздух оказался нервным; разноязыкая речь, смешиваясь в густую нечленораздельную массу, давила; Вацлав смотрел слишком уж свысока; экскурсоводы заученно повествовали о самосожжениях у Национального музея, а вообще моросил дождь. Укротив часа за два трех китов — Староместскую площадь, Карлов мост да Пражский град, — Василиса решительно не захотела исполнять роль туристки и вышла из сценария: топ-топ — а как вышла, так и пошла-пошла.
Названий улиц она, естественно, не знала, да и как те узнаешь, если написаны они лишь в начале и конце квартала? Впрочем, Василису сие не смущало: меньше всего хотелось ей смотреть на карту и находить памятники истории и архитектуры — благо, таких в Праге мост мости. Нет-нет, она ехала за приключением, ей по горло нужно было хотя б одно, приказавшее: «Жить!» — долго, и тогда, возможно, она даже вернулась бы в Москву, к мальчикам девяти и тридцати девяти лет, которые без нее если не пропадут, то что?..
— Что ты сделаешь?
— Глупость.
— Стоило ли столько ехать?
— Конечно!.. Черт, да если б я знала…
— Ты знаешь.
— Я — знаю?..
Василиса, давным-давно свернувшая с центральных улиц, оказалась неизвестно где. Но самым главным во всем этом было то, что она вообще уехала, умудрившись вырваться из цепких любящих лап: у-е-ха-ла-от-сво-их-маль-чи-ков, маль-чи-ки-от-ды-ха-ют! Она в другом городе, в другой стране, далёко, а нелюбовь чехов к русским ей безразлична: она неплохо чирикает и in English, у нее европейская внешность.
Эйфория иллюзии свободы, притуплявшая чувство голода весь день, прошла. Завидев пивную, примечательную тем, что уличные столы располагались амфитеатром, Василиса притормозила и стала подниматься по ступенькам: их оказалось чуть больше нужного количества ровно настолько, чтобы наша heroиня вспомнила об одышке.
Тем не менее, кнедлики (дрянь) с квашеной капустой (кислятина) оказались весьма кстати, а уж про грамотное густое пиво и говорить нечего: сквозь его-то янтарность и разглядывала Василиса людей, сидящих за грубыми длинными некрашеными столами. Люди же, напротив, ее не разглядывали: людям было наплевать на то, что она, Василиса, тридцать пять часов ехала до их страны за каким-то приключением. Их рты жевали и ржали, жрали и пили, курили и кричали — и снова: ржали, жевали, пили — плохое любительское кино, в общем.
Вдруг она обернулась и, непроизвольно замерев, заметила человека с рюкзаком и собакой: он был весь джинсовый, с длинными волосами. Он у-хо-дил и не знал, что у нее — у Василисы-ы-ы! — остался в России неприспособленный к жизни мальчик с ногами тридцати девяти лет от роду и неприспособленный безногий — такой уро[дился] — девяти лет. Большой всегда писал стихи, которые всегда никто не печатал, а маленький всегда сидел в инвалидной коляске и всегда оставался беспомощным. «А если отдать его в интернат… Ну, для этих… неполноценных? — говорила ей давным-давно ма — красивая театральная пешка в шубе из лисьих лапок. — Зачем тебе инвалид? Еще родишь, а это — она указала на маленький комочек длинным перламутровым ногтем — своего рода сбой программы… Там же за ним будут ухаживать… Лечить… Наверное… Подумай, я никогда не желала тебе пло…»
Она хотела бежать, чтобы догнать, чтобы долго-долго рассказывать о… но только чтоб он не понял ни слова: он — чех, рюкзак и собаку которого она никогда не увидит после сумасшедшей ночи нечеловеческого счастья в отеле, название которого никогда не вспомнить и не забыть, в отеле, вмиг оголившем ее до самого дна, в отеле, где тени на потолке раскачиваются не в такт ритму ее сердца, а звуки воды не до конца завернутого крана так похожи на слезы, которых нет и не будет.
…обратный поезд отправлялся совсем скоро: там, дома, ее ждали два мальчика.
Happy Hew Year
Катенька — когда-то ведь и так ее называли — подумала: заройся она сейчас лицом в снег, всё будет лучше. Суетливая предновогодняя толпа, осаждающая магазины (вполне серьезная, деловито-напыщенная озабоченность ингредиентами для оливье и проч.), казалось, пройдет по ней, еще живой, и даже не заметит, как растопчет. Ей, предновогодней толпе, явно нет до нее никакого дела — да и кому до нее, собственно, дело? ДЕЛО №… — мелькнуло ни с того ни с сего перед глазами, которыми Катенька и хотела бы заплакать, да не могла. «Ну что же, что же это такое, что я с собой творю? — молча кричала она, обходя людей, наверняка знающих, что это такое. — Как докатилась? Как могла? Почему? Господи, какая же я дура, дура, дура — нет, хуже… хуже дуры… во сто крат…»
Ей, бедняге, действительно не понарошку было так плохо, так плохо, что и сказать никому нельзя: да и кому 31 декабря скажешь «так плохо, так плохо…»? Вот она и не говорила, держа при себе раскаленную добела боль, разъедающую изнутри все то, к чему хорошо бы не прикасаться. Гидравлический пресс отчаяния, который вот-вот — и опустится по самое не могу, и придавит, и расплющит окончательно, оставив от Катеньки одно лишь мокрое место, больше ничего… — а впрочем, к чему метафоры, если жизнь не мила! «Что ж мне делать, что-о? Эй, кто-нибудь! Гос-по-ди… Да я же превратилась в кусок мяса, просто в кусок мяса… меня же живьем будто варят… Господи…»
С такими вот мыслями Катенька сворачивала с улицы на улицу под не слышные никому аплодисменты распоротого равновесия, сыгравшего с ней как по нотам злую свою шутку. «Как все глупо… Глупо, банально… Глухо… И ведь выхода-то нет, выхода-то я никакого не вижу, кроме как…» И никто не услышит, ой-, — раздалось из проехавшей в направлении Кузнецкого машины, и аккурат на распеве чайфовского «Ё» Катенька наконец-то заплакала.
В минус четыре слезы, в общем-то, не имеют обыкновения замерзать, поэтому говорить хорошим литературным языком о застывших соленых льдинках неуместно. «А что, что — уместно?» — будто услышала нас Катенька, но никто, конечно же, ей не ответил. Увы, с каждым приключаются порой некие ситуации, описать кои, стрельнув «в яблочко», можно лишь с помощью обсценной лексики. Не замечали ль вы, к примеру, как одно лишь матерное слово может вывести из ступора иного упрямца, которому битый час пытаются доказать очевидное? Однако после «… твою мать!» он вдруг понимает вас и даже смотрит осмысленно, будто прямо сейчас ему доказали сложнейшую теорему. Однако вся беда в том, что Катеньке в канун Нового года — увы-увы! — некому было напомнить таким вот образом о матушке. Заснеженная столица, вся в огнях, снисходительно поглядывала на нее: уж она-то, Москва, слез повидала немало — стоит ли всем-то верить? Печальный опыт подсказывал обратное, а одно и то же кино — с небольшими вариациями — повторялось с периодичностью смен времен года: Москва тосковала, ей уж самой хотелось плакать — в общем, Москву было не узнать. Однако Катенька чем-то тронула ее сердце, давным-давно — столько не живут! — выработавшее иммунитет к людям и бездомным животным (хотя вторых, положа руку на звездочку, жаль больше первых, да-да, чистая, неразбавленная правда!). «Новый год все-таки… — размышляла Москва. — Пусть и иллюзия, но великая… Совсем с ума сошла, лица нет… Убивается, будто кто-то умер! Что ж делать-то?»
Москва не знала, отчего Катеньке так плохо, но знала про обсценную лексику всю правду-матку: оной-то резать и решила.
— Милка, помоги, упала я… — услышала Катенька, методично перебиравшая тем временем способы самоубийства и отвергавшая оные один за другим, а обернувшись, увидела растянувшуюся посреди дороги бабку. — Сама не дойду…
Бабка оказалась тяжелой: уже навалившись на Катеньку всем весом, покряхтывая, она вспоминала канувшие в Лету времена, когда жетон на метро стоил пятачок. И вдруг за всеми этими дурацкими словами Катенька почуяла: бабка только для отвода глаз разглагольствует, а на самом деле знает то, что ей, Катеньке, узнать надо позарез — здесь и сейчас; в общем, мистика, да и только.
— А вот вы… вы… когда-нибудь любили? — выпалила Катенька и, испугавшись бестактности, осеклась.
— Любила, — ответила бабка как ни в чем не бывало, и снег повалил вдруг огромными хлопьями, и Катенька в какой-то момент радостно в них от боли своей спряталась. Но самое странное то, что улица Рождественка, по которой они с бабкой шли, видоизменилась до неузнаваемости — да и Рождественка ли это была, полноте? Нет-нет, какой-то другой город, другой мир… И Катенька — в другом городе или другом мире — сам слух, и то, о чем ей говорят, навсегда откладывается в выдвижные ящички памяти, и наставительное «… твою мать» — тоже.
А потом снова всплывает Москва — настоящая, лихая, гулкая — и Катенька к Кузнецкому бежмя бежит, потому как Happy New Year на носу, а там, дома, ее — ждет? не ждет? — такой же бледнолицый двуногий, которого любит она до потери пульса и до такой же потери пульса не понимает. Слезы застилают глаза, дыхание учащается: быть проще безумно сложно.
— Пойми, — умоляет Катенька, а бледнолицый двуногий курит не переставая, и куранты бьют, и телевизор бьет, и праздник бьет, бьет, бьет по лицу наотмашь: мандарины и елка — неудачное плацебо больных на голову взрослых детей.
«…Маруся отравилась… Мужчина как фаллоимитатор… И никто не услышит… Ой-! Мама не пошла на аборт… Любите ли вы Брамса?..» — бредит Катенька, обнимая унитаз: новогодняя сказка бодро и весело ухает в его белую пасть.
Публичный снег
Иногда «надо» спасает от дурацких волн «А зачем все это?». Так и у него: «надо» подарить цветы Катеньке. Именно Катеньке и никак иначе: девочка терпеть не может грубостей, он перед Катенькой аки ангел — светлый и чистый. Не то что с ней — с ней-mo можно было не особо церемониться в выражениях, цветов не дарить и вообще — быть собой. «Тпрр-у-у!» — остановил он ход мыслей и, купив оранжевые герберы, встал около памятника: Наше Все, позеленевший и усталый, меланхолично взирал на площадь, где на пятачке у хрестоматийного подножия так часто назначали свидания приматы очередного тысячелетия.
Иногда «надо» спасает от дурацких волн «А зачем все это?». Так и у нее, но до конца никогда не понять, отчего это она вдруг покупает оранжевые герберы и как будто бесцельно прохаживается около памятника Нашему Всему, доставая периодически мобильник из кармана короткой наглой дубленки.
Он не сразу заметил ее — ту, что волновала его все годы после; ту, которой он никогда в жизни не подарил ни одной оранжевой герберы — впрочем, он не был уверен, дарят ли таким, как она (высокая, стрижка — Ёжик-В-Тумане, из косметики — только ресницы слегка, вечные черные джинсы), эти самые цветы, да и нужны ли они вообще? Вот Катеньке — да, Катеньке нужны; Катенька без букета вроде и не смотрится даже — да она сама как цветок: щечки розовые, глазки блестят, волосы светлые вьются — кукла! Он взглянул на часы: Катенька наверняка опоздает — он, в сущности, привык, но вот кого ждет эта, с такими же герберами, что и у него? Ба! Не может б… Чертовщина… она-то его замечает?
Она-то его замечает, сердце-то ее стучит, прохожие-то плывут перед глазами, а ладони-то — всегда сухие — ни с того ни сего мокнут. Но самое-то жуткое — другое: в низу живота как будто екает, а екая, отрывается и летит, летит, летит себе уже, под ноги шмякается, шлепается, трепыхается и — растекается, растекается, течет, волной накрывая: топит. «Тпр-р-ру!» — останавливает она себя и, судорожно нацепляя на живое лицо мертвую маску, поворачивается к Страстному бульвару, хотя со стороны Страстного никого не ждет.
— А… — он хлопает ее по плечу. — Привет, — они внезапно, взмыв из отрицательных чисел в иной числовой ряд — пространство, неизвестное ни ученым, ни женам и любовницам сих ученых, — начинают смеяться одинаковости собственных вкусов и неловко теребят герберы.
Он изучает ее лицо с наполовину съехавшей набок маской — тайно, по диагонали; она разглядывает его покрасневшие уши и затылок, когда он отворачивается, чтобы откашляться: он всегда кашляет, всегда! Хронически простужен, но сегодня на удивленье чисто выбрит — впрочем, они не виделись несколько зим, да и не считали те: вероятно,за определенное количество снежных периодов можно научиться пользоваться качественными бритвенными принадлежностями.
Ей кажется, будто она порезалась и чудом не ойкает, хотя это вот «Ой!» так и рвется наружу. «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, — но этот-то певучий голос с архивной пленки ей уж точно чудится, — тебя вели нарезом, — но почему, почему так явно? — по сердцу моему…»
Снег идет для всех приматов — работает на публику — и одновременно для каждого в отдельности. Никто не хочет думать, будто хлопья — чужие; нет-нет, они предназначены только для него одного, единственного и неповторимого, гениального и непонятого, ироничного и эгоистичного! Снег — всего лишь осадки, а если Наше Всё его и о-по-э-ти-зи-ро-вал, то… «А? Что-что?»
«Господи, если ты есть — а ты ведь есть — так вот, слушай! Так хочется иногда обнять эти проклятые плечи, зарыться в густую шевелюру, смахнуть снег с ресниц!» Как странно… это единственный экземпляр м.р., к которому она до сих пор испытывает подобные чувства, остальных же — просто? сложно? — не замечает, они для нее не существуют «как класс», «как вид», как Люцифер знает что… «А? Что?» Черт! Черт, черт, черт!! «Как хочется прижаться к ее островатой груди, напоминающей экзотический плод, провести ладонью по ёжикотуманному затылку, расстегнуть молнию на узких черных джинсах, утонуть в ее печальных глазах… А ведь так и подумал — утонуть в ее печальных глазах. Совсем как в мелодраме»; неужели это — он? А у него ведь есть Катенька, нормальная, родители в загранке, учится в МГИМО, любит его, ранимая, скромная даже — только вот опаздывает всегда и глаза у нее кукольные какие-то, до того синие… а у этой? «У этой какие глаза?» Он присвистнул от неожиданности: у этой вовсе нет глаз.
— Слышь, ты куда глаза-то дела? — Да так, спрятала… — Погоди. У тебя же они такого цвета были… — Какого? — Черт, черт… Сумасшедшего. — Сумасшедшего? — Да. — А еще какого? — Еще какого? — Да, еще какого? — Рыжего, как герберы, вот какого… — он кивает на цветы. — Когда потом на спину переворачивалась, и…
Легким движением руки она вернула глаза обратно: те и впрямь казались рыжими.
— Ну, ты даешь, — он выдохнул. — Только они как будто и твои, и чужие одновременно. — Конечно, чужие, сколько зим… — Да, зим… а ты думаешь, бывает только «лет»? — Я не думаю, ничего я уже не думаю… — А помнишь вывеску в Большом Козихинском? «Товарищество Творчество ТРУД Творческо-производственное объединение». — Да, смешно. И далма в кафе. Помнишь далму? — И водку. — И водку. — Существует несколько вариантов выхода из запоя, поделиться? — Бог велел делиться. — Записывай. — Да я запомню. — Во-первых, чайную ложку нашатыря надо развести в стакане воды и выпить залпом. — Помогает? — Кому как. Вообще, хорошо пить литра три жидкости в сутки. «Боржоми» — чудненько: щелочная, газированная… Или столовую ложку уксуса — только девятипроцентного — разведи в литре воды, варенья туда — и пей целый день. Если отекаешь — мочегонное: «Верошпирон» — четыре таблетки или «Триампур» — его поменьше, одну-две. — Хм-м-м. — Да. Организм-то ацетальдегидом отравлен! Яд. Поддерживать себя надо. Опять же, «Полифепан» — за час до еды и таблеток три раза на день, «Феназепам», если есть, по таблетке утром и днем, а на ночь — две. Еще бы хорошо «Ноотропил» — по три капсулы утром и днем до еды. — Ты откуда знаешь тонкости? — В наркоцентре служу. А ты кому? — Советскому Союзу. — Так он же распался. — Не помню, я тогда пил как раз… — Приходи ко мне лечиться и корова, и волчица… Еще нужен витамин С. Густой бульон из баранины то ж… — Ты меня вылечишь? — И тебя вылечат. — Да я зашился, уж полгода.
«Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму…» Смотрит на часы — а на часах у него целая жизнь — и вспоминает ее, и сравнивает с Катенькой, а Катенька всегда опаздывает… «…тебя вели нарезом по сердцу моему…» Герберы неловко тыкаются друг в друга — совсем как незнакомые приматы, столкнувшиеся в лифте.
— Жри! Жри! Жри ржаной корж, рожа! — проскандировавшие подростки в банданах, проходившие мимо памятника Нашему Всему, вырвали его из оцепенения: идущий впереди нес флаг с веселым Роджером, а остальные, явно датые или обкуренные, повторяли как заклинание: — Жри! Жри! Жри ржаной корж, рожа! Жри! Жри! Жри ржа…
Прохожие не обращали на идущих вместе малчиков-дивачек никакого внимания — наверное, если б те оказались голыми, на них и снизошла бы толика усталого столичного любопытства, и то ненадолго, и то — не наверняка.
— …и каждое утро я прохожу мимо двух радостных заведений на этой самой Дмитровке: кожно-венерологического диспансера № 3 и психоневрологического № 14 — ну, они напротив ЛЕНКОМа, знаешь? Над обоими — вывеска «С Новым годом!». — Хорошо, что не «Добро пожаловать!» — Недобро…
Катенька и Марина направлялись тем временем в сторону малчиков-дивачек, идущих вместе, и почти синхронно поглядывали на часы, а Наше Всё, припорошенный снегом, окончательно отвернулся от суетливого мирка, как если б оказался из плоти и крови. Катенька же и Марина приближались к памятнику с разных сторон одной огромной улицы и уже заметили их — ее и его. Происходило всё, точно по сговору, и выглядело довольно кинематографично, а потому едва ли правдоподобно: так, одна — слева, другая — справа, и дотронулись до интересующих каждую плеч.
Он, отвернувшись от той, чье имя еще долго не сможет произнести спокойно, словно очнулся и протянул Катеньке рыжие герберы. Секундой позже Марина получила такие же, и сердце ее забилось, и краска залила лицо, обрамленное пепельными волосами, и захотелось провалиться сквозь землю от счастья, смешанного со стыдом.
«Познакомьтесь, Марина, — Ёжик-В-Тумане поцеловала девушку в белом полушубке и сумасшедших ботфортах, и Марина еще больше смутилась, и Катенька ахнула да заморгала кукольными своими глазками, а он стоял как дурак, как идиот, как даун, что там еще… — Мужчина и женщина имеют равные права и свободы и равные возможности для их реализации — статья 12-я главы второй Конституции РФ. А гетеросексуальность как всеобщий биологический стандарт — всего лишь принудительный политический институт», — подмигнув ему и подхватив подругу, она прошла сквозь снег, который и не думал, что работает на публику.
Ему долго снились белые мухи, а странный — такой недозволенный и красивый поцелуй — доставлял муку. Он мог бы сорваться к ней тотчас, но не сделал, как всегда, ничего: боялся, что Ёжик-В-Тумане снова бросит его ради себе подобного зверёныша.
Клад