Короткометражные чувства (сборник) Рубанова Наталья
— М.: Вы, так же как и ваш отец, считаете, что «…жопа лечит голову?» Я позволила себе цитату из его письма к вашей матери.
— В. М.: До-ре-ми-до-ре-до.
— М.: Дорогой Моцарт, я чувствую, вы не в духе, и все же… Миллионы людей хотят получить правду из первых уст… неужели после двухсотлетнего молчания вы так ничего и не скажете? Милый Моцарт, вы не можете так поступить! Они же ждут, ждут, ждут ваших признаний! Они готовы сожрать их с потрохами! Я вырежу потом этот текст, не беспокойтесь… Скажите мне только, как вы относитесь к тому, что Констанца решила посетить вашу могилу лишь через 17 лет после вашей смерти? Как известно, она была особой ветреной и склонной к мотовству. За что вы любили ее? Почему «занимали у Пьера, чтобы отдать Полю», в то время как ваша жена отдыхала на курортах?
— В. М.:Ля-ля-до#-ми-ре-ре… Ре-ре, до-си-бемоль ля-соль-соль…
— М.: К тому же ваша страсть к ее старшей сестре, Алоизии Вебер, модной певице, впоследствии вытерев-шей о вас ноги… вышедшей за актера и художника Ланге…
— В. М.: соль-ля-соль-фа-ми-ре-до#-до#…
— М.: Вы не хотите говорить?
— В. М.: Ля-ми-до#-соль-ми…
— М.: Отец лишил вас наследства — за «непослушание» — несмотря на то, что с помощью денег, заработанных вами в многочисленных турне, он открыл свой музыкальный магазин и даже издал Школу скрипичной игры. Ирония судьбы! Леопольда Моцарта лишила наследства собственная мать, когда тот забросил университет и стал музыкантом… Ваша сестра также была обижена на вас…
— В. М.: си-ля-соль#-ля-до, ре-до-си-до-ми…
— М.: Констанца после смерти второго мужа поселилась в Зальцбурге, но никогда не встречалась с вашей младшей сестрой Наннерль — женщины успешно обходили друг друга, хотя и ходили по одним и тем же улицам…
— В. М.: фа-ми-ре # — ми-си-ля-соль # — ля-си-ля-соль # — ля-до…
— М.: Вы любили карты, биллиард, вино и удовольствия, не так ли, господин Моцарт? Не прикрывайтесь масонством, вы были еще тот игрок, и ваши долги…
— В. М.: Все, что я хотел сказать, я сказал своей музыкой, Мария. Закончим этот маскарад и отправимся поскорее в постель — мне не терпится хорошенько отодрать вас — как паршивую овцу.
— М.: В постель? С вами? Но вы же мертвый! К тому же в вас всего 153 сантиметра росту! И вместо уха у вас щель, которую вы старательно прикрываете волосами! Думаете, врожденный дефект карлика не заметен?! Да и я не испытываю никакого влечения… как же я пойду с вами в постель? — повысила голос Мария.
— В. М.: Ножками, милая, ножками! Они очаровательны не в пример вашему острому язычку — хотя, в деле и тот сгодится! У вас есть одно преимущество: вы — живая. И вот вы, такая живая, берете интервью у мертвого карлика. Интервью, которое ПОТРЯСЕТ ВЕСЬ МИР. Какая вам разница — брать интервью у гения или спать с ним? В обоих случаях об этом напишут во всех газетенках! Боже, как же вы похожи на ту шлюху! Так бы и ущипнул вас за…
— М.: Моцарт, вы самый гениальный на свете хам.
— В. М.: Я? Я — хам? — Моцарт расхохотался. — Это ВЫ, ВЫ выворачиваете наизнанку мое нижнее белье, пишете свои мерзкие статьи и еще смеете издавать мои письма и письма моей семьи! «Событие века!», «Впервые в истории!», «Полное собрание писем Моцарта», «Исповедь звезды!» Да как вы посмели? Как вы посмели ворошить то, что вообще никогда нельзя трогать руками? Я представляю, что будет с архивом этой русской Цветаевой, когда до него допустят жаждущих информации букводумов! Знаете, больше всего я ненавижу всех ваших «…-ведов». Да потому, что они — недоумки, недоделки! Посвятить всю собственную жизнь тому, чтобы узнать, в каком году у Франца Шуберта был сифилис? Потратить ее на изучение диагнозов? Между делом слушая музыку? И вы — вы — туда же? Когда я увидел вас там, на Набережной, вы показались мне такой… другой! Поэтому я и предложил вам огниво! И вот, вы приходите сюда, в Серебряную змею, чтобы задавать мне гнусные вопросы? В таком случае, кроме сисек и жопы в вас ничего нет, вы просто безмозглая дырка — отвратительная благоуханная дырка, с которой я не хочу иметь никаких дел!!! Более двухсот лет такие, как вы, не дают мне спать спокойно. У меня постоянно болят ноты!!! Постоянно!! Уходите, — Моцарт закурил сигару и отвернулся. — Убирайтесь к чертовой матери!
То, что он увидел, когда повернул голову назад, удивило и смягчило его: плачущая обнаженная женщина стояла перед ним на коленях:
— М.: Если я не дам в номер это интервью, то навсегда сгнию в паршивой газете. Сгнию. Ты ведь знаешь, как это легко — сгнить?! Вольфганг…
ОХОЛОНУТЬ — остыть, простыть, терять жар, теплоту или пыл, рвение, усердие, страстную горячность.
— Мое рождение едва не стоило матери жизни. В восемь вечера 27-го января 1756-го я появился на свет — хотя, лучше сказать, «на тьму», последним из семи детей. Правда, в живых остались только мы с Наннерль. Как и многих, нас не кормили грудью, давая вместо молока медовую воду.
— Нет, милый, нет! — запротестовала Мария, целуя тонкие пальцы Вольфганга. — Об этом можно прочитать в любой твоей биографии!
— Но что ты хочешь услышать? — Моцарт откинулся на подушку и положил руку на грудь Марии. — Неужели ты думаешь, что я расскажу тебе что-то новое? То, чего нет в этих дурацких «исследованиях»? Да, мой прадед был кучером, а дед — картузником. Отца лишили наследства из-за того, что он не захотел стать иезуитом. Мама умерла в парижской конуре, и я долго никак не мог сообщить об этом в Зальцбург… Мое полное имя — Иоганн Хризостом Вольфганг Теофиль. Он же — Готлиб. Четыре имени означают четырех покровителей перед богом. Что ты еще хочешь знать?
— Я люблю тебя в твоей музыке, поэтому хочу знать о тебе все. Я не буду давать интервью в номер. Я…
— Любишь? Любишь гениального карлика-мертвеца с врожденным дефектом уха? Карлика-Моцарта, про которого сняли «Амадеуса»? Карлика, которому, как пишут ваши «критики», Констанца изменяла с Зюсмайером и не только? Карлика, так сильно увлекшегося ученицей Магдаленой, женой своего друга — масона Франца Хофдемля, что довел его до самоубийства? Он бросился с ножом на Магдалену, бывшую на пятом месяце, и вскрыл вены бритвой сразу после моей смерти… Но Магдалена выжила… Только… Только… — Моцарт взял лицо Марии в свои ладони. — Неужели ты не понимаешь, что меня уже нет?
— Врешь, милый! Ты есть! Есть! Я чувствую тебя, я слышу повсюду твои мелодии… Вольфганг! Я знаю, что без Констанцы ты иногда не мог написать ни ноты, но… что же делать мне? Вот я лежу с тобой — влюбленная, беззащитная, голая… Неужели ты выбросишь меня на помойку только за это?
— Знаешь, в детстве, гастролируя по Европе, я часто болел: отвратительные гостиницы и все такое. Ни к чему объяснять, про это тысячу раз писали. Так вот. Тогда отец клал поперек моей кровати доску. Ну, чтобы я мог сочинять. Записывать.
— К чему ты это говоришь?
— Тебе тоже нужна такая доска. Ты болеешь. Ты сочинишь блестящий текст. Запишешь его. Ты уйдешь из своей паршивой газеты.
— Это говоришь мне Ты?
— Это говорю тебе Я, — сказал Моцарт и исчез.
Мария осталась одна в гостиничном номере. Она не могла определить точно, где заканчивался сон, а где начиналась явь. Мария потрогала смятую простынь: та была еще теплой и, казалось, пахла только что исчезнувшим Моцартом. Мария снова закрыла глаза, и отчетливо увидела щенка Пимперля, вилявшего обрубком хвоста перед Вольферлом. Тот за обе щеки уплетал жареного каплуна, приготовленного кухаркой — толстухой Трезль. Рядом, за стулом Леопольда, примостилась любимая кошка Вольфганга.
«Вы меня любите?» — спрашивал чудо-ребенок родителей: действительно красивую пару. Те кивали, сдержанно улыбаясь, а Вольфганг уже несся к клавесину, несмотря на попытки Анны Марии его остановить, лелея мечту о свободе: с детства он воображал себя королем-музыкантом выдуманного царства Рюккен, где жили одни лишь дети.
Однако внезапный звук трубы, раздавшийся совсем близко, испугал «короля»: тот заплакал и долго не мог остановиться — ведь звуки трубы такие громкие, такие грубые! Они так не похожи нате мелодии, что текут вместе с кровью по его жилам! Он долго боялся их… поэтому стал сочинять свою музыку в пять.
Она (фаворитка курфюрста) — та, у которой в заднице торчит лисий хвост, анаухе висит острая цепочка от часов, на пальце же — красивый перстень, я его сам видел, да порази меня смерть, если я вру, несчастный я человек без носа…
Входит родная сестра Моцарта.
При виде 76-летней почти слепой старухи Мария смущенно натягивает на себя простынь. Марианна же ходит по номеру, постукивая палочкой по полу — тихо-тихо, будто метит что-то: будто кошка, прикарманивающая территорию. Мария смотрит на нее, не в силах шевельнуться. Наконец старуха останавливается.
— На карту было поставлено ЕГО будущее, — говорит она, пристально глядя в стену. — Я не была гениальна, но была талантлива. Ты не поймешь, — Марианна машет рукой. — Не поймешь. Я никогда не завидовала, хотя… — она поднимает слепые глаза к потолку, — ты не знаешь, что такое объездить всю Европу в юности, а потом — до смерти — жить в Зальцбурге. Как бы тебе объяснить… — она ежится. — Представь, ты выступала и в Париже, и в Риме… Но, после того как тебе приоткрылось все их великолепие, приходится возвращаться в свою дыру: пре-по-да-вать. Уроки музыки с тупыми учениками. Не только тупыми, и всё же… Нет, тебе не понять, — Марианна снова машет рукой. — Не понять… С детства все лучшее было отдано ему. Но я любила брата, это правда. Только не могла простить ему этой ужасной свадьбы, Констанцы этой… Как-то в апреле он прислал мне из Вены письмо. Туда были вложены прелюдия и трехголосная фуга, «вдохновленные», как он писал, его… женой. Оказывается, цыпа наслушалась фуг Генделя и Баха и ничего, кроме них, слушать не желала. А узнав, что Вольферл не написал ни одной фуги, не отставала от него, пока мой брат не сочинил того, что ей так хотелось услышать… И он сочинил, конечно же!
Лишь позже, значительно позже я поняла, что уже никогда не вырвусь из Зальцбурга. К тому же что проку в том, если твое чувство — пусть глубокое и прекрасное — не приносит тебе счастья? Пытаясь жить дальше, я вышла замуж — так, как вы сейчас говорите, «выходят в тираж». Он был на пятнадцать старше и с пятью детьми. Похоронил двух жен. Жизнь с попечителем Зонненбургом превратилась в дурной сон, от которого мечтаешь проснуться — но, сколь ни щипай себя за руку, не просыпаешься — рад бы, да не выходит… После смерти папы, после всех этих наследных дел мы перестали общаться с Вольферлом. Я ничего не хотела. Или не могла. Не помню, я ведь давно умерла… События как-то стираются… Последние годы, после смерти мужа, я зарабатывала уроками: фортепиано, ученики — в сущности, гроши, но лучше, чем ничего. Потом — глаза… Я пережила Вольферла на тридцать. Я не хочу, чтобы ты говорила кому-нибудь о том, что встречалась с ним в этом городке, тем более в этой гостинице. Про Вольферла и так ходит слишком много сплетен… А он был замечательный. Действительно — замечательный! Его ЗАМЕЧАЛИ. Но только я, наверное, чувствовала его стремление к совершенству и… его отвращение к своим же «старым» сочинениям. Мне было слишком хорошо известно, что мой брат тем меньше мог исполнять свои прежние произведения, чем сильнее он рос как композитор…
Слепая старуха смотрит сквозь Марию. Мария натягивает до подбородка одеяло. Марии холодно. Старуха поворачивается к ней спиной и исчезает. Марию трясет: она еле-еле успевает добежать до туалета: «Что такое тошнота? Какого-такого Сартра?»
ЛЕТЬ — льзя, можно, вольно, льготно, дозволено. НЕЛЕТЬ — нельзя, заказано.
- как же так можно чтоб всё осторожно
- да как же так можно чтоб всё осторожно
- чтоб всё осторожно да как же так можно
- да как же так можно чтоб всё осторожно?!
- Т-с-с!
- строжно-острожно-строжайше-запретно —
- за-запределью — в острог — незаметно…
- Ах!
- — как же так можно чтоб всё осторожно
- — как же так можно чтоб всё осторожно
- — чтоб всё осторожно да как же так можно
- — как же так можно чтоб всё осторожно?!
- Т-с-с-с-с! А-ах!
Моцарт шел узкой ялтинской улочкой, размахивая руками. Дорога поднималась в гору: одышка не прибавляла радости так называемой прогулке по кастрированной жемчужине Крыма. Моцарта порядком достало интервью, но следующая за ним сцена вызвала странное, иное чувство — ему даже показалось, что на какую-то долю секунды он оказался вместе с Констанцей! Обхватив голову, постоянно сталкиваясь с отдыхающими, Моцарт приближался к какой-то пристани. Вдруг он остро ощутил запах Странной Женщины, которая в эту самую минуту уже видела перед собой Леопольда с Анной Марией и снова натягивала на себя одеяло. До подбородка.
Наидражайшая сеструха-страшнуха!
Я исправно получил Ваше дорогое для меня послание и из него заключил-закрутил, что г-н Браток-молоток, и г-жа Сестрица-крольчица, и Вы в отменном расположении духа-муха. Мы также, слава Богу, отменно здоровы-коровы. Сегодня я также исправно получил-заключил в лапы письмо-клеймо от моего Папа-хаха. Я надеюсь, что Вы тоже получили-отмочили мое письмо-ярмо, которое я написал Вам из Мангейма. Тем лучше — лучше тем!..
Мария заметила, что тени на потолке приобрели очертания человеческих фигур.
— Кто здесь? — крикнула она.
В ответ раздался сухой кашель Леопольда, секундой позже — Анны Марии. Постепенно Мария различила мужской и женский силуэты. Казалось, они надвигались на нее. Мария закричала. Силуэты как будто отдалились, а потом придвинулись снова. Анна Мария присела на краешек кровати, а Леопольд — на стул, стоявший рядом. Мария вскрикнула.
— Не бойтесь! — сказал отец чудо-ребенка. — Мертвые на самом деле не так страшны, какими могут на первый взгляд показаться! Мертвых бояться не надо; имеет смысл бояться живых! — он покачал головой. — Что, в сущности, сейчас перед вами? Мыслеформа. Всего лишь ваша собственная мыслеформа. Пусть вас не удивляет, что мне знакомо это слово. Поверьте, за столько времени можно научиться понимать не только это…
Мария немного расслабилась и вымученно улыбнулась:
— Здравствуйте…
— Так-то лучше. Вам, наверное, интересно знать, зачем мы здесь и почему наше семейство никак не оставит вас в покое?
— М-м-м… — Мария посмотрела на мыслеформу матери Моцарта, и ее передернуло: уж больно реальной та казалась.
— Сказать по правде, — продолжил Леопольд, — я вижу в вас неплохую жену для Вольфганга. Да-да, неплохую жену! Знаете, я всегда был против брака с Констанцей — впрочем, это вам должно быть известно по многочисленным биографиям моего сына, в которых, кстати сказать, так мало правды! Но скажу вам одно: Констанцу привлекали в Вольферле не столько его мужские, скажем так, достоинства, сколько то, что будущий муж вхож в высший свет и аристократы называют его «чудом Вены» да «несравненным и божественным музыкантом». На свадьбу он подарил этой стерве, помимо нескольких десятков золотых луидоров, платьев и колец, еще и роскошный дом с залом! Даже не получив моего благословения! Что самое неприятное — ее мамаша, грязная хабалка, до этого всего потребовала с Вольферла расписку! Впрочем, об этом тоже писали: ему надлежало жениться на Констанце в силу определенных причин или платить 300 гульденов ежегодно…
— Не забывай, что Констанца порвала эту бумажку, — вставила молчавшая до того Анна Мария.
— Не важно. Факт остается фактом! Он променял меня, нас — на паршивую девчонку! Бросил нас с Наннерль, стал жить своей жизнью! Как он смел?!
— А вам не кажется, — осмелела на последней фразе Мария, — что именно это вообще и нужно делать — жить своей жизнью? Глупо превращать ее в жертву — и не важно, во чье имя! Если бы ваш сын не сделал этого и если бы в какой-то момент он не бросил службу у Колоредо — простите, но в таком случае Моцарт просто не был бы Моцартом!
— Не идеализируйте! — поморщился Леопольд. — Это все басни. На самом деле, если бы не дурь, Вольфганг смог прожить еще немало лет и написать тысячи — слышите? Тысячи! — прекрасных произведений! Но он выбрал…
— Он сделал правильно, — перебила внезапно мужа Анна Мария. — Он сделал все правильно! За всю жизнь я не сказала тебе ни одного слова против. Но с колокольни стольких лет я стала видеть лучше тебя — тем более в какой-то мере я и старше тебя, потому что умерла раньше, чем преуспел в этом деле ты, Леопольд…
— Что? — он оторопел.
— Ничего, — спокойно и грустно продолжала Анна Мария. — Я умерла в ужасной комнате в Париже. Ты хотел славы для нашего сына. Денег, чтобы потешить собственные амбиции. Ты, конечно, не мог отпустить его тогда во Францию одного. Я же была принесена в жертву так называемому Искусству. Я жила — с марта по июнь — в чудесном городе в темной отвратительной квартирке с окнами на грязный двор. Я даже не могла вечерами вязать — настолько было темно, а на свете приходилось экономить… Когда же мы переехали на новое место в середине июня, мне стало плохо еще и физически, — мыслеформный голос Анны Марии срывался, дрожал. — Во всех этих ужасных биографиях только и пишут о том, какой у меня был прекрасный, мягкий характер и как легко… Так вот что я скажу: к черту. Уж на том-то свете я стану жить как хочу — с этой самой минуты! Надеюсь, вы слышите меня, Мария? — мать Моцарта повернулась к ней. — Это единственное, что мы можем сделать хорошего на том и на этом свете, поверьте! Жить так, как хотим…
Леопольд стоял с опущенной головой, а Анна Мария продолжала — казалось, она не говорила лет тысячу:
— У меня тогда поднялась температура. Знобило так, что кровать подо мной тряслась. Голова болела жутко. Потом охрипла. Еще подробности? Понос, да. Понос… Я не верила французским врачам и только через неделю согласилась пригласить знакомого немецкого лекаря — доктора Гайна. Через пару дней тот сказал Вольфгангу, что положение мое безнадежно: я была в коме. Вольфганг очень плакал: я умерла 3 июля 1778 года. В половине одиннадцатого, когда было уже темно.
Леопольд укоризненно посмотрел на жену и, достав из кармана камзола бумагу, развернул ее и начал читать:
«Дорогой папа!
Я должен сообщить Вам неприятную и печальную новость… Моя дорогая мама очень больна. Ей, как она привыкла, пустили кровь. Это было необходимо, так как ей после этого становилось лучше… Она очень слаба… Пусть будет то, что должно быть, потому что я знаю, что Бог делает, все на благо, если даже нам не всегда хорошо.Я верю в это, и никто меня не сможет переубедить в том, что ни доктор, ни какой-либо человек, ни горе, ни случай, никто не дает человеку жизнь и не сможет ее взять, один только Бог…»
— Так какого дьявола он не сказал мне это сразу? Написал в Зальцбург, что ты еще жива… а тебя на самом деле уже не было, Анна Мария… — с этими словами Леопольд опустился на колени и подполз к ногам жены. — Я так любил тебя… Прости…
— Я тоже любила тебя, Леопольд. Быть может, слишком сильно для того, чтобы оставить кусочек жизни для себя лично… Но я ни в чем не виню тебя. Как не должен ты винить и Вольфганга, и даже Констанцу. Он просто боялся. Хотел подготовить тебя к тому, что меня уже нет. А девочка? После роскошного дома, который стоил половину годового дохода Вольфганга, они переехали в дешевую квартирку. Жили скромно… Чтобы заработать, наш сын брался за все… И как тебе в голову пришло лишить его наследства? Неужели забыл, как сам остался без гроша в его годы? Впрочем… — Анна Мария странно улыбнулась, — все это в прошлом. Главное, теперь мы можем жить так, как мы хотим.
— Так, как мы хотим? — повторил за ней Леопольд, продолжая стоять на коленях.
— Да, — улыбнулась мать гения и помогла ему встать, а потом поцеловала в щеку.
Мария почувствовала, что этот поцелуй был бесподобно и безнадежно нежен — на земле таких не бывает.
ПОРНО — крепко, надежно, прочно, споро; бойко, шибко, скоро, прытко. И не порно (сильно) да задорно. Кони порно бегут.
Мария спала плохо. Ей снились странные сны: партитуры «Реквиема», залитые сгущенкой. Когда она проснулась оказалось, что ее пальцы сладкие. Подняв глаза вверх, Мария заметила Констанцу — та была молода, и если уж не очень красива, то прекрасно сложена и великолепно одета: длинное голубое платье с глубоким декольте подчеркивало фигуру.
— Hi! — сказала она.
— Hi! — ответила ей Мария, решившая уже ничему не удивляться.
Две женщины — живая и мертвая — смотрели друг в друга. Каждая — неосознанно — видела в другой соперницу. Каждая — неосознанно — тянулась к другой. Мария встала с кровати и, накинув на ночную рубашку халат, подошла к гостье.
— Ты действительно всего лишь моя мыслеформа? — спросила она Констанцу.
— Похоже, так, — улыбнулась Констанца. — И несмотря даже на это, свекр наговорил про меня кучу гадостей. Да, я знаю — они с дочерью до сих пор не могут меня терпеть — в любом качестве… Именно поэтому мы и не встречались с сестрицей Вольфганга в Зальцбурге, куда меня занесло под конец той жизни…
— По-моему, ты ошибаешься, — запинаясь, сказала Мария. — Анна Мария вчера сделала что-то совершенно особенное. Боюсь, что у мыслеформ не бывает таких поцелуев; мне кажется, я каждой своей клеточкой почуяла ее тепло. Она что-то такое сделала… и с Леопольдом… я не могу объяснить… Это — не-язык-земли! Самим своим присутствием…
— Я понимаю, — перебила ее Констанца. — Но ведь историю не перепишешь…
— Ты была счастлива? Ты была счастлива с Моцартом? — выпалила неожиданно для себя Мария.
Констанца поежилась и стала накручивать на указательный палец тончайший шарф:
— Собственно, не знаю, зачем тебе все это, да и нужно ли это мне самой… Весь этот «моцарт»… Странно, что тебя занимает прошлое — люди вашего времени обычно другие. Они торопятся. Зарабатывают деньги. Кладут их в банки. Ходят на презентации. Толкаются в час пик… Впрочем, если тебе интересно… Наш первенец, Раймунд, умер от колик на первом году. Третий, Иоганн — от удушья через месяц после появления на свет… Терезия и Анна-Мари также не успели пожить: последняя, бедняжка, скончалась через час после рождения. Выжили двое: Карл Томас и Вольфганг Амадей. Карл почти всю жизнь прожил в Италии, служил чиновником, немецкий знал не очень. Младший, родившийся за полгода до смерти Моцарта, ушел в музыку, но до отца «не дорос». Карл не был женат. Вольфганг тоже умер бездетным: на том род Моцартов и угас.
— Ты была счастлива? — снова спросила Мария.
— О наших отношениях написано слишком много дряни. И не только. Пусть каждый думает что хочет. Представь, недавно я прочитала о себе то, что якобы «страдала дефектом личности генетического происхождения» и «по своей природе была неспособна любить». С тех пор не люблю этих ваших модных психологов.
— Ты была с ним счастлива? — настаивала Мария.
— Я пережила его на 50 лет, — вздохнула Констанца. — Я пришла к нему на кладбище через 17 лет после. Я подписывалась как «Констанца, статская советница Ниссен, в прошлом жена Моцарта». Я никогда ничего не расскажу тебе, Мария.
— Почему? — оторопела та.
— Да потому что с ним счастлива Ты…
…Милейшая женушка, у меня к тебе масса просьб:
1-е — прошу, не будь печальна.
2-е — следи за своим здоровьем и не особенно доверяй весеннему воздуху.
3-е — не выходи из дому одна пешком, а лучше всего совсем ходи пешком.
4-е — будь вполне уверена в моей любви к тебе; еще ни разу не писал я к тебе письма, не поставив перед собою твой милый портрет.
6-е и последнее — прошу тебя, будь обстоятельна в своих письмах.
…
5-е — прошу тебя, согласуй свое поведение не только со своей, но и моей честью. Думай о том, как оно может выглядеть со стороны. Не сердись на эту просьбу. Ведь тебе нужно еще более любить меня за то, что я дорожу своей честью.
Прощай же, милочка, чудо мое. Знай, что каждую ночь, прежде чем отойти ко сну, я добрые полчаса беседую с твоим портретом и то же делаю при пробуждении.
…
О штру! Штри! Целую тебя и прижимаю к груди своей 1095060437082 раз (можешь поупражняться в чтении этого числа) и остаюсь всегда
Твой самый верный супруг и друг
В. А. Моцарт т/р2[31]
Мария прочитала это, найдя на полу забытый Констанцей письмо, и улыбнулась чему-то.
СПОКОНУ, спокон веку — исстари, извеку, от веку, искони, издревле, с незапамятных времен. Свет спокон веку неправдой стоит.
Мария вышла из гостиницы и огляделась: та же толпа отдыхающих, те же пальмы, те же рестораны, те же экскурсии… Каким боком она вообще встретила здесь, в этом жалком подобии рая, Моцарта? Не сошла ли она с ума? Что это — реальность или невроз навязчивых состояний? Но почему ей тогда так легко, черт возьми? Почему ей так спокойно и хорошо? Мария купила пиво и посмотрела в глубь бутылки: она чуть не вскрикнула, увидев на дне совершенно крошечного человечка. Он увеличивался у Марии на глазах и через какое-то время уже заполнил собою все застекольное пространство. Мария ахнула, узнав в лилипуте человека, имя которого навеки срослось с именем маэстро.
— Выпусти меня, — попросил он Марию.
— Но как? — удивилась Мария.
— Просто разбей бутылку. Не бойся, не убьешь.
Мария посмотрела на лилипута с недоверием, зажмурилась, а потом шарахнула бутылкой о пальму. Когда она открыла глаза, то обнаружила перед собой самого Антонио Сальери — в полный рост. У него были крупные черты лица, суровые и не вызывающие неприязни. Мария сказала ни с того ни с сего:
— Боже. Бывает ведь и нормальная жизнь, да?
— Да. Где-то определенно бывает, — согласился Сальери.
— Выдумаете, я начну говорить с вами об отравлении? Не дождетесь, — сказала Мария, с сожалением посмотрев на разбитую бутылку: капельки пива блестели на солнце. Хотелось пить: разговор с Констанцей утомил ее и как будто осушил.
— Нет, и дело не в Моцарте, — усмехнулся Сальери. — Я даже на Пушкина уже не злюсь — хороша больно трагедия получилась! Я всего лишь пытаюсь, старый дурак, понять природу гениальности! Но несколько веков жизни говорят мне только о том, что познать сие невозможно… На самом деле, барышня, наши отношения с Моцартом не были из рук вон плохи. И, между прочим, в 1791-м я сам дирижировал его ре-минорной симфонией — вас тогда на свете не было, вы не можете всего знать. Я очень любил его оперы. Как-то Моцарт лично привез нас с Кавальери на постановку «Волшебной флейты»… Моцарт, которого Я отравил? Как глупо! Вот все пишут, что осенью 1823-го в состоянии «помрачения» я хотел перерезать себе бритвой горло; якобы, меня замучила совесть. Но… мне почему-то хочется сказать это тебе, Мария: ничего правдивого в слухе об отравлении нет. Я говорил когда-то то же самое Мошелесу перед смертью. Ты ведь знаешь — говорят, я отправил на тот свет гения. Но нет, злость, чистая злость, скажите об этом миру…
— Дорогой Сальери! — Мария взяла его за руку. — Не парьтесь. Я ни в чем не обвиняю вас. Мне просто иногда кажется, что я в этой проклятой Ялте — «жемчужине Крыма», будь она не ладна — совершенно сошла с ума. Я разговариваю с давно умершими родственниками Моцарта, с вами, с Вольфгангом — как с живыми, а с теми — ну, с ними, — Мария показала рукой на живых людей, — не могу! Я ВСЯ КАК БУДТО НА ДРУГОМ ЯЗЫКЕ.
— Понимаю, — сказал Сальери. — Но тебе нужно еще разок увидеть Его.
— Еще разок?
— Еще разок! — подмигнул Марии Сальери и исчез.
ЛУКА — изгиб, погиб, кривизна, излучина; заворот реки, дуга… Црк. лукавство, кривизна души… ЛУКОМОРЬЕ — морской берег, морская лука.
…нежный, избалованный ребенок… родился 1756-го года, 27-го января… хроническое заболевание почек… протертая ячменная каша — с утра, а на ночь маленький стакан молока с точеными зернами Melaun, немного макового семени… самое большое потрясение — в мюнхенском госпитале: безносый, из-за сифилиса, композитор Йозеф Мыслевечек… пьет черный порошок и настой бузины, чтобы пропотеть: это катар, сопровождающийся… катар переходит в бронхит… принимает винный соки миндальное масло, после чего чувствует себя лучше… соната для клавира a-moll KV 310, посвященная матери… наряду с Гёте и Лессингом был одним из трех виднейших масонов восемнадцатого века… «Масонская похоронная музыка» KV 477… жена теряет пятого ребенка… первые упоминания о роде датируются 1630-ми гг., когда его прадед-каменщик, Давид… Алоизия… бежать из Зальцбурга… бильярд, карты, верховые прогулки… австро-турецкая война, когда музыка по известным причинам переживала упадок… первый струнный квартет написан за вечер в заштатной харчевне итальянского городка… «очень болят пальцы, потому что все время пишу оперу»… за полчаса сочинен в Болонье сложнейший четырехголосный контрапункт… оба Гайдна и падре Мартини… трактир «Серебряная змея»… типа, гения нельзя оскорбить бытом… среди великих музыкантов был первым, кто предпочел необеспеченную жизнь свободного художника полукрепостной службе у… средства к существованию добывал эпизодическими изданиями сочинений, уроками игры на фортепиано и теории композиции, а также «академиями» (концертами)… должность императорского и королевского камерного музыканта сковывала творчество… «приезжающий в Зальцбург через год глупеет, через два превращается в кретина и лишь спустя три года становится настоящим зальцбуржцем»… гармоническое и яркое по выразительности искусство… один из важнейших этапов в мировом развитии оперы, симфонии, концерта, камерной музыки… основоположник классической формы концерта… композитор нередко обходился без предварительных эскизов… отнюдь не был ангелом в земной жизни… парлировать… пардонировать… сложнее дело обстояло с синтаксисом музыканта… судьба публикаций сохранившихся писем к кузине необычна: сначала они были признаны непристойными… но его склонность к проказам… «Реквием», концерт ре-минор, «Женитьба Фигаро»… щелчки фотоаппаратов… Фантазия ре-минор, «Дон Жуан»… камера наезжает… «Пражская симфония»… глаза героя крупным планом… да здравствует… до#-ре-до# ми-ми, си-до#-си ре-ре…
Мария, надев наушники и нажав на Play маленького диктофона, в котором приютилось интервью на кассетке «Sony», стерла игру сразу после прослушивания, а потом положила на язычок конфету «Mozart», забыв снять обертку. Не без удовольствия Мария откусила гению голову: это снова оказалось реально вкусно — «Mozart»! Впрочем, только что Мария выпила достаточно виски — она всегда боялась летать самолетами «Аэрофлота»…
— До#-ре-до# ми-ми, си-до#-си ре-ре… — напевал человек в камзоле и белом парике, шагающий по воздуху: он еще не знал, что Мария не долетит. — Ля, ля-си, си-до#, ми-ре-до#, си…
Но с 1791 года он был счастлив: так говорила Мария.
SHORT-ЛИ$ТЫ
Лист первый
Идиотские сказки
По сучьему веленью, по оному хотенью жили-были на свете колорном Нос, Шея и Крыся Бардачелла.
Нос был длинный, тонкий и во всё влезал без спроса.
Шея была вертлява и вечно важничала.
Крыся Бардачелла была родом из Польши; она вышла замуж за итальянца и сменила фамилию, но легче ей от этого не стало.
— Как странно всё это, как странно! — вздыхала она долгими зимними вечерами, пока Нос и Шея промеж себя спорили.
— Что странно? — спрашивал итальянец Крысю, но она, поглаживая чудесное украшение из эмали от Frey Wille, только улыбалась и ничего не говорила.
— Сдается мне, что если в текстике появляется, к примеру, выражение типа «галстук от Hermes» или «запонки Carrera у Carrera», текстик явно второй свежести и написан дамкой! — умничала Шея.
— Сдается мне, драгоценная Шея, будто до всего вам есть дело! И самое удивительное, что дело есть вам и до хьюмидора на 57 сигар из платанового дерева! — фыркал Нос и чихал на нее, однако Шея не унималась.
…Так продолжалось до тех пор, пока Крыся не устала от Носа и Шеи — больно часто те спорили! Вильнула Бардачелла хвостиком, мордочку вытянула — цап! — да прокусила Шею. И истекла Шея кровью, а кровь Нос залила — так тот в ней и захлебнулся: жил, спасательными жилетами пренебрегая.
А Крыся сидит на солнышке, лапочки свои потирает, довольная: любимую статью Конституции перечитывает: «Цензура запрещена».
— Fuck you! — улыбается.
(Перевод: «Говорит по-английски»).
Жили-были Нос, Зуб, Шея и Крыся Бардачелла. Нос ушел в запой, Крыся на остров-Буян полетела, чтоб между делом в Duty Free вискарём недорогим отовариться. Так остались Зуб и Шея вдвоем.
Точит Зуб Шею, точит… Впивается в нее, грызет, колет — чуть не режет. Плачет Шея, ничего понять не может, за что ей наказанье такое, а Зуб посмеивается: «Ха-ха!» А дальше так: «Хо-хо!».
Совсем тонкая стала Шея, тронь — того и гляди, сломается! Стала она тогда на помощь звать: «Э-гей!» А потом: «О-гой!»
И прилетела тогда с острова-Буяна Крыся Бардачелла под вискарём и вырвала Зуб, но без наркоза: так умерла Шея от болевого шока, а перед смертью услыхала, как ей Зиновьева-Аннибал шепнула: «У меня в сердце зуб болит! О, люди без зуба в душе!» — с тем на тридцати трех уродах и почила.
Решила как-то Шея о душе подумать, а Крысе это не понравилось: «Будут ещё всякие шеи думать!» — и прокусила ей тонкое горлышко, и потекла оттуда водичка сладкая, и облизнулась Крыся Бардачелла, и больше Шею не мучила, и никто не мучил.
Лист второй
Карлсон, танцующий фламенко
До Мадрида самолетом пять часов, до Барселоны — четыре. Я не знал, куда хотеть: мечтал улететь просто. Отсюда — туда. Ткнуть пальцем во вторую попавшуюся точку на карте мира. Представив, что это небо. В котором никто не скажет: «Ты должен…». Или: «Вы должны…».
— Да, оплачу, — девушке в тонком свитере.
Я часто покупаю у нее туры: она ненавязчива и не носит лифчик — приятно смотреть на такую грудь. Скорее всего, она знает об этом. Хочу ли я ее? Пожалуй, нет.
Я отключу телефон. Открою «нечто с картинками» (это всякий раз кладут в карман впереди стоящего кресла) и, пренебрежительно пролистав, отложу. Возможно, поверчу инструкцию безопасности и пристегну ремень. Сделаю большой глоток Napoleon'а, купленного в Dutyfree. Один.
Один. Наконец-то я один. Однако!
Я повернулся к иллюминатору и, не обращая внимания на щебетание вяло маскирующейся лесбийской пары (обе, как ни странно, красотки), заснул.
В отеле как всегда: чисто, довольно мило, никак. Индивидуальный тур — все, что мне нужно сейчас.
Однако…
Что это была за улица? Где я ее видел? В первые же два дня я исходил почти весь город, и на третий мышцы ног гудели: когда передвигаешься на колесах… В общем, дальше неинтересно, как неинтересно мне, скажем, скупать сувениры: грешок «русиш туристо». Я не скупал: я никому ничего теперь не был должен, разведясь и уволившись, amen.
Дальше неинтересно. Опять.
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется ее нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) — ими-то и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с толстухой на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они — лилипуты — маленькие, старые, некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного — маленького щуплого мальчугана, прячущегося за шторой: и глаз не отвести.
В который раз я проснулся от преследующего с маниакальной пунктуальностью сна: ну да, ну да, три часа ночи. Наконец-то толстая байлаора оттанцевала!
Толстуха «заходила» за мной, и я шел с ней, скорее из вредности к самому себе («А мне не стыдно, не стыдно, что она такая!»), нежели из жалости.
Когда мы в первый раз играли «в доктора», я изумился количеству ее жира и с интересом потрогал складки. Толстуха хихикнула и потрогала у меня там, чуть ниже пупка.
Нам было около шести. Мы верили в сказку про злодея-аиста, подбрасывающего в чужие дома человечьих детенышей.
Мы учились в разных школах, но виделись часто, несмотря на насмешки дворовых (чернь от черни), больше всего на свете боявшихся не смешаться со стаей: «Связался с жиртрестом!» — но меня это как-то не волновало: моя соседка была, в сущности, классной девчонкой, а если и весила в два раза больше «стандартной ученицы», то что это меняло?
Чернь не понимала и смеялась.
Потом родители развелись, и квартиру на Чистых — здоровенную, уставленную дедовым антиком квартиру на Чистых — разменяли. Я плакал от ненависти к спальному району и к новой, пахнущей клеем, скучной бездушной мебели. Прибежавшая «по-соседски, как люди, познакомиться» не в меру говорливая дама с золотыми зубами и оранжевым цветом того, что называют волосами, хищно оглядела отца и попросила «полтинник до вторника»: больше мы дверь не открывали.
Итак, я остался с отцом. «Не женись», — сказал он лет через пятнадцать: это были его последние слова. Шел снег, и я не чувствовал ничего, ничего совершенно, кроме его нежных прикосновений.
В шестнадцать я влюбился в одноклассницу и рассказал об этом толстухе. Помню: крупные капли, так и не вытекшие из ее серо-голубых глаз. В руках же почему-то мамина открытка из Роттердама: «Мой маленький большой сын!..»
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется ее нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) — ими-то и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с ней и на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они — лилипуты — маленькие, старые и некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного — маленького худенького мальчика, прячущегося за шторой: и глаз отвести невозможно.
Во дворе ее зовут Карлсоном не столько из-за веса, сколько из-за невероятной подвижности.
Дальше опять неинтересно.
Но, черт возьми, оставалось несколько дней. А там, у кафе, оставалась байлаора!
Она еще готовилась, она вся была только-только, на подступах… Музыка — знойная, тягучая — несла: сначала медленно (грациозный поворот головы), потом чуть быстрее (пошли руки), и вот, кажется, сейчас-то она и припустит, даст жару, но не тут-то было: она снова пряталась в томительную негу рук-вееров, и все начиналось сначала — и все продолжалось бесконечно, беспощадно, безнадежно долго… Потом казалось, будто байлаора стоит на месте и лишь шелестит юбками, но вот она уже качнулась, вот уже повела бедром, и пошла… пошла… прямо на меня и пошла!
Я стоял как истукан, не веря глазам: это была она, она, толстуха с Чистых — я не мог ошибиться!!
…но ее сияющая кожа… Толстуха с Чистых!.. но ее тело… Толстуха, это же моя толстуха!!
Я попытался пробраться к ней после, но мне преградили дорогу двое: едва ли имело смысл связываться с такими.
До Мадрида самолетом пять часов, до Барселоны — четыре. Я не знал, куда хотеть: мечтал улететь просто. Отсюда — туда. Ткнуть пальцем во вторую попавшуюся точку на карте мира. Представив, что это небо. В котором никто не скажет: «Ты должен…». Или: «Вы должны…».
А юбка взлетает, обнажая на миг стройные ноги: Карлсон, танцующий фламенко.
Лист третий
Ёлочка
На полу сидит Ёлочка и плачет. Ты чего плачешь, Ёлочка, ты же живая? Да не живая я, срубили меня. Вокруг Ёлочки — тошнота внутренностей книжного шкафа: В. Ерофеев, В. Ерофеев, В. Ерофеев, Сорокин, Пелевин, Достоевский… Ёлочка, ты чего ищешь? Смысл ищу, ха-ха, великая русская литература, идиоты, боже мой, какие идиоты, Розанов против Гоголя, «слабость художественной меры», «отсутствие общественного идеала», философия надежды, уродливые тургеневские девушки, и у Чехова не лучше — ничего, кроме обмороков, не знают. Ёлочка, у Кришны было 16108 жен, и каждая родила десять сыновей и одну дочь, ты только вообрази это число. Он, наверное, читал «Фан чжун». Что за «Фан чжун»? «Искусство спальни». А разве это искусство? Не помню, так говорят. Кто говорит? Вот Достоевский писал: «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?» А ты как думаешь? Я думаю, — увидится, он ведь тоже будет лежать на столе. А кто это — Маша? Жена его мертвая. Ёлочка, что с тобой? Не знаю, я сомневаюсь во всей этой видимости, мы заточены, мы как на каторге — в кандалах команд и ожиданий! Я не понимаю тебя, Ёлочка. А, это ничего, никто не понимает. Я живая? Не знаю, не знаю, не знаю!! Меня рвет стихами прямо на бумагу, сейчас придет Кузя, надо убрать. Да не надо, это же не пахнет. А вдруг — пахнет? Все-таки вырвало. Тогда убери. Сейчас. (Ёлочка идет за тряпкой и отмывает бумагу от стихов.)
Вот так — хорошо, так не пахнет. Когда придет Кузя? Скоро. Он однажды, еще тогда, подарил мне белые каллы. Белые каллы? Да. Утром, в марте; он знал, что я люблю только белые каллы, а в магазине их не было; он побежал в Шереметьево и растаможил целую партию, было 8-е, утро, букет стоил несколько тысяч, но меня не было, и он выбросил их… он думал, будто мне кто-то еще дарит каллы, а потом исчез надолго. Стихами вырванными точно не пахнет? Да нет, Ёлочка, не пахнет. Слушай, чего они все хотели? Сжечь надо все книги, сжечь. О чем они писали? Придурки, боже мой, зачем они это все писали… Обломов — единственный, кого бы я оставила. Ёлочка, ты в плохом настроении! Я? Ха… «Великая русская литература». Нет ничего великого, понимаешь ты? Все — туфта, маразм. Нельзя изменить никого изменением абстрактного общественного устройства. И абстрактной любовью тоже нельзя. Почему, Ёлочка? Потому что бня все это полная. Я вчера читала людей по диагонали — как тексты: их не изменишь, да и зачем их менять, раз саму себя уже невозможно? Ёлочка, бедная… Да, бедная, ну и что, зато сейчас Кузя придет. Кто такой Кузя? Это такое дерево, очень классное дерево, очень дорогое… И что будете делать? Что? Рубить друг друга. Но тебя же уже срубили. Нет, это оптический обман. Можно срубить дважды, трижды, 16 тысяч раз — до какой-то поры бывает регенерация, только никто не знает своего предела. Ёлочка, давай музыку послушаем. Нет, музыка — тоже бня. А что не бня, Ёлочка? Еще не знаю, но она где-то есть, я ее ищу. Кого? Не бню. А…… И где? Да везде, но, кажется, только вот нашла — и опять теряется смысл. Может, смысл — в поиске? Это как грибы искать — тоже ведь смысл, а потом — суп. Ты знаешь, мы ведь как листья. Каждый год — одни и те же, но другие. Ёлочка, я не понимаю. Это ничего, что не понимаешь, ты же слушаешь. Я слушаю, Ёлочка, слушаю. Так вот — мы листья. С бессмертной, блин, душой — листья! Явление природы такое — бессмертная душа, андестендишь? Правда? Конечно, правда, я в этом уверена. Откуда такая уверенность? (Ёлочка вздыхает и начинает развешивать на себе ёлочные украшения).
…Какая ты красивая, Ёлочка. Как любое срубленное дерево, отвечает Ёлочка. Знаешь, в чем смысл жизни? Нет. А я знаю. Скажешь? Да пожалуйста: надо изменить частоту вибрации. В смысле? В прямом. У нас электромагнитная природа, и все мы вибрируем на определенной частоте. Проблема в другом: чтобы сменить частоту вибрации, перейти на новый виток спирали и, извини, изменить молекулярную структуру… Молекулярную структуру? Зачем?.. А затем, чтобы стало можно высунуть голову из трехмерности… Я не понимаю тебя, Ёлочка… От этого и холодно. Обиделась? Что ты! Никто не понимает… Ладно, а что будет, если мы высунемся из трехмерности?
Ёлочка улыбается: О, тогда мы сможем путешествовать по всей Вселенной, а еще… еще лекарства не нужны будут, потому что физическое тело исчезнет, но не умрет, просто на другую частоту перейдет, и все… Как-то сложно… Да не сложно, а просто! Ёлочка опять улыбается. А ещё надо излучать свет… Ёлочка, ты давно не ходила к психиатру? Я даже не на учете… Странно. По-моему, ты бредишь! Уходи, говорит Ёлочка. Ты глупая. Да, я глупая, но я не могу уйти. Это еще почему? Потому что хочу посмотреть, что из этого всего выйдет. Попробуй. А лучше бы дверь открыла, Кузя стучится.
Входит Кузя — мальчик с седыми висками.
Кузя, как хорошо, что ты пришел, Ёлочка свихнулась. Что, правда? Да-да, она хочет изменить молекулярную структуру. Это ничего, главное, чтоб дом не сожгла, вздыхает Кузя. Ёлочка, как ты тут? А как я тут, Кузенька? Живу я тут. С кем живешь-то? С деревом, Кузенька, с деревом. Как его зовут? Бу-ра-ти-но. Ёлочка, может, ты хочешь обратно в лес? Нет, обратно уже нельзя. Можно только изменить частоту вибрации. Зачем? Чтобы стать счастливой. Ты разве несчастна? А разве можно быть счастливой, когда из условных двенадцати чакр людям оставили только две? Кто «оставил»? Не важно. Сначала мы были почти боги, у нас работали все чакры — условно семь в этом теле, и пять — вне. А потом нас заразили, и у нас сейчас работают только две — на уровне выживания и размножения. Животные мы, Кузенька, это и печалит. И как давно это случилось? Тысяч триста лет назад, где-то так… Ёлочка, и как мы теперь будем жить? Елочка прищуривается: Крутиться по часовой стрелке! Три раза в день, по 33 оборота. Это единственный шанс.
Ёлочка встает с пола, скрещивает руки, сводит ладони и начинает крутиться, считая обороты. Кузя садится на пол: Я не хочу, говорит он, изменять молекулярную структуру, и тебе не советую. Поживи пока так. Ёлочка даже останавливается: Но зачем мне — так? Кузя не отвечает и пытается уложить Ёлочку. В это время открывается форточка и в комнату влетает Электронная Ведьма. Она говорит на греческом, ее не понимают. Тогда она подносит спичку к книжному шкафу, предварительно облив его бензином. Шкаф вспыхивает, Кузя хватается за голову, Ёлочка начинает смеяться. Книги горят синим огнём. Электронная Ведьма превращается в тонконогого слоника Дали и скачет по облакам.
Вот это кайф, говорит Ёлочка, задыхаясь от дыма. Вот это — не бня! Ты самое настоящее дерево, расстраивается Кузя и умирает. Ёлочка завидует изменению частоты его вибрации. Электронная Ведьма забирает труп и нежно убивает Ёлочку. Ёлочка счастлива. Ей не больно.
Лист четвертый
Простые люди
…вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…
Лизавета Федоровна, еще секунду назад крепко сжимавшая поручень, вдруг обмякает, безвольно опускает руку и затравленно оглядывается: собственно, как по нотам — да и чего хотела-то? Та же предсказуемость скучных поз, те же унылые сочетания грязно-черного и темно-коричневого, тот же пар из крикливых ротовых отверстий с нелеченными зубами да все та же ее, Лизаветы Федоровны, уязвимость.
Каждый вечер, возвращаясь с работы, она протискивается в неудобную дверь автобуса (маршрутка, не говоря уж о машине, — для неэкономных «белых») и думает, увертываясь от локтей: вот толкни ее — да что «толкни»! дунь, — и тут же она рассыплется, превратившись из «каменной бабы» в горстку белого песка — того самого, увиденного во сне лет двадцать назад: не достать, не потрогать, не забыть никогда: и вообще — ничего, нигде, ни с кем, и нечего о том! Не до лирики — неделю как обчистили: аккуратный разрез на сумке, сразу и не заметишь: профи, профи, ловкость рук, достойная восхищения — и не почувствовала ведь, и ухом не повела, мать их…
В милиции долго уговаривали не заводить «дело», предлагая написать «ввиду потери» — Лизавета Федоровна и махнула рукой: все одно — не найдут, все одно — деньги не вернешь, но у кого вот занять, чтоб дотянуть до получки, неизвестно. Хотя, думает она, грех жаловаться: соль есть, и лук в чулке, и полмешка картошки в чулане, чая да сахара немного — с голоду-то, поди, не опухнут. На карточки только вот… то ли дело с «единым», а теперь вот на поездки треклятые тратиться: государство не проведешь, государство бдит, го-су-дарст-во…
Полуулыбка дамы, покупающей в переходе метро нежные темно-сиреневые ирисы, застает Лизавету Федоровну врасплох — она даже останавливается на миг, чтобы рассмотреть получше ее уютное ярко-оранжевое пальто, блестящие, в тон, сапоги на высоченных каблуках да замшевую сумку от каких-то там «кутюр»: «Неужели кто-то счастлив? Неужели можно быть счастливым? Можно вот так — просто — покупать цветы и улыбаться?» — а у Лизаветы Федоровны в глазах какая-то рябь, а Лизавете Федоровне мерещится уж ленинградская тетка, утопающая известно где в ирисах… Помахивая перед носом племяшки цветами, мертвая тетка садится на излюбленного конька-горбунка: «По улице… Ходить только по центру по улице-то! Только по центру улицы ходить!! Ни к дому какому, ни к парадному какому чужому не ходи — сожрут… Простые люди… Не принято о том… Блокада, дорога жизни… А соседочку-то мою, Валеньку, съели… Уволокли… По центру ходить, по центру улицы, посередке по одной только! Ни к какому парадному чужому не ходи, упаси Боже — к подвалу…».
— Да помогите же, помогите! — кричит дама с ирисами. — Ей плохо!..
Выйдя кое-как на поверхность, Лизавета Федоровна — глаза вниз — ежится и привычно направляется к остановке: по сторонам она смотрит лишь для того, чтобы увернуться от возможного столкновения с суетливыми «согражданами», которые, того и гляди, собьют с ног. А скользко: не хватает только переломаться — с работы выгонят, Чертила вещи пропьет, квартиру спалит… «Самую крепость — в самую мякоть, только не плакать…» — впрочем, стихов этих Лизавета Федоровна не знает и никогда не узнает: какие стихи, когда встаешь в пять утра пять дней в неделю, с одной уборки скачешь на другую, с другой — на третью, а дома — и сказать никому нельзя, что творится! Нету нее продыха, нети быть не может: в автобусе Лизавета Федоровна встает в относительно безопасное (людь) место и, прижавшись лбом к замерзшему стеклу, застывает — через минуту на подтаявшем узоре вырисовывается прозрачный кругляш-колобок. В детстве, помнится, они с братом (белые шапки с помпонами, красные одинаковые шарфы и варежки, расплющенные носы) прикладывали к окну трамвая пятикопеечные монетки, а потом долго на них дышали… Вот и сейчас: акварель Деда Мороза плачет, можно долго разглядывать дома, улицы, прохожих… Где теперь ее брат? Бааальшой человек, говорят, ищи-свищи!
«Граждане пассажиры, выход через заднюю дверь…» — неприятный тенорок… Так было и вчера, и позавчера, и три дня назад, когда двадцатиминутная дорога оборачивалась часовой. Снегопад — красивое «буржуйское» словечко — простому человеку ни к чему.
Лизавета Федоровна еще плотнее прижимается лбом к стеклу и зажмуривается: Лизавета Федоровна не понимает, почему они все так хотят замуж («А он?» — «А что — он? Молчит… Тянет…» — «Ну а ты?»…): ах, если б только можно было «развернуть» чертово колесо, откатить! Уж она точно не стала бы портить паспорт да лежать в уроддоме с разрывами, а потом, двадцать лет спустя, обивать пороги больниц — да еще каких больниц!
— Чертила, а что… что именно тебе говорят-то? — спросила она как-то сына, разговаривающего с голосами, а, услыхав ответ, надолго заперлась в ванной.
Надо просто заткнуть уши, уши, уши, только и всего: «В магазин пошла — тыщу взяла, таки не купила нич толком…» — «Дак еще ж коммуналка вся подорожает!» — «Правдаштоль?» — «Совсем задушили, сволочи!» — «Их бы на пенсию нашу! Месяцок… На три тыщи-то…» — «Думка проклятая — обдумалась, как обгадилась!» — «А по ящику говорят, уровень жизни подымается» — «Не уровень жизни, а уровень жопы! Жопа у кого-то торчком торчит, выше головы! Они ж там все пидарасы, ага!» — «Ты, прям знаешь, что пидарасы!» — «Не пидарасы, а сексменьшинства! Геи…» — «Ну да, чисто голубки…» — «Ты б, голубчик, заткнулся, пока я тебе в морду не дал» — «Чего сразу в морду-то?» — «Ван-чо!» — «У них мозги в жопе, га-га-га!» — «Я бы этих всех…» — «Господа, а как же социальные программы? Развитие инфраструктуры? Интернетизация? Да ведь гражданская война могла б начаться, кабы не през…» — «Ты откуда взялся, чмо в шляпе? Ты, может, сам пидар?» — «Что вы себе позволяете? Я женат, у меня двое детей! И вообще, надо быть толерантными…» — «Глянь-ка…» — «Ч? Рантными? Ты ч, в натуре, выражаешься, мудило? Быстро извинился!» — «Да я, собственно…» — «Я те щас, на х.й, такую рантность покажу, закачаешься! Ща за яйца подвешу — и всё!» — «Коля, слышь, хороший, успокойся, а, Колечка? Не кипятись!» — «Рот, дура, не разевай, усвоила?» — «Ну прости, прости…» — «Е.ать тебе не перее.ать, тьфу!» — «Люди, мужчины! Да что ж это такое! Угомоните их — здесь женщины и дети! Почему они должны все это слушать?» — «А хули, пусть привыкают! Мы люди простые, ч думаем — то и говорим, да, Колян?» — «Во… А то ишь, рантность: бей жидов, спасай Россию!» — «Мама, роди меня обратно!» — «Товарищ водитель, когда поедем?» — «Последнего товарища дерьмократы знаешь, когда прибили?» — «Граждане, соблюдайте в салоне правила поведения согласно инструкции: инструкция висит у кабины водителя!» — «Какой, на х.й, инструкции, когда тут одни жиды и пидарасы? Русских мужиков нормальных ваще не осталось, ля буду! Одни эти… говноеды… из телевизора!» — «Да чего ты к нему прицепился? Ну какой он пидар? Вообще на хохла похож» — «И то правда: и акцент хохляцкий… Ну-ка, скажи на своей собачьей муве…» — «Сало, небось, ломтями хавает!» — «Вот я ж и говорю: одни пидары да хохлы… Понаехали тут!» — «Уважаемые пассажиры! Просьба соблюдать спокойствие! Отправка транспортного средства по техническим причинам задерживается» — «О! Час до этого проклятого Кукуева едем, тут и ангел чертом станет!» — «И не говори… Ребят, а давайте споем!» — «Чего споем-то?» — «Тсс, тихо! Темная ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…»
Лизавета Федоровна не спит что-то около двух лет: с тех самых пор, покуда в Чертиле не проснулись дремавшие до того гены. Сама, конечно, виновата — все боялась чего-то, все думала: «Авось образуется, парню отец нужен». Так все и разрушилось в чаду пьяном, к тому же печень: существительное — то, что существует? — «вдова» долго жгло слух… А теперь — что? Теперь только-только сумерки — и глаза уж слипаются, руки тяжелеют, ноги затекают, а голова так и норовит «спрыгнуть» на грудь. Часто Лизавета Федоровна выходит из полузабытья только на своей — одним лишь чертом не забытой — остановке: благо, та конечная, не проспишь.
…вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…
Она ставит сумку на снег и, пошарив в кармане пальто, чиркает спичкой: неожиданно ее красивый рот кривит странная улыбка — впрочем, всего какие-то доли секунд. Лизавета Федоровна замирает от неожиданно резкой боли под лопаткой, уходящей в подреберье, и… Мечты-мечты! А ведь, кажется, умри она здесь и сейчас, исчезнут все беды: ненужно будет выходить в пять утра из дому, трястись в набитом автобусе, толкаться в метро, торопиться к семи на первую работу, чтобы махать там шваброй до десяти, тянуть время до двенадцати и ехать на вторую и, наконец, сломя голову нестись на третью, а потом, не чуя себя, снова толкаться в метро, трястись в набитом автобусе, выискивать в магазине «что подешевле», заходить в квартиру со стойким, не выветриваемым запахом перегара да ждать Чертилу, у которого либо водка, либо «голоса», а то и все вместе, пес его разберет: и так каждый день, а в выходные еще хуже… доигралась-допрыгалась, лошадка, пшла, давай-ка, хоронить одно некому, так что не умничай, подумаешь, болит у нее — ишь, чего выдумала! Давай-давай… Хоть картошки ему начистишь, не жрет же, не жрет ничегошеньки!.. Иди-иди, да иди же, не стой истуканом, ну…