Рукопись, найденная в чемодане Хелприн Марк

– А почему?

– Я еще не успел подготовить диатрибу, – сказал я, потому что к тому времени я действительно не успел этого сделать.

С тех пор я подготовил их великое множество. Они длятся от тридцати секунд да часа сорока пяти минут.

– Просто скажи первое, что приходит тебе на ум, – попросила она.

– Ты считаешь, что я безумец.

– Нет. Я вовсе так не считаю, но я люблю кофе, а ты ведешь себя так, словно бы я тебе изменю, если выпью чашечку кофе. Что с тобой происходит?

– Ты любишь кофе, – сказал я. – Но нельзя отдавать свою любовь чему-то неодушевленному. Это же смешно! Это все равно что сказать: «Я люблю жареного цыпленка».

– Пусть так, но стоит сказать тебе, что я люблю кофе, как твой голос опускается на целых полторы октавы, после каждого твоего слова появляется пауза, и ты корчишься так, словно меня ласкает суккуб.

– Инкуб, а не суккуб.

– Ладно, какая разница, какой «куб»! Но когда ты произносишь «цыпленок» или «красавец инкуб», ни одно слово не отличается от остальных слов, его окружающих…

– А что, инкуб красив?

– Ясное дело.

– Ты его видела?

– Нет, я видела, каким ты его себе представляешь.

Она с любовью произнесла мое имя. А потом добавила:

– Ты просто чокнутый.

– Вовсе нет, – заявил я. – Чокнутые – это те, кто пьет кофе. Чокнутые, одержимые и, что гораздо хуже, жаждущие быть одержимыми. Большинство из тех, кто сидит в сумасшедшем доме, пьют кофе. Стоит только не давать им кофе, как они обретут достаточное самообладание, чтобы убраться оттуда. Но им варят его все крепче и крепче, и они пьют его все больше и больше. Они теряют человеческий облик с каждым чертовым глоточком и, хотя сами это чувствуют, ведут себя как лемминги, бросающиеся в море. Люди пьют кофе, и это сводит их с ума.

Чуть помолчав, я продолжил:

– Почему надо пить именно кофе? Почему не какао, не чай, не колу, не мате, не гуарану? Почему кофеин, а не теобромин или теофиллин? Как-то раз я перебрал шоколаду. Знаю: это является причиной неуправляемого экстаза, но впоследствии погружает тебя в отчаяние Прометея… Имей в виду, – добавил я, – что кофе в Европе появился в семнадцатом веке, после Ренессанса. И почему же, ты думаешь, искусство Ренессанса никогда не было превзойдено? Те высоты достигались на ангельских крыльях, а не с помощью черной порчи, сваренной из зерен, которые отравляют даже землю, на которой растут. Плантация выжигает саму себя! И не говори мне, что заигрывание с наркотическим зельем может быть целительным. Полагаю, тебе никогда не приходилось слышать о скандалах на почве кофейных адюльтеров, которые происходили в начале девятнадцатого века. Знаешь, что добавляют в молотый кофе?

– Что? – спросила Констанция, широко раскрыв глаза.

– Орехи, желуди, толченый кирпич, молотый горох и свиное дерьмо. И никто об этом не догадывается. Да и как им об этом догадаться? Ведь они уже одержимы, как те больные, которых изображал еще Хогарт и которые преданы – кому? Королю? Пророку? Вере? Чему? Чему? Даже не лжепророку или самозванцу, даже не ложной идее или ереси. Но – зерну, зерну, зерну, зерну, зерну!

– И что бы ты сделал? Запретил пить кофе?

– Почему бы и нет? Де Валера пытался запретить в Ирландии чай. Почему он тогда не довел дело до конца?

Я продолжал, защищая свет и обличая всеобъемлющий мрак:

– Кофеин, Констанция, изменяет генетический код.

– Да ну?

– Точно, C8H10N4O2. 3,7-дигидро-1,3,7-триметил-1Н-пурин-2,6-дион. Как ты знаешь, ДНК сама себя копирует, но кофеин сметает этот священный процесс, как тайфун, и подрывает генетическую систему. Кофеин замещает аденозин на рецепторах нейронов, из-за чего сами нейроны не в состоянии держать оборону. Такая узурпация и ее разнузданные воздействия, ее вызов природному равновесию, ее высвобождение огня, который становится тараном, разрушающим душу, есть величайший грех.

Вслед за тем я возвестил:

– Насекомые из-за этого становятся стерильными.

– А люди? – спросила Констанция. – Люди ведь не насекомые.

– Верно, – согласился я. – В сущности, если честно, делая сперматозоиды более подвижными, кофеин повышает человеческую плодовитость. Разве это справедливо?

– Почему же нет?

– Только тупой сперматозоид, пропитанный кофеином, пользуется этим преимуществом. Порядочные сперматозоиды, не приемлющие искусственных возбудителей, до яйцеклетки не доберутся, и кого же ей приходится принимать? Слабовольного, неряшливого, малодушного живчика, который добрался до нее, потому что в заднице у него был пропеллер. Шпенглер, пытаясь разобраться в неумолимом закате Европы, совершенно упустил из виду это обстоятельство.

– Дорогой мой, – сказала она, – любимый…

– Возьми Финляндию: там величайшее в мире потребление кофе на душу населения. Да, это правда, что им удалось победить русских, но они – самые нервные люди на всей земле, никто не понимает их языка, и они хлещут себя ветками в бане. Средний американец выпивает в год семьсот галлонов жидкости, и примерно половину этого объема составляет кофе. То есть – шестнадцать чашек в день. Три процента населения выпивают по пятьдесят чашек, а пятнадцать процентов – по сорок. Шестьдесят семь процентов взрослых и двадцать три процента детей испытывают зависимость от кофеина!

– Милый…

– Екатерина Великая готовила его себе из расчета фунт кофе на четыре чашки воды. Из-за этого, скажу тебе прямо, она и питала слабость к жеребцам. А знаешь ли ты, что пять граммов чистого кофеина – это верная смерть. Кто-то однажды покончил с собой с помощью кофейной клизмы. Понимаешь? Что, если ты утратишь счет своим чашечкам кофе? Так можно и помереть. И все это было известно давным-давно, и еще тогда Уильям Корбет назвал кофеин «разрушителем здоровья, ослабляющим кости, порождающим изнеженность и лень, совращающим юных и убивающим пожилых». Прислушайся к моим словам, Констанция. Доверься мне. Я знаю, о чем говорю, и в этом вопросе, уверяю тебя, я совершенно беспристрастен.

На протяжении всей остальной поездки между нами воцарилось молчание. И заговорил я только в Чикаго, когда на вокзале какой-то беспризорник вежливо попросил у меня монетку на чашечку кофе.

– Пошел на хуй! – завопил я, да с такой силой, что слова мои несколько раз отдались эхом под высоким потолком, заставив стаи голубей слететь со своих насиженных местечек.

Подобный язык в общественных местах в ту пору не поощрялся, и чикагские полицейские – по неведомой причине одетые как таксисты – направились было ко мне, но Констанция остановила их хмурым, исподлобья, взглядом истинной миллионерши.

Вывески со словом «кофе» на пути от «Чапараля» к «Двадцатому веку» повстречалось нам с дюжину раз. Люди в шляпах и полосатых льняных костюмах стояли у прилавков, запрокидывая головы, глотая его, как пациенты психиатрической клиники. Зимой эти же люди будут частенько подходить к тем же прилавкам и пить из тех же чашек, только их пальто и шляпы будут придавать им европейский вид. Когда в Чикаго очень холодно, свет проникает в вокзальные окна огромными столбами, в которых вспыхивают голуби, пролетающие сквозь пыльный воздух, словно сквозь мерцающие звезды Млечного Пути.

Должен сознаться, что по мере приближения к Нью-Йорку на душе у меня становилось веселее. В конце концов, Нью-Йорк был родным моим городом, и хотя говорят, что он сильно переменился, но в памяти у меня он остается таким же, каким и был, и я люблю его, как любят того, кто умер, – с нежным смирением, верностью и обреченностью. Он предстает передо мною безмолвным, но я уверен, что будь у меня достаточно сил, возжелай я этого так, как во сне можно желать полета, то я смог бы расслышать все его звуки и войти в его величавый образ, чтобы начать розыски тех, чьи адреса до сих пор сохраняются у меня в сердце. Если бы я нашел их, то не представляю, что стал бы делать (да и узнали ли бы они меня?), но я был бы счастлив просто их повидать. Я стал бы, к примеру, искать в 1910 году своего отца, когда он был молодым еще человеком, а мне было шесть. Я пошел бы вслед за ним по улице, и, может быть, мы обменялись бы с ним взглядами. Он подумал бы, что доброта, которая, как он почувствует, исходит от древнего, седого как лунь ветерана Гражданской войны, является признаком мудрости и доброжелательности, даруемых старостью. Вам никогда не приходилось встречать стариканов вроде меня, которые улыбаются вам и глядят так, словно в точности знают, кто вы такой и что с вами произойдет? Может быть, это ваш сын, который так сильно любил вас, что силой воли сумел перенестись к вам сквозь время, в свое прошлое.

Нью-Йорк придавал мне сил. Гудзон придавал мне сил, будучи (вне сомнения) моим райским садом. Я решил, что любовь к Констанции позволит мне измениться и что, увидев это, она и сама станет иной, а это позволит нам восстановить наши зашедшие в тупик отношения. Почти ничего не хотелось мне сильнее, чем шагать вместе с ней по тенистым и безымянным летним улицам, затерявшись во времени и, как прежде, полными любви.

Словно бы я сам напился кофе, оптимизм мой разрастался сверх всякой меры, и как только такси подбросило нас к дому, я вбежал в него, словно генерал, только что победоносно завершивший войну. В этой новой эпохе было осуществимо все, чего бы я только ни пожелал. Первым делом я бросился в ванную и перекрутил все полотенца – получились этакие бессмысленные жгуты. Я беспорядочно переставил все бутылочки и пузырьки с косметикой, которых у Констанции имелось великое множество (она чуть с ума не сошла, когда я решительно заявил, что «Восторг» должен стоять за «Квантовой механикой», ибо «Восторг» был ее излюбленным шампунем, а теперь до него стало трудно дотянуться), затем на лифте поднялся в кухню, где разворошил все сорта сыра, а кое-какие даже изъял из отделения молочных продуктов, с безрассудной отвагой переложив к фруктам. Полностью отдавшись порыву, я взял кусок «Стилтона» и сунул его между бутылками пива.

Не могу утверждать, что эти действия доставляли мне удовольствие, что мне легко было их совершать или что в них был хоть какой-нибудь смысл, но я решил изменить всему, что доставляло радость моему сердцу, и спешно принялся за исполнение замысла.

На очереди был мой кабинет. У меня слезы лились из глаз, когда я лишал его тщательно продуманного порядка, ибо казалось, что, перемешивая пачки бумаги и наклоняя абажуры на сторону, я отказывался от всех тех усилий, которые – по крайней мере, символически – предпринимал всю свою жизнь: привносить порядок в мир, полный хаоса, защищать осмысленное и доброе от бессмысленного и злого, выстраивать своего рода аэродром, готовый в полном порядке принять звено сбившихся с курса самолетов.

Мне так хотелось, чтобы, когда они вырвутся из облаков, перед ними предстало чистое поле, на которое можно легко приземлиться. Хотелось, чтобы они знали: наземные службы никогда не оставляли надежды на их возвращение, и я ждал их, и не покидал своего поста, и верил. Нежданно-негаданно воспринять идею беспорядка, поддаться ей, перестать заботиться о красоте и уравновешенности всего на свете, всего на свете… Это шло вразрез со всеми уроками, преподнесенными мне жизнью, со всем опытом, почерпнутым мною в схватках, из которых я выходил победителем.

Аккуратность так глубоко в меня внедрилась, что даже самый первый шаг в сторону грозил довести меня до грани – и через грань. Но я с самого начала верил – то ли подсознательно, то ли инстинктивно, – что жизнь и любовь неразделимы, что почтительность к одной требует почтительности и к другой, что любовь может принимать многие обличья и быть причиной многих исключений и что, как величайшее из исключений, любовь может быть божественным приказом восставать против порядка, которому ты присягнул, восставать против природы и даже против самого Бога. Только любовь может содержать в себе такое послание, столь глубоко ощущаемое, столь тяжко обременяющее, столь верное, столь чистое и столь совершенное.

Я решил выпить чашку кофе – или, по крайней мере, попытаться.

Естественно, я не мог просто выйти из дому, отправиться в какой-нибудь ресторан или в один из многих отвратительных притонов, где осуществимы подобные вещи, попросить чашку кофе и выпить ее. Констанция восприняла мою нерешительность как поощрение вседозволенности – и за те шесть или семь недель, в течение которых я все откладывал прямую встречу с тем, что должно было перевести меня в иную веру, окружила себя разнообразными любителями, апологетами, наемниками, прихвостнями и трутнями этой кофейной гадости. Домой она являлась разгоряченной, нервной и порывистой. Я улавливал в ее дыхании кофейный запах через обеденный стол, а обеденный стол был шириною в шесть метров.

В конце июля прибыли несколько грузовиков фирмы С. С. Пирса с припасами для дьявольского аппарата, доставленного из Италии, – машины, предназначенной для прогона под высоким давлением пара через молотые кофейные зерна. Я видел такие штуковины в Европе и соблюдал благоразумную дистанцию. А теперь одна из них была водружена на главный стол в кухне. В верхней части ее медного котла, имеющего форму колокола, красовалась бронзовая горгулья. Ясно, что тот, кто это сотворил, знал, что делает. Я не мог подолгу смотреть на это ужасное видение: бронзовые глаза кажутся живыми, в них пляшет улыбка, внушенная зельем.

Однажды субботним утром, когда я после пробежки вокруг парка вошел в дом, Констанция была в приемной и беседовала с директором одного из музеев, в чьем попечительском совете состояла. В приемной мы всегда держали так много цветов, что слуги ходили в специальных сетках для пчеловодов, изготовленных по эскизам Фрэнка Бака.

Эта комната была настоящим раем. Даже зимой, когда в камине полыхал огонь, цветы были свежими и полными жизни. Проходя мимо, я туда заглянул. Все, казалось, было как всегда. Констанция почистила зубы. Они опять были белоснежными, без этих порочных пятен, оставляемых напитком, напоминающим результат перегонки содержимого выгребной ямы. На ней была белая теннисная форма: она была неотразима в любом спортивном одеянии, даже во вратарском.

Директор музея сидел на краешке стула, подавшись вперед и натужно смеясь тем замечаниям Констанции, которые хотя бы отдаленно можно было найти забавными. Я услышал, как изменился ее голос, сделавшись тусклым и серьезным, когда она сказала:

– Люблю по субботам поиграть в теннис, потом принять душ и сходить к Джефферсону за кофе.

Когда она произносила ту часть фразы, что касалась покупки кофе, впечатление было такое, что она говорит о мужчине, в которого до безумия влюблена. Она вся была исполнена мягкости и теплоты, как во время нашей первой встречи. Лишь только я вспомнил об этом, как последовал ужасный хруст – это я наступил на рукоятку ее теннисной ракетки, прислоненной к одному из египетских мраморных львов возле двери в приемную.

Ладно, сказал я себе, взбегая по лестнице (Констанция терпеть не может, чтобы кто-нибудь ломал ее ракетки), если я намереваюсь это сделать, то мне придется это сделать.

Прежде всего я составил завещание. Как у совладельца оцениваемых в несколько миллиардов компаний, недвижимости, произведений искусства и денежных средств, завещание мое, само собой, оказалось довольно замысловатым. Оно было составлено в старой фирме дедушки Фабера и заключено в папку из марокканской кожи, которую я иногда забавы ради нюхал. Алгоритмическая его часть занимала первые двадцать страниц, после чего вплоть до страницы 325 следовала инвентарная опись, должным образом обновляемая каждый квартал.

Но в завещании этом ничего не говорилось о чувствах, сожалениях, вздохах. Да, вздохах. Даже после последнего вздоха.

Я составил его сам, без участия адвокатов, и в нем ничего не говорилось о деньгах. Речь в завещании шла о том, что я вынужден буду оставить этот мир и людей, которых любил, и оно было способом говорить с ними, даже с теми, которые ушли прежде меня.

В этом документе я говорил с Констанцией. Много говорил. И не стеснялся упоминать о предмете, ставшем причиной крушения нашего счастья. Не стеснялся высказывать осуждение. Не стеснялся излагать предостерегающую историю, проиллюстрированную моей собственной смертью. «Я умер, потому что ты позволила своему женскому сердцу привязаться к неодушевленному предмету. Я умер, потому что ты была одержима бронзовой горгульей, нависающей над десертным столом. Я умер, потому что ты позволила своей прекрасной душе увлечься кофейным зернышком, – писал я. – Прощай».

Потом я отправился к доктору. Мой личный врач был в Хэмпс-тоне, поэтому я попросил консьержа найти лучшего терапевта, остававшегося на Манхэттене. Им оказался доктор Ксавьер Граффи из Нью-Йоркского госпиталя. Я сразу понял, что он должен быть хорош, поскольку брал за свои услуги по адвокатским расценкам.

– Доктор Граффи, – сказал я, – я намереваюсь выпить чашку кофе.

– Прошу прощения? – сказал доктор Граффи.

– Что бы вы мне рекомендовали для профилактики и восстановления?

– На что вы жалуетесь?

– Что вы сказали? – спросил я, плохо его расслышав и оттопыривая ладонью правое ухо, как ветеран Антиетама.

– Какое у вас заболевание? – прокричал он.

– Я совершенно здоров.

– Тогда что вы имеете в виду?

– Я намереваюсь выпить чашку кофе.

– Ох, – сказал он, подумав, что с его стороны было, возможно, невежливо не предложить мне кофе. – Не желаете ли кофе?

– Нет, – сказал я, мотая головой и глядя на небо через фермы моста 59-й улицы.

Последовало долгое молчание.

– Итак, что я могу для вас сделать? – сказал он наконец с надеждой в голосе.

– Помогите мне, – сказал я.

– Конечно, конечно. Расскажите только, в чем дело.

– Я намереваюсь выпить чашку кофе.

– Немедленно велю принести.

– Не сейчас! – сказал я.

– Хорошо. Как только вам будет угодно.

Он был вежлив и озадачен.

– Вы хорошо себя чувствуете? – спросил он.

– Вполне, – сказал я. – Для человека моего возраста я и силен и ловок, если можно говорить так о самом себе. Я служил в ВВС. Летал на «Р-пятьдесят один» и дал себе обет не терять формы так долго, как только смогу.

– Тогда что же у вас болит?

– Ничего. Я в отличном состоянии.

– А, понял, – сказал доктор. – Вы нуждаетесь в некоторых советах относительно профилактики.

– Профилактики и восстановления.

Он запрокинул голову, как сова, а потом и замигал, как сова.

– Я намереваюсь выпить чашку кофе, – сказал я.

– Сейчас? – спросил он.

– Нет, позже.

– Чудесно. Когда вам будет угодно. Или, может быть, вы предпочтете чай?

– Нет.

– Что ж, тогда будет кофе.

– Да.

– Его принесут, как только вам будет угодно.

– Сюда, вы имеете в виду? – спросил я.

– Моя секретарша готовит отличный кофе.

– Прямо сейчас, вы имеете в виду?

– Если пожелаете.

– У вас имеется соответствующее оборудование? – осведомился я.

– У меня есть «Мелитта».

– Что это такое?

– Фильтрующий аппарат.

– Да, и потребуется еще промывание желудка, атропин, профилактика тиреотоксикоза, клизмы с морской солью, средства для удаления пятен, мятные таблетки и зубная щетка.

– Я вас совершенно не понимаю, – сказал он. – Совершенно.

– Понимаете, – сказал я ему. – Я пришел к вам, потому что вы доктор.

– Да, я доктор…

– Мне нужен ваш совет относительно профилактики и восстановления.

– Прекрасно, – сказал он. – Скажите мне о вашей болезни, недуге, травме, врожденном пороке, и я рекомендую вам меры предосторожности, способы стабилизации и тому подобное.

– Я, – сказал я, касаясь своей груди указательным пальцем левой руки. – Намереваюсь, – сказал я.

– Что?

– Выпить, – сказал я, изображая, что вливаю себе в глотку струю из бурдюка, которого, похоже, он никогда не видел. – Кофе. – В этом месте я изобразил гончара за его кругом.

– Джина, – сказал он, нажав кнопку, – принеси, пожалуйста, кофе, и побыстрее.

– Нет! – крикнул я. – Не приносите никакого кофе!

– Доктор Граффи? – зашуршало в микрофоне. – Так принести вам кофе?

– Нет, – сказал доктор Граффи. – Отставить.

Он отпустил бакелитовую кнопку.

– Все равно я никогда не хотел быть врачом, – сказал он. – Я хотел быть берейтором. Кто знает? Может быть, в другой раз повезет.

От него я не сумел получить хоть какого-либо медицинского совета, так что вынужден был совершить это деяние, полагаясь лишь на себя самого. Дома найти уединения я не мог. У нас было только три кухни, и Констанция или кто-нибудь из слуг могли случайно зайти в любую из них, нарушив мою затею. Можете себе вообразить, что уборщица или садовник оказываются у меня перед глазами, когда я подношу к губам зловонную чашку? Несмотря на данные им указания не готовить, не пить, не хранить, не приносить кофе и не говорить о нем ни в доме, ни в прилегающей к нему территории, они, вероятно, предавались этому распутству два-три раза в день – в своих обиталищах, на глазах у собственных детей – и даже не заметили бы, что такого необычного я собираюсь совершить. Может, именно в тот момент, когда я достигну середины своего каната над Ниагарой, они начнут какую-нибудь бессмысленную болтовню или, еще хуже, выдадут какую-нибудь из этих сатанинских фраз, типа «О, пьете свой кофе? На здоровье!», которые кишат в сердцах одержимых, как извивающиеся черви. «Мой кофе», надо же!

Я думал было запереться, но что, если в тот самый момент, когда вся моя жизнь вот-вот должна будет готова перейти через Великий Водораздел, Мейзи потребуется достать из холодильника свой сэндвич с яйцом и салатом и дверь в кухню задребезжит?

Констанция занималась кислородным уходом за своими волосами, и в доме стоял свежий и сладкий запах. Арап Лоуренс – не Т. Э. Лоуренс, а ее парикмахер – сказал ей, что волосам, чтобы стать по-настоящему красивыми, требуется кислород и низкая температура. Не жалея затрат, Констанция велела, чтобы на заднем дворе, куда сносили кухонный мусор, соорудили некую установку размером с крытый товарный вагон. От этого химического завода тянулся длинный шланг, увенчанный чем-то весьма и весьма похожим на то, что много позже стало нам известно как шлем астронавта. Надев этот шлем на голову и нажав на зеленую кнопку на штуковине, похожей на пульт управления тельфером, Констанция обеспечивала своим волосам приток охлажденного кислорода, подаваемого под высоким давлением.

Спереди, по бокам и сверху на шлеме красными буквами по трафарету были выведены надписи «НЕ КУРИТЬ», к которым я черным китайским маркером добавил: «И НЕ ПИТЬ КОФЕ!»

Я вышел из дому и побрел куда глаза глядят. Стоял август, так что я направился к Бронксу. Я слышал, что Бронкс теперь стал опасен, но в ту пору самый большой риск представляли там еврейские старушки, сновавшие вверх и вниз по Гранд-Конкор-су наподобие бамперных автомобилей. У этих женщин было то, что в ВВС нам было известно как трехколесное шасси, и задними их колесами были тележки для покупок. Впервые увидев их после войны, я вообразил себе ураганный налет эскадрильи В-29.

Я сам не знал, куда направляюсь. Я шел, чтобы оттянуть решающий момент, надеясь, что сумею примириться с фактами жизни, как ослик, идущий за морковкой, что свисает с палки, привязанной к его упряжи. Я хотел, чтобы момент моей расплаты был ярким и постоянно отдаляющимся.

Несмотря на то что мы навещали отдаленных родственников Констанции в Ривердейле и Филдстоне, а одно лето я работал санитаром в бараке фекального анализа при Монтефиорском госпитале, по-настоящему Бронкса я не знал. Возле стадиона «Янки» я окликнул такси.

– Отвезите меня туда, – велел я.

– Куда? – спросил водитель.

– В самую глубь Бронкса. Бросьте меня в темный колодезь вечности.

Он ехал минут двадцать и высадил меня на пересечении двух линий надземки. В тени стальных платформ, поддерживающих скоростные поезда, виднелись неоновые вывески, сверкавшие среди бела дня, фаланги пончиков с повидлом на матовом стекле, ряды пожилых женщин в красиво убранных гостиных, чьи волосы были покрыты лаком и плотно, как надкрылья божьих коровок, прилегали к вискам. Потом появилась мясная лавка, где горячие куски вареной говядины томились в джунглях кислой капусты, а набухшие кровяные колбаски все вращались и вращались на вертелах из нержавейки. Там можно было бы выпить кофе, но при данных обстоятельствах я от этой мысли отказался. Пить это зелье само по себе омерзительно, но быть при этом окруженным телячьими ляжками, говяжьими языками, печенками…

Не осмелился я зайти и в булочную, опасаясь, что кофе сведет меня с ума и заставит умять три дюжины пончиков с повидлом. Я и без кофе готов был по меньшей мере на дюжину, поскольку их изобрели в моем родном городке. Время от времени я пытался принести домой полную их сумку, из той самой пекарни, откуда они произошли, но прошагать надо было четыре мили, и, особенно когда стояли холода, а луна была полной, домой я приходил с пустой белой сумкой, а все пальтецо мое усыпала сахарная пудра. Даже теперь я съедаю десять – двенадцать этих штуковин, которых здесь, в пекарне Нитероя, дети называют pusatas, а черносливовой начинке которых приданы очертания, напоминающие терновый венец.

Несколько часов я шагал по окрестным улицам, всегда возвращаясь в тенистые узы платформ надземки – только в Нью-Йорке подземка проходит по большей части над землей. Становилось все темнее и темнее, все жарче и жарче. Хотя было всего лишь около трех часов дня, весь мир казался черным, и красные неоновые вывески вспыхивали, как маленькие креветки на дне океана. Меня окружал туман, и я знал, что смогу усилием воли развеять его, ибо сразу же за стенами страха простирается голубое небо, где сердце и разум составляют единое целое.

– Держи себя в руках, – сказал я себе тихонько.

Несколькими минутами позже я увидел пиццерию, спрятанную в закоулке, глубоко погруженном в августовские тени. Там был кофе. Войти туда, приблизиться к цели было подобно полету к Берлину сквозь ветер и зенитный огонь. Чем ближе оказываешься к своему объекту, тем ты более напуган, более сосредоточен, более бодр – и тем меньше боишься. Это парадокс. Когда мир обостряется и сверкает так ярко, что даже сражение на максимальной скорости кажется слишком замедленным, то возрастание страха в какой-то момент приводит к его исчезновению.

Мужество мое воспрянуло, когда я вошел, и сердце в присутствии кофеварки яростно заколотилось. Невесть сколько серебристых печей горели в полную мощь, и температура внутри лавчонки была не меньше семидесяти градусов, хуже, чем посреди июля в Мехико. Из недр заведения появилась девушка, единственная работница. Это была блондинка, почти с меня ростом. Страшная жара отображалась на ее лице, покрытом блестящим слоем пота. Чтобы остаться в живых, ей приходилось выпивать галлоны кофе на протяжении всего дня, и из-за этого она становилась сексуально ненасытной и возбудимой сверх всякой меры. Но я, сосредоточенный на своей задаче, не осознавал этого, даже когда она пожирала меня своими голубыми глазищами. Я не мог оторвать взгляда от кофеварки. Вот и дошло до этого, наконец-то. Вверху громыхали поезда. Мое сердце дико стучало. Я готов был на решающий шаг.

– Лучше, когда погорячее? – спросил я, думая, что ледяной кофе, возможно, менее ужасен.

Девушка дышала, как загнанный зверь.

– Да, – сказала она, и глаза ее слегка затуманились.

– Я хочу прямо сейчас, – медленно проговорил я, выделяя каждое слово.

– Ах! – сказала она, тотчас вышла из-за прилавка, бросилась к двери, заперла ее и перевернула табличку так, чтобы наружному миру она возвещала «ЗАКРЫТО».

– Пойдемте в заднюю комнату. На мешки с мукой.

– Сойдет и прямо здесь, – возразил я.

– Люди увидят, – сказала она, указывая взглядом на витрину.

– Вы правы, – согласился я. – Пойдемте.

Она повела меня за собой, и я сказал:

– А как насчет кофе?

– Кофе?

– Хочу выпить чашку кофе.

– Сварить? – спросила она, закидывая руки за плечи и удерживая волосы.

– Сейчас сварим, – пообещала она, увлекая меня все глубже в недра заведения.

Мешки с мукой они держали в комнатушке без окон, с одной флуоресцентной лампой да с вентилятором в отдушине над дверью. Кофе я там не увидел и оглянулся в поисках кофейника. Когда я снова посмотрел в сторону мешков, работница пиццерии сидела на них вполоборота, упираясь коленями, и ритмично, словно под музыку, раздевалась, томно раскачивалась, развязывая белые тесемки своего фартука.

Когда, после того как я принужден был впервые за время нашего брака изменить Констанции, наступил вечер, я бесцельно шагал, все дальше углубляясь в Бронкс. Было еще светло, и люди либо обедали, либо косили свои лужайки. Примечательным в отношении климата Бронкса является то, что в январе вы можете вынести на веранду сочный бифштекс, и он через две минуты замерзнет, а в августе можно положить его в том же самом месте на гриль, не разжигая огня, и он сам по себе зажарится. И хотя весна здесь длится не более десяти дней, осень представляется раем, которому никогда не будет скончания.

Ходьба обратила мои мысли к юности, но я все еще был голоден. Почти наверняка за последние два-три часа не миновал я ни единого банкира, ни единого обладателя хотя бы одного места на какой-нибудь захудалой бирже. Ни тебе значков Йельского университета, ни «ягуаров», ни безупречных зубов. Я заметил, что люди поглядывали на меня враждебно. Воспринял это как своего рода возмущение, которое я должен был вызывать у них как выпускник Гарварда, партнер у Стиллмана и Чейза и, ныне, миллиардер, вне зависимости от того, что я по-прежнему оставался курьером филиала компании, вне зависимости от того, что, как и всякий другой, был полностью внедрен в свой «класс» – иначе говоря, в свою эмоциональную родину, – прежде чем мне исполнилось десять, а мы тогда были довольно-таки бедны.

Я решил, что дело в моей одежде, или, может, в стрижке, или, может, помоги мне Господь, в моем поведении и выражении лица.

Когда принадлежишь к денежной элите, то становишься привычен к определенной враждебности со стороны неимущих. Но я совершенно не знал, что дети разбегались по домам, когда я проходил мимо, а женщины смотрели на меня в страхе потому, что сзади я весь, от пяток до макушки, покрыт был мукой, так же как и мои волосы, лицо и шея. Я выглядел как призрак прошедшего Рождества.

Пока я шел, у меня возник план. Благодаря удаче или помехам я так и не выпил кофе, и недавняя моя попытка согласиться с Констанцией, сдаться тому, что она рассматривала как нормальную жизнь, но что сам я воспринимал как серьезную пагубу, способную до неузнаваемости исказить мое естество, провалилась. Я не только не смог выпить кофе, я не смог даже приблизиться к нему на три метра.

Единственный для меня способ достичь «нормы» состоял в том, чтобы прибегнуть к помощи силы. Сила – замечательный инструмент, и когда она угрожает жизни, то пробуждает способности, спавшие в душе как некие великаны. Идея моя была проста: я подкуплю полицейских, чтобы они силой принудили меня выпить чашку кофе. В конце концов, у них есть пушки, и всем хорошо известно, что за соответствующую сумму они сделают поистине все на свете. Управляющая офисом у Стиллмана и Чейза ежемесячно навещала капитана в участке и всякий раз доставляла ему несколько тысяч долларов для «фонда».

«Зачем вы относите ему деньги?» – спросил я у нее, и она объяснила, что это делается для безопасности наших курьеров и гладкого прохождения наших операций. Она обычно наносила капитану визиты вежливости и вручала ему двести долларов для благотворительного фонда. Он благодарил ее и выходил из комнаты, чтобы положить деньги в сейф участка. Оставшись одна возле маленького стола, управляющая выдвигала единственный ящик, набивала его тысячами долларов в десяти– и двадцатидолларовых банкнотах и захлопывала. При этом звуке капитан снова появлялся в комнате, благодарил ее еще раз за тот вклад, который он только что поместил в сейф, и пожимал ей руку. Тот факт, что в ящике постоянно обнаруживались огромные суммы, капитан объяснял для себя чем-то вроде чуда.

Когда в Нью-Йорке умирает богатый человек, у которого нет родственников, чтобы позаботиться о его делах, полицейские опечатывают дом, но лишь после того, как его разграбят. Иногда они возвращаются ночью и взламывают печать, чтобы забрать что-то, что в спешке было забыто. Они, однако, не любят говорить о таких вещах, ибо чувствуют, что это оскорбляет их достоинство.

К великому моему изумлению, полицейские сами подъехали ко мне, когда я шел по улице, и сбросили скорость, приноравливаясь к моему шагу.

– Ты сам залезешь в машину или нам за тобой сначала погоняться? – спросили меня изнутри.

– Прошу прощения? Не могли бы вы повторить?

– Что предпочитаешь – смирительную рубашку? Или будешь сотрудничать?

– Вы прочли мои мысли, – сказал я. – То, о чем я думал, было настолько мощным, что привело вас ко мне, но только не надо вставать на дыбы, прежде чем мы заключим соглашение. Кроме того, я не хочу иметь дело с кем-либо в чине ниже капитана.

Я запрыгнул в машину и смеялся всю дорогу до участка. Там, когда они надевали на меня наручники, я попросил оставить руки спереди, чтобы я смог выпить эту чашку кофе.

– Эту чашку кофе?

– Да.

– Что это значит – выпить эту чашку кофе? Вы американец?

– Конечно. Разве не похож?

– Нет.

– И кто же я по национальности, по-вашему?

Дежурный сержант осмотрел меня с ног до головы.

– Псих, – сказал он.

Я попал в беду. Они наплевательски отнеслись к моей просьбе и, зарегистрировав меня как нарушителя общественного порядка, швырнули в «обезьянник». Единственным другим его обитателем был бородатый старец с розовой культей вместо правой кисти. Он очень походил на Санта-Клауса, но глаза его были полны ужаса. Видно было, что он никогда не переставал бояться, что переключатель страха в его мозгу каким-то образом намертво замкнулся и что эта простая, казалось бы, неурядица стала причиной его падения.

– Вы боитесь слонов? – спросил я.

Он испуганно кивнул.

– А метеоритов вы боитесь?

Он снова кивнул.

– А картонных коробок?

Он содрогнулся от ужаса.

– Вы боитесь меня так же?

Он старательно, страстно даже, затряс головой.

– Это не важно, потому что я не причиню вам вреда. Вы боитесь меня, потому что я здесь. Вы всего боитесь. Стоит вам проснуться, и вы уже боитесь.

Этого он не подтвердил. Мгновение спустя я догадался почему.

– Вы вообще не спите, так?

– Да, – прошептал он. Он боялся спать. Он был как рыба. Рыбы, возможно, и спят, но он не спал.

– Но почему вы боитесь меня? – спросил я.

Он откинулся, вжавшись спиною в решетку, что было не хуже любого другого ответа.

На следующее утро, часа в четыре, меня отвели на другой этаж, где возле лужицы света, среди нескольких деревянных столов восседал детектив.

– Обычно вы одеваетесь в женское платье? – спросил он.

– Что?

– Где ваше платье?

Может, он был сумасшедшим.

– С чего бы это мне носить платье?

– А с чего бы вам пудриться?

– С чего бы мне пудриться? – повторил я.

– Ну.

Я распростер руки в жесте всеобъемлющего недоумения.

– Не с чего.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга посвящена русскому евгеническому движению 1920-х годов. Первый его этап был занят ознакомление...
Книга доктора искусствоведения, действительного члена РАХ Т.П. Каптеревой представляет собой сборник...
В сборник работ Нины Александровны Дмитриевой (1917–2003), выдающегося отечественного искусствоведа,...
Автор рассматривает различные направления аудиокультуры ХХ века – становление художественного и публ...
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации ...
Цель книги – дать возможность читателю познакомиться с новейшими направлениями российской гуманитарн...