Рукопись, найденная в чемодане Хелприн Марк

– Вы живете в центре, – сказал он, – а вовсе не здесь.

– Правильно.

– Ну так и что вы здесь делаете? Здесь нет баров для трансвеститов.

– Баров для трансвеститов?!

– Что, кто-то украл ваше платье? И это вас огорчило? А? Я решил, что он совершенно сумасшедший, но что из этого?

Он был полицейским. Я подался вперед и сказал ему на манер заговорщика:

– Слушайте, я заплачу вам, чтобы вы выстрелили в меня, если я не выпью эту чашку кофе. Деньги не вопрос.

Он не вполне меня понял, но я упомянул о деньгах.

– Эту чашку кофе?

– Эту.

– Какую именно?

– Первую.

– А как насчет второй?

– Не надо жадничать. Если я выпью первую, то со второй и сам управлюсь.

– У вас есть личный врач?

– Да.

– Как его зовут?

– Доктор Граффи.

– Это на Манхэттене?

– Конечно.

– Он психиатр?

– Нет. Он терапевт.

– А кто ваш психиатр?

– Психиатра у меня нет. Зачем он мне?

– Ну, мне это неизвестно.

– По-моему, Фрейд перестарался, – сказал я. – Решительно все, что он утверждал, было либо и так всем очевидно, либо смешно.

В этот момент в комнату влетела Констанция в окружении нескольких чрезвычайно дорогих адвокатов. Я знал, что спасен, но не знал, от чего. Детектив встал едва ли не по стойке «смирно», увидев весь этот народ и предположив, что я либо миллиардер, либо сумасшедший брат-близнец Трумэна, либо космический пришелец, сбежавший из центра дознания ВВС.

– На кого ты похож? – спросила Констанция, которой было страшно неловко увидеть меня изукрашенным, как охотник за головами из Новой Гвинеи, в присутствии старших партнеров фирмы «Ветер удачи».

– Как – на кого?

– Посмотри на себя.

Я осмотрел свои руки, ноги: они казались совершенно нормальными, в стиле братьев Брукс.

Она достала из сумочки пудреницу и со щелчком ее открыла – на тот манер, каким открывают затвор пистолета, чтобы перезарядить его ради спасения своей жизни, и сунула зеркальце мне в лицо.

– Вот так.

– Ну и ну, – сказал я, увидев свое лицо. Потом посмотрел на всех, кто был в комнате, в молчании переводя взгляд с одного на другого.

– Что с тобой случилось? – завопила она.

Аристократка, активная натура, она никак не могла дать чему-то произойти без объяснения или ее вмешательства.

– Это мука, – возвестил я довольным голосом.

– Мука?

– Пекарская мука.

– И как она на тебя попала?

– Я ел пиццу…

– Здесь, наверное, замешана какая-то пицца, – предположил детектив.

– Это была самая лучшая пицца, – с фанатичным напором ответил я, – какую только мне доводилось пробовать за всю мою жизнь.

Кроме как с Констанцией, я никогда ни с кем не разводился, так что не знаю, все ли разводы переживаются одинаково, но, когда тебя хочет оставить кто-то, кого ты любишь, Бог не дает тебе пощады. Это подобно окончанию шахматной партии с одним королем против двух ферзей, двух ладей и циркового коня.

Когда бы я ни заснул, мне виделось, что весь мир стал походить на городок Гэри, штат Индиана, ночью, но вместо того, чтобы производить сталь и резину, огромные заводы и фабрики были заняты поджариванием, размалыванием и завариванием. Этот кошмар населяли усыпанные мукой женщины в платьях фасона Третьего рейха, ежедневно выпивающие по пять-шесть чашек кофе. Он полностью вытеснил мой сон о бурунах прибоя. Хуже всего то, что сопровождала его совершенно безумная, дикая, кофейно-вдохновленная игра на клавикордах – инструменте, который свел бы с ума весь мир, если бы не спохватились и не изобрели, когда не оставалось ни минуты для промедления, пианино.

Я пробуждался, охваченный ужасом и утопающий в поту, и поворачивался к Констанции, которая, даже во сне, непременно при этом отворачивалась. Все было кончено. Тогда я звонил Холмсам, велел им отключить сигнализацию и спускался в музыкальный зал, чтобы поиграть на пианино.

Музыкальный зал был шестидесяти футов в длину и тридцати – в ширину, потолок взмывал на двадцать футов, а пол был устлан специальным акустическим покрытием из мозамбикского дерева джерко. Восемь французских дверей открывались на мраморную террасу, выходившую на лужайку. Над макушками зачерненных ночью деревьев виднелись небоскребы, сияющие во влажном летнем воздухе. Я открывал эти двери, позволяя бризу создавать балерин и лебедей из белых занавесей, и до самого утра играл Моцарта и Бетховена – безупречно сбалансированные произведения, столь же прекрасные и исполненные надежд, как пение матери, обращенное к своему ребенку. Они всему придавали перспективу, пускай даже грустную, и благодаря им я способен был жить дальше.

В конце концов я стал умолять Констанцию не покидать меня, но лишь после того, как долгое время держал свои чувства в узде, надеясь, что невозмутимый вид сможет вызвать в ней заинтересованность, достаточную для того, чтобы она начала сомневаться. Но она не знала сомнений, ибо тенистые и прохладные по природе участки ее души были теперь все время на беспощадном свету благодаря регулярному поглощению кофе, который доставлялся ей на сервировочном столике – первым делом по пробуждении, затем часов в десять утра, до и после обеда. Пять чашек в день… Она пропала. И не было для меня способа до нее дотянуться.

Из-за этого она становилась жесткой, жестокой, жаждущей власти. Мысли ее не знали жалости, она сияла металлическим блеском. Она часто уходила из дому, чтобы потанцевать с другими кофейными фанатами, и они, впадая в транс, кружились на протяжении многих часов.

– На что это похоже? – спрашивал я, робко как мышь.

– Это – как в солнечный день ехать на велосипеде по прибрежной дороге в Истгемптоне, и нет на ней ни единого автомобиля, и ты набираешь и набираешь скорость, пока не почувствуешь, что твои легкие, сердце и все мускулы составляют одно с безупречной машиной и ты можешь вдыхать и выдыхать воздух, как реактивный двигатель. Самое лучшее – это чувство, что ты можешь танцевать вечно, что ты не слабеешь, что чем больше ты напрягаешься, тем делаешься сильнее. Почему ты не пойдешь с нами? – спросила она с сердечностью заточенного скальпеля.

– Не думаю, что мне следует, – сказал я. – Ведь я – всего лишь твой муж.

– Тогда тебе недолго придется им оставаться, – заявила она. – Я совершенно тебя не понимаю. Ведь ты куда более ловкий танцор, чем все те парни, с которыми я туда хожу.

– Я не могу выпить эту чашку кофе, – сказал я.

– Знаю, но, может, все получится и без кофе. Мы могли бы протанцевать всю ночь, а потом…

– Констанция?

– Да?

– Ты не спишь с теми кофейными фанатами, с которыми ходишь танцевать?

– Нет. Кофеин не дает мне уснуть.

Это разбило мне сердце.

Ребенком я вместе с дядей побывал на выставке силовых установок в Балтиморе, где видел паровой двигатель, который работал с магической ритмичностью, не переставая очаровывать зрителей. Его цветные шатуны и полированные рычаги целый день танцевали в гипнотическом экстазе. Яркие лучи высвечивали идеально синхронизированные шаги, вращения и выхлопы. Поддерживаемый водой и углем, двигатель этот мог работать вечно, не нуждаясь ни в чем, кроме как в периодической порции масла. Он работал весь день, и он работал всю ночь. Его сила никогда не ослабевала, и, хотя он был прикручен болтами к полу и никуда не двигался, я чувствовал, что он пролагает себе дорогу сквозь россыпи звезд.

Констанция превратилась в такую же машину. Я с уважением относился к ее силе, но сторонился ее, ибо она обменяла свою женственность на то, что не сулило побед. После того как мы расстались, я, хоть временами и томился по ней так, что до боли щемило сердце, стал думать о ней как о своего рода локомотиве и не завидовал больше тем кофейным фанатам, с которыми она танцевала.

Развод сам по себе оказался штукой не из легких, втянув в дело, как выяснилось, несколько сотен компаний, дутые корпорации в Альпах и десятки адвокатов, одевавшихся намного лучше меня. Когда мы поженились, Констанция в знак вечной верности связала меня со своим огромным богатством. Теперь, не в состоянии противостоять паническому ужасу своих юридических советников, она препоясала чресла, чтобы его вернуть.

Для развода она обратилась к фирме, которая изначально называлась «Спрут, Грин и Шар», а затем была преобразована в «Шар, Латан и Баламут» и среди клиентуры была известна как «Шар, Латан». Даже это звучало не так плохо, как «Сор, Синяк, Тир, Зад», которых обыкновенно называли «Сор, Тир», например: «Меня защищает “Сор, Тир”». «Шар, Латан», гуманный, как бормашина, предложил мне пять миллионов отступного. Все они так боялись, что я соглашусь, тем самым лишив их многих часов тяжбы, которые возможно поставить в счет, что у них едва не случились сердечные припадки, пока я сидел, обдумывая их предложение.

– Нет, – сказал я.

Слышно было, как адвокатские сердца рванулись вперед, словно свора гончих. Взглянув им в глаза, я увидел новые теннисные корты, разбитые на суглинистой почве, летние дома в Новой Шотландии, роскошные «мазерати».

Подготовив себе позиции для отступления так же тщательно, как выстроены были оборонительные рубежи Иводзимы, они спросили, на что я претендую. Они, разумеется, не собирались вносить контрпредложения, пока не услышат мои требования.

– Я хочу одного, – сказал я. – Чтобы меня любила Констанция.

– О боже! – все как один воскликнули они.

Я знал, что это прозвучало довольно слабо. Старший партнер взял инициативу в свои руки.

– И вы инвестиционный банкир? – недоверчиво вопросил он. – Мы, дорогой мой, говорим здесь о двух миллиардах долларов. Извольте быть серьезным. Не думайте, что вам удастся устроить для нас дымовую завесу из этой вашей цветочно-сердечной чепухи. Мы занимались тысячами подобных дел и достоверно знаем, что у людей на уме.

– Но это правда, – настаивал я. – Все, чего я хочу, это чтобы Констанция меня любила.

Полагаю, что она перед тем выпила чашку кофе (а то и больше). Она даже не шелохнулась. В глазах у нее было не больше влаги или блеска, чем в куске песчаника где-нибудь в Соноранской пустыне.

– Ваше встречное предложение?

– Нет у меня никаких встречных предложений. Я не хочу ни денег, ни отступных.

– Мы предлагаем вам двести миллионов, если вы согласны закрыть этот вопрос прямо сейчас.

– Мне не нужны двести миллионов.

– А сто миллионов?

– Мне не нужны деньги. Я хочу забрать свои книги и одежду, стол, который стоит в моем кабинете, картину Рафаэля, которую Констанция подарила мне на день рождения, и получить обязательство – в письменном виде, – что никто никогда не заколет Брауни.

– Кто это – Брауни? – спросил старший партнер.

– Его любимый поросенок, – пояснила ему Констанция.

– В самом деле? – спросил старший партнер. – Это все, чего вы хотите?

Я кивнул.

– Почему ты не хочешь взять сотню миллионов, просто для того, чтобы я знала: ты в состоянии покупать продукты? – привела свой довод Констанция.

– У меня, Констанция, есть работа.

– Работа ничего не означает. Ее можно потерять. И что тогда? Голодать?

– Я смогу найти другую работу.

– В качестве кого? – насмешливо спросила она. – Ты же инвестиционный банкир. А это значит, что ты ни черта не умеешь, кроме как снимать сливки с тех денег, которые делают настоящие люди.

– Тогда, может быть, я смогу найти работу на сыроваренной фабрике? – предположил я.

– Послушай, – провозгласила она, поправляя свою новую прическу. По-настоящему сексуальную. Она великолепно оттеняла ее шею и плечи, и благодаря ей она выглядела внимательной, уравновешенной и мудрой. – Я не хочу тревожиться о том, что когда-нибудь повстречаю тебя на улице выпрашивающим пять центов на чашку кофе.

Я вскинул руки и улыбнулся.

– Ну тогда – на водку.

– Да я бы скорее выпил стакан тетрахлорметана.

– Я беспокоюсь. Ну, ради меня. Соглашайся.

– Не могу.

– Но я хочу, чтобы ты согласился. Все будут знать – я буду знать, – что ты отказался от полумиллиарда долларов, что ты мог бы сражаться за целый миллиард и даже больше и что я умоляла тебя принять эти жалкие гроши. Никто не будет думать, что ты состоишь на чьем-то содержании или когда-либо состоял. Никто никогда не будет так думать, никто никогда так не думал.

– Я не могу, – сказал я. – Эти деньги запятнаны.

– Как так – запятнаны? – сварливо спросила она, готовая защищать легитимность своего состояния от обвинений в работорговле, использовании труда заключенных, монополизме, эксплуатации не охваченных профсоюзами рабочих, формировании капитала до введения подоходного налога и полусотни других придирок, которые липнут к большим денежным массам так же естественно, как на теневой стороне бочки для сбора дождевой воды нарастает мох.

– Запятнаны кофе.

– Хочешь сказать, мои деньги нехороши только потому, что я пью кофе?

– Точно, – сказал я. – Мне не нужны кофейные деньги. Лучше уж голодать. Одним из неотъемлемых положений Конституции Соединенных Штатов является право не подвергаться насилию и не видеть, как другие пьют кофе. Ты не можешь отнять его у меня. Никакое количество денег не заставит меня отказаться от моего врожденного права. Никакая взятка не сможет исказить моего решения.

Эта декларация сослужила огромную службу для лужаек Вестчестера и Лонг-Айленда, которые продолжили впитывать в себя солнечный свет, не потревоженные бульдозерами и строителями изгородей, она помогла лугам Новой Шотландии остаться в своем изначальном ветреном уединении, и она же преуменьшила производство роскошных автомобилей в Италии.

В последний раз я видел Констанцию, когда она скользила по мраморному полу, направляясь к лифту. Она не знала, что я смотрю ей вслед, а может, и знала. С минуту она глядела на указатель, круг белого стекла, светившийся, словно луна. Я знал, что если бы я сказал: «Я люблю тебя, Констанция», то все адвокаты в своих дорогих костюмах, окружавшие ее, рассмеялись бы, и только. Это, однако же, было правдой. Это было самой большей правдой, какую я только знал. Как жаль, что она не обладала силой, способной переменить нашу печальную историю. Я до глубины души чувствовал, что она могла бы справиться с этим, должна была справиться. Но – не сумела.

Иногда любовь отбирают несправедливо, но, пока не наступает конец, ты продолжаешь верить, а потом становится очень горько. Горько, потому что где-то внутри у тебя по-прежнему живет совершенный образец чистоты, а крушение надежд и предательство контрастируют с ним так же, как темные тени с залитой лунным светом дорогой.

Вторая жертва

(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемодан.)

Я не могу разговаривать со своей женой, потому что ей пятьдесят лет от роду и она все еще воображает, будто в здоровом теле живет здоровый дух. Она делает зарядку, втирает в лицо дорогой крем и подходит к зеркалу с видом детектива, осматривающего подозреваемого в комнате для допросов. Ее искаженный английский, некогда столь чарующий, ныне стал (как могла бы сказать она сама) «кашемировым», «режущим слуг». «Кто, по-твой, я есть? Я теперь старый, как ты. Месячные кончились, у тебя их сроду не было. Я кассира в банке, а ты?» Отвечая на свой собственный вопрос, как любит она это делать, Марлиз попыталась преуменьшить мою дееспособность, которую называет «дейвственностью». Я мотаю головой, и она спрашивает: «Двойственность?» Я снова мотаю головой, и она говорит: «Тройственность?» Я еще раз мотаю головой, и она говорит: «Твойственность?» Я начал уже терять надежду, но, когда она, поднапрягшись, выдала вариант «твойцирроз», отчаялся совершенно, сам позабыв, как произносится это слово.

Известно ли вам, что президент Соединенных Штатов сидит в опальном кабинете, размышляя, сколько спасательных жетонов несет в своих трюмо авианосец, читают ли в Вест-Пинте «Жалобу Плейбоя», чем заняты дантинисты в Никарагуа и не отправиться ли ему этим летом сплавиться на плотве по горной речке? И так далее, через каждое чертово слово.

Я достаточно стар, чтобы забыть все когда-то виденные водевили, но мне никогда не приходило в голову, что я буду женат на водевильной красотке. В молодости я полагал, что мне станет парой женщина, изъясняющаяся как поэт, но, похоже, придется окончить свои дни с Марлиз, для которой огромным достижением было бы выучиться говорить, как одна из подружек Ксавьера Кугата. Ко всему прочему, у нее интрижка с немецким моряком. Вся эта страна помешалась на сексе – даже пожилые женщины. Особенно пожилые женщины.

Тевтонец торгует бутылочками какой-то зеленоватой дряни, которая, по-моему, называется «Zipfinster Mitgaloist Herbeschun-gen» и якобы делает человека моложе на десять лет вне зависимости от его возраста. Я спросил Марлиз, что произойдет, если дать ее восьмилетнему, но она не желает рассматривать вопросы космического масштаба. Субстанция эта выглядит в точности как та, которой пользуются уборщики для осаждения пыли при подметании огромных полов в общественных зданиях. Может, это она и есть. Она смешивает ее с соком папайи. Когда она ее пьет, мы с Фунио перестаем дышать.

Фунио я люблю больше всего на свете. Не имеет никакого значения, что он не мой сын с точки зрения биологии. Он – мой сын. Хотя он понимает сущность всех вещей, в своем нежном возрасте он не может понять их подоплеки. А если бы я каким-то образом сумел донести до него подоплеку того, что чувствую, то украл бы у него детство. Больше всего я хочу, чтобы этот отрезок его жизни был ничем не обремененным, ибо сам я никогда не видывал ничего прекраснее детства. Может, если он не лишится его слишком рано, как это произошло со мной, то у него будет достаточно сил, чтобы прожить свою жизнь без мучений.

Итак, я не могу разговаривать с Фунио, я не могу здраво разговаривать с Марлиз, и я не могу разговаривать с кем-либо еще. Сижу вот здесь, в местности, где не бывает смены времен года. Думаю о холодном воздухе и о снеге. На долгие часы меня затягивает в себя исчезнувший мир, у которого такие же черты и направленность, как у сновидения, – мир, который остался у меня позади. Смотрю на восход солнца, гадаю, когда мне придется умереть, и тревожусь теперь о том, что миновало, гораздо больше, чем о том, чему еще предстоит произойти.

Давным-давно, в 1961-м или 1962 году – прежде «Девушки из Ипанемы», прежде всей этой чепухи, – мы с Марлиз отправились на экскурсию по Риу-Велозу. Это очень милая песенка, «Девушка из Ипанемы», но я слишком много раз ее слышал, и для гимна ее явно недостаточно, даже в Бразилии. Я не выезжал из Бразилии с того самого дня, как прибыл сюда на манер падшего ангела из «Потерянного рая», но иногда воображаю, что могу поехать на родину, и представляю себя на коктейле где-нибудь в Саутгемптоне или на Бикмэн-Плейс, лицом к лицу с толстушкой, лицо которой покрывает слишком много косметики, усеивают мушки, а суть дела состоит в том, что, хотя она даже не сказала мне еще ни слова, мы собираемся завести связь.

– Вы откуда? – спрашивает она.

– Из Бразилии, – отзываюсь я.

– А, «Девушка из Ипанемы!» – восклицает она.

– Только после нескольких хирургических операций, – говорю я в ответ.

– Прошу прощения?

– Что сделали вы со своим мужем, мадам? Сварили его в кипятке?

– Простите, не поняла, – говорит она.

– Разве вы не находите, что немного стары для слепых увлечений, для всей этой белиберды? Я имею в виду, что слишком уж много вы себе позволяете, если учесть, что перед этим сорвали обертки с десяти тысяч шоколадных конфет, и я готов поспорить, что вы еще и кофе пьете безмерно.

– Простите? – говорит она и начинает бочком-бочком отодвигаться, но допускает оскорбительный жест, обратив к небесам свои пустые черные глаза, и я преследую ее, пробираясь среди ошеломленных гостей и понося ее за невежество, лень и приверженность к кофе.

И что вы думаете, муж ее, который все еще жив, галантно воздвигается между мною и этой нервной стервой, и я оказываюсь в ловушке. Мне ничего не остается, кроме как опрокинуть стойку, устремляясь к крышке мусорного бака, чтобы использовать ее в качестве щита. Обеспечив себе такую защиту, я перехожу в наступление. Реквизирую трость у какого-то старика, очень похожего на меня самого, и выталкиваю их всех, после чего остаюсь совершенно один в квартире, которая мне не принадлежит.

Риу-Велозу – очень красивая река, но я ненавижу экскурсии ради удовольствия. И вообще терпеть не могу удовольствий. Изо всех сил пытался порадоваться я речке Велозу, но в то время во мне с возрастающей скоростью шли внутренние сражения, и река не занимала моего сердца. Не удавалось этого ни испещренному солнцем зеленому навесу, ни восторженным птицам, ни извивающимся кольцам белого дыма, испускаемого пароходом, который на протяжении полувека только и знал, что рассекать сладостный воздух джунглей, раскачивая усеянные орхидеями лианы.

Двигатель, оснащавший прогулочное судно, напомнил мне аппарат для приготовления эспрессо. При каждом шипе и придыхании перед моим мысленным взором появлялись чашечки кофе, по небесной дуге спускающиеся в жаждущие руки осужденных самими собою кофейных прислужников. Я отправился на бак, надеясь, что вода, бурлящая под носом судна, сможет заглушить звук вырывающегося пара. Река эта теплая, и вода в ней черная. Несмотря на свою слабость, бриз в тропиках представляет собой нечто такое, что можно едва ли не обнять.

Потом посреди реки вздыбилось это животное – бог знает какое, – полное злобы из-за того, что пароход толкнул одного из его детенышей. В ярости оно высунулось из воды на восемь футов, похожее на сломанный ксилофон или бедного водяного родственника статуи Свободы, показывая свои ужасающие зубные протезы и тряся жиром, как обезумевшая домохозяйка из Филадельфии.

Вместо того чтобы перекусить наше суденышко пополам, оно отступило к берегу и излило там свое негодование: вопило и скулило, положив морду на затопленное бревно кокосовой пальмы. Мне никогда не приходилось видеть ничего подобного. Считается, что в Бразилии нет гиппопотамов, но иногда животные сбегают из зоопарков, а порой дети приносят их домой в качестве любимцев, а потом спускают в канализацию, где они вырастают до невероятных размеров.

Марлиз его не видела. Она заперлась в туалете и пила там кофе (в поездку она прихватила мятную жвачку и часто исчезала на пять – десять минут). Когда я стал расспрашивать других пассажиров, надеясь разделить с ними свое изумление, то обнаружил, что лишь очень немногие заметили что-то такое краешком глаза. Представлялось, по сути, что лишь я один обратил на него внимание.

В истоке Риу-Велозу, поблизости от огромных водопадов, расположен маленький колониальный городок, где нет ни единой промышленной бетонной плиты, ни единого автомобиля, ни единой неоновой вывески. В ночь нашего туда прибытия мы остановились в маленьком пансионе с видом на реку и покачали кроватные пружины, пока они не раскалились докрасна. Кто-то из номера под нами поднялся и заколотил к нам в дверь.

– Выключите эту чертову машину! – проорал он. – Я четыре часа не могу заснуть! Что это там у вас, кондиционер или кенгуру в колесе?

– Это бетономешалка.

– В гостиничном номере?

– Мы возводим пристройку.

– Ночью?

– Круглосуточно.

– Вы прораб?

– Да.

– Откройте дверь, я хочу с вами поговорить. Кстати, откуда вы?

(Он расслышал мой акцент.)

– Я эскимос, а дверь открыть не могу.

– Это почему?

– Моя жена не одета.

– Ваша жена? Что там делает ваша жена?

– Помогает мне.

– Без одежды?

– Пристройка делается для колонии нудистов.

Это продолжалось еще некоторое время. Он задавал взволнованные вопросы, на которые я предоставлял невозмутимые ответы.

На следующий день мы отправились в поход к водопадам и добрались до них измотанными и промокшими до нитки. С наблюдательной площадки, расположенной сразу же за аркой водяной взвеси, смотрели мы на заводь, где течение воды замедлялось, она вскипала, затем успокаивалась и снова начинала струиться по руслу. Воздух был прохладен и свеж. Запрокинув голову, ты видел, как на большой высоте река совершенно неожиданно устремлялась в пустоту и падала сквозь нее извивающимися полотнищами, разворачиваясь, как травмированный акробат при последнем издыхании, оставляя за собой след из невесомых капелек, простирая в воздухе холодный белый занавес, а затем обрушиваясь в заводь, где умирала и сразу же возрождалась в виде газированной черной воды, текущей к морю.

Я попытался объяснить Марлиз, как чувствуешь себя при падении, и она сказала: «Как ты знать?» Я говорил ей о том, каково быть подвешенным в верхней точке огромной арки, как мгновенный свет взрыва наполняет твои глаза, опережая звук или сотрясение, и как в этот миг охватывает тебя парализующая сила любви, которая кажется выходом в вечность.

Она очень практичная особа, одна из тех, для кого смерть не означает ничего, кроме канцелярской записи.

– Как ты знать? Ты умирал один раз?

– Я был убит, – сказал я.

– И ты вернуться?

– Да. Я вернулся и с тех пор стал в двести раз живее, чем прежде.

Она решила, что я спятил, но так же думают и многие другие. Они просто не знают, каково это – коснуться небес, а затем быть отброшенным назад. После такого столкновения мир выглядит совершенно по-иному, и, откровенно говоря, я знаю, что многие из тех, кто считает меня сумасшедшим, на деле сами сошли с ума – и что уж я-то ни в коей мере не сумасшедший.

Я запрокинул голову и неотрывно смотрел на реку, стоящую в воздухе, как пронизанный светом шлейф от ракеты. Просеиваясь через дымку, наших лиц касалось солнце, над нами, как лозы, сплетались радуги, а земля содрогалась под бешеным напором воды так же, как миллион лет назад.

Вечером, испытывая приятную усталость, наступающую после физического напряжения, мы с Марлиз прошлись по немногим улочкам городка. На площади она настояла, чтобы я позировал перед портретистом. Я тогда был молод, еще не поседел, не усох, да и глаза не запали.

Не люблю я позировать, никогда не любил. Констанция как-то раз заказала Бакмэну Уилгису написать мой портрет в натуральную величину – темный и героический, в манере Сарджента. Для этого пришлось надевать черный костюм и желтый галстук. Несмотря на то что художнику было заплачено полмиллиона долларов, уже в самом начале своей кофемании она стала втыкать в него булавки.

Набросок, оставшийся после поездки на Риу-Велозу, выполнен углем, то есть единственным способом, непригодным для воспроизведения бразильской пастельной вселенной, но художница угадала, что я американец, и попыталась уловить мою жилистую злость, хотя ни на малейшую долю секунды не смогла понять исток моей радости.

То ли из-за Берлинского кризиса, то ли из-за того, что начинало разворачиваться во Вьетнаме, она спросила, имеется ли у меня хоть какой военный опыт.

– Да, я был в армии, – поведал я ей.

– Вот как? – сказала она таким тоном, словно я был нацистом, укрывшимся в Сан-Паулу.

– Я сражался с немцами, – с возмущенной гордостью опроверг я ее домыслы. – Четыре года, очень трудных, в местах, где порой царит такой холод и такая влажность, какие невозможно вызвать в бразильском воображении.

– Вот как? – снова сказала она.

– Там бывало сорок ниже нуля, – добавил я. – Это мир льда и света, где вы никогда не были и куда никогда не попадете. – (Марлиз легонько ударила меня ногой, но это меня только подстегнуло.) – В то время как ваш отец танцевал, миловался с девочками, лакомился жареными креветками и превращался в этакий мягкий мешок, набитый фруктами и молотым кофе, без всякого намека на строгие категории морали и нравственности.

Марлиз дернула меня за рукав, а художница, уловившая к этому времени некое полыхание у меня в глазах – его все еще можно видеть, даже и в угле, – в отличие от нравственного чувства своего предполагаемого отца, сокрушена не была. Я давно научился тому, что не следует недооценивать силы здешней растительности. Растение здесь всегда готово воспрянуть к жизни, покачиваясь под бризом, даже после того, как его сломает человеческая рука. Жемчужиной Рио является не бирюзовое море, но зеленый запал жизни. Она сказала:

– Когда вы были в армии…

– В Военно-воздушных силах, – перебил я.

– Да. Вы убили кого-нибудь?

Внезапно я преисполнился любви к ней. Мне хотелось ее обнять, но, как это часто бывает, я вынужден был продолжать с нею спорить.

– Да, – сказал я, отступая. – На большом удалении, и они всегда были семечками в сердцевине машин из стали и алюминия, привязанными к своим орудиям убийства, так же как я был привязан к своему. Все это происходило по шкале, с которой я позже не сталкивался, когда за минуты взмываешь, а за секунды проваливаешься на целые мили, в разреженном и хрупком от холода воздухе, на скоростях, грозящих разорвать на куски и победителя, и побежденного. А тех, кого я убивал на земле, не было видно, они находились возле зениток, изрыгавших огонь, когда я пикировал на них, словно бы ища своей смерти. Все мы одевались, как тараканы, – защитные очки, бронежилеты и высотные костюмы с масками, трубками и шнуровкой по бокам.

Она, казалось, испытывала облегчение.

– Но вы же никогда никого не убили своими собственными руками, правда? – спросила она.

Отвечать я не стал.

Все всегда начинается в такой давности, что для полного объяснения чего-либо требуется начать с сотворения мира, но рассказ о том, как я убил второго человека, во всех практических аспектах восходит к Юджину Б. Эдгару, самому старшему из партнеров компании Стиллмана и Чейза.

В 1934 году он был уже старше, чем ныне стал я. Для него всякий встречный был не более чем недорослем. Он через все прошел, всем занимался и все повидал, но все это не имело никакого значения. Значение имело то, что он всем владел. Он родился как раз в то время, чтобы можно было лгать насчет своего возраста, и в Гражданскую войну вступил в добровольческий полк. В отставку он вышел в возрасте восемнадцати лет в звании капитана кавалерии, после того как принял участие в половине самых значительных битв, сражаясь в них с подростковой отвагой. Он жил в золотую пору, когда боги дали ему возможность поддержать Эдисона, Генри Форда и с полдюжины менее выдающихся, но похожих личностей. Ко времени депрессии девяностых годов он превратил компанию Стиллмана и Чейза в одно из важнейших финансовых учреждений в мире.

Затем он повсюду укоренился. Он скупал все и у всех, подвергая компанию такому огромному риску, что ее акции лежали мертвым грузом, но их он скупал тоже. Еще несколько месяцев, и он бы разорился, но все было точно рассчитано по времени, и когда экономический мрак рассеялся, Юджину Б. Эдгару был обеспечен полный контроль над Стиллманом и Чейзом, а Стиллман и Чейз обрели контроль практически над всем остальным.

Всю свою жизнь он следил за масштабными экономическими циклами, которых в большинстве своем люди не замечают из-за нехватки не то чтобы сообразительности, но смелости, и в 1928 году все распродал. Стиллману и Чейзу пришлось пережить полтора нелегких года, пока не наступило крушение фондовой биржи, в итоге которого оказалось, что мы сидим на невообразимой горе наличных.

Восприятие раскачивается, словно под ветром, и все стали ценить наличность больше акций, точно так же, как несколькими месяцами раньше акции превозносились в ущерб наличности. Мы ждали и ждали, пока в 1934 году Юджин Б. Эдгар не начал скупать Соединенные Штаты Америки.

Не спеша, говорил он. Осторожно. К тому времени как наша текучая ликвидность затвердела, обратившись в принадлежащие нам банки, корпорации, произведения искусства, энергетические квоты, интеллектуальную собственность и недвижимость, представлялось, что мы промотали свое состояние, что колесо повернется. Что мы окажемся едва ли не на нуле.

Когда я указал ему, что доход перестал расти, он поднял свою старую кожистую черепашью головку над крахмальным белым воротничком, повертел ею на четверть оборота влево, вправо и сказал:

– Просто умножьте все это на восемь.

Я не был тогда старшим партнером, в сущности, не был даже простым партнером. Я пребывал вдали от всех интриг, которые плели подхалимы, завоевавшие благосклонность Юджина Б. Эдгара и нуждавшиеся в ком-то значительно ниже, чем они, чтобы получать пинки. Когда мулов щелкают по носу, они взбрыкивают, и моя работа состояла в том, чтобы стоять позади них.

Я, даже будучи тридцати лет от роду, был преуспевающим порученцем. Это имело смысл, так как начинал я в качестве курьера, в то время как большинство важных людей в фирме пришли извне, откуда-то из Гарварда, из Йельского университета или из других фирм и никогда ничем низким в жизни своей не занимались.

Но и я тоже прошел через Гарвард. Я был вполне безвредным и даже привлекательным, правда, мое положение отягощалось тем, что я не был ветераном, будучи, в отличие от Юджина Б. Эдгара, во время Гражданской слишком уж юным. И самую блистательную часть своей юности я провел не в Гротоне, но в психиатрической клинике. С упоминанием об этом, однако, я управлялся с таким блеском, что по сей день меня охватывает нервная дрожь.

Посреди какого-нибудь крокетного матча или во время яхтенных гонок кто-нибудь мог обратиться ко мне с вопросом:

– Я знаю, что вы обучались в Гарварде, но где вы проходили подготовку?

Гарвард был необходим, но все еще оставлял тебя плебеем. Подлинную квалификацию предоставлял колледж Святого Павла, Гротон и еще пять-шесть частных школ, определявших причастность к высшей касте. Подготовку я проходил в психушке, но каждый раз мне удавалось увернуться. Всего-то и требовалось, что сказать:

– В Шато-Парфилаже.

– Ух ты! – обычно говорили при этом. – В Швейцарии?

– Бернские возвышенности. Великолепная возможность покататься на лыжах, а до Парижа рукой подать.

Однажды, в середине мая 1934 года, я оказался на ланче вместе с мистером Эдгаром и группой особо приближенных в закрытой столовой Стиллмана и Чейза. Я его едва слышал, в особенности потому, что говорил он тихо и привык, что люди жаждут разобрать каждое его слово.

В окна вливались потоки солнечного света, но он оставался прохладным, как если бы лазурное небо было ледяным. Чувствовал я себя настолько сильным, насколько это возможно для тридцатилетнего. За разговором не следил, ибо внимание мое было отвлечено лучами света и проплывающими облаками. А потом вдруг услышал свое имя.

– Да, сэр? – сказал я.

Меня окликнул сам великий Юджин Б. Эдгар!

– Вы любите ходить пешком, не так ли?

– Совершенно верно, сэр. Как вы об этом узнали?

– Я время от времени замечаю вас, когда вы идете мимо, и всякий раз по цвету вашего лица ясно, что вы многие часы проводите на воздухе. Я видел вас в Истгемпгоне, на побережье, и в День благодарения. Вы же меня не видели. Я был в Мейдстоунском клубе, с телескопом. Я видел, как вы держали один из канатов на параде в Мейси, – (мне стало смешно: никогда я ничего подобного не делал), – и как шагали по Мэдисон-авеню возле того холмика, где мы держали своих дойных коров.

Он, казалось, находил это забавным, и мы выжидали, пока это древнее воспоминание полностью растворится во тьме.

– Хотел бы я, – сказал он, – чтоб мои мышцы и кости могли мне позволить отмахать двадцать миль… или сбежать с холма, перепрыгивая через упавшие деревья и скользя по грязи. Тогда, знаете ли, приходится этак изгибаться из стороны в сторону на манер слаломиста.

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга посвящена русскому евгеническому движению 1920-х годов. Первый его этап был занят ознакомление...
Книга доктора искусствоведения, действительного члена РАХ Т.П. Каптеревой представляет собой сборник...
В сборник работ Нины Александровны Дмитриевой (1917–2003), выдающегося отечественного искусствоведа,...
Автор рассматривает различные направления аудиокультуры ХХ века – становление художественного и публ...
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации ...
Цель книги – дать возможность читателю познакомиться с новейшими направлениями российской гуманитарн...