Рукопись, найденная в чемодане Хелприн Марк

Я знал, что останусь теперь на ногах всю ночь и что мне предстоит наблюдать за тем, как вместе с ветром рассвета будут взмывать в воздух птицы, и проследить за всеми переменами в небе, увидеть ту размытую синеву, какая бывает в нем только в пять утра.

В компании Стиллмана и Чейза со мной покончили не потому, что я не справлялся со своей работой (как раз с нею я управлялся по-настоящему хорошо), но потому, что меня оставила Констанция, а Констанция оставила меня из-за кофе.

До Констанции дорога передо мной была открыта, так как работником я был надежным и достойным всяческой похвалы, но потом, повстречав ее, я взмыл, как ракета. Как только меня начали ассоциировать с ее огромным состоянием, успех стал липнуть ко мне, как кошачья шерсть. Банкиры-инвесторы грезили этими миллиардами, и каждый хотел сидеть рядом со мною за ланчем или на заседании правления. Я быстро был внедрен в ближний круг, который все чаще и чаще принимал решения за мистера Эдгара и вскоре после его кончины вынырнет на поверхность, потрясая волосатыми лапами, полными кровавых денег.

Я считал это само собой разумеющимся. У меня не было нужды в компании Стиллмана и Чейза, так как я был вполне способен купить или учредить свой собственный инвестиционный банк. В те дни я полагал, что, чем бы я ни занимался, каблуки мои будут постукивать по полированному мрамору всю оставшуюся жизнь. Но когда мы с Констанцией разошлись, меня отбраковали из стада.

После трех суток сна я страшно проголодался и поэтому решил как следует прогуляться, а потом хорошенько пообедать. Оказавшись лицом к лицу с реальностью своего положения, я был по-настоящему счастлив – тем счастьем, какое испытываешь при уплате долга, даже если это оставляет тебя нищим.

Одевшись в хаки и белую рубашку, я поспешил наружу, в прекрасный вечер, и наискосок прошел через парк. Я надеялся, что не увижу Констанцию, исполняющую какой-нибудь кофейный танец на овечьем лугу, и надежды мои сбылись. Воздух доносил запах цветов и теплыми волнами вздымался над озерами и полями. Добравшись до площади Колумба, я зашагал быстрее, а к тому времени, когда, почти часом позже, вошел в ресторан, был совершенно готов побороться с судьбой.

Что я и сделал, хотя и не сразу. В те дни никто, кроме браминов и биохимиков, не знал об опасностях, которые таит в себе жир, и питался я соответственно. В «Голубой мельнице» заказ делали из меню, написанного мелом на доске, которую официант ставил возле вашего столика, и в тот вечер не было ничего, кроме ребрышек ягненка. Я не возражал. Их подали с крошечными, хрусткими ломтиками жареного картофеля, салатом, приправленным дух захватывающим (быть может, в буквальном смысле) рокфором и стаканом «Святой Магдалины». Для надежности я заказал всего по две порции, несмотря даже на то, что знал: сразу после еды я, несомненно, предамся излишествам в кондитерских.

Гудзон-стрит была переполнена милующимися парочками: девушки были в летних платьях, а их кавалеры – в габардиновых костюмах и при синих галстуках. То был пятничный вечер, когда впереди простирались суббота и воскресенье, даруя возможность исправить ошибки и обдумать невзгоды минувшей недели.

За соседним столиком я увидел красивую женщину. Она, должно быть, недавно приехала с побережья, ибо свежий загар придавал ее юному лицу цвет, исполненный жизненной силы. На ней был сарафан, так открывавший ее великолепные плечи и руки, равно как розовую гладкость участка между горлом и грудью, что это заставляло цепенеть всех мужчин вокруг. И я испытал чудесное замешательство, обнаружив, что она, хоть и была там с кем-то другим, глядит на меня.

Я никогда не был особо привлекательным для взоров, но по той или иной причине всегда оказывался вовлеченным в любовные истории – возможно, потому, что сам любил с такой самоотдачей. У Марлиз другое мнение: «Женщины тебя любить, потому что женщины любить сумасшедших». Так или иначе, я тут же до беспамятства влюбился в красавицу, явившуюся с пляжей Истгемптона, и обнаружил, что не осознаю ничего из окружающего, кроме того, что было в моей тарелке.

Этот рейд на автопилоте медленно подошел к концу, когда я осознал, что предмету моей пламенной страсти стало явно не по себе. Она перестала вперять в меня взор, оборвала разговор с порывистым парнишкой из колледжа, пытавшимся составить ей пару, и бросала встревоженные взгляды поверх моего плеча, нервно касаясь своих прелестных каштановых волос.

Я насторожился, наблюдая за ее реакцией на беспорядки, разворачивавшиеся в дальнем конце зала. Сначала я их не замечал, но вскоре звуки напряженной, пропитанной адреналином и перехватывающей дыхание ссоры заполнили весь ресторан. Все замерли.

Трое официантов сгрудились вокруг стола, где сидел в одиночестве мужчина, доставлявший множество хлопот. Просто пьяный, подумал я. Но речь его звучала не как у пьяного. Молодой бродяга, подумал я. Но он был одет примерно также, как я, и был приблизительно моего возраста. А еще, хотя он был тяжелее и немного ниже меня, у нас был одинаковый цвет лица, да и голоса наши были похожи, за исключением того, что я отчетливо понял, что он воспитывался у иезуитов. Их речи свойственны весьма характерные темп, ритм, интонации и ударения, которые так же легко распознать, как стиль танца какой-нибудь известной школы самбы.

Иезуит был втянут в горячий диспут. Из кухни, сопровождаемая мужчиной с усами, указывавшими, что ресторан этот принадлежит ему, выкатилась официантка. Она была одета так же, как официанты, только под фартуком носила не брюки, а юбку. С левой ее руки свешивалась белая салфетка, совсем как в Париже.

– Он швырнул им в меня! – взвыла она – уязвленная, ошеломленная и испуганная – голосом, похожим на свист снаряда, отправленного в Бенсонхерст. – Выхватил его у меня из руки и швырнул им в меня! Вызывайте полицию.

На фартуке у нее было огромное влажное пятно. Чем таким он в нее швырнул? Вином? Кока-колой?

– Он мог обварить меня до смерти! – вопила она, распаляя свой гнев.

Несмотря на то что у меня был полный рот, я перестал жевать.

Иезуит не просто так там сидел. Иезуиты никогда так себя не ведут. Вытянув левый указательный палец, он нацелился им в нее, меж тем как согнутая в локте рука прикрывала тело: такой жест мог бы сделать воин или уличный боец, но я никогда не наблюдал его у тех, кто хорошо воспитан и имеет нормальные наклонности.

– Она, – слова его по-иезуитски раскатились по всему залу, – поставила чашку горячего кофе прямо на этот стол, прямо передо мной, когда я ел.

Я встал. Моя салфетка упала на пол.

– Ну и что? – спросил один из официантов.

Иезуит, взорвавшись, вскочил с места.

– Ну и что? – переспросил он. – Как бы кому понравилось, если бы выгребная яма воняла ему в лицо?

Они попятились, а я стал приближаться.

– Это сатанинское зелье, – громыхал иезуит, – погубило Адама, погубило Еву! Оно всегда было не чем иным, как эликсиром дьявола. Если я не прошу этой гадости, – проревел он, надсаживаясь, – то, ради бога, не ставьте ее передо мной!

– Позвольте мне уплатить по его счету! – сказал я, приближаясь к иезуиту, но у меня был полный рот, и никто меня не понял. Едва не задохнувшись, я все проглотил и повторил свои слова.

– Почему это? – спросил хозяин ресторана.

– Потому что, – медленно проговорил я, – это мой брат.

Разумеется, на самом деле он не был моим братом. У меня никогда не было брата. Я был единственным ребенком, но брата можно заиметь не только одним способом, и самым важным из них, возможно, является чувство, что вы повержены одной и той же всемогущей силой из-за неудачи, постигшей вас при достижении одной и той же благородной цели. Мы вышли в ночь, думая о битве против общего врага.

Хоть я и не знал тому причины, но он казался мне поразительно знакомым, и у меня было чувство, что я встречался с ним прежде.

– Поставила чашку горячего кофе прямо передо мной, – сказал он, все еще пораженный. – Я же ее не просил! И сказала: «А вот и ваш кофе».

– У них так принято, – отозвался я.

– На самом деле я не бросал в нее эту чашку, я просто смахнул ее со стола, как змею, а она оказалась на пути. Но мог бы и бросить. Этот запах приводит меня в бешенство.

– Да, эта дрянь подмяла под себя уже весь мир, – продолжил он через секунду. – Это словно вирус, присланный из космоса, чтобы поработить человечество, опутав его не цепями, но зернами. Вы знаете, что в зоопарках, когда хотят, чтобы гиппопотама стошнило, суют ему в огромную пасть пригоршню молотого кофе, и гиппопотама тогда рвет с такой силой, что он практически выворачивается наизнанку?

– Я-то это знаю, – ответил я. – Да и все знают, но у людей короткая память.

– Кофе заставляет их думать одинаково. Им трудно себе представить, что кому-то на самом деле достанет мужества объявить это безнравственным.

– Знаете, – обратился он ко мне, когда мы уселись на бетонную плиту рядом с погрузочной площадкой, – с этим ничего нельзя поделать, с таким же успехом можно просто покончить с собой. Слишком уж власть кофе велика…

Он посмотрел на меня искоса.

– Мы раньше не встречались?

– Я и сам об этом думал. Вы были в армии? – спросил я.

– Да.

– В ВВС?

– В железнодорожных войсках.

– В Италии?

– На севере Франции и в Германии.

– А где проходили подготовку?

– В сержантской школе.

– Вы учились в Гарварде? – продолжал я поиск возможных точек соприкосновения (ведь он выглядел очень знакомым).

Выражение неудержимого отвращения исказило его черты.

– А вы что, учились?

– Да. В классе «двадцать шесть».

– Двадцать шесть педиков?

– Прошу прощения?

– Я встречался с немногими выпускниками Гарварда, – сказал он, – но каждый, с которым мне приходилось встречаться, отличался одной очень яркой чертой.

– Яркость таланта – необходимое условие для признания, – изрек я.

– Я не это имею в виду.

– Тогда что же это за яркая черта, которая, по-вашему, их отличает?

– Они думают, что они лучше всех остальных на свете. Но на самом деле они вообще едва различимы. А если различимы, то лишь потому, что – хуже прочих. Они очень рано покрываются своего рода интеллектуальной слизью, которая со временем превращается в стекло. А потом их зубастые детки отправляются в Гарвард и всерьез думают, что они представляют собой что-то особенное, но годы фальшивого воспитания и обучения позерству уже полностью их опустошили, обратили в ничто. Выпускников Гарварда я ненавижу даже сильнее, чем других самонадеянных сучьих детей – летчиков и банкиров.

– Хм… позвольте представиться, – сказал я и тут же представился.

– А я – Паоло Массина, – сказал он. – Приятно было познакомиться. Надеюсь, вы продолжите борьбу с кофе и добьетесь в ней успеха, но только вот нам с вами никогда не суждено идти бок о бок.

И он направился прочь.

Я двинулся вослед, обращаясь к нему по-итальянски, но было ясно, что он не понимает ни слова из того, что я говорю.

– Вы не говорите по-итальянски? – спросил я наконец.

– С чего вы взяли?

– Но вы же Паоло Массина?

– Мне пришлось изменить свое имя из-за родителей жены. Достаточно было и того, что я не из Бруклина. А если бы их дочь стала Анжеликой Смеджебаккен, они бы вообще умерли с горя.

Он исчез за углом. Я знал его. Я знал, что я его знал, но совершенно не мог вспомнить откуда.

Медленное поражение в делах, представляющихся маловажными, более болезненно, чем это кажется поначалу, потому что природа ничего не дает бедному банковскому служащему, когда над ним глумятся. Стоит свалиться в Ниагарский водопад, и вы тут же получаете долю адреналина. Но никакого тебе не светит адреналина, когда ты оказываешься последним в опросных листах популярности (как это стало постоянно случаться со мной), когда твои акции на бирже постоянно падают или когда тебя кусает собака, после чего ее хозяин осыпает тебя оскорблениями и уводит ее на противостолбнячный укол. День ото дня, подобно тому, кто страдает какой-нибудь позорной кожной болезнью, я опускался все ниже в глазах своих коллег – каждый из которых, смею добавить, был заядлым кофеманом.

Я ожидал, что на летнем банкете в фирме со мной все будут носиться как со знаменитостью, потому что всего лишь несколько дней назад я действительно превзошел самого себя, сделав один звонок, который на годы вперед определил для Стиллмана и Чейза миллиардные прибыли.

Хотя весь мир узнал о советско-египетской сделке по вооружениям лишь много позже, из анализа радиопередач и частоты дипломатических визитов я мог заключить, что соглашение было достигнуто в один из дней мая. У ЦРУ сведений об этом не было, а если и были, то затерялись в канцелярии, и ничего, даже писка, не вышло из тамошних закоулков наружу.

А я между тем еще в самом начале июня, сразу по возвращении к работе, проявил, несмотря даже на оказываемое на меня давление и придирки, достаточное внимание к достоверным признакам и пришел к достоверным заключениям. Этим, смею добавить, я в огромной степени был обязан своим профессорам арабского в университете, по отношению к которому в последнее время стал испытывать самые серьезные опасения, а также ежегодным отчетам сэра Гамильтона Гибба из Оксфорда.

Это, возможно, звучит хвастливо, но означает лишь то, что на протяжении многих лет я учился как ишак, а когда выбрался из своего одеяния, состоявшего из черной мантии и академической шапочки с красными помпонами из лисьего меха, то способен был слушать арабское радио. Затем, вместо того чтобы провести еще шесть лет в каком-нибудь институте, я нанял русского эмигранта, чтобы он отслеживал советское вещание.

Мы ощущали в воздухе признаки чего-то такого этакого и были обеспокоены появлением Насера, так что, пока я отсутствовал, мой штат – за исключением миссис Людвиг – собирал записи радиопередач, газетные заметки и данные из египетских аэропортов.

А именно: сведения о частых официальных советских визитах (на гражданских самолетах, но по большей части через военные аэродромы), предоставляемые нам Пятым отделом Британской военной разведки. Три дня я пребывал на грани психоза, слушая египетские передачи за май. В них, как и в советских программах, обнаруживался резко выраженный сдвиг. Самое главное, египтяне стали вдруг безмятежными и торжествующими, словно проглотили канарейку, а теперь втайне наслаждались изысканным послевкусием.

Со своим заключением о том, что Египет осуществил демарш, в итоге которого перешел прямехонько в советский лагерь, я отправился непосредственно к мистеру Эдгару, точнее, к тельцу его, в котором едва теплилась жизнь. Возможно, в силу того, что я никогда не ошибался в подобного рода вещах, или же потому, что по натуре он был игроком (но игроком информированным), Юджин Б. Эдгар внял моим словам и приказал начать массированный отток финансовой поддержки из этого региона.

Мы решили, что компания Суэцкого канала, все англо-египетские и египетско-американские совместные предприятия, а также определенные категории инвестиций в страны Ближнего Востока будут сведены на нет. И начали медленно спускать все, что держали на Ближнем Востоке, и сбывать акции и облигации тех компаний, которые зависели от стабильности региона. В то же время мы перемещали фонды в другие области, которые, как мы полагали, в итоге усилятся: например, в консервативные эмираты, окружавшие Персидский залив, куда, по моему мнению, следовало обеспечить поступление свободного капитала. В результате новой политики мы начали бы получать значительный приток золота в качестве дополнительного обеспечения займов и помогать в осуществлении перекрестного инвестирования этих стран.

Конечно, результат мог стать известен лишь спустя несколько лет. Тем не менее ставка представлялась удачной, и в конце концов все обернулось именно так, как я предполагал. Открытие мое и анализ выглядели убедительно даже до подтверждения фактами и были в то время основной силой, поддерживавшей фирму на плаву.

Летний банкет проводился в загородном клубе «Сонная лощина». Трудно в полной мере понять великолепие этого мира, пока не встанешь над огромными лугами, окружающими это заведение, и не окинешь взглядом вид, утешающий сердце, как никакой другой из тех, что доводилось мне созерцать. Чего бы я только не отдал за то, чтобы вернуться в те же холмы, но только до 1914 года, когда я, совсем еще мальчик, нарушал границу обширного поместья и каждый мой шаг выковывал именно тот характер, каким я ныне и обладаю. Школа моя находилась у подножия этого холма, а мой дом на этом расстоянии был все-таки почти виден, угадываясь в излучине залива Кротон.

Когда наступил закат, мы покончили со своими коктейлями на террасе и отправились внутрь клуба, на обед. В тот вечер я был особенно раним, ибо события юности эхом отзывались из прошлого, а горящие неподалеку огни увлекали меня в блаженную тьму памяти.

Внутри клуба сверкали канделябры, а стол был сервирован словно бы для собрания королей. Я был полностью предоставлен самому себе, в одиночестве прибыв сюда на поезде и пройдя пешком через итальянские сады, поместье Вандерлипа и мимо самой школы, где во дворе того, что мы привыкли называть «Малышковой школой», мне повстречался рыжеватый парнишка лет семи. Он был похож на меня, каким я был в его возрасте, и – по причинам, которых мне никогда не узнать, – казалось, будто его плечи обременены всей тяжестью мира. Я подмигнул ему и улыбнулся. Он ответил долгим внимательным взглядом, и в глазах его я, как мне показалось, увидел отображение своей собственной жизни. А потом он продолжил свой путь.

Во главе стола, обрамленный пылающим за его спиной камином, восседал мистер Эдгар. Полотно, висевшее над очагом, было заменено портретом Эдгара, привезенным из зала заседаний правления. Мистер Эдгар был изображен там в форме – и шляпе – коммодора. Что это была за шляпа! Один лишь взгляд на нее всегда меня приободрял.

Все остальные прибыли на лимузинах, и все как один были пьяны. Меня же до сих пор окружали запахи леса, через который я прошел. Меня вполне устроило бы, если бы другие со мной не говорили, а в некоторых случаях даже и не смотрели бы на меня, ибо я знал, что, по сути, одержал триумфальную победу. Она-то и будет моим вознаграждением и моей опорой. А неспособность моя ладить с пьющим кофе большинством не будет иметь каких-либо дурных последствий. В душе я чувствовал полную невозмутимость. Как бы сильно они меня ни недолюбливали, им придется признать, что я попал в яблочко.

Подали обед. В общей шутливой беседе я не участвовал, но, поскольку кофе нигде не было видно, намеревался остаться в обеденном зале – этакой белой вороной. Всякий раз я чувствую укол боли, когда вспоминаю, что в то самое время моя стратегия обеспечивала преуспеяние фирмы.

Вначале нам принесли икру в ледяных хрустальных чашах, изукрашенных серебром. Хоть я и видел, что моя порция была заметно меньше тех, что достались моим соседям по столу, возражений у меня не было. И вряд ли имело значение, что, в то время как икра у всех прочих была черная, мне подали красную, потому как я считал, что икру вообще сильно переоценивают. Потом явились гигантские креветки: восьми дюймов в длину, по фунту штука, – то были трофеи рыбных промыслов Залива, добытые специально для Стиллмана и Чейза и доставленные зафрахтованным самолетом. Мои же оказались миниатюрными. Кроме того, они были другого цвета, какого-то тускло-розового вместо ярко-красного, как у паприки. Я утешал себя мыслью, что мои, будучи меньшими, должны оказаться вкуснее, но мне уже было довольно-таки не по себе. По существу, во мне зарождалась паника.

– Счастлив сказать, – возвестил мистер Эдгар с живостью, удивительной для человека, почти никогда не разговаривающего, – что сейчас нам подадут стейки, приготовленные в точности так же, как их недавно готовил в Белом доме мой близкий друг, Дуайт Дэвид Эйзенхауэр.

Зал наполнили протяжные охи и ахи. Как восхитительно! Хотя сейчас мы понимаем, что жир вреден, одним из чудес американских равнин было мясо, награда за покорение мира. Было хорошо известно – по крайней мере, в кругах деловой элиты, – что у президента, который, в конце концов, был канзасцем, имелся излюбленный способ приготовления стейков. Он брал здоровенный ломоть самой лучшей говядины и бросал его прямо на жаровню с чистыми раскаленными угольками, и мясо приготовлялось в равной мере благодаря как прямому жару, так и пропеканию. Несмотря даже на то, что я начинал чувствовать себя немного отяжелевшим, это блюдо я предвкушал с великим удовольствием.

Официанты в пропитанных асбестом (уф! ох!) перчатках вносили одну за другой опасно раскаленные тарелки с золотыми каемками и водружали их перед разборчивыми в этом деле участниками трапезы. На каждой тарелке возлежал огромный ломоть ароматной говядины, шипевшей, как статические помехи в дешевом коротковолновом приемнике. Когда очередь дошла до меня, у меня уже потекли слюнки. Официант, цыган, который мог бы оказаться Гильбертом Роландом, поставил передо мной фарфоровую тарелку, довольно-таки невзрачную.

Я заморгал. У меня возникла мысль, что, возможно, я выпил чересчур много скотча.

– Официант, что это? – спросил я.

– По-моему, это гузка кошерной индюшки, сэр. – Слова его прозвучали едва ли не испуганно, но, по крайней мере, он говорил правду.

– Она же даже не прожарена, – сказал я.

– Она замаринована, сэр, в соусе для барбекю.

– Погодите. Я не нуждаюсь ни в чем кошерном. Сойдет и стейк. Заберите это и принесите мне стейк.

– Боюсь, сэр, стейк уже весь подан. Не хотите ли, чтобы я принес вам американского сыру? Могу принести вам целую головку.

– Нет! Я хочу такой же стейк, как у всех остальных!

Боюсь, что под пеленою гнева в голосе моем скрывались отчаянные, едва ли не плаксивые интонации. Я посмотрел на мистера Эдгара, чей рот перекатывался вокруг гигантского куска мяса, пристраиваясь к нему поудобнее. Как только он вонзил в него зубы, начали есть и все остальные, и каждый так и мычал от удовольствия.

Оглянувшись по сторонам, я увидел, что Дики Пайнхэнд положил руку на плечо девушки из Брин-Мор, на которой было платье с таким низким вырезом, что от желания у меня закружилась голова.

– Мистер Эдгар! – сказал я, рассмеявшись как идиот. – Мистер Эдгар, послушайте! Мне подали гузку индюшки в соусе для барбекю!

Мистер Эдгар пожал плечами, как бы говоря: «Ну и что?» Вернувшись из Рима, я не переставал его ненавидеть, причем намного сильнее, чем мог себе представить хоть кто-нибудь из сидящих за столом, и понимал, что в один прекрасный день обязательно его убью.

А затем, как это часто происходит с теми, кто терпит разгром, я принял участие в собственном унижении. Бесцветным, болезненным голосом я спросил:

– Не пожелает ли кто обменять стейк на кусок кошерного индюшачьего зада?

Они, разумеется, все рассмеялись. И это было только начало.

Мое отлучение было оркестровано с таким блеском, что я вспоминаю о нем с некоторой долей нежности, несмотря на все страдания, испытанные мною в то время. Мне никогда не суждено было узнать, кто за ним стоял, равно как и выяснить, не было ли все это порождением моего собственного психического состояния и последовательности безобидных совпадений. Впрочем, такого быть не могло. Падение мое было спланировано слишком сложно, чтобы носить случайный характер.

У меня в кабинете когда-то висел Рембрандт, взятый на время из крыла Эдгара в музее Метрополитен. Однажды ночью его заменили на Дюрера. Ничего страшного. Я полагаю, что у Дюрера, во многих отношениях, превосходное видение мира, хоть его искусность, как бы велик он ни был, и не соответствует уровню подлинного мастера. Через неделю, однако, и он исчез, уступив место Моне. Если кто-то пытался передать мне некое сообщение, то действовал он невероятно утонченно. Собственно, так оно и было. На следующий день Моне исчез, уступив место Виллару. Виллара тогда еще не ценили так, как теперь, но мне он очень нравился. Было, однако же, ясно, что здесь что-то не так.

Вскоре и Виллар уступил место Боннару. Затем появился постер Даффи (не Дюфи, а именно Даффи), затем рекламный плакат «герленовских» духов «Шамад», и наконец, после нескольких других, которых я не узнал, возникло изображение Бруклинского моста на фоне черного бархатного неба. Я потребовал, чтобы это убрали из моего кабинета, и когда явился туда на следующий день, то обнаружил дешевую рамку из стекла и картона, в которой помещалась черно-белая фотография железнодорожного вагона, вид сверху, вырезанная из рекламного приложения к субботнему выпуску «Ивнинг пост». Края были неровными.

Растения тоже подверглись разорению. Каждый день я мог начинать со своих любимых цветов – всем старшим партнерам фирмы Стиллмана и Чейза предоставлялась возможность заполнять вопросник о своих вкусах относительно цветов, вина, закусок и десертов – и в то время отдавал предпочтение прелестной герани с двадцатью распустившимися бутонами.

Ее забрали, прежде чем она отцвела, и на ее месте появился обернутый фольгой горшок с маргаритками. Я не люблю маргариток, никогда не любил, но затосковал по ним, когда им на смену пришел ящик со мхом. Но даже мох обладает прекрасным запахом и чудесным зеленым цветом. После мха появилась печеночница, которую трудно было назвать растением, потому что выглядит она как мокрая гофрированная бумага.

Все же и она была растением, и я, решив никому не показывать, что уязвлен, держал свой рот на замке. Но однажды утром, вскоре после этого, я вошел в свой кабинет и – чудесный сюрприз! – увидел Брин-Мор, нагнувшуюся над покрытой латунью кадкой.

– Разве не прелесть? – спросила она, отступая в сторону, чтобы мне было видно.

Я отшатнулся, охваченный ужасом. Бледные поганки!

– Что это такое? – спросила она. – Они съедобные? Никогда не видела ничего подобного.

– Принеси-ка сюда инструмент, – приказал я.

– Что за инструмент?

– Лопату.

– У меня нет лопаты.

– Найди где-нибудь, – велел я.

Через несколько минут она вернулась.

– Что это?

– Моя кофейная ложка.

– Вымой ее, пожалуйста.

– Вымыть?

– Да.

– Но она же чистая.

– Пожалуйста.

Когда она вернулась с вымытой ложкой, я начал рыться в земле, наполнявшей кадку.

– Бледные поганки, – сказал я, чувствуя, как онемели у меня и язык и губы, – растут на трупах.

Она ничего не ответила, а когда я очистил от земли кошачью голову, завизжала и прижала руки к груди.

– Что это?!

– Это кошка, – сказал я. – Она пролежала во влажной почве месяц, а то и два. Держи свою ложку.

– Не нужна она мне!

– Почему же?

– Как я смогу опустить эту ложку в свой кофе, после того как она касалась разлагающейся головы этой… о-о-о!

– А я вот думаю, – сказал я, – что на вкус это не повлияет.

Она не поняла, что я имел в виду, и, уверенная, что ее оскорбили, опрометью бросилась из комнаты.

Только тогда, может быть из-за этого стресса, я впервые заметил, что и стол мой и стул непрерывно усыхают. С каждым днем они становились все меньше, и через несколько месяцев я оказался сидящим с поджатыми коленями за партой из начального класса, на которой красовалась надпись «Джимми и Баффи», окруженная контурами сердечка, вырезанными перочинным ножом.

За ланчем никто не желал сидеть со мной рядом – может быть, потому, что им не хотелось вдыхать запах дешевой макрели, которую мне изо дня в день подавали из одной и той же пятнадцатифунтовой банки, – и я никогда не мог найти себе партнера для игры в сквош. В сквош, по счастью, можно играть и в одиночку. Однако, когда после игры я отправлялся в душевую, где было десять кабинок, вода в той из них, где стоял я, внезапно кончалась. Я переходил от одного раструба к другому, но, как бы долго и быстро я ни перемещался, это никогда ни к чему не приводило. Мне пришлось привыкнуть одеваться, не смыв с себя мыльной пены. Поначалу это не так уж плохо, но через несколько часов одежда прилипает к коже и начинает поскрипывать при ходьбе.

Все это представлялось мне крайне угнетающим. И все же, окутанный туманом невзгод и сомнений, я продолжал за что-то цепляться, даже когда мне заявили, что кабинет мой нуждается в ремонте, и перевели в крошечный закуток, где не было даже окна. Уборщик, славный парень, спросил у меня, можно ли ему держать там свои швабры и бадью на колесиках. Когда я, в свою очередь, спросил у него – зачем, он сказал, что всегда так делает.

По крайней мере, я мог выглядывать в коридор, где видны были цветы и превосходно освещенные портреты. Но затем явился пожарный инспектор и потребовал, чтобы я держал дверь закрытой.

– Хорошо, – сказал я чуть слышно и тут же ее закрыл.

Тяжело. Очень тяжело. Сидеть в одиночестве в кладовке для метел, под голой лампочкой, свисающей над головой, втиснув колени в крошечную школьную парту, – разве это не испытание? К тому же у лампочки имелся, должно быть, потайной реостат. День изо дня свет ее становился все тусклее и тусклее, и долгие часы я проводил в «сумерках богов», пока она окончательно не погасла.

Работа, которую мне поручали и которую я тщился разглядеть во мраке, превратилась в набор упражнений для слабоумных. В нормальных обстоятельствах я, возможно, с отчаянным усердием изучал бы все, что сумел раздобыть, скажем, о Боливии, отслеживая радиопередачи, беседуя как с экспертами из правительства и университетов, так и с теми, кто никуда не попал, а потом, насыщенный всем, что удалось выяснить, отправился бы в путешествие вокруг озера Титикака, гоня перед собой навьюченного поклажей мула.

Мне ничего не стоило слетать в Токио, прогуляться по горам Аргентины или просидеть с недельку в дешевом алжирском отеле, впитывая в себя различные мелкие незаметные факты, которые имеют такую же ценность, что и крупномасштабные измерения, для определения баланса сил в стране, пребывающей на грани взрыва. Иногда это было очень волнующим, а порой – даже опасным. Во враждебных государствах меня часто принимали за одного из агентов американской разведки (в конце концов, я занимался в точности тем же, что и они), а в дружественных странах иногда думали, что я замышляю какое-то преступление.

Теперь же, когда я был заточен в тусклом и темном чулане, работа моя заключалась в составлении тагальского словаря финансовых терминов. Те, которых не существовало, я должен был придумать. Для этого, как я полагал, мне надлежало хотя бы немного изучить этот язык, так что на протяжении нескольких месяцев, предшествовавших наступлению полной темноты, я щурился над книгой с упражнениями, повторяя их вслух в своей удушливой каморке, пока не переставал понимать, в здравом я уме или помешался, ночь сейчас на дворе или день. Множество раз я распахивал дверь и обнаруживал, что уже полночь, а то и два или три часа ночи, и все давным-давно разошлись. Я был попросту не в состоянии уследить за временем, углубившись в изучение фраз типа «Нагха-каубо ако!» – «У меня кашель!», «Анг ассо-атпуса фй мха байоп» – «Собака и кошка – животные», «Махдакиб ка нхпаньё са-мукха!» – «Прикрой свое лицо платком!», а также тагальской праздничной песенки:

  • Малагайянг бати
  • Са иньон пахлисан
  • Малигайа, Малигаьянг
  • Малигайянг бати!

Песенка эта так ко мне привязалась, что я часами распевал ее в своем чулане, пока не стал воображать себя одним из огромных медных гонгов Дж. Артура Рэнка, в котором пульсирует дрожащая тьма, словно бы в самом сердце бесконечно жестокой вселенной. Я пел ее даже дома и в подземке, где у меня никогда не возникало затруднений со свободным местом.

Но все-таки из фирмы я не уходил. Я решил держаться там, пока меня не вынесут, и, как бульдог, не разжимал хватки, медленно дыша через нос.

Они все-таки вынесли меня – однако не наружу, нет, просто перенесли вниз, глубоко под землю, в самую ее утробу, на десять этажей ниже вестибюля нашего массивного здания, туда, где в древних подземных реках плещется вода, огибая саркофаг из армированного бетона в пять футов толщиной.

Когда внутренний мой хаос начал отображаться в моей внешности, я был изгнан в почти полностью безмолвное подземелье, в обитель смерти. Меня, по-прежнему размеренно дышащего через нос, перевели в самое спокойное и бесстрастное место на земле: в хранилище золота.

– Вы переводитесь в отдел хранения, – сказали мне.

Разумеется, я был удручен. Не посмел даже спросить, означает ли это, что я потерял свой статус старшего партнера, хотя на самом-то деле я, несомненно, его потерял, поскольку вице-президентом в хранилище золотых слитков назначался обычно кто-нибудь из младших партнеров. Единственная причина того, что управляющий хранилищем именовался вице-президентом, заключалась в необходимости приободрить земных владык, оставлявших свое золото на его попечение.

Все они как будто были уверены, что сокровища их пребудут в безопасности под присмотром некоего омерзительного, разнузданного, обуянного мегаломанией типа по имени Вульф Скотт. Я ненавидел те минуты, когда он выбирался из своих пещер, являясь в столовую для администрации, и очень порадовался, когда, проникнув в ближний круг, получил возможность питаться в меньшем и куда более роскошном Гротовом зале.

– Меня не прельщает перспектива надзирать за Вульфом, – сказал я. – Вы же знаете, что я его не переношу.

– Вам не придется за ним надзирать.

– А кто будет на его месте?

– Никого не будет.

– Так он ушел?

– Нет. Вы будете работать на него, хоть и не впрямую. Отчитываться будете перед Шерманом Осковицем.

– О нет, нет, господи, нет! – сказал я, и было это как раз тогда, когда меня несли вниз, поскольку передвигать ногами я был не в состоянии.

Шерман Осковиц руководил всеми, кто обслуживал золотое хранилище. Он был очень славным человеком, что не мешало ему быть слабоумным. В фирме он появился даже раньше, чем я, и обязанности его состояли в том, чтобы следить за золотом и перемещать его из одной клети в другую в соответствии с переводами со счета на счет. На нем неизменно была голубая рабочая куртка, а его желтовато-рыжие волосы были ограничены кольцом, опоясывающим куполообразную, идеально симметричную лысую голову.

У него, как и у каждого из его подвальных работников, в свое время были неприятности с законом. Когда Осковиц работал в одном крупном коммерческом банке, его поймали на том, что он сдает внаем маленькие комнаты, куда ходили владельцы сейфов, чтобы стричь купоны. Других ловили, когда они или заглядывали в ящики клиентов, или вручали кому-нибудь из приятелей универсальный ключ к этим ящикам, продолжая разговаривать по телефону, или делали ставки из краткосрочных банковских вкладов, которые мистеру Эдгару хватало блеску называть «прививками».

Осковиц и все, кто входил в его команду, обожглись, пытаясь выхватить из огня какие-то крохи, и теперь были надежны как евнухи. И также экзотичны. Сам Шерман – то ли из-за какой-то болезни, то ли благодаря особенностям своей диеты, то ли в силу наследственности – страдал от газообразования, как какой-нибудь монарх – от напыщенности. Это и в нормальных обстоятельствах нелегко было вынести, но в банковских склепах десятью этажами ниже уровня земли… Да, у нас была вентиляция, но ее мощности не хватало.

«Протеже» Шермана Осковица был неуклюжий гигант, жертва акромегалии, который выглядел как Марлен Дитрих, увеличенная в шестнадцать раз в печи для обжига. Именно он заунывно читал мне лекции о том, как обращаться с золотыми слитками, упирая на то, что их никогда не следует ни ронять, ни скрести ногтями, а дотрагиваться до них можно лишь в белых хлопчатобумажных перчатках.

– Почему?

– Из-за выделений человеческого тела золото портится.

– Это смешно, – сказал я. – Золото инертно. Оно не будет портиться – если только ты не потеешь ртутью.

– Нет, вы не правы. Я видел, как оно тускнеет, тускнеет, и тогда нам приходится его выбрасывать.

– Вы его выбрасываете?

– Да.

– Вы его выбрасываете…

– И немало.

– Куда же вы его выбрасываете?

– В мусорный бак.

– На улицу?

– Да.

– И что с ним случается дальше?

– С чем?

– С мусором.

– Мусорщики его увозят.

– Они знают, что там находится?

– Да, но их порченое золото не волнует. Мы им объясняем, что оно не представляет никакой ценности. Они жалуются, что оно такое тяжелое.

– И как долго вы этим занимаетесь?

– Занимаемся чем?

– Выбрасыванием золота.

– Года три-четыре. Раньше такого не было, но после войны поступило много некачественного золота.

– Сколько слитков в неделю вы выбрасываете?

– По-разному. Иногда шесть, иногда два, а иногда и десять.

– В следующий раз, когда у вас появится плохое золото, отдавайте его мне, – велел я ему. – Тогда мусорщикам не придется его увозить.

– Я не могу этого сделать.

– Почему?

– Шерман говорит, что плохое золото должно идти в мусор. Если оно попадет в руки людям, они могут подумать, что оно представляет собой какую-то ценность. Сами знаете, как люди преклоняются перед золотом. Но только не мы!

– Да уж, никак не вы!

– Теперь и вы тоже! – сказал он, с ухмылкой тыча меня в грудь. – Теперь и вы здесь работаете!

Когда меня в первый раз заперли в золотой клети – то было золото Аргентины, – мне стало очень дурно. Шерман приказал мне переворошить все аргентинское золото и пересчитать его. Мне пришлось сосчитать и заново уложить в штабеля сотни тысяч золотых слитков.

Для отслеживания мы пользовались бумагой и системой так называемых «переменных контрольных отметок» (термин Шермана). Если, например, оказывалось, что в клети на тридцать пять слитков меньше, чем полагается, Шерман брал карандаш, добавлял тридцать пять контрольных отметок – и все. Он никогда не утруждал себя перетаскиванием слитков из одной клети в другую, потому что никто никогда не приходил посмотреть, что здесь творится. А если кто-то вдруг явится, Шерман перекинет несколько слитков оттуда сюда, и никто не узнает о недостаче, все будет шито-крыто. Единственная опасность угрожала в том случае, если бы всем странам одновременно вздумалось проверить свои запасы, но они никогда ничего подобного не делали даже по отдельности.

Я был ошеломлен не тем фактом, что не хватало почти тысячи золотых слитков, каждый из которых весил двадцать семь фунтов, но тем, что их никто не украл: их выбросили. При тогдашних ценах на золото это означало, что фирма благополучно отделалась от трехсот пятидесяти миллионов долларов.

Думаю – честно, объективно и беспристрастно, – что в то время я и вправду был сумасшедшим. Но от меня и ожидали сумасшествия, так что, по-видимому, я исполнял возложенные на меня обязанности. Через несколько недель перетаскивания с места на место миллиардов я обрел исключительно хорошую форму, и работа меня больше не утомляла. К Шерману Осковицу я пришел главным образом от досады.

– Шерман, – сказал я. – Хочу поговорить с тобой о подгнившем золоте.

– Вот как? – спросил он. – Ты нашел гнилой брусок?

– Нет, я пришел сказать тебе, что золото не гниет. Оно просто не может гнить.

– Как это – не гниет? Конечно гниет, – сказал он.

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга посвящена русскому евгеническому движению 1920-х годов. Первый его этап был занят ознакомление...
Книга доктора искусствоведения, действительного члена РАХ Т.П. Каптеревой представляет собой сборник...
В сборник работ Нины Александровны Дмитриевой (1917–2003), выдающегося отечественного искусствоведа,...
Автор рассматривает различные направления аудиокультуры ХХ века – становление художественного и публ...
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации ...
Цель книги – дать возможность читателю познакомиться с новейшими направлениями российской гуманитарн...