Вербалайзер (сборник) Коржевский Андрей
— Ой, Игорь, случилось что-то?
— Да ничего не случилось, что ты пристаешь? Сделай что сказал, будь добра. Я просто думаю на недельку отдохнуть слетать.
— И куда же?
— Не знаю пока точно, в Финляндию, может.
— А я?
— Вера, не в этот раз.
— Ну вот, я так и знала, вечно все мимо меня летит, спасибо большое, Игорь Сергеевич…
— Так, давай ты мне эту песенку завтра споешь, если не передумаешь.
— О Господи, ну что ты там делать-то будешь, там же холодно!
— Так, все, пока, я уехал.
Предыдущий вечер до середины ночи сгорел в давно прикормленной баньке «со встроенными блядьми», как говаривал Игорь Сергеевич в добродушии, — с утра он слегка помаялся невыспатой хмельной тягостью, выпил рюмку коньяку в оттяжку, днем были привычные, притершиеся ко времени заботы. Совещание Игорь провел быстро и хмуровато, к удивлению с переглядкой собравшихся, так он с ними шутил, «мнеденьгиджеров», — дела-то были в порядке. Чуть погодя он недолго поговорил с юристом и снова уехал намного раньше обыкновенного своего времени, не сказав куда упрямо бывшей в образе «вы меня страшно обидели» Вере. «Вот тоже — Верка, — думал Игорь Сергеевич, сидя за ресторанным столом в ожидании жены. — Вот — тоже… Денег ей плачу вдвое, делов у нее — тьфу, а и пользую-то ее — к обоюдному… Ох, бабы… Надо вот им, чтоб обязательно целиком, мое — и все… Сколько на этом теряют, дуры, даже самые умные — а дуры, — не переменишь. Но тоже верно, как им иначе, — иначе совсем на бобах оставят. Ха! — оставят, — оставим, — сам-то? А что — сам, кого из них обидел — да никого. Вот Лика разве… А что — Лика, — сама не захотела, нет, хотела слишком многого, нет бы подождать чуток…»
— Привет, дорогая.
— Привет, привет. Что это ты — тыщу лет нигде вместе не были…
— Какая тыща, брось, вот у Юрки недавно были.
— Нет, правда, случилось что?
— Ну почему обязательно — случилось? Ничего такого, так просто…
— Ну брось, брось, а то я тебя не знаю. Кабы тебе не надо было…
Пара официанток, явно — привозные хохлушки, — дешевые, узкобедрые, но грудастенькие, дежурно улучшая настроение клиента склоняемым к нему низким сливочным вырезом, «тоже — ловля на живца, стрельба дуплетом, а что — охота ведь…», налили-расставили, оскалились принужденно, ушли.
— Ты не разводиться собрался, а? А что — как в кино, — пригласил, объявил…
— Нин, что за глупости? К чему это? Что ты, ей-богу… Так, — пообедать просто…
Нина, жена, конечно, как и предполагала Лика, дурнушкой не была ни в коем случае, — нет, она была красива, неглупа, на пять лет моложе мужа, — в этом как раз возрасте многие, если не все, дамы начинают всерьез опасаться за свой замужний статус — вдруг уйдет? Мало ли молодаек гладких — уведут запросто, — какая там особая любовь после пятнадцати совместных лет. Нет, бывает, конечно, бывает, но ведь редко…
— Нет, Игорь, я не хочу дергать тигра за усы и про «не тяни за язык — змею вытянешь» тоже помню. Но так — тоже… Ты когда со мной последний раз спал?
— Вчера, нет — позавчера.
— Это ты спал, а это самое — когда? А-а, и не вспомнишь даже…
— Ты что — ругаться собралась? Нашла место. А это самое — сама б хотела, — какие проблемы… Давай — по глоточку… Я вот что — Новый год же скоро, подумал, ты ж поедешь маму ублажать, Сережка со своей шоблой зальется, а мне — опять в кабаке нажраться? Господи, что мне там делать — скучно же…
— И что? Поедем вместе к матери или ее к себе…
— Мерси. Нет уж. Я хочу на недельку, до Рождества, может, отвалить куда-нибудь.
— Да ради Бога, когда это я возражала, — несколько успокоилась Нина, — только что-то я не помню, чтоб ты раньше так торжественно об этом сообщал.
— Чего тут торжественного? Подумаешь — пообедали вместе…
Игорь Сергеевич так и не переспал с женой этой ночью, — Нина многовато почему-то выпила и заснула сразу же, как легла.
За высокими окнами Игоревой квартиры, в пустой темноте косо сыпался совсем не по сезону дождь, растекаясь внизу по тротуарам и стокам, чтобы схватиться к утру опасным ледком на поворотах и спусках, — «то-то с утра побьется народу, выехать, что ли, пораньше…»
Он никуда не поехал утром, — познабливало, поламывало, — «заболеваю, что ли…» Температуры высокой не было, — померил на всякий случай — 37,1, выпил стакан разведенной горячей водой какой-то лечебной дряни, взмок, переоделся потеплее, слепил путаный бутерброд, сел пить чай.
Открыв дверь своими ключами, завозилась в прихожей приходящая прислуга — Анна Игнатьевна, не совсем старая еще, но рано увядшая в семейных катаклизмах женщина. Что-то там такое у нее было с мужьями-сыновьями-дочерьми и прочими троюродными сестрами, что вынуждало и дома сидеть, и хоть кой-какие деньги зарабатывать, — платил Игорь Сергеевич хорошо, — не жалко, было бы прибрано.
— Ой, Игорь Сергеевич, доброе утро, я и не знала — что вы дома-то? Приболели, да?
— Да знобит слегонца, ничего…
— Ну, я вам не помешаю, щас я, быстренько…
— Да ладно вам, Анна Игнатьевна… Что там убирать — вчера ж убирались… Вот разве посуды опять накидали… Чаю вот со мной выпейте, садитесь.
Игорь Сергеевич не был настолько человеколюбив, чтобы испытывать душевное расположение к обслуживающим его людям, нет, просто вот так, когда лицо в лицо, становилось ему почему-то немного неловко. Впрочем, короткий этот импульс быстро всегда иссякал: «работай, негр, солнце еще высоко», «не умеешь работать головой — работай руками»…
Анна Игнатьевна пила чай, пришепетывала что-то тихой скороговоркой, Игорь кивал согласно, плохо на самом деле слушая. «А как опять сословия становятся… Вот она — Анна — настоящая городская мещанка, рабочие сами себя от всех отделяют, крестьяне там, обслуга — половые, хе-хе, половая обслуга, торговое сословие — вот я кто? — купец ведь, купец и есть, чего там… А Лика, к примеру? Вдова — Лика… Почти „Клико“, только денежки у нее нефтяные, а не шампанские…»
— Что вы там про депрессию, Анна Игнатьевна, простите, отвлекся…
— Да я говорю — трудно жить-то, пенсии маленькие, люди все угнетенные, грустные, в депрессии…
— Скажите, пожалуйста, — в депрессии… Неужто все — в депрессии? У вас, Анна Игнатьевна, образование какое?
— Учительское, пединститут, математику преподавала, — столько лет…
— А что ж ушли? А, ну да, родственники ваши… Вот насчет депрессии — это вы загнули. Какая такая депрессия, — ну, пенсионеры, да, конечно, а молодежь, а сорокалетние — да наоборот же, все чего-то суетятся, работают, зарабатывают, дачки строят, слава богу, на партсобрания ходить не надо больше, — все бодрячком, я же тоже вижу.
— А вы-то сами, — с некоторой даже злостью от невозможности показать обиду, наклонив голову — глаза убрать зыркнувшие, спросила Анна Игнатьевна, — вы-то сами — чего печальный?
— Ничего я не печальный — чего мне печалиться? Видите же — болею я, нездоровится — и все…
«Что я с ней разговариваю, к чему, что я с ней здесь сижу, Господи боже ж ты мой — чепуха какая! Делать больше нечего — лекции ей читать…»
— Ну ладно, Анна Игнатьевна, засиделись — давайте, и я пойду к себе — поработаю, и вы — тоже, принимайтесь.
Работать, уйдя к себе, Игорь Сергеевич не стал, а включил компьютер, вошел в Сеть, набрал «авиабилеты в Осло». Рейсов было довольно много, удобных — не очень: либо с двумя пересадками, в Стокгольме и Копенгагене, 08.55–13.25, прилетаешь рано, а лететь — долго; либо прямой «Джибути» из Домодедово, 14.40–15.15, Домодедово — через весь город или полкольца пилить, тоже — нет, а вот — аэрофлотовский, из Шереметьево, 21.00–22.20, два часа — этот. Он заказал бизнес-класс на тридцатое.
— Сережка, тормозни, не убегай! На пару минут задержаться можешь, нет?
— Ну пап, ну некогда мне, я же опоздаю, — с утра физика, а я и не читал еще, ну…
— Да ладно — полвосьмого! Щас — добреюсь, айн момент, погоди, мне тебе сказать надо.
— Ну потом скажешь, — на самом деле сын Игоря Сергеевича никуда не спешил, он был в папу, на физику идти и не собирался, просто — трепотня с родителями, грузить, небось, начнет, ну его…
— Слушай сюда, Серега, тебе мать сказала, я уезжаю?
— Нет, а куда? Не навсегда — ну че ты, шучу, шучу…
— Скорее всего, на неделю, может, на две, ты тут — смотри-и…
— Чего смотреть-то, нормально все, не облажаюсь, не боись.
— Ты — вот что, вы там куда-то после Нового года ехать собирались? С кем, кстати?
— С кем — Петька, Зинин, Саныч, девчонок несколько — да мы ненадолго, так…
— Ну ладно, поаккуратней только, я там тебе на карточку к праздничку тысчонки три сбросил, — не зверейте только…
— Спасибо.
— Ну пока.
Ближе к полудню на улице пошел очень мелкий мокрый снег, — он был грязно-серым, еще и не упав на асфальты, таял почти сразу, лепил из-под колес жидкой грязью, — видимый сквозь толстые стекла кабинета город затягивало сумрачной сетчатой пеленой, дальние силуэты высоток вот-вот, казалось, качнутся и начнут пропадать, истаивать мартовскими длинными сосульками, обломившимися с карнизов и торчащими из сугробов остриями вверх. «Еще до марта-то — э-хе-хе, два месяца… Что бы ей в подарок-то? Ладно, поговорю — потом…»
Говорить с Ликой по телефону он все-таки не решился, — боязно было не узнать голос или, наоборот, почувствовать, что он, голос, и не изменился совсем, а остался молодым и мягким, и чуточку всегда недовольным как бы, «чем, Лика, чем?». Игорь Сергеевич отправил Лике SMS — попросил включить компьютер и чуть обождать.
«Здравствуй, Лика! Потрясен был твоим письмом совершенно, — надо же, ты меня не забыла. Вот написал, и понял, что неправильно, — я же тебя не забыл, — невозможно. У меня в целом все ничего, но и ничего же такого, чтобы было интересно, — рутина. Здоров, сыт, что называется, и пьян. Вот — праздники на носу, а что делать — ума не приложу, не греет ничего. А у тебя планы какие?»
«Приветик! Ну, уж и потрясен, ладно уж тебе. Я тут немного простыла, но теперь уже опять нормально, вчера даже на лыжах ходила, совсем мало, но продышалась. У нас Новый год и не отмечает никто особенно, Рождество только, да и то очень тихо, норвежцы спокойные такие, без экстремизма. А Новый год — ну, выпьем с прислугой бутылку шампанского, кофе — и спать. Потом, может быть, поеду куда-нибудь в теплые края, погреться. Целую».
«Здорово. Ты знаешь, я тут вот что подумал — раз ты Новый год встречаешь только с прислугой, может быть, я тебе составлю компанию шампанским чокнуться? Неприлично, конечно, но напрашиваюсь в гости. Примешь?»
«Чуть со стула не упала, что ты себе думаешь? Конечно, приезжай, только я ведь довольно далеко от Осло, ехать еще. И я ведь не успею себя нормально в порядок привести — загар, подстричься, макияж-маникюр, чернавкой перед тобой стыдно показываться. А когда же ты успеешь, сегодня ведь 29-е уже?»
«Если ты не против, я приеду поздно вечером 30-го, пока ты писала ответ, я посмотрел рейсы — аэрофлотовский прилетает в Осло в 22.20, никогда не понимаю, чье время, но вроде — норвежское. Ты мне скажи, куда добираться, или, может быть, ты меня еще и встретишь? Не выдумывай насчет „подготовки“, ты и так всегда хороша».
«Встречу, конечно, сам бы ты не добрался, — Хеугезунд на побережье, дорога не самая простая. Жду».
«Спасибо, Лика. До встречи. Целую. С наступающим Новым годом».
Вечную проблему убивания времени перед подготовленным или просто ожидаемым событием, когда ни о чем другом уже и думать не можешь, а чем-то занять себя надо, Игорь Сергеевич решил просто. Взятый из дому для вида саквояжик с привычным выездным набором одежи он кинул в багажник, чтобы там и оставить. Часа три ушло на покупку пары костюмов, нескольких рубашек, кой-какого белья и прочей мелочевки. Чуть больше времени отняли два хороших кожаных чемодана и, в магазинчике на Чистых прудах, полный комплект одежды «для зимних видов спорта», все отличное, удобное, хороших цветов, — «…тот спорт, которым я еду заниматься, — всесезонный… Хотя, кто ее, Лику, знает, как она теперь насчет этого? А и мне — как она на самом деле покажется, хотя сорок для ее комплекции — не возраст, норвежцы, правда, ребята здоровые, — развальцевал, небось, юрист благость Ликину, — э-э, да не в этом же дело…»
Толчея шереметьевских предновогодних залов, душноватая, пьяноватая и плавная, — так на поворотах рек в обратном течении струи движутся и навстречу друг другу, и поперек даже, то смыкаясь и перемешиваясь, а то расходясь резко, давая пенные всплески, — не зевай, пловец, не то враз хлебнешь водички пресной, пойдешь на дно раков кормить… Среди безразличного к нему многолюдья Игорь Сергеевич с удовольствием чувствовал себя почти невидимым, как незаметна собака в углу картины, на которой казаки пишут письмо турецкому султану. В скромном виповском салончике выпил пару доз дрянного аэропортовского виски — «где они его берут, специально для них гонят, что ли?» — прошел в самолет, долго умащивался в кресле, отвернулся к иллюминатору, попытался дремать.
На посадке — «темень-то какая вокруг города, вот уж точно — ни зги» — самолет скрежетнул тормозами, чуть пролетел юзом по прикрываемой поземкой полосе, затормозил благополучно, покатил к терминалу. Почему-то посадку в последние годы Игорь всегда переносил плоховато — голову будто ватой набивало, и не помогало ничего, кроме горячего душа часа через два и приличной дозы крепкого; так было и теперь: он сокрушенно потряс головой, поразевал на всякий случай рот — «чепуха какая» — и пошел к выходу.
Осло — не Москва, Лику среди встречающих на выходе он заметил сразу, а она его — нет, и несколько секунд, пока скользил еще ее взгляд, Игорь Сергеевич видел, как она высматривает его, — ему понравилось выражение Ликиного лица: оно, красивое лицо это, было слегка тревожным и немного влюбленным, «не в меня, нет, в память свою, и не обо мне память, а о себе — тогдашней», — хорошее было лицо, знакомое.
— Лика!
— Ой, Игорь, Игорь, привет, привет, ну, как долетел?
— Да нормально, уши только заложило, да ерунда, да дай на себя посмотреть, не вертись ты!
— Да посмотришь еще, посмотришь, но ты-то — хорош, как прежний прямо, лучше даже!
— Да ладно трепаться, — хорош, — старый, седой… А вот ты — ну совсем не…
— Ну, глупости, глупости, ну, не говори… Давай скорей к машине пойдем, нам ехать много, а метель, говорят, будет…
— «В той степи глухой?» — не заметет, небось… Хочешь, я поведу?
— Нет уж, я хоть дорогу знаю, пойдем, пойдем, вон туда…
Метель действительно началась, не такая, конечно, как бывает где-нибудь на Сахалине — если серьезно не повезет, так только весной найдут, но плотные снеговые потоки обтекали Ликин «Дискавери-3» с большой неохотой, норовя стянуть машину с дороги, местами уже и плотно прикрытой белыми наносами. «Шелоник ледовитый» — вспомнил Игорь где-то читаное древнее название такого ветра. Лика почти не отвлекалась от руля, но всю долгую дорогу, — «неудобно, елки зеленые, знал бы, что так далеко ехать, сам бы добрался, а впрочем, ей, похоже, не в диковину, — по такой дороге — да больше сотни», все три с половиной часа Игорь и Лика разговаривали, то вместе, перебивая друг друга, а то и по одному, рассказывая о разном. О бывшем и о не бывшем, о желавшемся и сбывшемся, о знакомых, о мужьях и женах, о деньгах и здоровье; они не говорили только о двух вещах — о любви и о будущем, хотя именно эти простые вещи занимали мысли обоих. Почему эти двое людей, так взаимно пригодных, складных, не прожили вместе самую главную часть своих жизней, почему они теперь едут черт-те где и черт-те куда вместо того, чтобы… — и-эхх! Кто бы знал, — не знают и они.
Дом Ликин был довольно объемный, поместительный, но осматривать его ночью ни смысла, ни желания не было, — Лика не стала будить прислугу, сделала кофе и горячие тосты сама, они с Игорем пару раз чокнулись стаканами с отличным островным односолодовым, поговорили еще чуть-чуть, довольно уже вяло, а потом Лика отвела Игоря Сергеевича в небольшую с низким потолком спальню на втором этаже, приятельски чмокнула в щеку и ушла в спальню свою. «Ну — и к лучшему, да и устал я, да и она. Да и — не дети… А все же…», — так думал Игорь, вдыхая запах свежего белья, слегка йодистый, — море рядом, слышно…
Проснувшись к середине дня, часа два уже было, приняв горячий душ, Игорь не стал, как собирался, распаковывать чемоданы, натянул те же джинсы и свитерок, в которых летел, и, направляемый Ликиным голосом с первого этажа, направился в столовую — завтракать-обедать. Семга в сливочной заливке под зеленью пахла мощно уже издалека, свежий хлеб явно был из домашней пекаренки, овощей и прочих присмаков было много и вкусных, — гость в доме. Гость, да, но Лика гостевой сути Игоря Сергеевича отнюдь не переоценивала и вышла к столу в коротком плотном свитере — только, не доходившем по длине и до середины бедер, без никаких и следов целлюлита, довольно загорелых и очень свежих. Свитер был голубой и красочно гармонировал с белой отделкой столовой. Столовые приборы были молочно-белые, как и Ликина пышная все еще тугая грудь, «вот они — сливки-сметаны нордические», щедро открытая свитеровым кроем. Очень высокая и худая рыжая норвежка-прислуга несколько раз удивленно, к Игореву удовольствию, скосила на хозяйку круглые зеленые глаза. «Понятно, — подумал Игорь Сергеевич, — вот теперь — понятно, только и я торопиться не буду, — куда?» Он выпил пару рюмок местной какой-то довольно резкой водки, с аппетитом поел, междометиями в основном реагируя на Ликины рассказки про дом, про город, про порт. А Лика — Лике нравилось глядеть, как он ест, думать, что вот он — здесь, возник из дальнего небытия по ее, Ликиной, прихоти и что она поступит с ним так, как захочется ей, Лике, и никто ей не помешает, — она поняла это сразу, как только увидела Игоря в аэропорту. «Ишь, владычица морская, как на меня жмурится, а и я на нее, сдобную, — съел бы. И съем».
На выходе из столовой он приобнял Лику, она чуть присела — полшага вперед, обернулась, взяла его щеки в мягкие ладошки, приподнялась на цыпочки, поцеловала легко — в губы.
— Давай сначала Новый год встретим, а?
— Да и встретим, а сейчас?
— Сейчас — пойдем дом посмотрим, погуляем, море здешнее поглядишь, зима — красиво.
— А метель?
— А кончилась метель, так — снег идет. Иди, одевайся, я тоже быстро.
— А я бы и на это поглядел…
— Ну-у, Игорек же…
— Ладно, ладно — иду.
Они осматривали дом, изящно встроенный в скальный над морем ландшафт, с большим гаражом, всякими разными помещениями, неплохими картинами в боковой галерейке, «а мой-то на Оке домик — получше будет, покруче, вот бы…», и там, где Лика останавливалась объяснять, водить рукой указательно, Игорь охватывал ее сзади рукой пониже груди, целовал в завитки на шее, — только помурлыкивала Лика, шла дальше.
Потом они гуляли, — ветра и впрямь не было, снег сыпал толстый, мягкий, тяжелый, ложился воротничками на куртки, таял на шапках — стряхивали снег, смеялись легко, и Лика целовала Игорево мокрое лицо, а ему почему-то было грустно от этой пасторали, как будто чего-то жаль — чего, кого? — он закуривал сигарету, «да-а, — говорил, — красотища у тебя тут».
— Игорь, а скажи-ка мне, ты как — надолго или ускачешь завтра?
— А ты как хочешь?
— А я не знаю…
— Тогда — совсем останусь, — неожиданно для себя самого сказал Игорь Сергеевич, «Господи, ну что я говорю, ну что я делаю, — Лика же, а Нинка, а Сережка, а дела — да что я, в самом деле?» — и повторил: — Совсем.
— Так шутить — знаешь…
— Знаю, — какие шутки…
Лика недоверчиво взглянула ему в глаза, вздохнула коротко, замолчала. Так, молча, они и вернулись в дом.
Потом они переодевались к ужину, потом сидели за столом, прислуга уже ушла, и провожали Старый год, и выпивали немного, и росло между ними что-то темное, всевластное, мешающее дышать и гонящее по телу тяжелую кровь медленными толчками, что ощущают даже кончики подрагивающих от этих толчков пальцев.
Игорь и Лика любили друг друга в Ликиной спальне на ее широченной постели с темным шелковым бельем, и никаких мыслей не было в их мокрых от сладкого пота головах, любили так, как если бы провели почти двадцать последних лет на необитаемом острове — каждый на своем. В большом и низком до пола окне непроглядная северная тьма перевалила через новогоднюю полночь, не замеченную этими двумя, да и ею самой, наверное, и двинулась потихоньку к первоянварскому рассвету. Лика с Игорем спят, и даже их короткие яркие сны перемешались в немыслимой круговерти, незримо обволакивающей влажные в теплой духовитости тела.
Когда уже рассвело, Игорь Сергеевич проснулся, приподнялся на локте, вывернул шею — глядеть в окно. Там, за толстыми чистыми стеклами, опять поднялся ветер, и снег, легкий чистый снег не падал вниз, а летел вдоль пушистыми широкими полосами, — так медленно по льняной скатерти разливается молоко из упавшего стакана, так летит вдоль деревенской улицы сдернутая северным ветром с веревки белая ночная сорочка с длинными рукавами, чтобы тихо упасть неведомо где… Он повернулся в другую сторону, увидел, как неслышно дышит в подушку Лика, потянулся, напрягшись, поцеловать и умер. Сердце с коротким рваным треском отбило последнее «тчк» в междукамерном телеграфном перестуке со вселенским эфиром. А Лика пока еще спит.
??.??.??……
«О Господи, а здесь-то я что делаю, а?»
Алкина карьера
Бабка помирала долго, нудно и неинтересно, — года два; надоела Алке до беспредела кашлями, стонами-храпами и запахом, тяжко и привычно расползавшимся по всей квартире, стыдными от соседей пыхами заполнявшим лестничную клетку, когда открывалась входная, обитая давно изодранной коричневой клеенкой, дверь. Так-то Алка была девчонкой доброй, но ночевки в комнате с прокисшей в своих болестях старухой, — как в середине весны прокисает на дне осклизлого бочонка недобранная с зимы квашеная капуста, заставляли складную, вертлявую внучку не помнить, что было у бабушки имя — Евдокия Харлампиевна, — бабка и бабка, и все.
Алка дома и во дворе, в школе была она и Аллой, и Аллочкой — училась прилично, не дерзила, слушала учительские лицемерные наставления смиренно, прикрыв ярко-зеленые красивые глазки густой ресничной тенью. К четырнадцати годам худенькое с младенчества Алкино тельце было на невнятном распутье — храня еще угловатую нимфеточную завлекательность, раздумывало как бы: не то сразу начинать округляться женскими прелестями, не то погодить несколько, подрасти, развернуть плечики, утяжелить узкую легкую кость и уж тогда обрастать молоденьким мясцом, трепетно, но не тяжко подрагивающим под тонкой одежонкой к великому искусу понимающих в этом толк. Одежа у Алки, действительно, была тонкая, холодная, на что плевать летом, когда всего-то и надо, что несколько маек, пара юбочек, да джинсы рваные, да трусишки на перемену. А с ноября, когда, проломившись между кварталами, начинает поземка скрести колючими космами по щербатым дворовым асфальтам, когда даже нажравшиеся замерзшими до смерти дворовыми котятами страшноглазые громадные вороны поеживаются, сидя на голых ветвях, то так, то эдак поворачиваясь под льющимися на Москву с арктической глобусной горки злющими ветерками, и низкое мглисто-серое небо не дает поднять глаз, — вот тогда Алка мерзла. Несыто кормленую дармовыми школьными обедами, супами из пакетов и приносимыми матерью с работы для нее и бабки вкусными объедками, ее не согревали ни пара бывших у нее курточек-обдергаек, ни подаренная соседями выношенная искусственная шубейка, ни даже полученный в школе по благотворительности хорошей вязки свитер.
Толкаться по прокуренным вонючим подъездам с дворовой компашкой девочка Алла не очень любила, хотя там и было гораздо теплее, чем на улице, — насосавшиеся дешевого пива пацанчики точно так же неотвратимо и дружно, как неизбежно и солидарно бегали писать в подвал, начинали после первого отлива тискать девчонок, и ее тоже. Не то чтобы это было ей совсем неприятно, — что-то такое щекочущее изнутри она ощущала, когда, вроде как защищаясь, сжимала ногами цапающую промежность мальчишескую руку, но в общем было просто больно, на бугорках островатых пока еще грудок с розовыми некрупными сосками почти всегда оставались синяки от хватких и неумело-жадных пальцев. Сидеть дома было тоже противно, чего там делать, разве что уроки на засаленной кухне, а в комнату матери дверь всегда была заперта, когда матери не было дома, а когда была, хоть это случалось и не очень часто, то ходу Алке в эту комнату не было и подавно, — там пили, орали и спали с матерью разные мужики, иногда по одному, а иногда — двое, трое, и «подруги с работы», как их называла мать, бывали нередко. И с ними мужики делали что хотели и на что у них, чаще всего опившихся, хватало сил. Что они там все вместе сопели да крякали, Алка представляла себе вполне даже конкретно, зримо так представляла, — какие там секреты, по видику у подружек позажиточнее смотрела многажды, но там это все было какое-то цветное-красивое-вкусное, с криками-стонами, с музыкой, удобной мебелью и ярким светом, а происходившее в материной комнате виделось девочке серо-сизым, в густом табачном дыму, с водочной и прочей от потных мужских тел вонью, — неприятно. В яви она тоже видела, в подъезде, где, напоив девчонку чуть постарше нее, трое парней перегнули ту через лестничные перила, стащили джинсы и, расставив ее ноги через две ступеньки, друг за другом отымели, поспорив еще, кто первый, или как ее знакомая Вика, от которой кобенящийся мальчишечка потребовал доказательств безграничной любви в виде немедленного минета, встала на коленки среди семечковой шелухи, окурков и пивных пробок, прильнула, закрутила и задвигала головой и плечами, и как потом парень этот в последний момент дергался всем телом, закатив глаза и втягивая воздух через стиснутые зубы, будто бы больно было. Сама Алка до сих пор не попробовала всего этого не потому, что не интересно было, — интересно, да ведь и отставать от подружек нельзя, а потому — боялась всяких ужасностей, набубненных ей бабкой в ночной предсонной темноте: про младенцев подкинутых, про носы отвалившиеся, про аборты кровавые тайные. Школьные антиспидовские ликбезы тоже успокаивали мало, пугали больше.
Мокрый холодный день в конце февраля не был бодр, не веселил, как радует хозяина тычущийся ему в лицо нос обрадованного пса, — он был похож на дохлую рыбу, выброшенную озерной волнишкой на плоский илистый берег, скользкую, никому не нужную. Кое-где поблескивали грязной водой предварявшие недалекий март лужицы, а в них то и дело отраженно возникали голубые сквознячки беспокойных перед весной небес. Алка забежала домой кинуть школьную сумку и поменять лишний раз прокладку, — год назад начавшиеся регулы еще не успели прискучить до незаметности, да и чистоплотна была девчонка, брезглива даже. Вымыв совсем еще детские руки и сделав необходимое, Алка натянула джинсы с лопнувшей над острой коленкой прорехой, прошла в кухоньку, налила стакан воды из-под крана — пить хотелось. «Баб, ты как там — спишь?» — крикнула, не слыша привычного сопенья и пыхтенья бабкиного. Ответа не было, и Алка из крохотной прихожей заглянула в проем комнатной двери, — сама дверь отвалилась с петель пару лет назад и сейчас стояла у стены. Откинув последней судорогой лоскутное без пододеяльника одеяло на пол, всегда взбухшее, а теперь осевшее, как оседает на холоде подошедшее тесто, бабкино тело в длинной бязевой ночной рубахе лежало почти поперек кровати, — умерла наконец Евдокия Харлампиевна. Растерянно глядя на выпученные запрокинутой головой глаза и распахнутый беззубый рот, Алка спиной вперед отошла к входной двери, присела на деревянную скамеечку, внутри которой уж бог знает сколько времени валялись банки с высохшим гуталином и прочая древняя дребедень, выдохнула резко, опустила голову, обулась, стала завязывать мокрые шнурки на кроссовках, — куда бежать-то?
Куда — а куда бежим мы все в детстве, да и позже, что случись — к матери, к мамке, к мамаше, какая ни будь, — а в конечном-то варианте — к наипервейшей из всех матерей, к Деве Пресвятой, — о-ох, Владычица небесная, заступница наша еси… Не дожидаясь лифта, перепрыжкой через две ступеньки, оскальзываясь на лестничных поворотах, взрыдывая немного даже, Алка побежала к маме, к маме, да, хоть и не помнила девочка, когда она так называла ее.
Недалеко — два двора да через дорогу — чуть отступив и вдоль Варшавского шоссе стоит длинное, в три высоких этажа, сложенное пролетариями из плохого красного кирпича здание Варшавских бань, — мойтесь, работяги: ванн на всех не хватит, но не вшиветь же вам при советской-то власти, все для народа, вода горячая из кранов ломаных, да шайки из оцинковки, да простынки серые, да скамейки скобленые, да пространщики пьяные. Впрочем, будем справедливы — пространщики, а равно и пространщицы редко бывают трезвыми при любой власти, не только народной. Может, от того, что видят много разного чересчур, что нет от них телесных тайн, обыденно скрываемых всеми нами друг от друга, — мало ли, много ли, — век бы не видать… В начале 90-х, когда отдал народ свою власть самому же себе, неуемному, выкупили лихие люди бани неизвестно у кого, неизвестно кому пару раз продали, и стало в Варшавских как положено — номерки отдельные, пар хороший, обслуга ловкая, тайна вечная. Здесь работала подавальщицей Алкина мать.
За открывшейся тяжелой дверью Алку остановил здоровый парняга в черной форме с нашивками в желтых буквах — охранник.
— Ты куда?
— Тут мама моя работает, Власова Зинаида Григорьевна, — заготовленно оттарабанила Алла, тяжеловато дыша от недолгого бега по холоду.
— А-а, Зинка… Ну и что?
— Мне к ней — срочно… У нее мама только что умерла, у мамы…
— Чья мама? Померла?
— Бабка моя умерла, ну че ты тупишь, пропусти-и, не въезжаешь, урод, — перешла на привычный дворовый говорок и нажала грудью на охранникову ручищу Алка.
— Иди, что лаешься, на третий подымись, там спросишь, — охранник отвел руку, девчонка метнулась на лестницу в ковриках, а он, вслед не глянув, «ишь, — подумал, — худая, а сиськи ничего — есть…»
Толстая тетка на третьем этаже только дернула сросшимися с шеей и грудью квадратными плечами, кивнула туловом в сторону коридора, велела посмотреть в 16-м или в 19-м, что ли, — кто ее, лярву, знает, сама ищи. Войдя в 16-й, Алка проскочила небольшой предбанничек с висящими на вешалках серыми милицейскими бушлатами, заглянула в следующую комнатку. За столом с несколькими бутылками и кой-какой закуской сидели четверо средних лет мужиков, обмотанные простынями, кто под животом, а кто и по подмышки, и две женщины, растрепанные, полуголые, пьяные. Один из мужиков был участковый Лайкин Федор, Алка знала его и по школе, и по дворам, одной из женщин была ее мать, Зинаида. Все смотрели на нее, на Алку.
— О-о, блядское пополнение прибыло! — оскалил красный под небольшими усами рот участковый. — Чего тебе?
— Мама, бабушка умерла…
Зинаида, сидевшая подперев рукой красивое еще, но опитое отечное лицо, только моргнула.
Щуплый мужчинка напротив Лайкина зазвенел бутылкой о рюмки, разлил, привстал согбенно, сделал серьезное лицо, покивал остальным.
— Помянем давайте…
— Ладно, Зинка, не тошнуй, померла — так похороним, — сказал добродушно и безразлично Лайкин, явно он был здесь главный. — Поможем, щас, я позвоню только…
Ночью, после того как санитары труповозки вынесли из квартиры в стянутых кулем простынях застывший труп, Алка уснула на кухне, составив два стула и табуретку. Назавтра она не пошла в школу, а прибиралась в материной комнате и в своей теперь — без бабки. Мать и три ее знакомые тетки варили холодец, резали что-то, смеялись, как бы и не к поминкам готовились, выпивали, но не допьяна. Следующий день до середины — морг, Донской крематорий, Алка поплакала, промочила ноги, сильно замерзла; дела до нее никому не было. Отогрелась она только дома, когда одна из гостевых баб заставила ее выпить сначала рюмку вина, а потом другая — водки. Стало ей изнутри тепло, она плотно поела, сидела за столом, задремывала.
— Ой, Федор Никитич, не знаю, как тебя и благодарить, — без тебя не справилась бы, нет, — пьяно кокетничала Зинаида. — Спасибо тебе, дорогой мой, — лезла через стол целоваться, задевая животом рюмку, рюмка падала…
— Ничего, ничего, поблагодаришь еще, — понятно для Алки подмигивал участковый никому и всем сразу, — я напомню…
Закончили, наконец, гулять. Подружки оттащили бесчувственно тяжелую Зинку в ее комнату, положили на кровать, накрыли одеялом, не сняв платья, хлопнули дверью. Алка, дремавшая за столом, привалившись головой к кухонной стене, очнулась от этого хлопка.
Спать на кухне, как вчера и позавчера, после поминок было невозможно. В комнате на своей постели рядом с кроватью, на которой умерла бабка, не хотелось все-таки — страшно же. Алка оставила включенным свет в прихожей, — желтое косое пятно на полу и четко видимый проем отсутствующей двери успокаивали, — разделась и улеглась, умостилась, замерев. Тихо шуршала на стенке красная секундная стрелка картонных часов, оторванных пару лет назад от настенного календаря. Форточка на кухне была открыта, но сильный ветер в окна, казалось, только вбивал поглубже вовнутрь квартиры тяжкий дух пересидевшей пьянки — раскисшего в тарелках недоеденного, сплюснутых в масло консервных банок окурков, сивушного оттяга дешевой водки.
Часов около шести утра, когда темень на восточной стороне неба начала набирать свет, входная дверь в квартиру открылась, — опустить задвижку хлипкого замка никто не вспомнил. Вошедший, среднего роста мужчина, двигался настолько плавно, что, казалось, возникший сразу сквозняк пригибает его тело из стороны в сторону, справа налево, вперед и назад, — так идут сильно пьяные или умалишенные, которые видят где-то там, перед собой, то, что совершенно не видно всем остальным. Явно этот человек хорошо знал, куда идет, — он сразу свернул направо, прошел в кухню, налил полстакана из початой бутылки, пошевелил беззвучно губами, выпил без выдоха, как пьют воду в жару — большими глотками, вытащил из мутной банки мягкий маринованный огурец, укусил и бросил остаток на пол, вытер обожженные уксусом растрескавшиеся пальцы о фуфайку на груди. Потом завинтил бутылку, из которой наливал, сунул ее в отвисший карман длинной синтетической куртки, в другой карман положил неоткрытую банку шпрот. Сев на табуретку, мужчина достал откуда-то изнутри своей одежды сигаретную пачку, закурил. Мутные его глаза под густыми бровями, слегка косившие, смотрели никуда, — взгляда как такового не было, зрачки в карей радужке похожи были на крошечные угольки, постепенно растворяющиеся в разлитом машинном масле. Докурив, человек встал и пошел к выходу, но возле двери, как бы вспомнив что-то, одним движением сбросил с когда-то сильных плеч куртку, сделал три коротких шага и упал на раскинувшуюся во сне Алку. Она очнулась, уперлась руками в темное против света лицо, успела увидеть высокие скулы и сильно свернутый набок сломанный нос, — но тут колени мужчины проскользнули по простыне, он упал вперед и теменем въехал в Алкин подбородок, сразу отправив ее в глубокий нокаут, — тело девчонки обмякло, упали руки, слегка только ободрав щеки напавшего. Мужчина, не поднимаясь, несколько раз сильно ударил Алку в левый бок и в живот, «Зинка, — проклекотал, — сука, догнал, блядь, догнал…» Что-то он еще бормотал, насилуя, а потом поднялся, заправился-застегнулся, надел куртку и ушел, не закрывая дверь, — ее притянуло к порогу сквозняком.
Минут через двадцать Алка выплыла из обморока и задохнулась от страха, голоса на крик не хватило, сжатое спазмом горло пропустило только ожегшую глотку рвоту. Схватившись за растерзанное межножье, Алка, растопырив пальцы, поднесла руку близко к лицу, поглядела в полутьме, — ладонь была в засыхающей уже крови, согнулась через живот посмотреть, — увидела темные пятна на простыне, поцарапанный выше лобка живот, заплакала со стоном, уткнулась в тощую подушку, — что ей было еще делать? Да и больно было…
Сначала Алка хотела разбудить мать, но быстро сообразила, что ничего не втолкует не проспавшейся еще Зинаиде, — побежала в душ, а вымывшись поняла, что не объяснит и потом. В промежности и внутри саднило, Алка намазала все каким-то старым кремом с подзеркальной полочки в ванной. Стало было щипать, но прошло. Оделась. От тоски и обиды надо было как-то избавляться, «иначе — только в окно», подумала, пошла на кухню, плача все еще, залезла в столик, куда — видела — убирали купленную позавчера водку, пошарила рукой, наклонясь, но не приседая, чтобы не потекла опять алая кровка из надрывов, достала бутылку. Она пила третью большую рюмку, запивая выдохшимся лимонадом из пластиковой бутылки, когда на кухню вошла Зинаида.
— Ты что, дура, творишь? — просипела она застуженным на похоронах горлом. — Все бабку поминаешь, что ли? Тебе кто пить разрешил?
Алка не ответила, — влажная мгла уже заволакивала ее затылок, колотившееся сердчишко забилось ровней, случившийся кошмар отваливался куда-то в небытие, — да и был ли он — боль уже почти прошла, жалко, конечно, что так вот, да ведь чуть раньше, чуть позже — не убежишь…
Похмелившаяся мать прошлепала сальными тапками в Алкину комнату, включила свет, покосилась на скомканную простыню — «сама стирать будешь, неряха херова, течку не чуешь — у-у, дура», — полезла копаться в древнем платяном шкафу. Среди раскиданного по кровати барахла и всякой дряни со шкафных полок лежал целлофановый пакет с какими-то ветхими бумажками — Зинаида искала бабкину сберкнижку или хоть что-нибудь ценное, — мало ли что старуха заныкала… Вытащив почти машинально пару верхних листков, Алка поглядела на них и на одном, оказавшимся старой фотографией, между драненькой телогрейкой и тюремного вида шапкой увидела лицо — то самое, с высокими скулами и кривым носом, моложе только.
— Кто это? — взвизгнула она, протянув карточку матери.
— Чего орешь-то? Где? А-а… Папаша это твой, вот кто, наркота долбаная… Погляди, погляди, сдох уж небось где-нибудь в подвале, сволочь…
Алка так ничего и не рассказала матери.
Прошел год. Алка продолжала ходить в школу, Зинаида стала пить еще больше. В темной тесноте подъездных тусовок начала выпивать и ее дочь, — все ей казалось, что после случившегося другого лекарства от засердечной ломоты нет. Алка больше не сопротивлялась, когда знакомые мальчишки при случае задирали ей юбку или небритыми подбородками царапали выросшую грудь. Пару раз по летней поре, когда земля под травой не холодит, а греет даже, она позволила ребятам постарше повалить ее и растянуть длинные ноги в стороны, согнуть в коленях, — ей было почти все равно, ничего, кроме быстрых коротких толчков, жмущей тяжести неумелого тела и горячечного пыхтенья, Алка не чувствовала. Женское ее естество скукожилось до совсем уж незаметности, — так полезший было из набухшей почки смородиновый листок обжигается ночным апрельским заморозком, вянет. И много, много надо то солнца, то дождя теплого, чтобы начал на этом же месте жить новый лист, чтобы выбросилась из младенчески морщинистых складок тонкая ягодная гроздь.
— Пойдем-ка, пойдем, милаха, щас я тя как раз и поздравлю, давно собираюсь, — сказал и повторил еще, когда тащил пьяную Алку за ухо из подвальной кафешки на Нагатинской, участковый Лайкин.
Компания, из которой Федор выдернул девчонку, только заворчала, опустив головы, — участковый был известен — бил чуть что без пощады, калечил, не стесняясь. Он был сердит — 8 Марта любые происшествия на участке были ни к чему, пришлось и самому быть на обходе. Выйдя на пахнущий близкой железной дорогой воздушок, Лайкин развернул Алку лицом к себе и от души хлестанул пару раз по щекам, больно.
— Ну-ка, руки, руки покажи, — потребовал Федор и вздернул рукава Алкиной куртки, — руки были чистые, без синюшных укольных дырок, в синяках только.
— Не колешься еще, нет? Так жди, начнешь скоро…
Алка заплакала.
— Ты вот что, подбери нюни-то… Я тебя жалею… Пропадешь ведь так… Что молчишь?
— Чего говорить-то? — пробормотала Алка, глядя в сторону.
— А вот чего — ты паспорт получила?
— Нет еще, мне шестнадцать через два месяца…
— Так, значит. Я смотрю, ты по мамкиной линии пошла — пьянь-гулянь, — не годится. Или бросишь это дело, или в колонию отправлю — смотри. Завтра зайдешь ко мне в отделение, в три, поняла-нет?
Алка покивала, вытерла лицо грязноватой ладошкой. Лайкин ушел, а она вернулась в подвал.
На следующий день, придя в отделение, Алка с полчаса сидела у кабинета участкового, отупело поглядывая на проходивших по коридорчику людей. Пьянка накануне была долгой, а потом еще и возня чуть не до утра у нее на квартире, — Зинаиды дома не было, она и вообще в последнее время приходила нечасто. Кто Алку и двух еще девчонок тягал прошедшей ночью, что там было, чего не было — и не вспоминала.
Дверь приоткрылась, выглянул участковый, «заходи, Чижова», — проговорил, набок наклоняя красномордую башку.
Сам не садясь и Алке сесть не сказав, Лайкин вынул из обшарпанного своего стола картонную папку со штампом и надписью, помахал ею перед девчонкиным носом.
— Здесь вот у меня списки — кого из города вон… А ты туда же — спиваться…
— Да не спиваюсь я ничего… Так…
— Чего так? Чего так? Что ты мне тут?
— Да ничего я, молчу.
— Вот и помалкивай, пока не спрошу. Значит так — лечить тебя надо, лечить, дура малолетняя…
— От чего — лечить?
— От пьянства и блядства, вот от чего! Молчи, сказал…
— Так я же…
— Так, слушай сюда. Вот тебе направление — поедешь завтра в Пушкино, там — клиника, зайдешь к Иванцовой Галине Аркадьевне, отдашь ей бумагу, она скажет, что дальше.
— А школа — как же?
— Ты опять? Со школой я договорюсь. В Пушкино — с Ярославского, минут пятьдесят ехать, чтоб там была к десяти! Адрес — в направлении, найдешь, не маленькая… Все, иди отсюда, иди, некогда мне…
Не оставив матери даже записки, Алка уехала в Пушкино. По дороге, глядя в закопченное зимой окно электрички на скучную мартовскую сырость, она ругала про себя приставучего зануду участкового, но все же, думала, он, Лайкин — добрый дядька, заботливый.
Через путаный пушкинский переход под железнодорожными путями Алка попала на привокзальную площадь, свернула, конечно, не туда, но на близком рынке бабки с мешками семечек и всякой торговой мелочью подробно рассказали ей, как и куда идти.
Среди странных в городе сосен, чуть в стороне от изгибающейся дугой гладкой дороги, за хорошим забором увидела Алка трехэтажный бревенчатый дом, позвонила у ворот, показала бумажку, ее оглядели и пропустили. У дверей постояла немного, стесняясь, но — вошла. Мужичок по ту сторону дверей, толстенький, в мятом костюме, посмотрев бумажку, сказал Алке идти на второй этаж. Она и пошла. Там позвала ее сладкая тетка, взяла у нее бумажку, записала что-то куда-то, отвела потом в небольшую уютную комнату, велела устроиться и ждать.
А через два дня к участковому Лайкину заглянул паренек неприметный, отдал конвертик, «за двоих» — сказал и пропал…
Алку несколько раз осматривал врач, брал кровь и мочу на анализ. Кормили вкусно и сытно, мыли и парили в бане, водили в солярий и к парикмахеру, — девчонка удивлялась таким на себя расходам, но терпела: кто его знает — может, так и надо… Неделя минула незаметно, и к Алле в комнату зашла та самая женщина, что приняла ее в этом доме, Галина Аркадьевна. Восковое гладкое лицо ее было спокойно, в строгих глазах бегали огоньки от многих в жизни удовольствий.
— Вот что, Алла, кстати — доброе утро, я принесла тебе недельный счет за услуги нашей клиники…
— Доброе утро… Счет?!
— Ну да, а тебя не предупредили разве?
— Нет…
— Ну и как же мы будем решать вопрос? — ласково улыбнулась Галина Аркадьевна.
— Какой вопрос? — начав уже догадываться, что к чему, на всякий случай спросила Алка.
— Ну, так я вижу, ты — девочка неглупая, поэтому буду с тобой говорить прямо. Сама понимаешь, никому на этом свете ты не нужна, какая есть, ничего не знаешь, ничего не умеешь, и шансов чему-нибудь толковому научиться у тебя нет… Деньги, на тебя потраченные, тебе сроду не отработать, поэтому…
— Проституткой?!
— Не груби, а то жрать не дадим. Или позову сейчас ребят из охраны, так они с тобой пару часов — во все дырки, а потом еще и выпорют… Не груби.
— Ну и что? Ну и что?
— Ну вот, я же и говорю — тебе не привыкать. Наш врач тебя посмотрел, половой жизнью ты уже давно живешь, паспорта у тебя нет, тебя вообще как бы нет… Выбросим — не найдет никто. Здесь в Серебрянке, в реке, знаешь таких мешочков сколько… А будешь работать — и жить хорошо будет, и денег накопишь. Проститутки — это кто от Кольцевой до Мытищ вдоль дороги стоит, ляжки морозит…
— Работать?
— А ты думала? Еще учиться придется…
— В школе?
— А как же — в вечерней, рабочей молодежи, без отрыва от производства! — Галина Аркадьевна посмеялась, похлопала Алку по плечу, опустила руку на грудь, прихватила. — Давай-ка, раздевайся догола, накинь халат купальный и пойдем со мной.
— Куда?
— За кудыкину гору. На урок, — давай, давай, не тянись, ты не одна тут такая…
Разговор не испугал Алку и не обидел, — что она, кроме обид, видела-то? Она успокоилась даже — стало понятно, какой будет жизнь, пока, во всяком случае, — руками-то работать хуже небось… А так — хоть не даром давать…
На первом уроке, после очень горячей ванны, с Алкиным телом занимались сама Галина Аркадьевна и крупный немолодой мужик. С телом, да, — самой-то Алки — души ее — не было там; где она блуждала тогда — бог весть, но не было, иначе не снести б стыда. Моясь в душе после урока и чувствуя — вот странно-то! — не только усталость, а и крепкую бодрость, и легкую приятную боль в анусе, Алка крикнула через полуоткрытую дверь курящим в креслах Галине и мужику: «А платить сколько будут?» — «Тебе хватит», — ответили ей и «Класс девка! — Вот сучка!» — сказали друг другу. А потом, еще через неделю многих уроков, Алка начала работать. Она пока не успела понять, что стала очень красивой.
Давно-давно, когда пролетарии еще верили в справедливость и мудрость захватившей власть кровавой банды, причем — по правде-то говоря — таковы все правящие банды, им, пролетариям, внушали посредством лагерей и песенки, что труд «есть дело доблести и дело славы». Внушили. Пролетарии — люди скромные, — они решили в герои и к славе не рваться, — заставить их трудиться было очень трудно. Они начали потихоньку работать, только когда стало ясно — речь идет уже не о славе, а о вульгарной жратве… У Алки стимул к работе был еще весомей — ей совершенно не хотелось в мешок под воду. Она не знала, что метод не нов, — так топили в Босфоре султанских гаремных жен, прискучивших, к примеру. Конечно, мешок в прозрачной босфорской воде на каменистом дне выглядит намного красивей, чем в непроглядно мутной вечно холодной жидкости подмосковной речки, да еще среди всякого набросанного пролетариями дрэка… Но той, что в мешке, — не все ли равно? Вот Алла и трудилась на славу.
Ей, конечно, повезло, как везет на первых порах почти всем красивым, чем бы они ни занимались. Алку вывозили на обслуживание только уже известных среднего уровня клиентов, — берегли возможную приму, давали обтереться, опыта и чутья набраться телесного, — так перспективным боксерам не выводят на спарринг могучих уличных драчунов; ждали случая. Бывшие пролетарии, ставшие сначала братками, а потом и бизнесменами, быстро познали законы деловой жизни, — так брокер ждет наивысшего подъема цены какой-нибудь сои, чтобы стремительно продать имеющееся. Алку не спешили продавать как имеемое.
Случай… Странное на слух, это слово происходит, наверное, из лексикона коновалов и прочих животноводов, — стоит только попробовать сменить ударение, как сразу все ясно: команда, приказ, отмашка: «СлучАй!». А уж в той работе, которую трудила теперь Алка, важнее слова, пожалуй, и нет, причем в обоих вариантах. Ближе к зиме пожилой клиент, из тех, кому не отказывают никогда и ни в чем, заказал хозяевам Аллы труппу из трех девиц для постоянного обслуживания, — чтоб ни с кем больше. Взрослые женщины уже не нужны были ему — неинтересны, хватит, — а до юных совсем пионерок он не выстарел еще необходимо. Хотя, закажи он целиком пионерский отряд имени Маши Порываевой, — доставили бы в комплекте с горнами и барабаном. Что-то такое Алка слышала и о детской «клинике»…
Мужик оказался строгим и привередливым, и не дай было бог девчонкам что-нибудь перепутать из желавшегося ему, — ругался и дрался безжалостно. Целых четыре месяца жизнь у Алки была невеселая, — хозяин выделял из троицы именно ее, и приходилось многажды чуть не вылизывать тонким язычком обрюзгшее и покрытое густым седым волосом тело, пока ее товарки барахтали друг дружку оттопыренно, напоказ. Бывало и наоборот, да по-всякому было, как только не было. Исторгая из себя, наконец, с большим трудом густое и клейкое, хозяин добрел ненадолго, и в такой как раз момент он и подарил Алку своему гостю, которому та понравилась чрезвычайно. Развлекая одновременно и владельца своего, и его гостя, кого-то важного, девчонки чуть не из кожи лезли, старались. Визитер с восхищением глядел на Алку, когда она вдруг оказывалась перед ним в рост, и на фоне огромных окон в заснеженный сад видны ему были изысканные, где плавные, а где еще и по-девчоночьи ломкие, изгибы и переходы ее фигурки. Хозяин, поймав раз-другой восторженный этот взор, сказал гостю, что, по обычаю, отказываться от подарка нельзя, и следующим утром Алку отвезли в Москву. Хочет она этого или не хочет, ее, конечно, не спрашивали, — работа такая: повысили в должности — трудись еще больше.
Новая жизнь — содержанки — понравилась Алке. Сергею Петровичу, Сереже, Сереженьке — ах, милый, ах! — всего-то было сорок пять, сорок пять свежих и живых, без питья и куренья, с частой сауной и австрийскими-швейцарскими горными лыжами. В бане Сережа парился с Алкой, а на лыжах катался с женой и детьми, троими. Это Аллу не расстраивало — наоборот, свободного времени больше, да и не замуж же за него идти, как и то, что был Сергей Петрович выраженный натурал, — притворяться приходилось разве что больше и натуральнее; чувствительность Алкиного тела развилась почти уже предельно, а вот чувственность — как пропала тогда, так и все: ау, кто это там в кино визжит и подвывает, — да прикидываетесь вы все небось, подружки…