Вербалайзер (сборник) Коржевский Андрей

Лет десяти, сидя в ванне и не имея склонности к водоплавающим игрушкам, а скучно же, начал Гриша теребить подававший невнятные сигналы membrum virile. Изумясь результату, вдохновленный мальчик решил было, что открыл нечто новое в человечьей природе и что надо поведать об этом urbi et orbi, но сообразил таки — вряд ли, не он первый мается бездельем в теплой воде. А чуть погодя попалась ему в руки затрепанная книжка Горького «Дело Артамоновых», нудятина — да ну, но, прежде чем бросить, он успел прочитать на давно пожелтевших страницах про какого-то негодяйского пацана, занимавшегося тем же, — значит, знают… Взрослые, явно на всякий случай назидая, рассказывали время от времени разное — про то, как у безобразников растут волосы на ладонях, про смертельно усыхающий спинной мозг. Гриша послушно пугался, но уж больно приятным было опасное безобразие — не бросал. Пятнадцатилетним Гришка прочитал у Юлиана Семенова, как Гитлер бранит Гесса, заснятого людьми Гиммлера в сортире: «Негодяй! Вы грешите ононом!», а из разных других книжонок уже знал, что грешника, всуе, а не всунув, изливавшего семя на землю, звали Онан. Почему нет ему памятника, вот писающему мальчику — мильон, потому что все мальчики писают где ни попадя, а это самое — не все, что ли? Кроме многих очевидных для Григория от этого занятия плюсов — удовольствие дармовое, а также отсутствие поллюций и прыщей на лице, был и один существенный минус — к нынешним своим шестнадцати он был девственником. Возможности изменить статус были, были, конечно, и немало, — стремления не хватало. А так бы он их всех, — ну почти всех, на всех-то кого хватит?

Гришка не знал, не помнил — так, что когда ему было года четыре, нянечки позвали пришедшую за ним в детсад мать — тс-с! — посмотреть. Мальчик спал, откинув жаркое в мае одеяло, и странно в центре детского, кукольного еще тела выглядел восклицательно устремленный в потолок, не плюющий пока в окружающих, но уже очевидно самодостаточный нахальный предметик. «У-у, мужичила будет», — сказали няньки матери, а та, рассердившись отчего-то — почему? — сильно нашлепала едва разбуженного сына. Он заплакал, так и не поняв — за что? Григорьево подсознание хранило до поры от его разума эту ссадину, — так нескладности тела таятся под одеждой, так пропеченное тесто прячет загадку начинки — кусай, пробуй, знай. Понравится, не понравится — как получится, фифти-фифти, — вот Гришка пока и не пробовал, не пытался: кто его знает, как оно там… Но хотелось — пробовать, ух как хотелось.

Бесплодно пока доцветало и это дачное лето, последнее школьное, жаркое, ветреное, будившее среди ночи опасными грозами, сыпавшее не раз градом на безмятежные после полудня улочки и участки, побивая даже стекла парников и оставляя круглые дырочки на кабачковых лопухах. Расшибленный палец не мешал играть в футбол на круглой поляне близкого к дачам леса, хотя к концу июля надоел уже и футбол. Передыхали от беготни и пиханья в березовой тени уходящего вниз к речке Яхроме косогора. Курили — кто «Opal», кто «Приму», кто отвратные индийские с вишневым ароматом «Seven hills», а на предыдущем перекуре раздербанили спертую кем-то у родителей пачку аж «Аполлон — Союза», причем приврано было, что оттуда, мол, привезено — с Байконура. Никто, конечно, не поверил, но все согласились — причастность к высокому, как же. От реки, таинственно в лесном невнятном полумраке, пахло зацветшей полустоячей водой и лягушачьими болотцами вдоль берега. Гладкие купальщицы на сыром травянистом пляже появлялись довольно редко, больше по выходным, и то — с папами-мамами, а то и с женихами-мужьями — не подступишься; так, издалека, лупи глаза да обсуждай стати критически, — не свое ж. Опять же — вот-вот Илья-пророк, когда олень в воде рога мочит, не будет и пляжа. Почему-то в этот год девчонок, пригодных по возрасту и легконравию к троганью возле ночного костра, было мало. Тяжкий это возраст — шестнадцать; красотки-одногодки уже имеют хахалей постарше, а мелких или страшненьких кадрить — от приятелей неудобно.

— Да хоть бы и страшненькую, но чтоб наверняка, без этого — ходи, ухаживай… — сказал Гришке дачный его дружок Вовка, лежащий, как в кресле, в отрытых временем древних корнях огромной березы.

Ствол ее — с роста человечьего и выше — испещряли черные продолговатые отверстия, из которых каждый апрель по воткнутой в ножевой пробой щепке истекает прохладный сок.

— А что — ухаживай? Можно и поухаживать, а потом обломит в наглую, — иди, гуляй. Надо ей, щас…

— А то — надо, конечно, — уверенно, будто себя убеждая, проговорил Вовка, — надо, а как же. И вообще — лучше жениться, — неожиданно вывел он, — так чтоб точно — каждый вторник и пятницу, без балды…

— Балды, елды, имам баялды, — срифмовал пробовавший тогда писать стишки Григорий. — А в среду и субботу — как?

— Ладно — в среду, тоже… Ты вторник еще отработай — каждый-то…

— Трудодни, что ль, считать будете? — хохотнул Гришка. — И теща — как бригадир в колхозе: норма выработки, Паша Ангелина, ага, Мамлакат Нахангова, социализм — это учет и контроль. А коммунизм — плюс электрификация всей страны, — Вовка, ой, не могу, только при включенной люстре придется…

— Ну, пошел… — Володя не любил над собой хохмачества. — Вот, кстати, — ловко перевел он разговор, — у Василиски вот — щелка узкая-узкая, она ж худышка, тесная — не просунешь…

— Ты откуда знаешь? — ревность мгновенна.

— Чую.

Так разговаривали они часто.

Сидевший у соседней березы другой Вовка, на два года моложе, но имевший старшего брата Сашку, первого среди них футболиста, громко ни с того ни с сего завел свое привычное: «А бабы — дуры, бабы — дуры, а бабы — бешеный народ, а как увидят помидоры, так сразу лезут в огород…» Гришка оглянулся и — закрутил головой, лохматой за лето, зажмурился даже, — так не бывает. Вот только же что токовали они с Вовкой о запретной женской плоти; услышал, что ли, Бог их скулеж безотрадный, — нате вам! Может, и услышал… А может, не Бог…

От ложбинки, разделявшей футбольный холм с другой лесистой возвышенностью, прыгая высоко и длинно через пропадающий в траве ручей, поднимались девушки — десятка полтора, в длинноватых спортивных трусах и х/б советских спортивных футболках, ярких, впрочем, не совсем магазинных, разноцветных, плотных. Сразу все вспомнили, что ниже по речной долине, между Ильинским и Шустино, на грибном пригорке был спортивный какой-то лагерек, — то-то время от времени встречались на дорожном асфальте пыхтящие парняги на лыжах-роликах. Так там и девчонки есть? Девчачья группка уплотнилась, слилась в комок, двинулась к поляне. Все поднялись, — кто отряхивал отвисшие за лето в коленях и в заднице трикотажные штанцы от налипшей выгоревшей травы, кто ерошил влажные на головах волосы, кто, потупясь и набычась, правил осанку, наливая свежей кровью бицепсы и прочую мускулатуру. Попереглядывались — все понятно? — ну! — кто говорить будет? — и Гришка, — кому ж еще, говорливому, шагнул девчонкам навстречу.

— Девчонки, привет! Вы из лагеря, что ли?

— Да. — Ну да. — Какая разница. — Привет! — Ну, напоролись… — Салют, мальчишки! — Вон тот, смотри, здоровый какой…

— Гуляете, что ли? Или пробежку сачкуете?

— Вам-то что? — Сачкуем! — Гуляем, и что? — Вон тот, смотри…

— Давайте поиграем, что ли, во что-нибудь?

— Во что? — в голову той свинки, которой построились дамы, выдвинулась самая из них крупная и некрасивая, подбоченилась, — так во главе коровьего стадца идет иногда хоть и комолая, но с выменем самым большим, громомычащая буренка. — Во что играть?

— Ну, в футбол-то вам не с руки, тьфу, не с ноги, — вон, ноги-то у всех голые, синяков набьете, — жалко, зачем?

— Ну?

— Давайте в регби, — Гришка оглянулся на своих, оскалился. — Правила свободные, ворота — вон они, в захват валить, локтем не бить, вас больше, нас меньше…

— Футбольным мячом? Нет уж, на фиг, все сиськи нам отобьете…

— У нас волейбольный есть, да он подспущенный, разве что в захвате помнем, а? — Гришка опять оглянулся с бодрым подмигиванием, и компашка заржала с надеждой.

— Ладно… Доберетесь — дело ваше… Давай, девки, — вон те ворота наши!

Минут через сорок кромешной толкотни, визга и воплей девчонки ушли, сказав, что им пора на ужин, и вообще. Потные, в пыли извалянные, мальчишки возвращались на дачи, толком никого и не пощупав ни разу, — женсчины оказались гандболистками, привыкшими плечо в плечо, грудь в грудь, бедро в бедро, — а мякоть у них есть, в принципе? Два вывиха, четыре разбитых носа, ушибов — без счета, а Гришке еще кто-то и на палец разбитый повалился, — аж замяукал Григорий.

В сумерках уже, проходя мимо Василискиного участка, Вовка вздохнул и — опять за свое:

— Вот Ваське бы вдуть, а? Узость прожать…

— Кончай, а… — обозлился с чего-то Гришка. — Прожмешь — скажешь.

— Не скажу, хрен-то, — сказал Вовка, тоже сердясь. — Давай, все, зайду завтра.

За ночь переменилась погода, как часто бывает здесь, у Клинско-Дмитровской гряды, — наползла от севера хмарь, попрохладнело. С канала, реки и близких водохранилищ поднялся прозрачный туман, стало сыро и маетно как-то, и солнце в полдень угадывалось на небе только светлым пятном. Приехал из Москвы Гришкин отец, отругал, как водится, за безделье — щебенка из кучи в переулке не растащена по дорожкам, но больше так — для профилактики. Забрав с собой Гришкиных пятилетнюю сестру и бабушку, — какие-то у них были в Москве медицинские надобности, отец отбыл, наконец, — ладно! Пришел Вовка, ведя в поводу велосипед, все у него цепь слетала. Перемазав руки, натянули цепь, отмылись, Гришка взял свой «Минск», за которым он тоже плохо следил, поехали прокатиться. Окрестные места, сами по себе хороши, для катанья годились мало — то со спуска несешься, то в гору тужишь, — недолго проездили. Близко уже к повороту на их с Вовкой улочку из железной калитки неприметного прежде участка вышла с полуоборотом — закрыть щеколду — среднего роста девица. Не подойдя, успели оглядеть — плотненькая, в теле, глаза темные, ноги недлинные, полноватые — но есть! Ноги же! Навстречу идут! Познакомились быстренько, договорились встретиться вечерком — нет-нет, мы не такие, — погуляем, поговорим, так просто… «Правильно, правильно она тебя поняла», как сказала прозорливая бабулька в хорошем фильме.

Ну вот, думал Гришка, идя уже один по своему переулочку, Самое Первое-то грехопадение тоже ведь в саду приключилось, в Эдемском, да. «Адам, — спросила Ева, — ты меня будешь любить?» — «А что, — вопросом ответил Адам, — разве есть варианты?» Здесь ведь так же — яблони, яблони, да вишни кое-где хилые… Когда новознакомая Таня ушла, Вовка и Гришка, поспорив малость, проблему выбора решили просто, как им казалось, — подбросили монетку. Выпало — Гришке. Ни Вовка, ни Гришка, ни Таня не знали тогда, конечно, — откуда бы им знать, что Грех Первый вовсе не соитие, ибо сказано было заранее «плодитесь, мол, и размножайтесь», но — непослушание, — не хрен было яблоки без разрешения рвать, пытаться Богу уподобиться, знать чего не положено — ишь, понимашь… Не знали они и того (а уж это знание, точно, дается только личным опытом, на праотцах не выедешь), что чего хочет женщина — того хочет Бог. Вот если не хочет… А они — монетку…

С прогулки, еще не стемнело, Гришка возвращался в смущении, в грусти и в злости — на весь мир злости, на всех, на себя, на себя. На себя. Он оказался робок. Снова. Гуляя с девчонкой вдоль опушек, говорил, говорил, говорил, — а-а, да ты умник, ну ладно… Чего ждал-то — что она сама целоваться полезет? Не дождался, ясно. Нет бы… Чего там — сам дурак, у-у, мудило грешное… Хе-хе — безгрешное… Подходя к своей калитке, сквозь редкий штакетник соседского участка и подсыхающие уже смородиновые листья Гришка увидел знакомый объемный зад соседки Лены. По-другому назвать эту часть соседкиного тела было просто нельзя — зад, именно, — в коричневых выцветших шортах, он помещался среди аскетического антуража подмосковного огорода, как некий памятник тщете ковырянья в этой скудной земле. К нему, к заду склонившейся над грядкой соседки и обратился Гришка с отчаянья:

— Лена, добрый вечер.

— Ой, Гриша, вы меня напугали! Как можно! — Лена была из культурной, иных не бывает, впрочем, еврейской семьи. — Что вы…

— А что — я же поздоровался… — Гришкина морда распунцовелась до неприличия. — Я что — я там себе комнату, на втором, отделал, — зайдете посмотреть, может?

— Вы, Гриша, думаете, мне это будет интересно? — соседка глядела на парня так, что он не понимал — не то как на идиота, не то пытаясь что-то разглядеть в области его пупка.

— Ну-у… я думал, может, захотите взглянуть…

— Хорошо. Сегодня поздно уже идти…

— Так ведь там свет есть!

— И окно. Лучше при дневном освещении… Давайте, Гриша, завтра все-таки, после обеда где-нибудь, хорошо?

Гришка, наконец, осмелился взглянуть в большие на очень некрасивом лице глаза и тут же понял, каким бывает взгляд женщины, способной не послушаться кого угодно, если ей этого хочется.

Вообще-то, была, кроме тридцати-так-летней Лены, и еще одна соседка, на другом смежном участке, — Аня, старшая сестра тоже Гришкиного приятеля Васьки, почти профессионального волейболиста, бывавшего поэтому на даче редко. Ане было двадцать четыре, на даче с ней жил трехлетний сынишка, отец же ее, отставной полковник, бывал наездами — работал где-то. Насчет мужа четкого понимания у Григория не было, — кто его знает. Об Анне Гришка всерьез и думать не смел: свежее белое тело, большегрудое и ляжкастое, сытое и немного рыхлое, плохо поддающееся загару — сама жаловалась, — как на нее посягнешь, на такую красивую, к чему он ей, — а жаль, не то слово как жаль. Но не всерьез, а так, развлекаясь перед сном, смел, очень даже смел, — вот так ее, вот так и эдак — тоже… Уф-ф-ф…

Григорий уснул, и снилось ему, что дачный дом сгнил, что прошло много лет, что начинают ремонт со сносом, а под домом-то, оказывается, подвал бетонный, а и его надо ломать, и он, Гришка, вспоминает вдруг, что тогда еще, когда он школу заканчивал, зачем-то убил приезжавшую к ним из Ленинграда десятиюродную сестру свою, всегда ему нравившуюся, — зачем, непонятно, а она, вроде как, беременная была, убил и в углу подвала прикопал… И забыл до поры, как мог забыть… А ведь найдут сейчас — копают уже, найдут. И его ведь обвинят и казнят, а он не убивал, она сама, наверное, как-то… Ага, и сама закопалась… Долго ли, коротко ли мучился во сне Григорий, — мало ему не показалось.

Конечноиюльская ночь ветерком от Москвы раздернула облачные занавески на окне в полный звездами галактический двор, как будто кто-то оттуда вознамерился подглядывать за съемками очередного эпизода из вечного сериала о непослушании. Луна светила почище студийных софитов, и лишь иногда коротко закрывала ее просветная тучка, уменьшая немного контрастность изображения. Как им не надоест подглядывать, — одно ж и то же… Тихо было, только от близкой молочной фермы, где светились два окошка, слышались хохот и визги подгулявших доярок.

Когда Гришка уже похрапывал, забывшись, наконец, прочно, Вовка-дружок, пошуршав недолго кедами по мелким камушкам дачной дороги, подошел к тому забору, из калитки которого вышла давеча Таня. Единственное, чего опасался Володя, была возможная во дворе собака. Сорвав пару крупных каменных антоновок с оперевшейся на штакетник могучей ветки, Вовка пульнул их влево и вправо вдоль участка, — хуюшки, нет там никакого барбоса! Перемахнуть забор — не штука, так, вдоль грядок — огурцы б не потоптать, ежевика — ох, ёшкин кот, и собаки не надо, — вот и дом. К мансардной открытой раме, прячущей комнатное нутро за ситцевой шторкой, приставлена лестница — милости просим! Настольная под выцветшим тканевым абажуром лампа показала Вовке, когда он влез вовнутрь, лежащую на кровати с высокой спинкой Таню. Она была одета — футболочка, брючки спортивные, белые носки. В левой руке у девушки была нетолстая книжка, в правой — вполне поспевший белый налив, откушенный уже разок.

— Здрасьте, здрасьте… Проходи, чего замерз? — сказала Таня, хлопнув книжонку на мягкую без лифчика грудь.

— Так это… Вот. Привет, — Вовка сроду не был красноречив.

— Угу, понятно. Я думала, ты раньше придешь, — чего ж, до утра тебя ждать?

— Ну почему до утра? До утра — еще долго…

— Долго — недолго, но время есть. Я уезжаю послезавтра.

— А-а… Вернешься скоро?

— Не знаю пока, может, вернусь, погляжу — стоит ли…

— Ну ты даешь…

— Ну ты же просишь. Или нет?

Вовка сделал три шага, присел на краешек постели, наклонился неловко через плечо — целовать. Таня подняла руки, обняла его за шею, а Вовка правой потной от волнения ладошкой полез к ней под футболку и наткнулся сразу на что-то жесткое, картонное, в углах.

— Что это у тебя там? — выдохнув, спросил он.

— Да пачка сигаретная, сползла…

— Убери, а… Мешает…

— Ну слава богу… Сообразил, наконец, — не то что этот твой, трепун…

— Ох, убьет он меня, Гришка-то…

— Ничего, не убьет небось. Или — боишься?

— Нет уж… Чего тут бояться…

— Хорош трепаться… Лампу нажми. Иди сюда…

Ночной ветер стих и ни разу не отогнул легкую ткань в оконном проеме, — подглядывающим свысока неинтересны подробности.

С утра и до середины дня Гришка таскал щебень, гремел о камни совковой лопатой, стараясь не думать и думая все же о том, как Лена пойдет смотреть его комнату и как он расстегнет ее шорты. Или нет — лучше скажет снимать, а она и снимет, а там — ничего, в смысле — трусов нету… И так далее. Куда — далее? Все туда же… Так и сказать — снимай? Может, лучше рубашку сначала снять, вечно она в мужских рубашках… Потом насисьник расстегнуть… Или лучше сначала поцеловать, руки за спину и — отцеплять крючочки… Или…

— Гришка, ты чего там сам с собой бубнишь? — Вовкин голос был до того довольный, что Григорий даже обернулся не сразу.

— Заходи, ну…

— Баранки гну — дать одну?

Вовка хлопнул легкой калиткой, подошел близко, взялся за пуговицу Гришкиной рубахи.

— Слушай, Гриш, пойдем в кухню, я тебе расскажу кой-чего.

И рассказал. Какие от друзей секреты?

Ошалев от услышанного, от стыдного осознания собственной малости в сравнении с первопроходцем и ухарем Вовкой, Гришка только матерился вяло, не подумав даже укорить неверного друга. Кто смел, тот и съел… И Танька — смела, Вовке дала… А ты, дурачок, не бросай пятачок. У-у-у…

Григорий даже как-то ростом стал меньше, сдулся, ссутулился, — уел его ушедший Вовка. И ведь не то чтобы отдал, думал Гришка, нет же, сам не взял, а мог бы и взять, да, хрен бы тогда Вовке в сумку. А раз сам не взял, значит, и стыдиться нечего, — мысли Гришкины закрутились, как всегда, как всегда, как у всех, по той спиральке диалога между внутренними Прокурором и Защитником, что неизбежно ведет к оправданию. Иначе — как? Свихнуться, только. Когда с переулка его окликнула соседка Лена, Гришка уже победил себя в этом споре, как всегда, как всегда, не понимая пока, что не всякий выигрыш приносит барыш, ох, не всякий.

Лена была, ну конечно, в шортах и бежевой какой-то фуфайке. Идя с соседкой по дорожке к дому, Григорий бормотал всякие ненужности про стройматериал и про разбитый палец и пялился на переминающиеся от ходьбы ягодицы, представляя себе, пытаясь представить, как это все будет выглядеть, если, например, встанет Ленка на коленки головою к стенке, а задок — на передок… Ха, задок, жопа — чего уж, — нет, в трусах, похоже, вон — резинки толстые.

Пройдя через терраску, Гришка и Лена подошли к упрятанной в тонких стенках узкой лесенке. Григорий сунул вилку в розетку, загорелась яркая переноска, слепяще осветив ступеньки.

— Проходите, Лена, пожалуйста, поднимайтесь.

— Нет, Гриша, давайте я — потом.

— Нет, ну что, так лучше, вдруг, не дай бог оступитесь, я тогда и подхвачу…

— Ну, разве что подхватите. Смотрите, Гриша, держите тогда крепче.

— Конечно, Лена, конечно, не беспокойтесь, — Гришку уже слегка трясло от возбуждения, и говорил он, почти сцепив зубы, чтобы не клацнуть ими ненароком.

Лена стала подниматься, плотно ступая на крашеное дерево лесенки, и на несколько секунд Гришка, двинувшийся следом, чуть не носом уткнулся в то, что так его влекло. Он уже готов был, не говоря ничего, ничего — чего тут говорить, обхватить соседку руками сзади, протолкнуть сквозь петлю рассмотренную им здоровенную пуговицу штанцов — от пальто, что ли? — и кинуться. Лена сделала всего один лишний шаг вверх. Лишний — потому что Гришка, проведя глазами вниз по ее бедрам-икрам-лодыжкам, крепким еще, хотя и начавшим уже сосудиться, увидел вдруг большие ступни в черно-блестящих, с малиновым нутром новеньких галошах. На босу ногу. И все — пропал аппетит, кончился, как не было. Ну как же можно было эту, эту, старуху в галошах, когда Вовка — ту, юницу в носочках белых, так и не снятых… Опять послушался Гришка, теперь себя и снова зря, галоши-то ведь и надеты были для того только, чтоб скинуть их без мороки, скоренько.

Смотреть в комнате было, естественно, нечего, поэтому вниз ушли быстро, зашли в отдельно строенную кухоньку, выпили чаю с пустым разговором, — Лена все на Гришку взглядывала изумленно — вот же странный! На тебе — так нет же… Мальчик же, а уже по-мужицки кобенится, — мерзавец мелкий! Что глаза прячешь, засранец, задушила бы, эх, зацеловала бы, сладкого. Хоть этого…

Ближе к полудню следующего дня Гришка с Вовкой провожали Таню. Автобус опаздывал, — нету дачных автобусов, приходящих вовремя. С пригорка возле остановки, где они стояли, видно было далеко — там, в долине, гонял серую воду от шлюза до шлюза Канал, там, то и дело замирая у ям, среди разноцветно-желтых полей и странно пышных у проезжей пыльной дороги ясеней и вязов, двигалась перегретая солнцем железная автобусная коробка. Думать о том, каково внутри автобуса дышать пылью, бензином и потом попутчиков, было неприятно. Гришка и Вовка делали вид, что никто ничего не знает, а Таня такого вида не делала, ей было все равно, — подумаешь. Подполз — ну слава богу — истекающий кипятком автобус, выдавил из себя еще и пассажиров, — как в сортире, подумал мрачно настроенный Гришка, — по-большому и по-маленькому. Народ с остановки, подхватив рюкзаки и корзинки, поскакал занимать сидячие места. Ушла и Таня, помахав рукой Гришке, а Вовка поцеловал ее в щечку, стесняясь. Пока!

(Вовка и Таня потом еще немного повстречаются в Москве и расстанутся. Через два года, едва восемнадцати лет, Вовка скоропалительно женится на прелестной ведьмочке, заметно косящей, — стремясь, очевидно, к регулярности — вторник и пятница, как же. Разведется он через год.)

Мальчишки шли обратно не торопясь, приехавшие на автобусе заметно их обогнали, пропадая постепенно за заборами. Возле дачного задрипанного магазинчика Вовка кивком с подмигиванием указал шедшему с опущенной головой Гришке на бредущую впереди узкоплечую девическую фигурку, обреченно тянущую в горку огромную сумку и мольберт. Пошли быстрей, пробежали по параллельной улочке, вывернули аккурат навстречу.

— Добрый день! А мы вот смотрим — не нужна ли помощь? — это вступил Гришка. Вовка смолчал.

— Неплохо бы! — ответила девушка. — То-то я гляжу, ребята куда-то побежали, — не за мной ли?

— Не-е-т, мы так — гуляем… — это уже Вовка.

— Бегом? Ладно свистеть, сумку берите, а то у меня щас руки отвалятся.

Гришка смотрел сбоку на Нину, так ее звали, как на явно уже свою добычу, — ну не может же Вовка, зараза, еще раз полезть поперек. Обыкновенное лицо, чуть насморочный носик, губы, припухлые от лишнего сна и регулярно распалявшегося воображения, небольшенненькие острые грудки, попка-ножки-джинсики — худышка! Да какая разница!

— На пленэр к нам изволите? — у Гришки начался прилив бодрости.

— Отчего же к вам — к себе, к тетке с дядькой.

— А что же ранее не доводилось нам видеться?

— Смотрели, значит, плохо… Гриш, кончай дурить, а то подзатыльник дам! Ой, давайте остановимся покурим, а то не дойду.

— Донесем! — в один голос — оба.

Григорий скалился радостно, глубоко тянул в себя дым, стараясь носом вобрать запашка каких-то духов, идущего с тонкой шеи, с приоткрытой незастегнутыми тремя пуговками батничка бледной груди. Он обрадовался бы и шутейному подзатыльнику — это ведь уже личное, интим какой! Нина была постарше — двадцать один, четвертый курс Архитектурного — ну, сила! Самое то! Что с грехом у Нины разговор короткий, Гришка не сомневался — как она тонкими пальчиками поднимала у них на виду, не отворачиваясь даже, сползшую молнию джинсов, и виден был очень белый промельк тонкого белья. И глаза красивые — зеленые. Годится. Эта в галошах не станет ходить.

— Значит, так, мальчики: пока прощаемся, — весело сказала Нина возле своего дома, — сейчас я буду вся мыться и спать, потом, наверное, еще отдохну, а вот завтра… Да, завтра — что завтра? Ну да, завтра, если свет будет хороший, я пойду в поле, буду писать стога. Вы же знаете, да, где тут стога? Большие такие?

— Знаем, конечно, — ответил Гришка. — Тут их тьма. А большие такие — это скирды, это чуть подальше, тоже есть.

— Хорошо бы возле леса, где тень от него, есть такие?

— Есть, как не быть, — Григорий говорил с Ниной почти по-хозяйски, а Вовка помалкивал, — а! прикусил язык? не лезь, мое! — Только далеко, у Свистухи, это деревня такая, там у Андрея Миронова дом с Голубкиной, с мольбертом запаришься.

— А велосипед у вас есть у кого-нибудь?

— Дадим, ну что ты, — ответил Гришка, — да мы зайдем.

— Ну все, чао!

(Есть ли на этом свете что-нибудь слаще греха, не говоря, конечно, об искуплении и о прощении? Не всякого греха, не всякого, — нечего меня ловить на слове. Греха того самого, внесенного Моисеем в скрижальный прайс-лист под цифрой 7? Мало ли притч в Писании, а есть и о Писании притча — о написании цифры 7, которую кто так пишет, а кто и с черточкой посередине. Почему? Да потому — когда огласил Моисей и этот пункт сделки, стал народ блажить — зачеркни, зачеркни! Так есть ли? Есть. Это предощущение греха, не предвкушение любострастное, а приходящее ниоткуда, но, наверное, от кого-то, вслух не будем, осознание его, греха, неизбежности, неотвратимости, обязательности. Не прояви тогда насельники Эдемские непослушания грешного — и что, ничего ведь не было бы. Меня и вас — тоже.)

Гришка измучился предощущением. Утром он проснулся не рано и сразу испугался, что пропустил то время, когда надо было идти к Нине. Суматошно одевшись и умываясь уже, он услышал кликавшего с переулка Вовку.

— Вовка, иди сюда, я уже… Сейчас пойдем!

— Да ты не спеши. Я мимо проходил, она уже уходит.

— Как уходит? А велик?

— Я хотел ей свой дать, вывел — а цепь опять полетела. Давай твой дадим?

— Да на здоровье… Он в терраске, отвезу сейчас.

— Чего ты суетишься, — ты вон и не завтракал еще. Она ж поедет, это, ну, рисовать все равно, говорит, вернется — и повстречаемся ближе к вечеру. Мне фазер велел помогать столб вкапывать, чего туда-сюда таскаться, завезу ей щас. А когда вернется, ты ее вечерком это самое, у тебя же бабка не вернулась пока?

— Нет, завтра приедут. Думаешь — точно?

— Точно. Она меня еще про твой рост спросила, сколько там у тебя?

— Метр восемьдесят пять… И что?

— Да ничего, нравишься, наверное, — бабы высоких любят, я тебе говорю. Ну давай, все, я помчался, а то неудобно — обещали же.

День раскалился до духоты, парило, за сеточным забором участков над скошенным полем перетекали видимые слои горячего воздуха, и стоящие в дальнем болотистом окоеме деревья смазывались, плыли, — так растекается яркая акварель по шершавому листу рисовального альбома. Сначала Гришка переживал, что ей там, бедняжке, жарко, а еще и обратно на велосипеде, да с мольбертом — замучается, не до него будет. Потом, когда с юго-запада заклубилась и загрохотала гроза, ливень-то, ливень какой, он боялся, что Нина промокнет, замерзнет и все равно ничего не выйдет. Он бы и помчался ей навстречу, спасать-укрывать, а велосипеда-то нет, она же на нем поехала, — чего делать-то? Когда туча удалилась, поспешая к Дмитрову, а по уклонам переулков еще текли широкие струи дождевой воды со сбитыми ветром листьями и прочим дачным сором, Гришка надел резиновые сапоги и пошел к дому, где уже должна была быть Нина. Не утерпел до вечера.

Возле дома у дощатого верстака возился какой-то мужик, — дядька ее, наверное, подумал Григорий.

— Здравствуйте! Скажите, а Нина дома?

— Нет, — ответил дядька, обернувшись на голос и положив на верстак рубанок, — уехала она.

— Как уехала?

— Как уезжают — на машине уехала. Сосед в Москву ехал, она с ним. Она на день приезжала. А чего тебе?

— Да нет, ничего. А вернется?

— Вот не знаю, не сказала.

— Да-а… Спасибо, всего доброго.

О как! Опять облом! Ну ладно, это ничего, это бывает, глубокомысленно утешал себя Гришка. Женщины — семь пятниц на неделе, вечно у них так, — чего сорвалась, зачем трепалась насчет вечера? Облачный край приоткрыл светило, и с другой стороны дома, у крыльца, Григорий заметил блеснувший хромом обода велосипед, не свой, дамский, хороший. А где же его аппарат? Как это? Надо было идти к Вовке.

Они встретились на полпути, Вовка ехал на Гришкином велосипеде, хмурился про что-то.

— Э, Вовец, ты на моем решил кататься? А чего с этой, с Нинкой-то? Уехала вдруг, а я еще около ее дома другой велик видел. На фиг ей наш был нужен? Странная какая-то…

— Да уж. Ты еще не знаешь, какая странная, пойдем к тебе, расскажу, а то мне перед тобой неудобно уже.

— Чего не удобно? С велосипедом? — Гришка попытался отвести страшную догадку, отмахнуться от этой мысли, сглазить, сплюнуть — нет, нет!

— Не с велосипедом. Пойдем, пойдем, убивать меня, наверно, будешь, я даже не знаю…

Они стояли посреди участка, друг против друга, курили, наклонив головы, чтоб не глядеть глаза в глаза.

— Ты понимаешь, ты, извини, конечно, — говорил Володя, — сначала Танька, эта потом, но это я не нарочно, так вышло. Нет, с Танькой — да, конечно, но все равно не нарочно, ну просто… Да.

— Ну-ну, давай…

— Ну вот, я же и говорю — не нарочно. Я у тебя велик взял, туда поехал, приехал, на, говорю, велосипед, а я пошел. А она — нет, стой, куда пошел, у меня велосипед есть, а я одна не поеду, где стога эти, и мольберт еще — как повезу. Ну вот, я и поехал.

— И что?

— Ну что… Приехали туда, где ты говорил, слезли, а там и скирда есть, она походила-походила, говорит, не так светит, стога хилые, а еще и краски не те взяла, дура, ну вот.

— Что — вот?

— Чо, чо — хер через плечо, вот чо… Там в скирде, ну ты знаешь, кто-то выгреб, ну пустота такая и лаз в нее. Она мне и говорит — залезем отдохнем, ну полезли. А там — она сразу майку сняла, давай, говорит, все же не даром съезжу. Ну что я — отказываться буду? Ну и…

— Сволочь.

— Ну, я и говорю, еще какая. Я по-быстренькому оттарабанил, потом спрашиваю — ну, как тебе? А она и говорит, смеется — мне чтоб хорошо было, таких как ты, четверых надо. По щеке так похлопала, смеется. Сволочь, да?

— Да, и ты — тоже.

— Кто?!

— Ты, ты. Все, друг, иди отсюда на хер, я тебя больше не знаю, на глаза не попадайся, а то я за себя не отвечаю. Ты же, гад, знал, что у нее велосипед есть! Чего врал? Иди отсюда!

— Да не знал я ничего! — крикнул Вовка, уходя.

Гришка умылся, облил голову водой, долго с остервенением терся махровым полотенцем, пригладил волосы расческой без многих зубьев, сел на сделанную из широкой доски с неоструганными краями лавочку, закурил. Сначала он не думал ни о чем, — слишком больно было думать. Потом решил, что с Вовкой больше слова не скажет, с гадиной, а еще ж весь август на даче быть, — скучно будет, поэтому надо спросить, когда Васька приедет со своего волейбола, отпустят же их со сборов когда-нибудь.

Перешагнув через канавку на соседний участок, он прошел между усыхающих пионов к стоящему на высоком фундаменте Васькиному дому, поднялся по лестнице к террасной двери, постучал, приоткрыл, всунул голову, крикнул:

— Ань, ты дома, а? Можно?

— Можно, можно, — ответили из ближней комнаты шепотом. — Не ори, у меня киндер только заснул. Заходи сюда.

Гришка вошел в полутьму комнатенки, занавешенное окошко которой выходило на северную сторону. Аня босиком стояла на столе, пытаясь ввинтить лампочку в пересохшее черное жерло патрона. Короткий Анин халатик из цветастого ситчика задрался, сколько мог, у Гришки сразу пересохло в горле, и он двинулся ближе. В доме пахло олифой, кипяченым молоком, ребенком и жареной картошкой.

— Никак не могу, елки-палки, — сказала Аня. — Другую, что ли, лампочку взять?

Гришка смотрел уже не на полные женские бедра, а вверх, где вытянутые к лампе руки открывали подмышки со светлыми волосками.

— Ну что стоишь, — услышал Григорий откуда-то издалека, — вот на стуле лампы в сумке, подай одну.

Он сделал еще шажок вперед, наклонился как можно ниже к сумке, как бы желая рассмотреть на лампах буковки, повернул голову вправо и скошенными до предела и вверх глазами заглянул под халат. С полминуты смотрел Гришка, замерев, — не мог он оторваться от Анниного ниже талии Рубенса, — вот это да, картинка! Разогнувшись все же и поглядев женщине в лицо, он покраснел до пота — понял, что видела, как он пялился.

— Гришка, ну не стыдно тебе? — спокойно хихикнув, сказала Аня. — Голой задницы не видал?

— Почему — задницы, — проговорил Гришка отчаянно, — красиво же как…

— Нравится, что ли? — спросила Аня. — Ну ты хамло… Руку дай, стол хлипкий, слезу.

Гришка качнулся вплотную, протянул руки, и Анна, чуть приподняв округлую коленку, тронула его щеку. Взялась за Григорьевы плечи, спрыгнула мягко.

— Тихо, тихо, а то разбудим, — сказала она, став близко, касаясь грудью. — Чего вы там с Вовкой орали-то? Девчонку не поделили? — Пухлыми длинными пальцами Аня провела по Гришкиной начинавшей волосатиться груди. — А?

— Да нет, так, — выдавил сипло Гришка, боясь и двинуться, и вздохнуть.

Он задирал подбородок, уклонялся торсом назад, руки даже назад отвел, боясь, ай как боясь, боясь принять предложенное.

— Ну что стоишь, как чурбак — целуй уже. Умеешь? — с усмешечкой сказала Анна. — Я уж тут тоже — замучилась, — взяла Гришку за шею, пригнула к бледным губам. — У-у, огроменный ты… Ну пойдем уже, пойдем, ступай только тихо… Налево, налево, погоди, не хватайся, я скажу — как… Да погоди ты, синяки же будут, ты что…

Ночью уже, лежа на постели без одеяла в душноватой комнатке под не успевшей остыть крышей, Гришка привычно начал теребить Сама, засмеялся вдруг, вскочил, натянул штаны, обулся и, не включая нигде света, пошел к Ане. Он почему-то знал, что она его не прогонит. Не это ли греховное знание было запретным в Эдемском саду?

Глава вторая. Греховодник

Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей; смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние.

Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди !

Песн. 2:11–13

— Вот что может получиться из ненависти к Никишиной, — раздумчиво сказала Лиза, выходя из ванной. Полотенцем она всегда оборачивалась по сомнительной талии, — невеликая грудь женщины не стремилась вниз длинной каплей кисельной пенки, можно было не прятать.

— И что? — спросил Григорий, куривший на разложенном диване, укрытый напополам вдоль большого тела простыней. Из лоджиевой двери поддувало тенью теплого майского дня.

— Следующий раз первая мыться пойду. Обсохнуть не могу — одеваться…

— Следующий? Я же сказал — до трех, а то опоздаю. Так что?

— Ну что, что — вот это вот, ты вот, — ответила наконец Лиза, умащиваясь на диванный краешек. — Я ее всегда терпеть не могла. Все ей: и папа такой, и морда, и жопа круглая, и мужики косяком… И так вы с ней по-наглому…

— Ну ладно, понятно все, хорош.

— Сам спросил. А чего, обидно, конечно, было, — ничем я ее не хуже, почему — не я?

— Это, стало быть, самоутверждалась ты? Кайфа, значит, никакого, а ради факта, самооценку не уронить? Интересно как.

Григорий перевернулся на бок, лицом к Лизе, облокотился о пеструю шелковую подушку, упер скулу в ладонь, — поднявшаяся складкой бритая щека превратила правый глаз в узкую глубокую щель, откуда пулеметным стволом посвечивал ехидный веселенький глаз. Живой сарказм! Еще и голый…

— Ну что ты, Гри… Ты же знаешь… Я… — Лизавета притиснулась, стала целовать Григорьевы плечо и шею, закинула руку, подышала часто ему в подмышку. — Мне тогда плохо было, и потом, да и сейчас, ну, ты же знаешь мои дела, я, понимаешь… Я просто не могу себе позволить тебя лишиться… Как мне…

— Ну-ну, Лиз, ну что ты, ей-богу, вот тоже… Все ж хорошо, чего ты. Это ж я к тебе подплыл, не ты ж сама… Ты же глазом тогда косила — до невозможности. Не слепой же, хоть и придурок, наверное, — кто вас разберет…

— И плохо тебе от этого? Это я боялась больше, — ну как ты мне в отместку за, ну ты помнишь, за что, — ну как ты посмеешься только? А? Ну? А то и хуже…

— Чего ж плохо? Ты же знаешь, Лизок, я могу быть человеком нехорошим, могу, а как же, мало ли, но тебе-то — за что? Ты ж хороша, вон какая раскинулась — плезир сплошной, куда ни глянь…

— Только глянь? — Лиза сдвинула массивный дынной плотности задок с дивана, махровое полотенце пересилило влажный перекрут, сползло, переступила коротко довольно толстыми коленками. Голова женщины сразу оказалась там, где дремал до времени Григорьев Schwanz, Лиза вскинулась обратно, валетно уже, уткнулась, шею выгнув.

— Вот и ладно, вот и славно, — проурчал Григорий, — давай, да… Чем трепаться попусту — займись, — опоздаю, ладно… Лиз-з-з… Лиз-з-занька… Ну-ка, ну-ка, поясничку опусти, Лизок, так, так, подойдите ближе, бандерлоги…

Такая была Григорьева суть, карма, судьба — он до поры не перечил своевольно и нагло обретенным женщинам, до поры — до того времени, как они становились тягостью большей, чем приносили удовольствия. Это случалось неизбежно — раньше, позже, но обязательно. Расставался он тяжело, не враз, — слишком был послушен в детстве матери, издалека боясь и любя отца; тот не допускал близко, надстоял, касался только. Григорий не мог, вроде Жарова из киношного чеховского «Медведя», бахвалиться тем, что «восемь женщин бросил я, девять — бросили меня», нет, не было этого — ни одна из дам, Григорием знаемых, сама его не оставляла, липла, цеплялась, давила в себе гордую самость до последнего, надеялась. Он, Григорий, был довольно редкий мужеский экземпляр — выше, много выше, чем собственный конечный результат, он ценил и чтил долгий любовный процесс, умея и любя дать женщине извлечь из себя самой все, ну почти все, доступное ей и возможное. А иногда и невозможное. Они, женщины, приступали его любить, ах! — любить, кто раньше, кто позже, но — обязательно. И начинали его тяготить. И ему приходилось расставаться с ними. Григорий мог делать с женщинами все что угодно, они были согласны и рады, кроме одного — любить их сердцем он не мог, почему-то не дал Бог. Что сделаешь — судьба…

Раздумывал Григорий о своей судьбе, о жизни в связанной ее совокупности, нечасто — мало для этого было и времени, и желания, и надобности. Дела его шли очень даже неплохо, превосходно — нет, не скажешь, но успешно и ровно. Начало девяностых, ужасное, смутное, мутное, грязное — дышать было нечем, прошло, слава богу, что-то такое начинало по-новой отстраиваться. Григорий в своем ведомстве был уже приличного уровня начальником, начинали поплачивать — маловато, но ничего, и можно было иногда уехать с работы, сказав — надо, мол, — проверять никто не стал бы. А судьба… Слово это, понятие, символ вербальный Григорий Андреевич воспринимал совсем не как фетиш — он не был фаталистом. Божью в этом смысле власть он признавал безусловно, только считал, что общее русло имеет право на небольшие по низинкам ручейки и протоки, озерца и старицы — почему нет? Тяжек путь праведника, — и не замахивался, прельстительного в этом пути мало. Самый грех для Григория не был чем-то тяжким и давящим ужасной своей сутью, нет, грех плоти был для него необходимым развлечением души, приключением, забавностью, в которую он с безразличной готовностью вовлекал нравившихся ему женщин. А судьба — Григорий считал, и только Бог ему в этом судия, что это такой же процесс, как еда, ходьба, гульба, — вот составил Мудрый Ярослав «Русскую Правду», так ведь там Правда — это долгий процесс разбора и разрешения, правления то есть, разного рода дел и делишек, — ну правда, ну судьба… Вот только любви не было.

— Я тебе что хочу сказать, Гриша, — что я ее, вероятно, люблю, — заявил, проглотив без выдоха коньяк из граненой стопки, Борис.

Они сидели за покрытым клеенкой столом в кухоньке замеревшей с перепугу ветхой родительской дачки. Дача у Григория давно уже была своя, а сюда, сюда, во вместилище его взросления и долгих драм отцовской семьи, он привез приятеля с тремя знакомыми женщинами, потому что тихо тут было — никого, сентябрь. Мать запрещала ездить в свое владенье, бессильно грозила поменять замки — все бездельной сестре младшей с придурком и неумехой мужем, да и на здоровье двадцать два раза, но светиться перед бдящими соседями с посторонними бабами было ни к чему. А и не поехал бы он сюда, но Борис очень просил, — что-то ему надо было прояснить в отношениях с этой троицей.

— Вероятно — это молодайку? А этим двум чего от тебя надо?

— Одна на работу просит приткнуть, вторая — так, я ее когда-то… Да они подружки все…

Григорий налил еще по стопарику, выпили. Косой из-под крылечного козырька свет бледного желтого солнца ломался в коньячной бутылке, дрожал отблеском на выцветших обоях, и повисший табачный дым тремя адидасными полосками затенял заечный кружок.

Хорошо было глядеть в растворенное с немытыми стеклами окно: были видны низко скошенное поле, темные небольшие облака на белесом небе, а между небом и землей — три женские фигуры, одна девическая пока, узкобедрая, ловкая, две другие — обводистые, поприземистей, сочные. Лица женщин против солнца были неразличимы, — контуры трех красивых тел казались Григорию такой же частью пейзажа, как дома дальней деревни, как деревянные телеграфные столбы вдоль проселка, как телочье стадо, бредущее куда-то по пастушьей воле, как летящий, снижаясь к Шереметьево, высоко еще от земли самолет.

— …потом я ее спокойно раздел, спрашиваю: ты mockita еще, — кто, говорит, — девица ты, говорю, нет? Да. Только, говорит, несильно, на полшишечки, ага, говорю, ну а как же… И давай… Куда там удержаться, ну что ты, — на всю катушку… Она давай гнуться, ну, думаю, больно, а нет — хорошо сразу, редкость. Вот я и…

— Слушай, Борь, — сказал, отвернувшись от окна, Григорий, — я тебя вчера забыл спросить: ты позвонил этому, как его, Гнедину, насчет той бумаги?

— Что? А, да, позвонил… Ну что ты, ей-богу, я ему о любви, а он про работу… Обижусь.

— Прости, чтоб не забыть спросил. Это, я понял, ты с ней в Пицунде?

— Да нет же, потом уже, когда вернулся, позвонил ей, она там с матерью была, вполне еще, кстати, ничего, мне ровесница. И так она мне, понимаешь, в нутро залипла, смотрю — млею, звоню — млею, не звоню — скучно, маюсь, как пацан, ей-богу… Вот и говорю — люблю, наверное. А?

— Ну ты тоже, люблю — не люблю, мне-то откуда… Ты извини, конечно, Борь, я не в том смысле, ну, понятно, только ведь ты меня на сколько старше, забываю всегда?

— На девять лет, Григ, на девять… Сорок ведь четыре уже… Да-а… А-а, вот и девушки, заходите давайте, садитесь, садитесь все, выпьем, поешьте. Ирочка, да, иди сюда, ко мне ближе. Лена, Вера, садитесь, Гриш, наливай!

— За что, мальчики? — спросила Вера, поднимая рюмку над столом, уставленным тарелками с привезенной Григорием снедью; Борис заботиться ни о чем, кроме себя, не любил. — За любовь?

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Если вы желаете составить и оформить завещание, если вы стали наследником и хотите быстро и эффектив...
Весь мир, и Россия в частности, сейчас переживает глубокий финансовый кризис. Что делать в этой ситу...
В условиях современного рынка культура обслуживания и профессионализм тех, кого видит клиент в баре,...
Хорошо известный в России словенский философ Славой Жижек говорит: кино – самое извращенное из искус...
Если вы хотите весело и интересно проводить праздники, то книга «Массовик-затейник» написана именно ...
В этой книге собраны загадки по всем основным темам для детей от рождения до шести лет. Издание адре...