Тузы за границей Мартин Джордж
Было одиннадцать часов. Даже ощущая, как внутри его колышется сила, Фортунато был не вполне спокоен. Он ведь иностранец на чужой территории, в самом сердце вражеского оплота.
«Я не развлекаться сюда пришел, – напомнил он себе. – Я здесь затем, чтобы заплатить долг Хирама и убраться подобру-поздорову».
И тогда все будет хорошо. Среда еще даже не подошла к концу, а дело Хирама уже почти улажено. В пятницу «Боинг 747» улетит в Корею, а потом в Советский Союз с Хирамом и Соколицей на борту. А он будет предоставлен сам себе и сможет подумать о том, что делать дальше. Или, пожалуй, ему самому стоит сесть на этот самолет и вернуться в Нью-Йорк. Соколица сказала, что у них нет будущего, но, может быть, это не так.
Он любит Токио, но Токио никогда не ответит ему тем же. Японская столица позаботится обо всех его потребностях, позволит ему огромные вольности в обмен на даже самую слабую попытку соблюдать правила вежливости, ослепит его своей красотой, доведет до изнеможения своими изощренными чувственными утехами. Но он навсегда останется гайдзином, чужаком, никогда не заведет семью в стране, где важнее семьи нет ничего.
Девушка присела на корточки у последней кабинки, принялась объяснять что-то японцу с длинными завитыми волосами и в шелковом костюме. На его левой руке недоставало мизинца. Раньше якудза отрубали себе пальцы в искупление ошибок. Теперешняя молодежь, насколько Фортунато слышал, не слишком горячо одобряла эту традицию. Он собрался с духом и подошел к столику.
Оябун – на вид ему можно было дать лет сорок – сидел у стены. Две дзё-сан расположились рядом с ним, и еще одна напротив, между парой дюжих телохранителей.
– Оставь нас, – велел Фортунато девушке, которая его встретила. Она, не закончив робкого возражения, поспешила прочь. Один из телохранителей поднялся, намереваясь вышвырнуть наглого чужака. – И вы тоже, – сказал Фортунато, по очереди поглядев в глаза каждому из них и девушкам.
Оябун взирал на все происходящее с невозмутимой улыбкой. Фортунато низко поклонился ему. Главарь склонил голову:
– Меня зовут Канагаки. Присядете?
Фортунато уселся напротив него.
– Гайдзин Хирам Уорчестер прислал меня сюда заплатить его долг. – Он вытащил из кармана чековую книжку. – Сумма, насколько я понимаю, составляет два миллиона иен.
– А а, – протянул Канагаки. – Еще один туз. Вы доставили нам массу приятного времени. В особенности маленький человечек с красными волосами.
– Тахион? А он-то здесь при чем?
– Здесь? – Он указал на чековую книжку Фортунато. – Здесь ни при чем. Однако за эти дни многие дзё-сан пытались доставить ему удовольствие. Похоже, он лишился своей мужской силы.
У Тахиона не стоит? Он чуть не расхохотался. Этот факт определенно объяснял скверное расположение духа, в котором маленький такисианин пребывал при встрече в отеле.
– То, почему я здесь, не имеет никакого отношения к тузам, – сказал он вслух. – Обсудим наше дело.
– А а. Дело. Очень хорошо. Значит, мы договоримся, как деловые люди. – Оябун взглянул на часы и улыбнулся. – Да, сумма составляет два миллиона иен. А через несколько минут она превратится в четыре миллиона. Жаль. Вряд ли вы успеете доставить сюда гайдзина Уорчестера-сана до полуночи.
Фортунато покачал головой.
– Уорчестеру-сану нет никакой необходимости появляться здесь лично.
– Еще как есть. По нашему мнению, в этом деле на кону стоит честь.
Чернокожий туз посмотрел собеседнику в глаза.
– Я прошу вас сделать то, что необходимо. – Он превратил ритуальную фразу в приказ. – Я отдам вам деньги. Долг будет погашен.
У Канагаки оказалась очень сильная воля. Он едва ли не произнес слова, которые рвались у него из горла. Однако Фортунато услышал то, что захотел:
– Я сделаю это из уважения к вам.
Фортунато выписал чек и передал его Канагаки.
– Вы меня поняли. Долг погашен.
– Да, долг погашен, – эхом отозвался оябун.
– На вас работает один человек. Убийца. По-моему, он называет себя Человек Ч.
– Мори Рииши.
Он назвал имя на японский манер – сначала фамилию, потом имя.
– Вы не причините зла Уорчестеру-сану. Ему не должно быть причинено зла. Этот Человек Ч, Мори, не приблизится к нему.
Канагаки молчал.
– В чем дело? – спросил Фортунато. – Чего вы не договариваете?
– Слишком поздно. Мори уже в пути. Гайдзин Уорчестер умрет в полночь.
– Черт!
– Мори приехал в Токио с великолепной репутацией, но у нас нет доказательств. Ему очень хотелось произвести хорошее впечатление.
Фортунато сообразил, что так и не позвонил Соколице.
– Какой отель? В каком отеле остановился Уорчестер-сан?
Японец развел руками.
– Кто знает?
Фортунато начал подниматься. Пока шла беседа, телохранители, усилив свои ряды, оцепили столик. Чернокожему гиганту было не до них. Он окружил себя клином силы и бросился к двери, растолкав их в стороны.
Роппонги все так же бурлила. На станции Шинъюку припозднившиеся гуляки, должно быть, штурмовали последние поезда. На Гиндза выстраивались очереди к стоянкам такси. Было десять минут двенадцатого. Времени не оставалось.
Он выпустил свое астральное тело и сквозь ночь полетел к отелю «Империал». Неон, зеркальное стекло и хром слились в одно пятно на бешеной скорости. Он остановился, лишь когда проник сквозь стену отеля и завис в комнате Соколицы. Там он сделался видимым, светящимся, золотисто-розовым призраком своего физического тела.
«Соколица», – мысленно позвал он.
Она заворочалась в постели, открыла глаза. С легким, каким-то отстраненным уколом боли Фортунато увидел, что она не одна.
«Мне нужно узнать, где Хирам».
– Фортунато? – прошептала женщина и увидела его. – О господи.
«Быстрее. Название отеля».
– Подожди минутку. Я записала. – Обнаженная, она подошла к телефону. Астральное тело Фортунато не знало ни страсти, ни голода, и все же эта картина всколыхнула что-то в его душе. – «Гиндза Дай-Ичи». Номер восемьсот первый. Он сказал, это большое Н образное здание рядом со станцией Шимбаши…
«Я знаю, где оно. Приезжай туда как можно скорее. Приведи помощь».
Он вскочил обратно в свое физическое тело и взвился в воздух.
Ему так не хотелось устраивать этот спектакль! Жизнь в Японии сделала его еще более чувствительным к общественному мнению, если сравнить с Нью-Йорком. Но выбора не оставалось. Он взмыл прямо к небу, так высоко, чтобы нельзя было различить лица, задранные вверх, чтобы поглазеть на него, и по дуге полетел к отелю «Дай-Ичи».
Ровно в полночь он стоял у номера Уорчестера. Дверь была заперта, но Фортунато силой мысли открыл запоры, разбил в щепки дерево вокруг них.
Хирам подскочил в кровати.
– Что…
Фортунато остановил время.
Словно затормозила с лязгом летящая вперед махина поезда. Неисчислимые шумы отеля замедлились, превратились в низкий рык, затем повисли в тишине между ударами его сердца. Теперь он не слышал собственного дыхания.
В комнате никого не было, только старый приятель. Поворачивать голову было больно; Хирам, должно быть, видел его движение в размытой дымке скорости. Раздвижные двери в ванную были открыты. За ними тоже никого не было видно.
Потом он вспомнил, что Астроном мог спрятаться от него, стать невидимым. Повинуясь его приказу, время вновь начало просачиваться мимо него. Он вскинул руки, сражаясь с тяжелым, плотным воздухом, и изобразил комнату – сложил квадрат из больших и указательных пальцев. Вот шкаф – стоит нараспашку. Тут кусок украшенной бамбуковым орнаментом стены и ничего больше. Здесь изножье кровати – и лезвие самурайского меча, медленно надвигающегося на голову Хирама.
Фортунато бросился вперед. Казалось, целая вечность прошла, прежде чем его тело взвилось в воздух и поплыло к Хираму. Он развел руки и повалил друга на пол, чувствуя, как что-то твердое царапнуло подошвы туфель. Затем перекатился на спину и увидел, как простыни и матрас медленно разваливаются пополам.
«Меч». Как только он убедил себя, что меч имеется, так сразу же увидел его.
«Теперь рука». Мало-помалу перед ним вылепился из воздуха человек – молоденький японец в белой рубахе, серых шерстяных штанах и босиком.
Он отпустил время, пока напряжение не высосало из него все силы, и не решался отвести взгляд, боясь, что может снова потерять убийцу.
– Брось меч.
– Ты меня видишь, – проговорил японец по-английски.
В коридоре послышались шаги. Мори Рииши повернулся и взглянул на дверь.
– Положи его на пол, – велел Фортунато, но на этот раз приказ опоздал. Убийца уже отвел глаза и ушел из-под чужого контроля.
Фортунато бездумно взглянул на дверь. Тахион в красной шелковой пижаме, за ним – Мистраль. Доктор приготовился броситься в комнату – значит, такисианин сейчас умрет.
Он оглянулся на Мори. Его не было. Фортунато похолодел от ужаса.
«Надо найти меч». Он посмотрел туда, где должен был находиться меч, если бы им замахнулись на Тахиона, и снова остановил время.
Есть. Лезвие, закругленное и немыслимо острое, сталь, ослепительная, как солнце.
«Иди ко мне». И мысленно потянул клинок к себе.
Он хотел лишь забрать его у Мори. Но недооценил собственную силу. Клинок описал полный круг, на считаные дюймы разминувшись с Тахионом. Затем сделал десять или пятнадцать оборотов и в конце концов воткнулся в стену за кроватью.
Где-то по пути он отсек Мори макушку.
Фортунато прикрывал всех щитом своей силы, пока они не оказались на улице. Это был тот же самый фокус, которым воспользовался Человек Ч. Никто их не видел. Труп Мори они оставили в комнате; ковер уже промок от его крови.
Из подъехавшего такси выбралась Соколица. Следом за ней – мужчина, которого Фортунато видел в ее постели. Он был чуть-чуть пониже Фортунато, светловолосый и усатый. Он встал рядом с Соколицей, и женщина взяла его за руку.
– Все в порядке? – спросила она.
– Да, – ответил Хирам. – Все в порядке.
– Значит, ты возвращаешься к нам?
Хирам обвел всех взглядом.
– Да. Думаю, да.
– Ну и хорошо. Мы все за тебя беспокоились.
Уорчестер кивнул.
Тахион подошел к Фортунато.
– Спасибо тебе, – сказал он негромко. – Не только за то, что спас мне жизнь. Пожалуй, ты спас нашу поездку. Еще одно кровавое происшествие – после Гаити, Гватемалы и Сирии, – и все, чего мы пытались достичь, могло бы пойти насмарку.
– Ну да, – кивнул Фортунато. – Наверное, не стоит нам здесь задерживаться. Глупо рисковать.
– Полагаю, не стоит, – согласился Тахион.
– Э э, Фортунато, – Соколица показала на своего спутника. – Это Джош Маккой.
Фортунато пожал его руку и кивнул. Маккой улыбнулся и снова взял за руку Соколицу.
– Много о вас наслышан.
– У тебя на рубахе кровь, – заметила Соколица. – Что произошло?
– Ничего страшного. Все уже закончилось.
– Столько крови, – продолжала она, – как в поединке с Астрономом. В тебе есть какое-то неистовство. Временами это пугает.
Фортунато ничего не ответил.
– И что теперь? – поинтересовался Маккой.
– Думаю, мы с Джи-Си Джаявардене отправимся в монастырь к одному человеку.
– Вы шутите?
– Нет, – ответила Соколица. – Думаю, он не шутит. – Она посмотрела на Фортунато долгим взглядом, потом попросила: – Береги себя, ладно?
– Хорошо. А как же иначе?
– Вон он! – указал Фортунато.
Монастырские здания были разбросаны по всему склону, а за ними виднелись сады камней и ступенчатые поля. Фортунато смахнул снег с валуна на обочине дороги и уселся на него. В голове у него было ясно, желудок затих. Может, это был всего лишь свежий горный воздух. Может, нечто большее.
– Здесь очень красиво, – заметил Джаявардене, присаживаясь на корточки.
До прихода весны на Хоккайдо оставалось еще полтора месяца. Но небо было ясным. Достаточно ясным, чтобы увидеть, к примеру, «Боинг 747» за многие мили отсюда. Но «Боинги» не летали над Хоккайдо. В особенности те, что направлялись в Корею, которая лежала почти в тысяче миль к юго-западу.
– Что произошло ночью в среду? – несколько минут спустя спросил Джаявардене. – Сначала возникла какая-то суматоха, а когда она закончилась, Хирам вернулся. Не хотите рассказать об этом?
– Тут почти нечего рассказывать. – Фортунато пожал плечами. – Люди сцепились из-за денег. Погиб мальчишка. На самом деле он никогда никого не убивал, как выяснилось. Он был очень молоденький и очень боялся. Ему просто хотелось хорошо сделать свою работу, заслужить репутацию, которую он сочинил себе сам. – Он опять пожал плечами. – Таков уж мир. Подобные истории всегда будут происходить в Токио. – Чернокожий великан поднялся, отряхнул штаны сзади. – Готовы?
– Да, – отозвался Джаявардене. – Я так долго этого ждал.
– Тогда идемте.
Из дневника Ксавье Десмонда
21 марта, по пути в Сеул
В Токио меня настигло лицо из прошлого – и с тех самых пор неотвязно преследует в моих воспоминаниях. Два дня назад я решил, что не стану замечать ни его самого, ни вопросы, которые всплыли с его присутствием, и не буду писать о нем в моем дневнике.
Я собирался предложить эти записи к опубликованию после моей смерти. Нет, я вовсе не рассчитываю, что они станут бестселлером, но, как мне кажется, скопление знаменитостей на борту нашего самолета и громкие события, произошедшие с нами, возбудят у американской общественности некоторый интерес, так что мой путевой журнал может найти своего читателя. Та скромная прибыль, что он принесет, отнюдь не помешает АДЛД, которой я завещал все свое имущество.
Несмотря на то что я благополучно скончаюсь и буду похоронен, прежде чем кто-либо сможет прочитать эти строки, следовательно, могу без опаски делать любые признания, мне не хочется писать о Фортунато. Если угодно, можете считать это трусостью. Я с легкостью могу найти оправдание своему решению не упоминать о Фортунато. Дела, которые я вел с ним все эти годы, носят личный характер и не имеют ничего общего ни с политикой, ни с теми вопросами, которые я попытался затронуть в этом дневнике, – и уж точно никак не связаны с нашим турне.
И все же на страницах дневника я, не стесняясь, повторял сплетни, которые неизбежно ходили по нашему самолету, подмечал многочисленные слабости и ошибки доктора Тахиона, Соколицы, Джека Брауна, Проныры Даунса и всех остальных. Стоит ли делать вид, что их грешки представляют интерес для общественности, а мои собственные – нет? Пожалуй, можно было бы попытаться – ведь публика всегда восторгается тузами, тогда как джокеры вызывают у нее лишь отвращение, – но я не стану. Я хочу, чтобы этот дневник был искренним, правдивым. И чтобы читатели хоть немного поняли, каково это – прожить сорок лет в шкуре джокера. Вот почему мне придется рассказать о Фортунато, даже если рассказ может бросить на меня тень.
Теперь Фортунато живет в Японии. Он каким-то загадочным образом помог Хираму, когда тот, ничего никому не объяснив, внезапно покинул нас в Токио. Всех подробностей этого темного дела я не знаю, врать не стану, – все очень тщательно замяли. Когда Хирам вернулся к нам в Калькутте, он казался почти самим собой, но затем его состояние снова начало стремительно ухудшаться, и с каждым днем он выглядит все более скверно. Настроение у него меняется по сто раз на дню, он стал неприветливым и скрытным. Но я сейчас не о Хираме, о чьих горестях мне ничего не известно. Суть в том, что Фортунато каким-то образом был замешан в происходящем и даже оказался в нашем отеле, где я перекинулся с ним парой слов в коридоре. Этим наше общение и ограничилось – в тот раз. Но в прошлом нас с Фортунато связывали другие отношения.
Простите меня. Мне очень нелегко. Я старый джокер; года и уродство в равной мере сделали меня уязвимым. Достоинство – единственное, что у меня еще осталось, а теперь мне предстоит лишиться и его.
Настало время открыть несколько горьких истин, и первая из них заключается в том, что многие натуралы питают отвращение к джокерам. Часть из них – узколобые фанатики, всегда готовые возненавидеть любого, кто не похож на них. В этом отношении мы, джокеры, ничем не отличаемся от любого другого притесняемого меньшинства; те, кто предрасположен к ненависти, честно ненавидят нас с одним и тем же пылом.
Но существуют и другие натуралы, предрасположенные скорее к терпимости, которые пытаются разглядеть за внешней оболочкой человеческую душу. Это люди доброй воли, не какие-нибудь ненавистники, люди, исполненные благих побуждений и великодушия вроде… вроде, скажем, доктора Тахиона и Хирама Уорчестера, чтобы далеко не ходить за примерами. Оба этих достойных джентльмена за многие годы убедительно доказали, что искренне пекутся о благе джокеров в целом: Хирам своими анонимными благотворительными акциями, Тахион – служением в клинике. И все же я убежден, что физическое уродство джокеров вызывает у них обоих такое же омерзение, как и у Hypа аль-Аллы или Лео Барнетта. Оно читается в их глазах, как бы они ни пытались сохранять в нашем присутствии невозмутимость и проявлять лояльность. Некоторые из их лучших друзей – джокеры, но они не хотели бы видеть свою сестру замужем за джокером.
Это первая истина, о которой не принято говорить вслух.
Как просто было бы броситься обличать, заклеймить людей вроде Таха и Хирама за лицемерие и «формизм» (чудовищное словцо, изобретенное особенно невменяемыми джокерами-активистами и подхваченное организацией Тома Миллера «Джокеры за справедливое общество» в пору ее расцвета). Просто и несправедливо. Они – достойные люди, но всего лишь люди, и не следует умалять их достоинств из-за того, что они испытывают естественные человеческие чувства.
Потому что вторая истина, о которой не принято говорить вслух, заключается в том, что, сколь бы сильным ни было отвращение, которое натуралы испытывают к джокерам, мы сами испытываем отвращение еще более сильное.
Неприятие самих себя – особый бич Джокертауна, недуг, который нередко неизлечим. Основной причиной смерти среди джокеров младше пятидесяти лет являются, и всегда являлись, самоубийства. И это при том, что практически все известные человечеству заболевания у джокеров протекают куда опаснее, поскольку химия нашего тела, да и сама его форма, может варьироваться столь широко и непредсказуемо, что ни один курс лечения не является по-настоящему надежным.
В Джокертауне вам придется попотеть, чтобы отыскать место, где вам продадут зеркало, зато магазины, торгующие масками, понатыканы на каждом углу.
Если это доказательство не кажется вам достаточно убедительным, подумайте об именах. Вернее, о прозвищах. Но они представляют собой нечто большее. Они – показатель истинной глубины отвращения, которое питают к самим себе джокеры.
Если мой дневник будет опубликован, я настаиваю на том, чтобы он вышел под заглавием «Дневник Ксавье Десмонда», а не «Дневник джокера» или как-нибудь в этом духе. Я – человек и, как любой другой, уникален, а не просто один из безликой массы джокеров. Имена очень важны, это не просто слова – имена придают облик и индивидуальность тем вещам, которые они обозначают. Феминистки давным-давно поняли это, а джокеры так и не осознали.
За многие годы я выработал для себя правило – не отзываться ни на какие иные имена, кроме моего собственного, но я знаю дантиста, который именует себя Рыбий Глаз, талантливого пианиста, который отзывается на кличку Кошконавт, и блестящего джокера-математика, который подписывает свои статьи – Слизень. Даже в этом турне среди моих спутников трое называют себя Кристалис, Тролль и отец Кальмар.
Мы, конечно же, не первое меньшинство, подвергающееся подобной форме притеснения. А чернокожие? Целые поколения вырастали с убеждением, что самые красивые черные девушки – это те, у кого самая светлая кожа, а черты лица наиболее приближены к европейскому идеалу. В конце концов кто-то раскусил этот обман и провозгласил, что человек с черной кожей может быть прекрасен сам по себе.
Время от времени исполненные самых благих побуждений, но недалекие джокеры пытались повторять ту же ошибку. «Шизики», одно из наиболее скандальных заведений Джокертауна, каждый год в день святого Валентина проводит конкурс «Мисс Страхолюдина». Кто-то может усмотреть в этих попытках искренность, кто-то – цинизм, но они определенно направлены не туда, куда следует. Наши друзья-такисиане позаботились об этом, вложив в ту шутку, которую они с нами сыграли, одну маленькую изюминку.
Беда в том, что каждый джокер единственный в своем роде.
Даже до своего преображения я никогда не был красавцем. Даже после превращения я отнюдь не безобразен. Вместо носа у меня хобот в два фута длиной и с пальцами на конце. По своему опыту могу сказать, что через пару дней большинство окружающих привыкает к моему виду. Мне нравится верить, что через неделю-другую вы вряд ли будете замечать, что я чем-то отличаюсь от вас, и, быть может, в этом утверждении даже есть доля истины.
Ах, если бы вирус оказался помилосерднее и хоботы вместо носов появились бы у всех джокеров, привыкание прошло бы куда легче, а кампания под девизом «Хобот – это прекрасно!» могла бы дать превосходный результат. Но, насколько мне известно, я – единственный среди джокеров обладатель хобота. Я могу сколько угодно отвергать эстетические воззрения культуры натуралов, в которой живу, и убеждать себя в собственной привлекательности, а также в том, что все остальные – уроды, но все это не поможет мне, когда я в очередной раз обнаружу жалкое создание по имени Соплевик спящим на помойке за «Домом смеха». Чудовищная реальность заключается в том, что при виде более жестоко изуродованных джокеров меня охватывает отвращение ничуть не меньшее, чем доктора Тахиона при виде меня, – но кому-кому, а мне должно быть за это стыдно.
Что вновь приводит меня к Фортунато. Он – сутенер или, во всяком случае, когда-то был сутенером. Держал контору очень дорогих девочек по вызову. Девушки у него были все как на подбор ослепительно красивые, чувственные, искушенные во всех мыслимых и немыслимых эротических забавах и очень приятные в общении – словом, одинаково восхитительные как в постели, так и вне ее. Он звал их гейшами.
Я больше двух десятков лет был одним из его постоянных клиентов.
Думаю, он вел много дел в Джокертауне. Мне доподлинно известно, что Кристалис нередко продает информацию в обмен на секс – если мужчина, желающий прибегнуть к ее услугам, приходится ей по вкусу. Я знаком с несколькими весьма состоятельными джокерами, ни один из которых не женат, зато почти у всех есть любовницы из натуралок.
Проституция в Джокертауне – весьма доходный бизнес, наряду с наркотиками и азартными играми. Потому что сексуальная жизнь – первое, чего лишается джокер. Некоторые прекращают ее полностью, становясь неспособными к ней или бесполыми. Но даже те, чьи гениталии и сексуальное влечение остаются не затронутыми вирусом дикой карты, могут лишиться сексуального самосознания. В тот самый миг, когда состояние жертвы вируса стабилизируется, она перестает быть мужчиной или женщиной и становится просто джокером.
Естественное сексуальное влечение – гипертрофированное отвращение к себе и тоска по утраченной мужественности, женственности, красоте и всему остальному. Эти демоны терзают всех обитателей Джокертауна, и я тоже хорошо знаком с ними. Рак и химиотерапия убили весь мой интерес к женщинам, но воспоминания и стыд никуда не делись. Мне стыдно вспоминать о Фортунато. Не потому, что я пользовался услугами проституток или нарушал их дурацкие законы – я презираю эти законы. Мне стыдно оттого, что, несмотря на все мои усилия, за все эти годы я так и не смог увидеть ни в одном джокере женского пола женщину. Я знал многих, которые были достойны любви, – добрых, ласковых и заботливых женщин, нуждавшихся в нежности, душевной близости да и в сексе ничуть не меньше моего. Некоторые из них стали моими задушевными друзьями. И все же я так и не смог почувствовать к ним влечение. В моих глазах они оставались столь же непривлекательными, как и я в их.
Уже загорелась просьба пристегнуть ремни безопасности, а я чувствую себя не совсем хорошо, так что на этом пока заканчиваю.
Из дневника Ксавье Десмонда
10 апреля, Стокгольм
Я страшно устал. Боюсь, мой доктор был прав – это путешествие, возможно, оказалось жестокой ошибкой в том, что касается моего здоровья. Первые несколько месяцев я держался молодцом – впечатления еще были такими новыми, свежими и захватывающими, но в последний месяц утомление, видимо, начало накапливаться и повседневная рутина стала почти невыносимой. Перелеты, обеды, бесконечная вереница встречающих, посещения больниц, джокерских гетто и научно-исследовательских лабораторий грозят слиться в одну неразличимую круговерть высокопоставленных лиц, аэропортов, переводчиков, автобусов и банкетных залов.
Я почти не могу есть и вижу, как сильно похудел. Что это: рак, тяготы путешествия или мой возраст – кто знает? Подозреваю, что все сразу.
К счастью, наше турне подошло к концу. По графику мы должны вернуться в международный аэропорт имени Томлина 29 апреля, так что осталось совсем немного. Должен признаться, я с нетерпением жду возвращения домой, и, думаю, я не одинок. Все мы устали.
И все же, несмотря на последствия, я ни за что не отказался бы от этой поездки. Я повидал пирамиды и Великую Китайскую стену, бродил по улицам Рио, Марракеша и Москвы, а скоро к этому перечню добавятся Рим, Париж и Лондон. Я повидал и пережил много хорошего и плохого – и, думаю, узнал очень многое. Мне очень хотелось бы прожить достаточно долго, чтобы успеть распорядиться этим знанием.
Швеция стала приятным разнообразием после Советского Союза и других стран Варшавского Договора, которые мы посетили. Социализм не вызывает у меня ни положительных, ни отрицательных эмоций, но мне до смерти надоели образцово показательные «медицинские общежития» для джокеров, которые нам постоянно демонстрировали, и образцово показательные джокеры, которые их населяли. «Социалистическая медицина и социалистическая наука, вне всякого сомнения, победят дикую карту, и в этом направлении уже сделаны огромные шаги», – то и дело повторяли нам. Но даже если утверждения и заслуживают доверия, ценой победы будет «лечение» продолжительностью в целую жизнь, которое применяют к тем немногочисленным джокерам, в существовании которых признаются Советы.
Билли Рэй утверждает, что на самом деле джокеров у русских тысячи, только они надежно заперты подальше от глаз в огромных серых «домах джокеров», которые номинально являются больницами, но по сути представляют собой тюрьмы во всем, кроме названия, и укомплектованы многочисленной охраной, но не укомплектованы врачами и медсестрами. Карнифекс говорит также, что у Советов имеется и с дюжину тузов, находящихся на службе у правительства, армии, милиции и партии. Если его слова соответствуют истине – а Советский Союз, разумеется, отрицает все подобные утверждения, – то нам не удалось и близко увидеть ничего такого: КГБ и «Интурист» зорко следят за каждым нашим шагом, несмотря на заверения советского правительства об отсутствии контроля.
Сказать, что доктор Тахион не сумел найти общего языка со своими коллегами из социалистического стана, было бы изрядным преуменьшением. Его презрение к советской медицине может сравниться разве что с презрением Хирама к советской кухне. Однако оба они, похоже, с большим одобрением отнеслись к советской водке, выпито которой было немало.
Однажды в Зимнем дворце возник забавный спор, когда один из наших хозяев взялся объяснять доктору Тахиону диалектику истории, заявив, что по мере развития цивилизации феодализм должен неизбежно уступать место капитализму, а капитализм – социализму. Тахион выслушал все это с поразительным терпением, а затем произнес буквально следующее:
– Дорогой мой, в этом крошечном уголке галактики имеется всего две великие цивилизации, которые освоили космические полеты. Мой собственный народ по классификации ваших светил следует отнести к феодалам, а Сеть – к капитализму столь алчному и жестокому, что вам и не снилось. Однако ни один из наших народов, к счастью, не проявляет никаких признаков перехода в стадию социализма. – Потом он немного помолчал и добавил: – Впрочем, если хорошенько подумать, Рой вполне можно отнести к коммунистам, хотя о цивилизованности в этом случае говорить едва ли уместно.
Должен признать, это было меткое высказывание, но, пожалуй, оно произвело бы на русских большее впечатление, не будь Тахион при этом с головы до ног одет в казачий костюм. И где он только берет свои наряды?
О прочих странах Варшавского блока добавить почти нечего. В Югославии было теплее всего, в Польше страшнее всего, а Чехословакия сильнее всех напомнила о доме. Даунс накатал в высшей степени захватывающую статью для «Тузов», где высказывал мысль, что широко распространенные среди крестьян слухи о современных вампирах в Венгрии и Румынии в действительности представляют собой не что иное, как проявления дикой карты. Это и впрямь была его лучшая работа, местами написанная по-настоящему превосходно, и тем более поразительно, что вдохновил его на нее пятиминутный разговор с одним кондитером из Будапешта. В Варшаве мы обнаружили небольшое джокерское гетто и повальную веру в «братского туза», который скрывается где-то в подполье и вот-вот придет, чтобы возглавить этих обездоленных и повести их вперед, к победе. Увы, за те два дня, что мы пробыли в Польше, долгожданный туз так и не появился. Сенатору Хартманну с огромным трудом удалось добиться встречи с Лехом Валенсой, и, думаю, фотография «Ассошиэйтед пресс», на которой они запечатлены вдвоем, уже прибавила ему немало очков дома, в Америке. Хирам ненадолго покинул нас в Венгрии – очередное «неотложное дело» в Нью-Йорке, как он пояснил нам, – и вернулся сразу же после того, как мы прибыли в Швецию, в чуть лучшем расположении духа.
После всех тех мест, где мы побывали, Стокгольм кажется просто раем. Здесь, на севере, джокеры – редкость, но стокгольмцы встретили нас с полнейшей невозмутимостью, как будто всю жизнь только и делали, что принимали в гостях джокеров.
И все же, несмотря на всю приятность нашего короткого пребывания здесь, быть запечатленным для потомков заслуживает лишь одно происшествие. Полагаю, мы открыли нечто такое, что потрясет всех историков мира, – неизвестный доселе факт, в свете которого вся современная ближневосточная история предстает в совершенно новом, ошеломляющем виде.
Это случилось в самый обычный день, который часть делегатов проводили с членами Нобелевского комитета. Думаю, на самом деле им хотелось встретиться с сенатором Хартманном. Несмотря на то что его попытка встретиться и договориться с Нуром аль-Аллой в Сирии закончилась насилием, в ней вполне справедливо увидели именно то, чем она и являлась, – искренний и мужественный шаг к миру и пониманию, который, по моему мнению, делает Хартманна серьезным претендентом на получение в следующем году Нобелевской премии мира.
Как бы там ни было, на встречу вместе с Грегом отправились еще несколько делегатов. Один из наших хозяев, как выяснилось, состоял секретарем графа Фольке Бернадотта, когда тот заключал Иерусалимский мир, и, как ни печально, был рядом с графом, когда два года спустя его застрелили израильские экстремисты. Он рассказал несколько очаровательных историй о Бернадотте, перед которым явно преклонялся, и показал нам кое-какие реликвии, которые сохранил на память о тех тяжелых переговорах. Среди записей, протоколов и черновиков был и фотоальбом.
Я мельком взглянул на пару фотографий и передал альбом дальше, как сделали большинство моих коллег до меня. Доктор Тахион, который сидел рядом со мной на диване со скучающим видом, от нечего делать принялся рассеянно листать его. Почти на всех фотографиях был запечатлен Бернадотт – Бернадотт в кругу своей делегации, Бернадотт с Давидом Бен-Гурионом, Бернадотт с королем Фейсалом. Кроме того, в альбоме хранились снимки разнообразных помощников, включая и нашего хозяина, в менее официальной обстановке – во время обмена рукопожатиями с израильскими солдатами, за обедом в шатре бедуинов и так далее. Ничего особенного. Пока что больше всего меня поразила фотография, на которой был запечатлен Бернадотт в окружении «Наср», организации порт-саидских тузов, которые столь драматически переломили ход битвы, присоединившись к легендарному иорданскому Арабскому легиону. В центре сидят Бернадотт и Хоф – с ног до головы одетый в черное, словно дух смерти, – окруженные молодыми тузами. Как ни парадоксально, из всех запечатленных на фотографии сейчас в живых осталось всего трое, и среди них – нестареющий Хоф. Даже в необъявленной войне бывают убитые.
Но внимание Тахиона привлекла не эта фотография, а совершенно другой, очень неофициальный снимок, сделанный, очевидно, в каком-то гостиничном номере, – Бернадотт с членами делегации были сняты за столом, заваленным бумагами. С краю в объектив попал какой-то молодой мужчина, которого я не видел ни на одной из предыдущих фотографий, – худощавый, темноволосый, с пылким взглядом и обаятельной улыбкой. Он наливал в чашку кофе. Ничего примечательного, но доктор почему-то долго смотрел на этот снимок, а потом подозвал нашего хозяина и, понизив голос, спросил:
– Прошу прощения, мне было бы очень интересно узнать, помните ли вы этого человека? – Такисианин показал на фотографию. – Он был членом вашей делегации?
Наш шведский друг склонился над альбомом, вгляделся в снимок и усмехнулся.
– Ах, этот? – сказал он на безупречном английском. – Он был… как же у вас называют человека, который выполняет всякие случайные поручения и мелкие дела? Я забыл.
– Мальчик на побегушках, – подсказал я.
– Да, он был кем-то вроде мальчика на побегушках. На самом деле он был студентом-журналистом. Джошуа, вот как его звали. Джошуа… запамятовал фамилию. Он сказал, что хотел бы понаблюдать за переговорами изнутри, чтобы потом написать о них статью. Сначала Бернадотт счел эту идею совершенно бредовой и наотрез отказал, но молодой человек оказался настойчивым. В конце концов ему удалось где-то подловить графа и изложить ему свою просьбу лично, и не знаю уж, каким образом, но он умудрился умаслить его. Так что официально он не был членом делегации, но с того дня и до самого конца постоянно находился при нас. Насколько я помню, толку от него было не слишком много, но он оказался таким милым молодым человеком, что все его полюбили. Не думаю, чтобы он когда-нибудь написал свою статью.
– Нет, – подтвердил Тахион. – Он ее не написал. Он был шахматистом, а не писателем.
Лицо нашего хозяина просияло.
– Точно! Он беспрерывно играл, теперь я припоминаю. И неплохо. Вы с ним знакомы, доктор? Я часто думал, как сложилась его дальнейшая судьба.
– И я тоже, – просто и грустно отозвался такисианин.
Он закрыл альбом и перевел разговор на что-то другое.
Я знаю Тахиона столько лет, что и подумать страшно. В тот вечер, снедаемый любопытством, я за ужином подсел к Джеку Брауну и задал ему несколько невинных вопросов. Я уверен, что он ничего не заподозрил, но, очевидно, был не против предаться воспоминаниям о «Четырех тузах», об их деяниях, о местах, в которых они побывали и, что более важно, в которых их не было. По крайней мере, официально.
После этого я отправился в номер к Тахиону – он напивался в одиночестве. Он пригласил меня войти, мрачный, поглощенный своими воспоминаниями. Не знаю ни одного другого человека, который настолько жил бы прошлым. Я спросил его, что это за молодой человек с фотографии.
– Так, никто, – ответил такисианин. – Один мальчик, с которым я любил играть в шахматы.
Не знаю, почему он решил мне солгать.
– Его звали не Джошуа, – сказал я ему, и он, похоже, опешил. Интересно, почему он решил, что мое уродство как-то сказалось на моем уме и памяти? – Его звали Дэвид, и его не должно было там быть. «Четыре туза» никогда официально не участвовали в ближневосточных делах, а Джек Браун говорит, что к концу 1948 года дороги членов группы разошлись. Сам Браун снимался в фильмах.
– В низкопробных фильмах, – ядовито заметил Тахион.
– А тем временем, – продолжал я, – Парламентер добивался заключения мирного договора.
– Он был в отлучке два месяца. Нам с Блайз сказал, что едет в отпуск. Я помню. Мне никогда и в голову не приходило, что он в этом замешан.
Это совершенно не приходило в голову и всему остальному миру, хотя, пожалуй, должно было бы. Дэвид Герштейн не был особенно религиозен, судя по тем немногочисленным фактам, которые я о нем знал, но он был евреем и, когда порт-саидские тузы и арабские армии начали угрожать самому существованию новорожденного государства Израиль, принялся действовать самостоятельно.
Его сила служила миру, а не войне; не страх, не самумы и не гром среди ясного неба заставляли людей любить его и отчаянно желать угождать ему и соглашаться с ним – то были феромоны, которые делали одно присутствие туза по прозвищу Парламентер практически гарантией успеха в любых переговорах. Но те, кто знал, кто он и в чем заключаются его способности, обычно проявляли прискорбную склонность отказываться от своих соглашений, едва только Герштейн с его феромонами удалялся на сколько-нибудь значительное расстояние. Должно быть, он предусмотрел это и, учитывая, сколь высоки были ставки, решил выяснить, что получится, если его роль в процессе переговоров хранить в строжайшем секрете. Ответом ему был Иерусалимский мир.
Интересно, знал ли сам Фольке Бернадотт, кто такой на самом деле его добровольный помощник? Интересно, где Герштейн сейчас и что он думает о мире, который с таким тщанием и в такой глубокой тайне заключил? Я снова и снова возвращаюсь к словам, которые сказал в Иерусалиме Черный Пес.
Что стало бы с хрупким Иерусалимским миром, откройся миру его подоплека? Чем больше я об этом размышляю, тем тверже прихожу к уверенности, что должен вырвать эти страницы из моего дневника, прежде чем отдавать его для публикации. Если никто не догадается подпоить досточтимого доктора Тахиона, возможно, эта тайна так и останется тайной.
Интересно, решился ли он на это еще хотя бы раз? После унизительных заседаний КРААД, после тюрьмы и опалы, после его знаменитого призыва на государственную службу и еще более знаменитого исчезновения, решился ли Парламентер участвовать хотя бы в одних переговорах – в мире, который не стал ничуть мудрее? Мне это кажется маловероятным – к моему огромному сожалению. Судя по тому, что я повидал за время нашего турне, в Гватемале и Южной Африке, в Эфиопии, Сирии и Иерусалиме, в Индии, Индонезии и Польше, сегодня Парламентер нужен миру как никогда.
Виктор Милан
Марионетки
У Мэкхита, как поется в песне[81], был ножик.
У Маки Мессера[82] было кое-что получше. Да и спрятать это от посторонних глаз было куда как проще.
Вместе с Маки в фотомагазин ворвался прохладный воздух и дизельные выхлопы с Курфюрстендамм. Он оборвал песенку, которую насвистывал, подождал, пока дверь с шипением не закрылась за ним, и, засунув кулаки в карманы куртки, принялся оглядываться по сторонам.
Свет плясал на поверхности прилавков, на изгибах черных лупоглазых фотоаппаратов. Гул ламп дневного освещения колюче отдавался под кожей. От этого места его просто трясло – все здесь такое вылизанное и стерильное, как в кабинете врача. Он терпеть не мог врачей. Мерзавцы, к которым его направил гамбургский суд, признали Маки, тогда еще тринадцатилетнего мальчугана, чокнутым и упекли в детскую психушку. Местный санитар, жирный боров из Тироля, – от него вечно разило перегаром и чесноком – пытался заставить его… в общем, не важно. А потом Маки стал тузом и вышел оттуда – при этой мысли он ощутил прилив уверенности в себе.
На табуретке у витрины лежала «Берлинер цайтунг», заголовок на странице сообщал: «Делегация “Дикие карты” посетит сегодня Берлинскую стену». Он скупо улыбнулся.
Да. О да.
Из подсобки вышел Дитер. Узкое бледное лицо, зализанные назад темные волосы. Нижняя губа чуть подрагивает. У синего костюма слишком большие подплечики. Узкий галстук переливается всеми цветами радуги.
Заметив его, он остановился как вкопанный и натянул на лицо свою обычную дурацкую улыбочку.
– Маки! Привет. Ты не рановато ли?
Подумаешь, туз, смотреть не на что! Ему лет семнадцать, если не приглядываться к коже – она совсем сухая, истонченная, точно старый пергамент. Рост чуть больше метра семидесяти, тощий, и тело у него какое-то искривленное. Черная кожаная куртка вытерлась на перекошенных плечах до серого цвета, джинсы превратились в нечто бесформенное еще до того, как он выудил их из мусорного бачка в Далеме, на ногах – голландские башмаки-клумпы. Сноп соломенных волос, как попало натыканных над вытянутым лицом эльгрековского мученика. Губы тонкие и подвижные.
– …Понимаешь, я просто приводил себя в порядок, – продолжал лепетать Дитер, старательно отводя взгляд от акульих глаз Маки – серых, холодных и невыразительных, похожих на стальные шарики. Дрожащей рукой он обвел камеры, неоновые лампы и разбросанные глянцевые плакаты с загорелыми девицами, улыбавшимися в сорок зубов. В искусственном свете его рука напоминала цветом брюхо дохлой рыбины. – Внешность – это очень важно. Чтобы усыпить подозрения буржуазии. В особенности сегодня. А ты пришел ко мне раньше…
Маки, словно вспышка, бросился вперед и, намотав на кулак переливчатый галстук, притянул Дитера к себе.
– Не исключено, что это слишком поздно для тебя, товарищ. Не исключено, не исключено.
У продавца фотоаппаратов был необычный, одновременно лоснящийся и бледный, цвет лица, как будто из многослойной бумаги. Сейчас его кожа стала цвета газетного листа, который ветер целую ночь гонял по асфальту Будапешт-штрассе.
– М маки, – пролепетал он, вцепившись в тонкую, как тростинка, руку.
Потом Дитер все-таки овладел собой и ободряюще похлопал его по рукаву кожаной куртки.
– Ну-ну, брат. Что случилось?
– Ты хотел продать нас, скотина! – выкрикнул Маки, забрызгав слюной свежевыбритые щеки продавца.
Тот отшатнулся.
– Что за чушь ты несешь, Маки? Я никогда ничего такого не…