Исправленному верить (сборник) Перумов Ник
2. Наполеоновские планы
«Свободен», – было первой мыслью Германна (такова на самом деле была фамилия загадочного героя Ледеровой истории, в целях сохранения секретности обозначенного доктором как «Шварц»), когда двери Обуховской больницы закрылись за его спиной. Он зашагал по Фонтанке по направлению к Сенной – сначала медленно, затем все быстрее. На его лице было спокойствие, под глазами лежали легкие тени. Он не оглядывался по сторонам и не щурился на солнце, как можно было бы ожидать от человека, впервые за долгое время оказавшегося на городских улицах, – напротив, шел устремленно и размеренно, будто следуя ежедневному маршруту. Казалось, он отлично знает, куда направляется, а между тем, говоря откровенно, идти ему было решительно некуда.
Прежняя жизнь его лежала в руинах: небольшое состояние обратилось в прах; с военной службы он был естественным порядком уволен по здоровью; друзей или родственников, могущих проявить участие, не имел. За два года пребывания в больнице к нему не явилось ни одного посетителя.
Надо было каким-то образом пытаться подобрать и склеить осколки – но он не имел никакого понятия, с чего начать и за что браться. За исключением скромной суммы, выданной на первоначальное обустройство заботливым Ледером, средствами к существованию Германн не располагал. Впрочем, его это волновало до нелепого мало.
Доктор был прав: пациент исцелился. «В основе любой меланхолии лежит страх», – уверял всезнающий медик, и страха в Германне не было больше ни перед чем. Это место заняло другое, не менее сильное чувство: жгучая, разъедающая душу жажда отплаты. Этого Ледер о нем не знал. Впрочем, Ледер многого о нем не знал, а то бы, может статься, не поспешил выписывать так скоро…
Германн бродил по городу до самого вечера, все так же печатая шаг и не глядя по сторонам. Не ощущалось им ни усталости, ни голода, словно физические потребности тела отступили, повинуясь приказу духа. В конце концов ноги сами принесли Германна на Ново-Исаакиевскую, к дому его погубительницы, покойной графини ***. Особняк имел нежилой вид, окна были темны, портьеры задернуты. Молодой человек поднял голову. На мгновение ему почудилось, будто угол портьеры пошевелился – но нет, то была лишь игра теней.
Германн сложил на груди руки. Легкое сходство с Наполеоном, которое его отмечало, в этот момент усилилось. В глазах же, если бы нашлось о ту пору кому в них заглянуть, можно было усмотреть нечто поистине мефистофелевское.
Проходивший по противоположной стороне улицы высокий субъект в криво сидевшем на голове черном боливаре [13]остановился вдруг как вкопанный.
– Германн? – спросил он громко. – Ты ли?
Германн вздрогнул и всмотрелся в говорившего, не узнавая.
– Да точно, ты! – засмеялся человек, тотчас переходя улицу. – Собственной персоной. А меня, значит, не отождествляешь?.. Желихов. Иван, ну!
Теперь уже Германн и сам видел. Желихов был старый приятель по Инженерному корпусу. Последний раз виделись они лет пять назад. «Интересно, – подумал Германн, – знает ли он обо мне?»
– Вот это оказия, – радостно удивлялся Желихов. – Вот уж кого не чаял повстречать… Я ведь в Петербурге на неделю всего. У тетки остановился, на Малой Мещанской. А ты что? Где? Как?
Не знает, понял Германн.
– Я тоже проездом, – сказал он, повинуясь внезапному порыву.
– Вот это штука! – Желихов захохотал. Лицо его под полями дурацкого его chapeau[14]сделалось совсем ребяческим. – Где ж ты поселиться выбрал? Недалеко где-нибудь?
– Да, собственно, еще не выбрал, – ответил Германн. – Только что приехал.
– Только что? А вещи где? Впрочем, пустяки, потом заберешь… Так пойдем, со мной и расположишься… Вот уж все обсудим всласть. Вина по дороге купим.
«Это кстати вышло, – сказал себе Герман. – Не иначе судьба мне его послала».
На губах его снова промелькнула усмешка.
– Ну, изволь, – объявил он Желихову. – Идем к тебе. А только тетка не станет ли возражать?
– Да не станет. Еще и рада будет.
В радости теткиной Германн усомнился, однако морочиться не стал. «Мне-то что до чужого удобства? – подумал он холодно. – Пусть каждый о своем хлопочет».
По пути на Мещанскую Желихов говорил без умолку. Германн слушал вполуха. На вопросы о себе он отвечал уклончиво, отделываясь общими фразами и наскоро состряпанным враньем. По счастью, Желихов не был особенно пристрастен, предпочитая говорить о себе. «Жениться, брат, задумал!» – провозгласил он во всю ивановскую и принялся подробно расписывать невесту и новобрачные планы. Германн скрипнул зубами от досады.
Еще час пришлось промучиться за ужином, где Желихов ударился в воспоминания об ученической поре, а тетка, престарелая особа с отстающими беспрестанно от головы фальшивыми буклями, монотонно предлагала то подлить хересу, то отведать холодной телятины. Германн еле дождался окончания тягостной трапезы. Отговорившись усталостью, отказался от чаю и затворился в отведенной ему гостевой комнатке, такой невеликой размером, что в ней едва можно было поворотиться.
Он, не раздеваясь, лег на постель и уставился в потолок, сведя брови к переносице и изморщив лоб думой. В таком положении он провел несколько часов.
В доме уже давно погасили огни. Стихли все звуки, кроме легкого шелеста веток, раскачиваемых ветром за окном.
Медленно приближалась полночь – время, когда демоны, одолевавшие Германна, начинали терзать его с особенной силой. Чего ему стоило научиться их скрывать перед проницательными взорами врачей и ординаторов, один Бог знает… В голове Германна вставали неотступные картины: то карты, мерно ложащиеся на зеленое сукно стола; то улыбка Чекалинского, указывающего ему на ошибку; то лицо мертвой графини, насмешливо щурящееся с картонного прямоугольника.
Германн рывком сел на постели и зажег свечу. Из внутреннего кармана сюртука он достал колоду, купленную днем в лавке. Отыскав в колоде даму пик, поднес поближе к свету. Карта смотрела равнодушно, надменно сжав пурпурные губы.
– Мой черед, – сказал Германн тихо, с ненавистью вглядываясь в нарисованный лик. – Всего лишился через тебя: карьеры, денег, душевного равновесия; едва ль не жизни самой. Теперь же и ты заплатишь. И на том свете не будет тебе покоя, когда отниму у тебя то, что тебе дорого было на этом.
Карта оставалась бесстрастной. Бессмысленно глядели уставившиеся в одну точку глаза, надменно выгибалась шея.
– Даже и у такой чертовой ведьмы, как ты, имелись слабости сердца, – прошептал Германн почти что со страстью. – Знай же, что не пощажу из них ни одной. И племянник твой, и воспитанница пострадают вскоре от моей руки – и проклинать за это до скончания веков будут тебя.
Свеча вдруг затрепетала. Германн выпрямился и стал жадно смотреть в темноту, будто ждал, что оттуда вот-вот появится кто-то. Но никто не шел. Он потушил огонь и снова лег.
К утру ему удалось забыться сном.
Проснулся он почти к полудню. Тетка известила, что Желихов уже ушел, и Германн мысленно порадовался этому. Отказавшись от завтрака, он попросил перо и бумагу и снова закрылся в комнате.
Еще через час он со всей любезностью попрощался и тоже покинул дом.
Когда Томскому доложили о посетителе, он не поверил своим ушам:
– Как? Какова, говоришь, фамилия?
Лакей повторил.
– Из себя непредставительный, да и одет неважно. Пришел пешком. Швейцар не знал, пускать или нет, да тот сказал, что хороший знакомый. Прикажете от ворот поворот?
– Нет, нет. Проси!
Томский бросил так и не разрезанный роман и перевязал пояс халата.
Лакей ввел визитера.
– Германн! А я и не поверил, что это ты. – Томский шагнул навстречу, не понимая толком, как приветствовать нежданного посетителя. – Так ты уж… – вышла заминка. – Поправился? Вот славная новость.
– Поправился, – с улыбкой сказал Германн.
– Славно, славно, – повторил Томский, не зная, что еще сказать. – Тимофей, неси-ка чаю!
Германн стоял, все так же странно улыбаясь и машинальным движением потирая руки.
«Денег пришел просить, – подумал Томский. – Надо бы половчее свернуть эту канитель».
Он уже жалел, что согласился принять неудобного знакомца. О чем с ним и говорить-то теперь было? Не былые же лихости вспоминать… Да и к слову, никогда не водилось между ними особенной дружбы…
– Ну, что ты сейчас? Восстановился ли в части?
– Нет, не восстановился, – коротко ответил Германн. – Я теперь имею другие намерения.
Он замолчал. Казалось, он вовсе не был заинтересован в поддержании беседы. Тимофей внес чай.
Томский принялся было излагать сведения об общих приятелях, но Германн слушал невнимательно.
– А Нарумов получил наследство, – рассказывал Томский. – Вышел в отставку и заделался покровителем искусств. Да, собственно, не всех искусств, а преимущественно балетного… и балетных.
Он засмеялся, и Германн, спохватившись, посмеялся вместе с ним.
– А что Лизавета Ивановна? – спросил он вдруг, с отсутствующим видом вертя в пальцах ложечку. – Где она сейчас?
– Какая Лизавета Ивановна? – озадачился Томский.
– У твоей бабушки, графини ***, кажется, была воспитанница…
– Lise? – удивился Томский. – Она вышла замуж. Ей сыскалась хорошая партия, сын бывшего управителя grand-maman[15]. По слухам, они живут счастливо… А ты разве был знаком?
– Шапочно, – ответил Германн. – Но, впрочем, был бы рад продолжить приятельство. Я сейчас, фигурально выражаясь, подбираю нити прошлого. Обхожу, как видишь, всех знакомых… Не разодолжишь ли адресом?
– Да у меня и нет его. – Удивление Томского росло.
Неожиданно он припомнил, что одно время поддразнивал Лизу каким-то влюбленным в нее инженерным офицером и что об этом офицере рассказывал ему впервые именно Германн… и рассказывал так неравнодушно, что он даже сам навлек на себя подозрения в романтических намерениях…
– Нет, погоди, – тут же передумал Томский. – Должен быть адрес. Она писала мне несколько раз. Вспомнить только надо, где он у меня обретается…
Он подошел к бюро и принялся рыться в бумагах.
Германн сидел неподвижно, задумчиво скользя глазами по комнате. Взгляд его упал на стоящую поодаль раскрытую коробку с парой новехоньких дуэльных пистолетов.
– Хороши! – одобрительно сказал он.
– Что? – Томский оторвал от бумаг голову. – А! Утром только доставили. Вчера купил на Невском у Куракина.
– Это Лепажа?
– Да, – ответил Томский рассеянно, перебирая пачку конвертов. – Ты осторожней с ними, я зарядил один… Нашел!
Записав адрес, он вручил его Германну, предупредив напоследок:
– Но только не знаю, захочет ли она тебя видеть. Я слышал, они замкнуто живут.
Он нарочно сказал «они», желая вновь подчеркнуть семейное счастие Лизаветы Ивановны.
– Ничего, – благодарно кивнул Германн, закрывая крышку футляра и принимая листок. – И не надо, коли не захочет… Знаешь, а у меня ведь дело к тебе, Paul.
«Ну, добрался наконец», – облегченно подумал Томский. Ему хотелось побыстрее покончить с неприятным визитом.
– Изволь. Какое ж дело?
Герман посмотрел на него пристально, словно оценивая. Произведя какие-то мысленные расчеты, он качнул головой:
– После скажу. Я зайду к тебе еще. Пустишь?
– Зачем же после? – пробормотал Томский. – Лучше бы сейчас… Впрочем, как знаешь…
– Я в пятницу в такое же время, – сухо произнес Германн, точно не спрашивал дозволения, а отдавал распоряжение. – Будешь ли дома?
Получив утвердительный кивок, он незамедлительно откланялся, и Томский не особенно усердствовал его удерживать. В присутствии Германна ощущал он чрезвычайное стеснение, даже робость. Отчего-то при взгляде на улыбающееся лицо незваного посетителя в душе шевелилось нечто тяжелое, холодное… какое-то словно бы предчувствие. «Пустое!» – сказал себе Томский, обругав себя за глупую мнительность. Какое тут могло быть предчувствие, добавил он мысленно, с какого бока… Он велел Тимофею убирать чашки и направился на половину жены, все еще мысленно посмеиваясь над собой.
Пропажи одного из лепажевских пистолетов он не обнаружил ни в тот день, ни на следующий.
3. Пиковый интерес
Лизавета Ивановна разбирала покупки. Две пары перчаток, три аршина французских блондовых кружев [16], вердепомовые [17]ленты с цветочным тиснением – приказчик в галантерейной лавке не напрасно расстарался сегодня перед покупательницей.
Миловидная быстроглазая горничная принесла запечатанный конверт без почтового штемпеля. Обратного адреса тоже не значилось.
– От кого? – удивленно спросила Лиза.
– Молодой человек приходили. Лично в руки наказали отдать.
На лице горничной читалось любопытство. Лиза отослала ее из комнаты и распечатала конверт.
Письмо не содержало обращения или приветствия.
«Все это время я только и делал, что думал о Вас», – бросилось в глаза Лизе, и кровь отлила у нее от щек. Ей показалось, она узнала почерк.
Она бросила листок на стол, будто боясь замараться. Потом подобрала снова.
– Немыслимо! – прошептала она. – После всего он еще осмеливается писать мне.
На миг в ней возникло намерение сжечь письмо, не читая, но внутри она знала, что не располагает такой твердостью духа.
Сохраняя внешнее спокойствие, она доразобрала свертки и прошла в спальню. Там, затворив за собой дверь, она снова поднесла листок к глазам.
Письмо было преисполнено одновременно страсти и почтительности. Германн искренне сожалел, что в своем помрачении доставил Лизавете Ивановне столько горя, что послужил косвенной причиною скоропостижной кончины ее покровительницы. «Я был так увлечен идеей разрешить единым разом вопрос финансового благополучия, что отбросил все благоразумие. Нехватку средств я полагал тогда единственным препятствием, отделявшим меня от достижения окончательного счастия, о котором я, как и любой преисполненный романтического пыла безумец, только и мечтал денно и нощно. Соблазн быстрого обогащения одолел меня почти без борьбы. Теперь-то я понимаю, что и впрямь был тогда безумен – ведь после моего ужасного поступка надежда на счастие оказалась навсегда для меня потерянною…»
«О какой надежде он говорит?» – спросила себя Лиза, чувствуя, как ее душу охватывают самые противоречивые чувства. Строки было полны такого неподдельного, такого смиренного покаяния, что молодая женщина не могла не испытать жалости к писавшему. Между тем за четкими, убористыми буквами читался и затаенный напор, темное пламя – то самое, которое два года назад уже являлось ей в сумрачном взоре молчаливого офицера с наполеоновскими чертами. Лиза ощущала, что, как и тогда, письмо его оказывает на нее нечто вроде магнетического воздействия, и не могла не пугаться этого ощущения.
«Когда горячка моя прошла, я поклялся, что никогда не причиню Вам более страдания, – писал Германн. – Мое счастие навеки утрачено; теперь смысл моего существования я вижу лишь в счастии Вашем. Я не помешаю ни в чем. Не лишайте меня только возможности писать Вам, говорить с Вами, быть хотя бы крохотной частию Вашей жизни…»
Лиза смяла листок.
«Да как он смеет!.. – подумала она смятенно. – Бесстыдство полагать вероятность какой-либо между нами дружбы…»
Она оставила письмо без ответа и постаралась поскорее стряхнуть с себя странное обаяние, которое имели над ней эти ровные, без следа помарок и описок, строки. Мужу она выбрала ничего не сообщать.
На следующее утро, однако, ее ожидало новое послание. Мальчишка из цветочного магазина, доставивший письмо вместе с букетиком фиалок, заявил, что велено, мол, справиться об ответе, и Лиза сердито наказала бойкому посыльному не носить более ни цветов, ни записок. Наваждение не проходило, наоборот, теперь Германн почти не выходил у нее из головы. Она досадовала на себя за это, расстраиваясь чуть ли не до слез и все сильнее страшась неизвестно чего.
На следующий день муж ее отбывал из города по служебной надобности, и тем же вечером она получила новую записку. Германн умолял о свидании.
Лиза не знала, что и думать. Первым ее побуждением было порвать письмо на мелкие клочки. Тяжело дыша, она бросилась к раскрытому окну. Когда она перевела взгляд вниз, то заметила в тени арки противустоящего дома неподвижно застывшую темную фигуру. Фигура пошевелилась, и Лиза отшатнулась прочь, словно увидев самого дьявола. С трудом отдавая себе отчет в собственных действиях, она позвала горничную и велела немедля принести бумагу и чернильницу.
Сама судьба была на его стороне, с каждым днем все более убеждался Германн. Все шло в соответствии с его макабрическим планом, любое затруднение тут же разрешалось какой-нибудь удачной случайностью. Он не боялся, что ему не хватит решимости довести начатое до конца – за время, проведенное в стенах петербургского Бедлама, он успел продумать все до мелочей, оценить все последствия и взвесить их тяжесть. Только одна мысль давала ему силы и не позволяла окончательно помрачиться рассудком – это была мысль о том, как расквитаться с графиней. Бедолага Ледер, усматривавший так много важности в своих прогрессивных методах, был бы жестоко разочарован, если бы знал, что на самом деле творится в душе столь отличаемого им пациента.
Германн действительно положил много сил и терпения на то, чтобы обрести равновесие, но, согласно кивая внушениям Ледера о необходимости отделять иллюзорное от реального и гнать прочь бесов соблазна и порока, он внутренне ни на миг не поддался считать, что происходящее с ним было следствием иллюзии. Уж он знал твердо, что посещение усопшей графини ему не привиделось: может статься, верные карты и были подсказаны ему бесами, но бесами настоящими, а никак не вымышленными… И, уж конечно, совершенно уверен был, что роковая развязка того давнего вечера в доме Чекалинского не объясняется каким-то нелепым промахом. «Когда бы пришла блажь мне обдёрнуться, – повторял себе Германн, – то потянул бы я, верно, прилегающего к тузу короля, а не растреклятую даму…»
Но у пациента достало рассудительности не делиться с докторами своей убежденностью и уж тем более намерениями. Он предавался мыслям о мести лишь в уединенности своей палаты, лелея в воображении способы, какими будет восстанавливать справедливость.
Он решил все бесповоротно и теперь не собирался идти на попятный. Два человека были дороги старухе при жизни, и он собирался разрушить жизни обоих. Лежа без сна в темноте чужого дома, Германн шептал в потолок: «Тройка, семерка, туз. Тройка, семерка, дама». Снова и снова, без устали – словно то было заклинание, призывающее с того света мертвых…
4. Начальный куш
Германн жил в доме Желиховской тетки уже четвертый день и начинал опасаться, что дальнейшее пребывание вот-вот станет невозможным. Сам Желихов намеревался в ближайшем времени отбыть к себе в поместье – совершать последние приготовления к свадьбе, – а уж после его отъезда странно было бы и дальше рассчитывать на гостеприимство его родственницы.
Этим вечером Желихов был особенно благодушен – дела в Петербурге улаживались хорошо. Он разливался соловьем, то ударяясь в воспоминания о былых днях и сыпля игривыми намеками на какую-то Нинетту, к которой, как ему ошибочно казалось, Германн должен был некогда иметь недвусмысленное отношение; то обращаясь думами к будущему и принимаясь превозносить достоинства своей невесты. Германн по мере сил участвовал в беседе, кивал, поддакивал и улыбался, но мысли его были далеко.
Осознание необходимости хлопотать на предмет дальнейшего устройства несколько удручило его. Ему решительно не хотелось отвлекаться от главной задачи. Дело уверенно продвигалось: после того, как он получил от Лизы ответ – короткий, гневный, но все же наконец-то ответ, – Германн уже не сомневался, что план в отношении нее увенчается успехом. Она все еще не была к нему равнодушна, все еще не освободилась до конца от своих прошлых чувств – на это он и рассчитывал, это с легкостью и прочитал между строк ее исполненной негодования депеши. Что касается Томского, так там и вовсе все представлялось просто. Даже если и не удастся влезть обратно к нему в дружбу, полагал Германн, и под первым попавшимся пьяным предлогом рассориться до дуэли, так в конце концов можно будет разрешить дело и попросту, то бишь по-разбойному. На этот случай Германн и озаботился похитить у Поля пистолет – усматривая особую высшую иронию, что орудием возмездия может в конце концов послужить именно этот самый, принадлежащий будущей жертве, образец оружейного мастерства…
Итак, дело продвигалось, но продвигалось недостаточно быстро. Штурм грозил перерасти в осаду, а ведь фортуна, которая пока что благоприятствовала плану, могла перемениться в любой момент…
Дождавшись, когда Желихов начнет зевать и заплетаться языком, Германн предложил расходиться.
– Да, давай, брат, ложиться, – без труда согласился Желихов. – Мне завтра с визитами, да еще в банк надобно заехать…
Они распрощались. Германн тут же засел за письмо Лизе. Его перо бежало по бумаге, не спотыкаясь и не оскальзываясь. Буквы ложились ровными рядами.
В это послание Германн собирался вложить всю неистовость и силу, какие отличали на самом деле его беспокойный, опасный, темный, как подземная река, характер. Слова, призванные предстать на этот раз перед Лизиными глазами, должны были растопить любое сопротивление, не оставить даже и вероятности проявить неповиновение и не поддаться мощи убеждения, которую они в себе несли.
Германн писал без остановки. Его глаза лихорадочно блестели в свете свечи.
Царила полная тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием пера и потрескиванием фитиля. Мрак словно сгустился вокруг склоненного над бумагой силуэта, отъединяя его от остальной Вселенной, подчеркивая его высокомерное, беспросветное, непереносимое одиночество.
Неожиданно сильный порыв ветра распахнул окно; свеча затрепетала, едва не потухнув.
Германн обернулся. В двух шагах от него стояла графиня.
Ни один мускул не дрогнул на лице Германна. Он смотрел на старуху жадно, неотрывно, как влюбленный после долгого расставания. Он ждал этого посещения. Все эти два года предвкушал его – мучительно и нетерпеливо.
Ничто не изменилось в старухином облике: все так же желты были отвисшие щеки, все так же мутен безжизненный взгляд, все так же бело платье. Она глядела на него без всякого выражения, чуть тряся головой в чепце.
Губы Германна искривила медленная усмешка, полная невыразимого, нечеловеческого торжества. В эту минуту он сам был похож на призрак – до того бледно и страшно было его лицо.
– Я пришла заключить с тобой договор, – сказала старуха отчетливо. – На сей раз можешь не опасаться обмана. Я назову выигрышные карты, если ты пощадишь жизнь моего племянника. С Лизой же поступай так, как позволит тебе совесть.
Германнова усмешка угасла.
Ожидал ли он именно этого? Трудно сказать. Он слишком поглощен был осуществлением мести, чтобы обдумывать возможность от нее отказаться. Но месть имела для него ценность не сама по себе, а как восстановление справедливости; он не желал зла ни Томскому, ни Лизавете Ивановне – оба они были ему безразличны. Справедливость – вот все, в чем он нуждался. Справедливость и воздаяние за перенесенные муки. Уж если он не заслуживал счастья прежде, за эти два года он заслужил его вполне.
– Говори! – приказал он графине.
– Ставь, как прежде, на тройку, семерку и туза, – ответил призрак. – Они отыграют тебе потерянное.
– Как?!
Старуха повернулась и тяжело пошла прочь. Дверь бесшумно затворилась за ней, медленные шаркающие шаги направились к лестнице. Через некоторое время стихли и они.
Опять те же карты?! Может ли такое быть? Или старуха опять пытается свести его с ума?
«Впрочем, – подумал Германн, – разве мне есть что терять?»
Усмешка снова показалась на его лице.
«Если неугомонная паучиха еще не сдалась, она поплатится вдвойне. На этот раз меня уж не застать врасплох. Сознание мое твердо, и решимость безусловна. Ежели ведьма опять попытается выкинуть шутку, она ничего не добьется. Я довершу начатое во что бы то ни стало. Это ей пристало теперь страшиться, а не мне».
Он посмотрел на почти дописанное письмо и отложил перо.
«Нет, в этот раз она не возьмет уж такого риска, – сказал он себе. – Ей, может, и взбрело бы снова пошутить, да только знает она, что я-то в ответ не пошучу».
Мысль о том, что все вернется туда, куда вернуться должно, приятно взгорячила кровь. Германн подошел к растворенному окну и вобрал полную грудь ночной прохлады.
«Картами все началось, картами все закончится, – подумал он, ощущая вдруг прилив раскрепощающей легкости. Казалось, шагни он сейчас на подоконник, раскинь руки, и невидимая сила сама поднимет его в воздух… «А где ж нынче играют? По-прежнему ли у Чекалинского?.. Пожалуй, к Томскому и зайду справиться. Как раз и дело сыщется обещанное…» Он тихо засмеялся.
Не Наполеона он напоминал в этот миг и не Мефистофеля – а довольного ребенка, упоенного развертывающейся под его ногами долгой и радостной жизнью, полной потаенных чудес и заманчивых обещаний…
Он стоял, словно в забытьи, забыв о времени. Потом очнулся, отошел от окна и лег в постель, крепко проспав без сновидений до самого утра.
– Играют ли? – переспросил Томский недоуменно. – Да, представь, играют. Чекалинский весной отъезжал в Москву, а сейчас опять вернулся. Да я не бываю там. Жена не любит, чтоб я понтировал… А зачем тебе?
– У меня к тебе просьба, – сказал Германн. – Приведи меня туда.
– Как? Ты хочешь снова? – изумился Томский. – Да разве ж…
…да разве ж полезно это тебе? – хотел спросить он, но вовремя осекся.
Германн прочитал его мысли.
– Я здоров, – сказал он спокойно. – Положительно и целиком. И специально хочу повторить игру, чтобы совсем освободиться от прошлых призраков.
Произнося последнюю фразу, Германн тонко улыбнулся.
– А после я от тебя совсем отстану, – добавил он, чем и склонил Томского к окончательному решению.
– Ну, изволь, – сказал Томский, уступая. «Не так глупо и затеяно, – размыслил он. – Не бегать же ему от фараона, как черту от ладана». Завтра и поедем.
«Пистолет надо будет вернуть после всего», – подумал Германн, выходя прочь. Соображение отчего-то развеселило его, и он преизрядно удивил швейцара внезапным смехом.
Теперь надо было озаботиться внешним видом и туалетом, но времени до завтрашнего вечера еще было достаточно. В отношении гардероба Германн рассчитывал на помощь добрейшего Желихова, собираясь наплести ему небылиц про визит к богатой родственнице, от которой целиком зависело его будущее положение.
Германн уже входил в сени теткиного дома, когда его, как крапивой, ожгла мысль о деньгах, необходимых для первой ставки. Он пошатнулся.
«Как я мог упустить это? – поразился он. – Осел я, чушка чугунная. О мелком позаботился, а главное позабыл. Что же делать теперь?»
Сгоряча хотел было он побежать обратно к Томскому, но трезвый рассудок остановил его. И речи быть не могло, чтобы Томский – или кто-либо иной на всем белом свете – ссудил его суммою, достаточной для игры, которую он рассчитывал завтра вести! А скромная ставка не стоила и свеч.
Он вошел в комнату, не чувствуя под собой пола. Желихов стоял посредине, широко расставив крепкие ноги, и громко рассказывал что-то вязавшей в углу тетке. Тетка кивала, сноровисто перекидывая петли.
– А! Здравствуй, брат, – обернулся Желихов к вошедшему Германну. – Все, любезный товарищ, отбываю я послезавтрашним вечером к родным пенатам.
– Уж послезавтра? – автоматически спросил Германн.
Тетка покосилась на него поверх очков.
– Со всем управился, – объявил Желихов. – Все купил, что было наказано; всех посетил, к кому было положено. И в банк поспел. Богатым обратно поеду, словно Крез, – он хлопнул себя по карману сюртука. – Тебя на свадьбу жду! Смотри, не подведи – обидишь. Адрес свой не забудь прислать, как устроишься… Ты ведь в Москву сейчас?
– В Москву? Да, в Москву, – рассеянно согласился Герман. – Отчего же ты Крезом вдруг сделался?
– Без малого пятьдесят тысяч везу, – подмигнул Желихов.
Германн вздрогнул:
– Сколько?
– Пятьдесят тысяч без трех, – Желихов подмигнул вторым глазом.
Во рту Германна вдруг пересохло. Необыкновенное совпадение ошеломило его. Сорок семь тысяч были его изначальной ставкой в той роковой игре двухлетней давности.
«Судьба, судьба!» – подумал он снова, до боли стиснув рукой дверной косяк.
…Этой ночью, в отличие от предыдущей, Германн спал плохо. Он лежал с закрытыми глазами, но сон не шел. В голове словно раскачивались гигантские ярморочные качели: накладывались друг на друга образы и лица, мешалось прошлое и настоящее, реальное и желаемое, сбывшееся и несбывшееся. Минутами Геранн и сам не мог отличить, где есть что… Многозначительно подымал палец Ледер со словами: «Порок развращает увлекающийся ум»; Томский целился из лепажевского пистолета, грозно восклицая: «Я зарядил его!»; Нарумов, смеясь, воздевал бокал с шампанским, а сидящая у него на коленях балерина в воздушном одеянии нежно щекотала ему ухо… И снова и снова выступала из темноты старуха графиня с восковой маской вместо лица, плыла, не касаясь пола, страшно вырастая в размерах. Из-под белого чепца выбивалась растрепанная седая прядь, студенисто застыли пустые глаза. «Баста! Я победил тебя», – шептал Германн и тянул руку к стакану воды, чтобы смочить воспаленное горло. Но стакан не давался в руки, ускользал, а из мрака проступало лицо Лизаветы Ивановны, растерянное и грустное, и от этого зрелища вдруг делалось жутче всего, так что крик норовил сорваться с иссушенных губ.
«Это уж последнее, – говорил себе Германн. – Финальное испытание, истинный рубикон. Что ж, я его перейду. Украду, ограблю, не постою ни за чем. На чести своей я давно поставил крест, что мне теперь это последнее предательство?.. Больше крыть ей будет нечем. Кончились козыри в колоде».
Он приподнялся на постели и жарко прошептал, обращаясь неведомо к кому:
– Не отступлюсь, не будет этого. Слишком ставка высока.
…Весь следующий день Германн провел неведомо где, вернувшись обратно к самому вечеру, когда пора было уже отправляться к Чекалинскому. Желихов находился дома и пил чай с теткой, рано закончив приготовления к отъезду: он собирался выехать с самого утра.
Германн сердечно поблагодарил обоих за гостеприимство и пожелал Желихову счастья в его супружеской жизни.
– Я с тобой ненадолго прощаюсь, – сказал Желихов, шутливо грозя пальцем. – Жду к себе непременно. Душевно рад, что тебя встретил, и уж теперь не отпущу.
Германн с улыбкой повторил обещание быть на свадьбе, поклонился тетке и поднялся наверх, чтобы переодеться.
Спустившись через небольшое время, он откланялся уже окончательно.
5. Le jeu est fait
У Чекалинского ничто не изменилось. Германна встретила все та же великолепная обстановка, та же вышколенная прислуга, те же генералы за вистом. Впрочем, генералы могли быть и другими – он и в первый раз был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на лица; не обратил и сейчас. Он был бледен, но чрезвычайно спокоен. Чуть нервничающий Томский ввел его в гостиную. Чекалинский поднял голову от стола и тотчас узнал Германна. На лице его выразилось некоторое замешательство. Томский подошел и что-то коротко объяснил вполголоса. Чекалинский чуть заметно приподнял брови и после секундного колебания утвердительно кивнул.
– Давно не имел удовольствия вас видеть, – сказал он, обращаясь к Германну. – Я рад. Пожалуйста, чувствуйте себя свободно.
– Благодарю, – ответил Германн, обмениваясь с ним рукопожатием. – Я хотел бы повторить игру. Прошлый раз она закончилась для меня неудачно.
Он улыбнулся, и Чекалинский улыбнулся в ответ.
– Прошу, – сделал он приглашающий жест.
Германн сел к столу. Из присутствующих никто не знал – или не узнал – его.
Он написал ставку и положил мел. Чекалинский взглянул на цифру и нахмурился. Было видно, что он не предвидел этого. Не дожидаясь вопроса, Германн достал и положил на свою карту пачку банковых билетов. Вокруг взволнованно зашептались: сумма была невиданно высока.
– Когда вы сказали, что намереваетесь повторить, – заметил Чекалинский, – я не ожидал такой буквальности.
– Что ж, – ответил Германн, – как видите, я говорил буквально.
Чекалинский склонил голову и приготовился метать. Игроки притихли. Томский, не присутствовавший в первый раз при игре Германна, но знавший все детали по рассказу Нарумова, чувствовал крайнее возбуждение. «Близко же к сердцу он принял мою историю о бабушкином секрете, – подумал Томский. – Второй раз идет на тот же риск. И как уверенно себя ведет… Уж не сам ли Сен-Жермен сообщает ему нужные сведения?»
Банкомет отпустил тройку.
Германн открыл свою карту. Раздались удивленные возгласы. Томский внутренне ахнул.
– Позвольте вас поздравить, – с чуть заметной сухостью в голосе сказал Чекалинский и добавил, обнаруживая прекрасную память о прошлой игре: – Надо полагать, вы станете продолжать теперь уж только завтра?
– Нет, сегодня, чуть позже, – неожиданно для него ответил Германн. – Удобно ли вам?
– Сделайте одолжение, – ответил Чекалинский.
Германн встал из-за стола. Взгляды всех игроков тянулись за ним.
– Ты испытываешь судьбу! – сказал ему Томский. – Не можешь же ты всерьез полагать, что владеешь тайной верного выигрыша? Если и была такая тайна, она давно уж унесена в могилу. Кому знать, как не мне?
Германн посмотрел на него с холодностью.
В глазах его горело нечто такое, от чего Томский почувствовал прилив почти суеверной робости. Он молча отошел.
Игра за столом шла вяло. Все только и говорили, что о Германне, поминутно оглядываясь на его неподвижную фигуру, застывшую у окна. Нашлось уже несколько человек, которые опознали его и теперь в разных углах комнаты вполголоса пересказывали события того давнего вечера – порядком перевирая и приукрашая историю.
Германн стоял в странном оцепенении. Он затруднялся определить природу обуревавших его чувств. Обжигающая жажда мести, столь долго придававшая смысл его существованию, после прошлой ночи не то чтобы исчезла, а словно притупилась, потеряла первостепенную значимость. И сразу будто земля уплыла из-под ног. На место ясности пришло смятение. Точно прикрутили фитиль ярко горевшей лампы – и комнату, еще минуту назад пропитанную светом, затопил густой сумрак. «Последнее, так или иначе», – напомнил себе Германн, но мысль не принесла облегчения. Впервые за все это время он вдруг по-настоящему усомнился, что сможет довести до конца задуманное, если до того дойдет дело. Он по-прежнему стоял не шевелясь, словно каменное изваяние, но его переплетенные за спиной пальцы побелели, над губой выступила испарина.
Когда наконец он вернулся понтировать, все тотчас окружили стол. Как и два года назад, к первоначальной ставке Германн во второй талье присоединил весь свой выигрыш за первую.
Чекалинский поклонился и принялся тасовать колоду. Германн снял. Карты пошли ложиться на стол.
Семерка выпала налево в первом же абцуге [19].