Елизаров ковчег (сборник) Муравьева Ирина

– Щто ты желтая вся? – спросил он через решетку. – Щто болит, радость моя, а?

Она молча смотрела на него своими ослепительными, сухими глазами. Ему дали десять лет. Одна с крошечным ребенком. Без копейки. Опять все равно что не замужем. Только на четыре года старше.

– Я залетела, – глухо сказала она. – Надо скорей избавляться.

Он побелел. Губы на колючем поседевшем лице затряслись. Ей показалось, что он сейчас станет перед ней на колени – там, со своей стороны решетки.

– Ума-аляю тэбя, – пробормотал он, – нэ убывай! Пускай сын будэт!

– Ты что, рехнулся? – спросила она и тоже побелела. – Как же я сейчас рожать буду? Одна?

– Мама па-аможет! – прохрипел он. – Я маму па-апра-ашю, она сделаэт! Я тэбя на руках носить буду, только нэ убывай!

– Где ты меня будешь носить? – спросила она. – По территории лагеря?

Теймураз не ответил. Так его и увели, закрывшего локтем седое лицо.

Через два дня она познакомилась у Осиповой с Олегом Васильевичем Желваком. Олег Васильевич приехал из Риги, чтобы получить израильскую визу в голландском посольстве. Эмигрировать он собирался в Нью-Йорк вместе с мамой. У него была шелковая бородка и очень длинные пальцы. Желваки, действительно заметные на худощавом приветливом лице, перекатывались под кожей. Олег Васильевич, зубной врач районной рижской поликлиники, был холост. Ее ослепительные глаза обожгли его, и, как всякий не очень решительный человек, который должен хоть раз в жизни сделать что-то сгоряча, не раздумывая, Олег Васильевич тут же, на кухне у Осиповой, сделал Розе формальное предложение.

– Я согласна, – сказала она и слегка приоткрыла бледные, без помады, губы. – Но я в некотором роде замужем.

– Это ничего, – вспыхнул Олег Васильевич. – Вы разведетесь.

В Америку он улетел только через восемь месяцев, задержавшись из-за внезапной болезни и смерти матери. Теймураз был в лагере под Архангельском. Она могла увидеть его – раз в году полагались свидания – и не увидела. За большую взятку – ход нашла она, деньги, разумеется, заплатил Олег Васильевич – их с Теймуразом развели, ничего не сообщив ему предварительно. Олег Васильевич удочерил Эку – за еще большие деньги. Саша, которого она не уничтожила, пока он был внутри, родился как законный ребенок Олега Васильевича Желвака, и молодожен-отец (шелковая бородка, нежные пальцы!) ничего не заподозрил.

Она умела молчать. О, как умела! Слава богу, что не погорячилась с абортом. Этот будущий ребенок склеил их намертво. Саша родился, и Олег Васильевич начал как лев бороться за выезд своей семьи из России. Добился личной аудиенции с сенатором Тедом Кеннеди. Тот вышел к нему – пахнущий английскими духами, с тяжелой, в глубоких, припудренных рытвинах челюстью. Пожал Олегу Васильевичу руку.

Роза бросила однокомнатную на Ломоносовском тайно от Верико. Верико постоянно наезжала в Москву хлопотать за Теймураза, обивала пороги, совала взятки. За один год она превратилась в старуху от горя. На Розу смотрела с ужасом, словно чувствовала, как там, в аккуратной, стриженой голове, под мраморным лбом, текут страшные для Теймураза мысли, рождаются бесноватые планы, и холод, холод стискивает сердце молодой этой женщины, которая всякий раз, говоря о муже, бледнеет и раздувает ноздри.

Саше было семь месяцев, когда она удрала, не оставив Верико даже записки, поселилась в Вострякове, в деревенском доме у глухой, колченогой старухи, ждала, пока придет разрешение на выезд, мучилась с двумя маленькими детьми, сама таскала воду из колодца. Деньги-то как раз были, могла бы снять нормальное жилье – Олег Васильевич давал деньги! – но она боялась уже не только Верико, не только Надара, который получил два года условно и мог – о, мог бы, если захотел! – разыскать ее, она боялась всех – чужих и знакомых, боялась собственной тени, телефонного звонка, стука в дверь, даже глухой, колченогой старухи, которая потом, уже в Лос-Анджелесе, много лет подряд снилась ей со своей вылезшей, пегой косой…

Значит, он жив и хочет получить детей. Цыганка не обманула. Все было напрасным: шелковая бородка Олега Васильевича, которая вечно забивалась ей в рот, когда он по ночам начинал вдруг целовать ее, запах его тонкой, веснушчатой кожи, гадкая фамилия Желвак, Майкл…

Ночью пахнущий рыбами и мокрым деревом ветер поднялся в городе, загудели его провода, и белые богини в Летнем саду с мучением сдвинули брови.

Рейчел спала, но сон ее был исполнен отвратительных видений, которым неоткуда было взяться в этой осторожной, хотя и беспокойной душе. Она видела себя в поле, полном чего-то хрупкого, потрескивающего, по чему идти сначала было даже приятно, как по хворосту. Потом только она догадалась, что под ногами людские кости. Тогда она побежала, но треск нарастал – значит, она попала на какое-то захоронение, расположенное здесь, в России, и тут же странная мысль, что кости не бывают ни русскими, ни китайскими, но просто чьими-то, – эта мысль так и пронзила ее. Одновременно Рейчел ощутила, что нужно все-таки подождать, пока они обрастут…

Тут жуткий сон словно бы задохнулся, и чем должны обрасти кости, не произнес, расползся, а Рейчел потянуло вниз, в бархатную, глубокую черноту, изнутри которой заблестел радостный детский голос, требующий, чтобы принесли мяса.

Из последних сил она еще попыталась понять, что за связь между этим захоронением с его громким подземным треском и словом «мясо», но ничего не поняла и проснулась от страха.

Никто не видел того, что только что видела она. Никто ничего не слышал. Лимонным, с нагретыми прожилками, светом мерцала настольная лампа над раскрытой книгой отлучившейся дежурной сестры.

Нью-йоркская пациентка натянула на себя платье, торопливо собрала сумку и, спустившись по сильно пахнущей табаком черной лестнице, вышла на улицу. Она уже ни секунды не сомневалась в том, что ей нужно делать. Искать этих покойников, если они еще существуют. Вот что сказал ей сон, она его разгадала.

Нельзя было приезжать сюда. А раз уж приехала, значит, их нужно найти и договориться с ними. Мозг ее работал острее и интенсивнее, чем обычно. Почему-то она ни секунды не сомневалась в том, что узнать, где они, можно будет у Надара. А Надара легче легкого разыскать в той лаборатории, где они с Теймуразом когда-то работали вместе. На Ломоносовском проспекте, рядом с ФИАНом, во дворе. Там, кажется, была арка. И серый сугроб рядом с ней. Билет она купила прямо в поезде. Все пассажиры, кроме угрюмого старика в рубашке, открытой на кудрявой груди, крепко спали. Потом появилась проводница, ласковая и слегка отечная, шепотом спросила, не хочет ли Рейчел покушать. Проводница была похожа на Анну Елисеевну, соседку по подмосковной даче. Те же умиленные глазки, тот же остренький клюв, нависший над подрисованной верхней губой.

– Послушайте, – не выдержала Рейчел, – вас не Анной зовут?

– Анной, – ахнула проводница, – вы откуда знаете?

– А по отчеству? – замирая, спросила Рейчел.

– Владимировной, – суетливо хихикнула проводница.

У Рейчел отлегло от сердца.

– Могу ли я попросить у вас чаю?

– И чаю можете, и какао. Кофе вот, к сожалению, кончилось. Привык наш народ кофе дуть, прямо не напасешься. А что к чайку хотите? Могу бутербродик принести, могу пирожное. Шоколад есть бельгийский, очень великолепный. Пористый.

У Надара был массивный пористый подбородок. Она толкнула дверь коленом, как делала всегда, когда сильно волновалась. Та же лаборатория, ничего не изменилось. Надар сидел на своем обычном месте. Перед ним на стеклянной подставке лежала простоволосая худощавая крыса, окруженная своими еще слепыми и мокрыми новорожденными детьми. Дети мигали дрожащими веками, тянулись к материнским соскам.

– Мне нужен адрес Теймураза, – с порога сказала Рейчел.

– А мне нужно увидеть твои глаза, – отозвался Надар с легким, едва заметным акцентом. – Я ха-ачу посмотреть в твои глаза, Роза.

– Зачем? – спросила она.

– Потому что, если у человека нет совести, его глаза это не спрячут, – сказал Надар и пинцетом отодвинул в сторону одного из крысят: – Полежи здесь, дай другим па-а-кущать.

– Она жива? – спросила Рейчел. – Мать?

– Верико Георгиевна? – уточнил Надар. – Да, Верико Георгиевна жива.

– А он?

– Из всэх из нас, – ответил Надар и пинцетом погладил мышь по голове, – умер только один человек. Да, я считаю, что это хуже, чем смэрть.

– Ты, – усмехнувшись, спросила она, – ты, наверное, меня имеешь в виду?

– Ты умная, Роза, – сказал Надар, – всэгда была умная. Но ты грязная. Темури знал, что ты грязная. Ты воровка, Роза.

– Дай мне его адрес, – сказала она

– Ты знаешь его адрес, – ответил он. – Тот же самый адрес, Роза.

– Ничего не понимаю, – прошептала она, – как же так? Здесь, в Москве? А как же квартира в Тбилиси? У Верико же там квартира. Они там прописаны…

– Сейчас всо па-а-аменялось, Роза, – пробормотал он, – они перебрались сюда. Иди, говори с ними. Может быть, Темури захочет простить тебя. Темури добрей, чем я, Роза. Но ты все-таки сними очки.

– Не могу, – сказала она и повернулась, чтобы уйти.

– Куда ты дела свое лицо? – крикнул он вслед. – Ты сейчас некрасивая на свою внешность. Страшная ты, Роза.

Сугроба нет, потому что лето. Зимой здесь всегда появляется черный от выхлопных газов сугроб.

Лифт, как всегда, не работал. Ну и прекрасно, так даже лучше, потому что ей никогда не нравились лифты. В Нью-Йорке с этим приходилось тяжело. Не идти же пешком на двадцать третий этаж, например. Она вообще боялась закрытого пространства. Олег Васильевич однажды сказал ей, что и к смерти она относится с таким ужасом потому, что представляет себе только одно: как ее заколотят в ящик.

– При чем здесь это? – закричала на него Рейчел (они уже ненавидели друг друга тогда, уже разводились!). – Если меня не будет?

– Ха! – ухватив себя за бородку, промычал Олег Васильевич. – Тебя не будет! Ты ведь не можешь представить, что тебя не будет! Потому что у тебя нет души! Только тело!

– Иди поучись на психиатра, – сказала она, – сколько можно возиться с чужими зубами?

Но он угадал, шелковая бородка, угадал. Что-то он все-таки понял в ней за четырнадцать лет жизни вместе.

Дошла наконец. Та же самая дверь. Обитая кожзаменителем. Она позвонила, долго не открывали. Потом послышались шаги Верико – сильные и уверенные, как всегда.

– Кто там? – гортанно спросила Верико.

– Вера Георгиевна, – сказала Рейчел, – откройте.

– Тему-у-ури! – испуганно крикнула Верико. – Сам па-айди па-а-асматри!

Рейчел опять нажала на кнопку звонка.

– Сэйчас, па-адаждите, – попросила Верико.

Что-то упало с тяжелым, слоистым звуком, и тут же Верико задохнулась памятным Рейчел кашлем много курящей, немолодой женщины. Она и двадцать лет назад так же кашляла. Рейчел изо всей силы застучала по мягкому кожзаменителю. Дверь, оказалось, не была заперта.

Верико в том же самом или очень похожем на то, в котором она когда-то приехала на их свадьбу, черном платье, статная и большая, заслоняла собою худого, как скелет, старика. Старик был до отвращения похож на Сашу, но не сегодняшнего, двадцатидвухлетнего, горбоносого юношу, а Сашу-младенца, того, которого ей принесли когда-то в роддоме с бирочкой на сморщенном кулачке. Она раскричалась тогда, потребовала, чтобы немедленно вызвали главного врача: на бирочке была неправильная фамилия – Георгадзе. А ведь Саша не имел никакого отношения к Теймуразу, и в Нью-Йорке у него был законный отец – Желвак Олег Васильевич.

Самое ужасное, что старик и гримасничал так же, как это делают младенцы во сне: он то растягивал губы в блаженную улыбку, то щурился, словно пытаясь что-то разглядеть, то бессмысленно хмурился. Иногда лицо его пропарывал тоскливый ужас. Верико неприязненно смотрела на Рейчел и, кажется, не узнавала ее.

– Пришла-а! – засмеялся старик и всплеснул руками.

Рейчел еле удержалась от крика. Теймураз, вот он.

– Ах, огня того уж нэт, пога-а-асла-а зарэ-во! – голосом Нани Брегвадзе запел старик. – Пой, звэни, ма-а-я гитара, разга-а-аваривай!

– Ти хочэшь с нэй га-аварить, Тэмури? – не отрывая глаз от Рейчел, спросила Верико.

Старик отрицательно замотал головой.

– Ва-йду я к мила-ай в тэрэм и бро-ошусь в ноги к нэй! Была бы только ночка, да ночка-а-а потэмнэ-э-й!

Голос его сорвался.

– Он болен? – утвердительно прошептала Рейчел, ужасаясь тому, что стоит здесь и не уходит. – Что с ним?

– Кто болэн? Никто нэ болэн, – надменно сказала Верико. – Давно вас ждем, па-аджи-даем.

Она отступила на шаг в сторону.

Ничего не изменилось. Даже коляска, как всегда, стояла рядом с торшером. Новорожденную мучил диатез. Красные сухие щеки были густо намазаны зеленкой.

– Внучка моя, – вздохнула Верико, стискивая на груди свои большие руки, словно оперная певица, приступившая к арии. – Экатэри-на. Осталась послэ матэри, такиэ грустные дэ-эла…

– После какой матери? – Рейчел поспешно вытащила из сумки бумажную салфетку. К горлу подкатила тошнота.

– Тэмури! – басом сказала Верико. – Сма-атри на нэе! Она нэ знаэт, какой матэри! Она же была на паха-аранах, Тэмури! Ты помнишь, как а-ана ри-и-дала?

Старик перестал петь. Рейчел вытерла салфеткой соленые губы. Тошнота усилилась.

– Ай, нэ на-ада! – брезгливо сказала Верико. – Нэ на-ада нам тут ваших обма-а-раков! Вы что, прилэтэли за-абрать ребенка? Но у нее есть атэц! У нее есть бабулэнька! И па-атом: вы же нэ будэте учить ее на фа-а-ртепьано? А дла хорошэй дэвушки бэз фа-артепьяно нэльзя! Что люди скажут? Что дэвушка не знаэт даже ноты?

Спокойное и счастливое лицо молодого Теймураза проступило из высохших складок стариковского лица и заслонило его собой, как одно облако заслоняет другое.

– У вас размэнять нэ будэт? – спросил Теймураз, сверкнув зубами. – Нэт? Ну, так нэт. Нэ-э за-а-абуд потэмнэ-э-э накыдку, кружэва-а на гало-о-офку надэн!

Не переставая петь, он дотронулся до рта Рейчел своей очень горячей ладонью. Она захлебнулась слезами и начала быстро-быстро объяснять ему, что совсем не она виновата, а он, именно он, потому что он довел их до того, что нужно было обивать двери кожзаменителем, он угодил в тюрьму, а она осталась с Экой (вон лежит, видишь? В коляске), да еще беременная, и слава богу, что подвернулся этот козел, Желвак этот, Олег Васильевич, и, конечно, нужно было воспользоваться его бородатой любовью – а ты знаешь, каково это: спать, когда в рот тебе все время лезут лохмотья чужой бороды? – она воспользовалась и вывезла детей, и спасла их, а то Саша сейчас стоял бы на углу Невского, как этот мальчик, а Эка шлялась бы по гостиницам, и всякие мерзавцы с бритыми черепами задирали бы на ней юбки! Вот что! Вот что! Вот что! А-ах, да не трогай меня! Не можем же мы здесь, при твоей мегере! Мама? Какая она тебе мама! Мама, тоже мне! Не могла тебя даже выкупить! А-ах! Да не трогай меня! Подумаешь – Майкл! Майкл или Олег Васильевич – невелика разница! Сам же видишь – тошнит! От обоих тошнит! О-о-о-о, Боже мой! Тему-у-ури! Да убери же ты руки!

– Руки-то ей держите, руки! А головку поверните! Во-от так! Ну, йодом смажем сейчас, и готово! Роза Борисовна! Просыпайтесь, пожалуйста!

Рейчел разлепила то, что прежде было ее глазами. На горло навалился белый, как тесто, потолок. Слева скрипели руки незнакомой женщины в голубом халате. Она быстро водила по переносице Рейчел мокрым насекомым. Насекомое пахло чем-то знакомым, вроде кашля или, может быть, снега. Справа, в черноте, копошилась медсестра Катя, которая выдергивала из ее головы окровавленные искры. Искры слиплись внутри волос, и выдергивать их было нелегко.

– Где я? – простонала Рейчел.

– В Петербурге, Роза Борисовна! – ответила выглянувшая из черноты многоголовая и многоногая Катя. – Мы вам подтяжечку сделали! Ну, что? Вспомнили?

Рейчел попыталась приподняться, но оказалось, что она прилипла к холодной и скользкой клеенке. Нельзя, конечно, показывать им, как это страшно, а то они ее не отпустят. Олег Васильевич, конечно, приедет за ней и выпустит. Конечно, он приедет! Что тут ехать-то? Конечно, конечно!

Слово «конечно» было липким и чавкало, как торфяное болото.

Катя что-то подложила ей под голову.

– Све-е-тлана Леониднна! – крикнула Катя и наступила легкой острой ногой в чавкающее «конечно». – Мы готовы! Можно в палату?

– Давление смерьте, – отозвалась Све-е-тлана Леониднна.

Рейчел услышала слово «смерть». Она поняла, что ее отдают смерти, что смерть давно уже охотилась за ней, и от этого все остальные окружающие ее люди испытывали давление. Теперь они сдались, давление снизилось, и рядом зачавкала смерть. У нее не было лица, потому что она, как Рейчел, хотела обмануть свои годы и ей тоже сделали «подтяжечку».

– Не забудь, не забудь! – закричала Рейчел.

Она хотела сказать что-то совсем другое, хотела попросить Катю позвонить Верико и Темуру, у которых она только что была и которые остались с маленькой, запаршивевшей от диатеза Экой, хотела, чтобы Катя – со своей чудесной косой, такая светлолобая, – чтобы она попросила Верико простить ее за Темура, чтобы Темур простил Олега Васильевича за то, что Олег Васильевич украл у него Сашу, чтобы Саша простил ее за вспученную и жирную фамилию Желвак, чтобы смерть не смотрела с потолка так ужасно, потому что у нее нет даже глаз, даже глаз нет у нее, одни только веки с остатками слипшихся, накрашенных черной тушью ресниц! Тушь эту продавали, кстати, цыганки у метро «Арбатская», она была похожа на куски гуталина, и говорили в Москве – о, говорили московские люди! – что слепнут женщины от цыганской туши.

– Светлан Леонидна! – закричала Катя. – Вы посмотрите, что творится! У нее верхнее двести восемьдесят!

– А нижнее? – спросила Светлан Леонидна.

– Мамочки! А нижнее – сто сорок!

– Я говорила, что не нужно нам принимать этих, из Америк! На кой ляд они нам нужны! Вечно что-то! – вскрикнула Светлан Леонидна и бросилась к Рейчел. – Быстро, димедрол! Быстро! Двадцать миллиграмм! Быстро! Она нам тут сейчас устроит!

Катя с размаху всадила шприц в бледную, едва заметную вену погибающей иностранки. Светлан Леонидна на другой руке уже измеряла Рейчел давление. Давление не снижалось.

– Смерьте через пять минут! Не успевает же! – сказал подошедший молодой и брезгливый Евгений Иванович, ведущий хирург. – Смерьте на левой!

«Смерть», «смерть», «смерть», – слышала Рейчел, и вдруг чувство, которое она испытала когда-то, когда вертлявая, в большом китайском халате бабка, разозлившись, что Роза не хочет просыпаться и идти в школу, с размаху опрокинула на нее кастрюлю зимней водопроводной воды, и она ощутила, что – вместе с остановившимся дыханием – начинается освобождение, что она вырывается куда-то из вялой и несвежей темноты своей комнаты, что никакого другого воздуха, кроме того, которым она успела запастись перед ледяным ожогом, уже не будет, и так даже лучше, так веселее, потому что нет ни бабки, ни протухшей комнаты, ни школы – ничего! Она успела заметить тогда, что темнота, скопившаяся внутри ее самой, стала вдруг светом, и все то время, пока она пронзительно визжала на перепугавшуюся бабку: «дура!», света становилось все больше и больше. А потом он сразу погас, стало мокро, темно, безобразно, и Роза увидела раскрывшийся бабкин рот без зубов, которые та – по утреннему раннему часу – не успела вставить, и они равнодушно поблескивали в стакане на столике.

– Не забудь! Не забудь! – повторила она, мучаясь тем, что никак не может подобрать правильного слова и навеки позорит себя перед многоголовой, многорукой Катюшей.

– Снижается, – спокойно сказал Евгений Иванович и сжал ее запястье, считая пульс. – Что вдруг такая реакция? Казалось бы, наливной бабец, одни жилы да мускулы, не понимаю!

Рейчел вдруг смертельно захотелось спать.

– Везите ее в палату! К вечеру будет как стеклышко! – распорядился Евгений Иванович и враскачку пошел из операционной. – Я в маленькой, глаза делаю Абдуллаевой, позовете тогда, если что.

Светлолобая Катя быстро покатила пациентку в палату, и Рейчел, почти провалившаяся в сон, успела ужаснуться тому, что сейчас все это и начнется сначала: Московский вокзал, Верико, цыганка с надувным ребенком, мальчик со скрипкой, простоволосая крыса, уставшая после родов, старик с лицом Теймураза, отечная проводница, опять крыса.

Полина Прекрасная

На прошлой неделе Полине стукнуло восемнадцать. Она была пышной, взволнованной, нежной. Мужчины: то отроки, то пожилые, с глазами навыкате, лысые, толстые, с глазами, прищуренными от вожделенья, с щеками румяными, бледными, впалыми, с высокими лбами и низкими лбами, с открытыми шеями и в пиджаках – короче, любые живые мужчины Полине почти не давали проходу. Они бросались к ней со своими глупыми разговорами и рты раскрывали, как будто хотели ее проглотить. Всю сразу: с зонтом и ботинками. И не оттого, что она была как-то особенно хороша, а оттого, что никого из этих мужчин Полина не собиралась на себе женить. Она никого не ловила. Странная эта, неженская черта так сильно отличала Полину от остальных представительниц прекрасного пола, что у мужчин раздувались ноздри. Раздувши же ноздри, они становились похожи на зверя, живущего в чаще, простого и честного. Ведь зверю не нужен букет или галстук, ему нужна просто любовь, о которой он детям своим – медвежатам и зайцам – расскажет в берлоге, когда низко, страшно гудит и рыдает метель за порогом, и если бы зверь этот – волк или заяц – не зверем бы был, а учителем пенья, то он бы сравнил голос зимней метели с каким-нибудь виолончельным концертом.

Принято думать, что мужчины хотят как можно скорее украсить свой безвольный безымянный палец обручальным кольцом. Неправда, вранье, клевета. Готовность жениться навязана мужчине женщиной, и если уж говорить откровенно, то на лице у всякой женщины такой есть почти незаметный крючочек или такая вот скромная серая петелька, которую даже в хороший бинокль не сразу увидишь. Петелька эта или, если хотите, крючочек располагается, как правило, в районе переносицы, но изредка прячется под подбородком, и человек, привлеченный к женщине глазами ее или тонкою талией, сперва замечает неброский дефект, но вскоре устает его замечать, а дальше известно, как это бывает: нарядного, словно артиста эстрады, в лаковых башмаках и белом пиджаке человека, терпко пахнущего потом от волнения, сажают в большой лимузин и катают по городу. А он обнимает невесту за талию. Потом пьют шампанское. Но говорят, что в самый последний момент, когда уже желтые кольца надеты и все поцелуи наляпаны жирно, – тогда, говорят, прозревает жених и страшной тоскою так весь проникается, что даже и самый дешевый фотограф тоску эту передает на портрете. Стоит жених в новом и желтом кольце, хохочет, как клоун, но взгляд! Ох, и взгляд! У Гамлета был веселей перед смертью.

Полина сражала своим бескорыстием. И облик ее, такой круглый и пышный, глаза ее ясные, нежные руки, которые даже зимой, сквозь одежду, и то прожигали насквозь, – все было беспечным, уютным и чистым. Красилась она только слегка, а одежду придумывала сама, украшая нехитрое какое-нибудь платьице то платочком, наброшенным на круглые плечики, то ниточкой бус, а то даже платочком и бусами и добавляла еще ко всему много разных колечек. Любила, когда все нарядно и пахнет каким-нибудь кремом. Клубничным, к примеру.

Кроме нарядной одежды, она любила всякую погоду и во всякую погоду чувствовала себя хорошо. Любила и лето, и осень, и зиму. Весну же любила особенно сильно и, когда начинали сжигать по дворам прошлогодние листья, а от земли поднимались первые, самые сильные запахи и взволнованно, жадно и нежно, на все голоса, пели птицы, что больше не будет ни смерти, ни слез, ни страданий, Полина сама расцветала, как роза. Подруги ее рисовали на лицах большие глаза, зачерняли носы (на кончиках, чтобы казались поменьше!), а волосы, жидкие, блеклых цветов, держали всю ночь в бигуди, так и спали, но очень страдали, и снились им часто какие-то реки, в которые эти подруги входили, и их уносило холодным теченьем. Полина была далека от печали. Заплетала на ночь кудрявую свою косу, перевязывала ее ленточкой, мазала руки кремом «Детский» или «Юбилейный» и только касалась затылком подушки, как сразу вплывала в чудесную заводь, как утка, а может быть, лебедь невинный, и там, в этой заводи, было тепло, а если мелькали какие-то лица, то все эти лица ее веселили.

Как раз весной, перед самыми выпускными экзаменами, Олег Мухтарович Назаров, преподаватель сольфеджио, человек грузный, с серебряными висками, хотя молодой, еще до сорока, отец трех кудрявых малышек, которых жена его, тоже красивая, но слишком всегда маслянисто накрашенная, приводила зачем-то к ним в школу, – как раз весной Олег Мухтарович сообщил Полине, что ей необходимо позаниматься с ним сольфеджио дополнительно. И время назначил: 3:40, в четверг.

Полине нравился Олег Мухтарович ровно настолько, насколько ей нравились все остальные. Одно за всю жизнь исключение было: Лариса, соседка развратная с дачи. Ларисе тогда уже было пятнадцать, когда шестиклассница, наша Полина, ее заперла прямо в дачной уборной. Есть очень старинный дачный обычай: уборные строить подальше от дома. И пусть там стоят, никому не мешают.

Лариса, развратница, и просидела в уборной четыре часа, и никто – представьте себе: ни один человек! – не слышал Ларисиных горьких рыданий. Поскольку простой, незатейливый дачник отнюдь не стремится в какую-то будку. Зачем? Когда рядом и лес, и поляны, и кущи, и рощи, короче, приюты для уединенья. Зачем ему будка? Однако под вечер обитатели дач услышали крики, сбежались, несчастную освободили, и тут появилась Полина с букетом:

– Она меня мучает. Я уже знаю, что делают мама и папа в кровати! Зачем же мне столько ненужных подробностей?

Ларису она не любила. Но прочие люди на свете ей нравились. И поэтому, заканчивая десятый класс, она нисколько не подозревала Олега Мухтаровича в каких-то там мыслях. Он был педагог и учитель. Малышки, дочурки его, украшали собою весь пахнущий хлоркой, большой вестибюль. Поодаль, на стуле, сидела жена, атласные, черные хмурила брови. И вся эта гадость, какую Лариса успела поведать на даче ей в детстве, за что и пришлось запереть безобразницу, – вся гадость касалась семьи лишь Ларисы, хотя ее толстеньких маму и папу представить себе без одежды было почти невозможно, а главное, незачем.

Теперь Полина заканчивала школу и, хотя другие девушки в ее годы знали о любви все на свете, а многие даже собирались замуж сразу же после выпускного бала, она была так же невинна, как раньше.

Между тем Олег Мухтарович потихоньку сходил с ума. Он сходил с ума, потому что думал о ней постоянно. Он представлял себе ее светлые волосы с ярким золотым отливом, ее сияющие глаза, ямочки на щеках, длинный нос, который в старости должен был изуродовать ее, а сейчас делал это лицо особенно наивным и простодушным. Настолько удачна была длина носа, что если бы общая мать всех – природа – сглупила и укоротила его, то внешность Полины бы вмиг потеряла частицу своей исключительной прелести. О теле ее Олег Мухтарович старался не думать. Как только он представлял себе, какая белизна, мягкость, медовость пряталась под неуклюжим школьным платьем, ему хотелось выть от отчаяния. Он родом был, кстати, кавказец, и прадед его долго дрался с Шамилем. А может быть, наоборот, за Шамиля, но важно не это. Безумие важно, мужское безумье. В конце концов он пригласил ее, чтобы решить все проблемы с сольфеджио. Ибо с сольфеджио этим и были проблемы. Потом можно будет вернуться в семью, заняться, в конце концов, дочками: Майкой, Аглайкой и младшей – капризной, болезненной Софочкой.

Полина постучала в дверь и сразу же вошла, не дождавшись ответа. Она, как всегда, немного опоздала, торопилась, и потому румянец у нее на щеках был особенно розовым, а волосы на лбу влажными. Олег Мухтарович проглотил тугой ком и голосом, низким и нервным, сказал ей:

– Садитесь.

Полина тотчас же уселась на стуле, сияя глазами. И руки сложила. Они до отчаянья напоминали каких-то пушистых и белых птенцов.

– Могли бы прекрасною стать пианисткой. Могли бы. И этим украсить всю школу. Однако… Вы не пожелали. И вот результат…

Полина вздохнула от чистого сердца. Олег Мухтарович встал со своего кресла, близко подошел к ней и остановился.

– Не поздно еще, говорю вам: не поздно, – сказал он, и грубый отважный кавказец проснулся внутри его мощного тела. – У вас еще все впереди. Вот рояль. Садитесь к роялю.

В кабинете у Олега Мухтаровича стоял рояль.

– Спасибо. Конечно, – сказала Полина.

Теперь они оба стояли, и лица их были так недалеко друг от друга, что запах хорошего свежего кофе струился от скользких усов педагога в наивные детские ноздри Полины. Он вскрикнул гортанно, как если бы что-то застряло вдруг в горле, и сразу же сильно за талию обнял, словно игрушку. Полина отпрянула в страхе.

Даже если бы сам Шамиль или какой-то другой видный военачальник ворвался в эту минуту в кабинет Олега Мухтаровича Назарова и, наставив на него дуло пистолета, велел отпустить эту русую девушку, багровый и взмокший настолько, что майка, рубашка, трусы и носки нуждались в хорошей и долгой просушке, учитель вояке бы не подчинился. В пронзительной тьме золотилось пятно, которое было лицом ученицы, – он чувствовал, как оно только мешает ему своим этим сияньем, – а руки уже разрывали на ней черный фартук, и губы впивались в горячее тело. Оно было нежным и сладким настолько, настолько ничуть не похожим на прочие, что он все равно (не будь он отважным кавказцем, а просто хорошим, простым человеком!) не дал бы себя оторвать от этой пришедшей к нему в кабинет старшеклассницы.

– Мне больно, – стонала Полина. – Пустите!

– Женюсь! – бормотал он. – Женюсь завтра утром! Даю тебе слово!

Она задохнулась, и вдруг ее пальцы запутались в шерсти, так, словно учитель был не человеком, а мокрой овчиной. Когда же она оказалась на липком, нагретом полу, то все сразу исчезло. Была только боль и такой острой силы, что, кроме нее, ничего не осталось. Она укусила себя за запястье, боясь, что кричит, но она не кричала. Какое-то время прошло. Но какое? Из тела ее, как из глины, весь красный, трясущийся весь, поднимался Назаров. Лицо его было в разводах и ссадинах.

Полина осталась лежать. Он же, жалкий, упал прямо в кресло и замер в тревоге. Он видел себя в кандалах, за решеткой, сквозь прутья которой сквозили то Майка с Аглайкой и Софочкой, младшей, то Нюся, жена, то какие-то люди, которые вынесли свой приговор, и жить ему месяц осталось, не дольше.

– Вставайте, – сказал он, трясясь. – Что лежать-то?

Полина с трудом поднялась и прикрыла свою обнаженную грудь рваным фартуком. Назаров вдруг встал на колени.

– Полина! – он вскрикнул мучительно. – Ведь расстреляют! Клянусь вам Аллахом! Как только вы скажете им, что я сделал…

– Кому я скажу? – прошептала Полина.

– Кому? Я не знаю, кому! Прокурору.

– Да я никому не скажу. Ни за что, – сказала она.

Он понял, что это все так вот и будет: не скажет она никому, ни за что. И прежняя властность зажглась в его взоре.

– Не скажете? Вот хорошо! Я уж думал… Любовь, это… знаете… Землетрясенье… – забормотал Олег Мухтарович и вдруг суетливо подбежал к шкафу, вытащил оттуда большой женский шарф и ловко набросил на плечи Полины. – Сейчас никого в школе нет. Хотите такси? Я вызову мигом, и вас довезут…

– Не нужно, – сказала Полина и вышла.

В уборной на первом этаже стояла девушка из параллельного класса, Леля Мартынова, дочка одного из многочисленных наших космонавтов, которых, как птиц, выпускают в небо, и их там становится больше и больше.

Странный облик вошедшей Полины приковал ее внимание.

– Ты что? Как сама не своя? – спросила участливо Леля Мартынова.

– Я? Нет. Я в порядке, – сказала Полина.

– Какой же порядок? Ты вся в синяках, – заметила Леля.

Быстрая, как молния, догадка осветила ее заурядное лицо.

– Ты с парнем своим? Упросил? Ты дала? Они ведь такие: не дашь, так и все. Уж лучше давать, а то просто как звери…

– Какой еще парень? – вздохнула Полина.

– А как же синяк? И нога вон в крови!

– Послушай: оставь! Что тебе? Ну, зачем? – отмахнулась Полина.

И Леля ушла. Как только за нею захлопнулась дверь, Полина на полную мощность открыла тугой медный кран и припала к холодной струе, как собаки в жару, к воде припадая, лакают ее, пока не напьются до изнеможенья.

Эта драматическая история имела два результата: Полина оставила занятия музыкой, ноты сложила в стопочку, перевязала их веревкой и вынесла на помойку, а сам инструмент, очень чуткий и нежный, завесила тюлем, и стало похоже, как будто в квартире стоит колыбель. Второй результат был еще даже горше. Поступив на филологический факультет Московского государственного университета, Полина мечтала сама полюбить, мечтала и чтобы ее полюбили, и липли к ней с разных сторон, к первокурснице, поскольку вокруг было много студентов, и всем им хотелось того же, что ей, но не было чувства, а был только страх. Как только ее обнимали, пытаясь просунуть ладони куда-то пониже, она погружалась в столбняк. Разлетались кровавые брызги в глазах, и хотелось рыдать во весь голос. Вот именно так: рыдать во весь голос, до хрипа, до рвоты.

Чем знаменит Московский университет? А тем, что там много приличных людей. Посмотришь с холодным вниманьем вокруг: ну, каждый четвертый, а может, и третий. На филологическом факультете, где теперь училась наша Полина, приличных людей было много, не спорю. Но юношей мало. Внизу, на истфаке, вообще караул: три юноши, но никуда не годятся. Два слишком кудрявых, а третий – женат. Спасаясь от монастырского своего одиночества, студентки филфака, а также истфака искали любви на чужой стороне. Чужой стороною в ту пору служило высотное здание на Ленгорах. И в нем, как икринки, которые станут со временем рыбами, зрели, мужали студенты мехмата. На горе другим и себе не на радость они ощущали внутри гениальность. Опасная вещь: гениальность, ненужная. Возьмите – кого? Да хоть Маркса, хоть Пруста, Бетховена с Гоголем, Ленина с Кафкою, возьмите Ефремова и Солженицына, из женщин возьмите… Нет, женщин не нужно. Не нужно их брать, они только запутают. Так вот, говорю я: возьмите вы гениев и загляните в их бедные души. Ой, страшно. Ой, не подходи! Ну, вот так-то.

Обьятия и поцелуи в подьездах, а также на скользких, холодных скамейках случались теперь в жизни нашей Полины с отзывчивой помощью этих студентов. Но их гениальность была им дороже всего остального. Любовь – хороша, а наука – дороже. Едва только бедная наша Полина, уже обнажившаяся постепенно, смущенно вставала с кровати и, плача, шептала, что, кажется, нынче нельзя, ученые юноши вмиг одевались, очки нацепляли и живо бежали обратно, к тоскливым своим теоремам. Спасибо, что предупредила. Ура.

(Проклятый Назаров, сгубивший ей жизнь, позабыл тот вечер, весенний и душный, когда он вернулся домой, перепуганный, включил телевизор, а там малышей учили, как из ярко-желтой бумаги легко можно вырезать звезды с луною, и он умилился на дочек: забрались, лепеча и смеясь, на колени, и сразу их пушистые волосы защекотали ему подбородок, и запах детский, молочный и нежный, его успокоил.)

Во время летней сессии в университетскую столовую стали почти каждый день завозить особенное лакомство: желтого цвета пирожные, вылепленные в форме утят. Излишество, скажете? Нет, не излишество, а просто забота о русском народе: могли бы пончик какой-нибудь сделать, и съели бы граждане, не подавились, а тут ведь какие потратили деньги и сколько труда, сколько умной смекалки, пока изваяли вот этих утяток!

Утром в среду сидела одинокая Полина с пучком на затылке в столовой и ела сметану. Сметана была расфасована так: две трети стакана и по половине того же стакана. Сметана всегда была чуть кисловатой, а желтый утенок до ужаса сладким, и вместе они дополняли друг друга. Полина, любившая сладкое, тихо кусала от круглой его, золотистой головки и сразу ее заедала сметаной. При этом смотрела в учебник, поскольку шел май, было много зачетов.

И вдруг к ней подсел кто-то темный и чуждый. Она подняла глаза от учебника и увидела перед собой незнакомого африканского человека с такими яркими белками, как будто это были не человеческие глаза, а два только что очищенных заботливой хозяйкой, еще не остывших куриных яичка. Он ей улыбнулся, и зубы сверкнули.

– О, здравствуй! – сказал африканец. – И как вы живете?

– Нормально, – сказала Полина. – Экзамены.

– Я тоже нормально, – ответил он гордо. – И как ваше имя?

– Полина, – сказала Полина и вся покраснела.

– Мой бабушка имя зовут: Каролина. И это похоже на вас.

Полина представила ясно далекую бабушку и вся покраснела до слез почему-то.

– Ты хочешь гулять? – спросил он.

– Но я занята сейчас, я занимаюсь, – сказала Полина, – а вас как зовут?

– Я Луис, – сказал он, – и папа мой Луис. И значит: я Луис Луисовиш.

Он расхохотался и ей подмигнул. Он был с чувством юмора, это заметно.

– Вы учитесь здесь? В МГУ?

– Здесь учусь. Я раньше учился немного в Сорбонне, потом еще в Гарварде. Очень хотится знать весь ваш язык. Я его уже знаю.

– А где сейчас ваша семья?

– Мой мама и папа давно не женаты. И папа в Париже. Там дочка: Сюзан. А мама живет с моим бабушкой в Кении.

Несмотря на нечастые ошибки, русский язык его был беглым и даже акцент весьма славным.

– Пойдемте гулять, – вдруг решила Полина и быстро закрыла учебник.

Сопровождаемые тяжелыми взглядами буфетчицы, давно ставшей бледной от всех озлоблений, скопившихся в сердце ее еще с детства, с ногами, отекшими от озлоблений, с руками, неловкими тоже от них, они, за спиною оставив утят, вошли в пустой лифт и в нем поцеловались. И не было в этом ни тени порока, а просто готовность продолжить знакомство.

До четырех часов утра Полина и африканский студент Луис гуляли по бесчисленным тропинкам Ленинских гор, где Ленин – случись ему там прогуляться, да в мае, когда все цветет, да с девушкой, вроде чудесной Полины, – забыл бы и думать о красном терроре. Новый невиданный мир раскрылся перед глазами молодой, нигде еще не побывавшей москвички, когда Луис, настоящее имя которого оказалось, кстати, не Луис, а Лумузин, рассказал ей об ослепительных красотах Кении, омываемой водами Индийского океана c одной стороны и ярко-синим озером Виктория с другой. Полина дышала прерывисто, страстно, как дышит и та, кто готовится к смерти, и та, кто, напротив, рожает младенца, дышала, как лань на бегу, как невеста, узнавшая, что ее суженый жив, дышала всей грудью, всем горлом, и Луис от звука дыханья ее содрогался и, чувствуя, что он теряет рассудок, шептал и шептал ей, какие там, в Африке, стада антилоп, и какие фазаны, какая там лава, и рифы, и скалы, а встретишь вдруг в джунглях чужого, скажи: «Приятель! Я вижу, что ты из бакига».

– Что ты: из чего? – удивилась Полина.

Блещущий яркими белками в полутьме скромной московской зелени, где нет олеандров и тропических бабочек, студент Лумузин объяснил ей, что люди из этого племени славятся твердостью. Бакига не знают ни грусти, ни жалости. Вот если случится, что вырастет пузо, когда еще девушка замуж не вышла, ее моментально увозят на остров, и там пусть она помирает без пищи, а также бывает, что сбросят с утеса.

Тут вспыхнула гордость в лице Лумузина: ведь всякий считает народ свой великим. Полина, напротив, покрылась мурашками, представив беспечных студенток филфака, которых бы то увозили на остров, а то бы бросали с высокой скалы.

Примерно в два тридцать измученный Луис привлек к себе еле знакомую девушку и стал целовать ее в пухлые губы. Все гибкое тело его раскалилось, а руки, обвившие нашу Полину, дрожали от яростной страсти столь сильно, что, слившись в объятьях, студент со студенткой напомнили дерево перед грозою. Вот так и его, озаренное молнией, качает и гнет во все стороны, так же! Настолько разительно было отличие африканского человека Луиса от вежливых соотечественников Полины, стремящихся получить образование в стенах Московского государственного университета, что ни прежнего страха, ни отвращения к физической близости, которую заронил в ее сердце безответственный Олег Мухтарович, не наступило и, вся трепеща, как кенийская птица, влюбленно клюющая спину жирафа, искусанную насекомыми в кровь, – да, вся трепеща, как кенийская птица, Полина легла на помятую траву, и Луис, почти не заметный во мраке, накрыл ее телом.

Светало, когда он ее отпустил. Река была серой. Худой соловей, давясь своей сладкой, сияющей трелью, сглотнув червяка, улетел восвояси. Внутри их волос шелестели травинки, и божья коровка, неловко сползая по шее Полины, уже торопилась к заждавшимся детям. Все жило обычною жизнью. Полина, упавшая в траву часа два назад, была одинокой и грустной, а встала она с этой теплой травы столь счастливой, что чуть не смеялась от жадного счастья.

Луис обнял ее за плечи, они спустились с Ленинских гор, метро еще не работало, но какой-то частник, некрасиво опухший от семейных неурядиц, впустил их в машину и быстро довез до подъезда Полины. Она постояла немного, помедлила. Подъезд был уродливым, темно-зеленым, и дверь вся чернела дурными словами.

– Ты мне не звони, – попросила Полина. – Увидимся завтра в столовой.

Мама и папа, с которыми она жила с самого своего рождения, не спали и встретили дочку скандалом. Квартира была небольшой, аккуратной, мама работала бухгалтером в поликлинике, а папа концертмейстером в Театре Красной армии. Они были самого среднего возраста, не слишком любили друг друга, поскольку у папы давно была женщина. Мама, хотя обо всем этом знала и злилась, но все-таки папу к ней не отпустила. Сейчас их сближал страх за дочку Полину, и оба, пропитанные валерьянкой, увидели, что дочь их жива и здорова, и тотчас же схватили ее за рукав.

– Как ты! Как могла! – Мама чуть не упала. – Ты кто? Проститутка! Ты знаешь, ты кто?

– Немедленно мне отвечай! – крикнул папа, имеющий дело с высоким искусством. – Немедленно! Я не шучу! Ты с кем шлялась? И где? Где ты шлялась? И с кем? С кем и где?

Полина решила, что скажет всю правду. Она была часто не в меру правдивой.

– Ну, я познакомилась с парнем. Он черный. Вернее: он родом из Кении. Вот. И мы с ним гуляли.

Мама прислонилась к стене и закрыла глаза.

– Тебе, – не открывая глаз, прошептала она, обращаясь к папе, – тебе за грехи твои… Вот, получай…

– Я здесь ни при чем. – Папа скрипнул зубами. – В нормальной семье мать должна объяснить, что можно и что нельзя, а у нас…

– Откуда у нас быть нормальной семье? – И мама открыла глаза. – Ты не знаешь?

– Полина! – У папы раздулось лицо. Полина заметила, как он стареет. – У вас была близость, ну, с этим… ну, как его?

– С Луисом. – Полина доверчиво вспыхнула. – Он мне предложение сделал. Сегодня. Ну, я согласилась.

– Она идиотка у нас. Ненормальная. – И мама вновь быстро закрыла глаза. – Вся в бабку, в мамашу твою.

– Молчать! Я просил замолчать! – Тут папа так гневно затряс свою дочь, что сам весь затрясся. Полина боялась, что папа почувствует запах Луиса, тряся ее, словно какую-то куклу. – Ты шутишь, надеюсь?

– Нет, я не шучу. – Полина слегка от него отодвинулась. – Ведь мне почти двадцать. Ну, что тут такого?

– Да хоть сорок пять!

– Ох, кто на ней женится? Что ты, ей-богу! – И мама открыла глаза. – Получит кенийскую язву с глистами. А может быть, сифилис. Этим все кончится.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Агата Кристи – непревзойденная королева детектива, совершившая революцию в криминальном жанре. Она х...
В книге «Самые смешные Денискины рассказы» собрано девять рассказов В. Драгунского, которые можно чи...
В сборник вошли повесть-сказка «Роверандом», написанная Дж. Р. Р. Толкином для его детей, а также «С...
Фастфуд – это не только гамбургер и пачка чипсов. Это практически любая еда, выпущенная промышленным...
Дэдпул или, как его ещё называют, Болтливый Наёмник обладает способностью к регенерации, отменным чу...
В этой книге ведущий эксперт по креативности Майкл Микалко показывает, как мыслят творческие люди – ...