Елизаров ковчег (сборник) Муравьева Ирина
Костя Дашевский не только не разлюбил Полину, не только он не позабыл ее губ, запаха светлых волос, но – напротив! Теперь, после этой загадочной ночи, он просто с ума весь сходил по Полине. Но дома, где он сейчас жил, была Катя. А Катя варила гороховый суп, пекла пироги то с грибами, то с клюквой, и Катя душилась такими духами (и где их берут только, эти духи?), что, лишь вспоминал он, в НИИ утомившись, что скоро домой, и там Катя, и пахнет, и Катя ему принесет пирогов, уложит в постель и всего заласкает, – вот лишь вспоминал он все эти подробности, так не было сил что-то снова менять.
Поэтому он все смотрел на Полину в столовой, как смотрят на ангела с неба, и все норовил проводить до троллейбуса, и все утащить хоть в подъезд, хоть под арку и поцеловать ее сладкие губы. Однако Полина его избегала. Целуйся с другими, биолог Дашевский.
Тем временем осень пришла. И Полина вдруг так округлилась, что люди заметили. И Костя Дашевский заметил и ахнул. Вот тут-то он вдруг поступил очень круто. (Терпеть не могу это новое слово, но нужно хоть раз его вставить в роман. И так говорят: Муравьёва забыла родной свой язык, раз живет в отдаленье!) Он вдруг поступил очень круто: он взял Полину за локоть и вывел ее с зеленым пластмассовым вместе подносом из шумной столовой.
– Полина! – сказал ей биолог Дашевский. – Скажи: ты беременна?
– Да, – сказала Полина.
– Тогда я обязан… – сказал благородно ей Костя Дашевский, но фразы своей не закончил, поскольку она перебила его на полслове.
– Но, Костя, при чем же здесь ты?
– Как при чем? – Дашевский залился малиновой краской.
– Послушай! Но ты не сердись, потому что… короче: ребенок не твой. Ты прости.
– Как это: не мой?
– Так. Не твой. Я знала, что будет ребенок, когда мы… С тобой… Ну, у Киры на даче… Я все уже знала. Уже был почти целый месяц, вернее: уже было пять с половиной недель. Но я тебя правда люблю и любила. Поэтому я и подумала: можно с тобой провести хоть часок напоследок? И вот. Провела. Ты совсем ни при чем.
Она проглотила слюну очень звонко. Она была женщиной. Женщины лгут. Дашевский почувствовал вдруг облегчение. (А если бы это случилось в гареме – я все о своем! – так ведь драмы бы не было. И лгать не пришлось бы. Ну, как достучаться до глупых народов и их государств? Куда обратиться с таким предложением?)
– Ты замуж выходишь? – спросил он ревниво.
– Не знаю, не знаю, – сказала Полина. – Он очень хороший, заботливый парень. И любит меня.
– Ну, еще бы! Еще бы тебя не любить!
И Дашевский слегка даже скрипнул зубами от злости. Полина опять проглотила слюну.
– Зайдем на минутку! – сказала она.
Они очутились в подсобке, где тускло горела одна очень жалкая лампочка. И он ее обнял. И снова их губы, впиваясь друг в дружку, вдруг так раскалились, как будто бы их подожгли на костре.
Декабрь в том году оказался морозным. Сверкал и дымился. Полина, ступая совсем осторожно, боясь поскользнуться, пришла в поликлинику на консультацию. Ходить полагалось туда каждый месяц. Врачиха, усталая, с грубым лицом, помяла живот и пощупала ноги. Полина лежала, спокойно терпела.
– Как грудь? Не болит?
– Нет. Но тут твердое что-то…
Она показала, где: тут. Та помяла. Велела задрать кверху руки. Помяла подмышки и села за стол.
– Пройдешь маммограмму. Посмотрим, что там у тебя. И давно?
– Нет, не очень. Ну, месяц назад. Я не знаю…
– Посмотрим, – сказала врачиха и грустно вздохнула.
Еще через несколько дней сообщили Полине диагноз. Федюлин Давид и Татьяна Федюлина свозили ее в институт на Каширку, там был у Федюлиных блат: брат Федюлина.
– До родов вас с раком груди не оставим. Активная клетка. Процесс идет быстро, и это опасно.
Федюлинский брат почесал подбородок.
– Что будет с ребенком? – спросила Полина.
– Мы грудь ампутируем, это несложно, – сказал брат Федюлина. – Но вот наркоз… Наркоз этот вовсе не нужен ребенку.
– Что будет с ребенком? – как будто не слыша, опять повторила Полина.
– Мы вынем ребеночка. Через неделю. Кормить вы не будете. Выкормим формулой. Потом мы дадим отдохнуть вам дня три и будем снимать уже грудь. Вот и все.
Она обхватила руками живот. Федюлины переглянулись.
– Скорее! – сказала она очень хрипло и низко. – Скорее его вынимайте оттуда! Ему ведь там вредно сейчас находиться! Ведь рак у меня?! Вы спасайте его!
Оперировала молчаливая невысокая женщина. Брат Федюлина заглянул перед тем, как ввели наркоз, потрепал Полину по щеке.
– Ну, ты молодец! Настоящая мама!
Она провалилась. Проснулась в палате.
– Пацан у тебя! – сообщил брат Федюлина. – Хороший, здоровый. По виду не скажешь, что он недоношенный. Классный пацан!
На следующий день показали ребенка. Он был ярко-красный, курносый, кудрявый. Она ощутила такую любовь, что даже в глазах от любви потемнело.
– Бутылочку на! Покорми, он голодный!
Ей дали бутылочку, дали ребенка. Он был, показалось ей, очень горячим.
– Мне кажется, он заболел! Он горит весь! – вскричала она.
– Ничего не горит. – И низенькая медсестра на ходу пощупала лоб у ребенка. – Мамаша! Вы только родили, уже паникуете! А вам еще жить с ним да жить! Успокойтесь!
А через неделю снимали ей грудь. Ребенок был дома с Мадиной Петровной. Та стиснула зубы и помолодела. К тому же и муж все звонил да звонил. И голос плаксивым был и виноватым.
– Мадина! Позволь мне прийти и помочь! Ведь плоть наша общая! Кровь ведь. Мадина!
– Поползай! Поползай! – шептала Мадина, качая коляску с невинным младенцем.
Потом вспоминала про дочку, и ужас сжимал ее сердце. Пускай он поможет. Отец, не чужой. Что теперь пререкаться?
Она пасла коз. И не знала его. Потом он пришел и прижал ее к сердцу. Лежали внутри виноградной лозы, как будто вдвоем в колыбели зеленой.
– О как ты прекрасен, возлюбленный мой! – сказала она.
Он приподнял ее груди.
– О как ты прекрасна, голубка моя! – сказал он, целуя ей левую грудь.
Она ощутила смущенную радость.
– Сосцы твои, – он прошептал, – словно пара козлят, двойня серны…
Она испугалась: он правды не знает.
– Возлюбленный мой! – простонала она. – Я скоро умру. Я умру, мой любимый!
Он нежно прижал ее груди ко рту.
– Не думай об этом, – сказал он. – Мы оба ведь изнемогаем от нашей любви… Она защитит нас, не бойся, голубка…
На Гоголевском бульваре текло со всех деревьев и скамеек. Солнце было таким теплым, что впору без пальто ходить. Полина неторопливо покачивала коляску и щурилась от яркого света. Начало апреля, а как хорошо!
Он пискнул, как птенчик в гнезде. Не заплакал, а пискнул легко и затих. Но Полина взяла его на руки.
Каждое лишнее прикосновение к нему было радостью. Она бы и вовсе держала его на груди сколько можно. Таскала бы, как кенгуру кенгуренка. Откинула кружевце и посмотрела. Он спал и чему-то смеялся во сне.
– Чему ты смеешься? – спросила Полина, сама засмеявшись. – Чему ты смеешься?
И вдруг кто-то кашлянул рядом. Она обернулась, смеясь вместе с сыном. На лавочке рядом сидел Александр. Теперь с бородой, но такой же, как прежде.
– Кто? Мальчик? – спросил он.
– Да, мальчик. Алеша.
– Ты так посиди. Я тебя нарисую. Мадонна с младенцем. Я ведь обещал.
Елизаров ковчег
Началось с того, что Евсей Иосифович встретил Вассу Владимировну и женился на ней. Страсть, честно сказать, была односторонней, поскольку жена его с детских ногтей любила художника Волкова, пьющего. Так пьющего, что ни один современник не видел его никогда совсем трезвым. Но Васса Владимировна все прощала. Сидела у ног его и наслаждалась. Хотя он кричал на нее, обзывался то курицей, то недотыкомкой. Потом он мял твердые краски руками, лицо его было в разводах и пятнах. Все знали, что он гениален и скоро на фоне его потускнеет Пикассо. В конце концов именно так и случилось. Почувствовав это, художник скончался, а Васса Владимировна, заливаясь слезами, пошла, так сказать, под венец.
Вернувшись вдвоем уже из-под венца, Евсей с Вассой начали жить. Он был наблюдающим за поведеньем студентов и школьников, толстые папки таскал по субботам домой, волновался. Сидел и подчеркивал красным фломастером особенно свободомыслящих юношей. А Васса Владимировна преподавала им русскую литературу, и это немного мешало Евсею: жена парила всегда в облаках и на землю почти не спускалась.
– Евсей! – говорила она, заплетая свою не густую, но русую косу. – Не знаю, читать Елизару Бердяева?
Она назвала Елизаром младенца, который был должен родиться в апреле. Младенец внутри материнской утробы уже читал Пушкина и Гумилева.
Родился он вовремя – с несколько странным, вернее сказать, демоническим профилем. И Васса Владимировна успокоилась: такой профиль у пошляков не встречается. А именно пошлость стремится разрушить духовную жизнь и мужчины, и женщины.
– Ведь вот я подумала что, – накормивши ребенка парным молоком из груди, сказала она как-то вечером. – Космос – такая же пошлость, Евсей, как генетика!
Муж только дивился ее широте. Она была мыслящей и независимой. Понятно, что росший в такой атмосфере их сын Елизар отличался от сверстников. Огромную роль в его формировании сыграла к тому же домашняя пища. Семья их владела участком земли и лето свое проводила на даче. Ни зайцев, ни лис, ни волков в этом месте почти не водилось, но были другие ресурсы природы. Они поедали улиток с залива, ужей из оврагов, лесных насекомых. Кузнечики с их худосочием были не хуже французских лягушек: при жарке они аппетитно и звонко хрустели. Соседка сказала, что очень полезно есть суп с добавлениями мухоморов, а слухи про их ядовитость ни разу на практике не подтвердились. Попробовав как-то у умной соседки наваристого, темно-красного, с пеной, горячего супа, все трое прониклись и каждое утро в резиновых ботах и серых солдатских плащах отправлялись на поиски этих волшебных грибов. В конце концов гордый Евсей, глава рода, заснял небольшое кино для потомства: лежит в густых травах жена его Васса и ест мухомор, улыбаясь лукаво.
Итак, Елизар рос в семье необычной. Когда в девяностые годы в стране пошло безобразие за безобразием и Васса Владимировна научилась сама варить мыло в лиловой кастрюльке, он вдруг сообщил, что собрался в Израиль.
– А что будешь делать в Израиле, Еля? – спросили родители.
– Красить заборы.
Тогда очень многие из молодых, горячих, решительных так отвечали.
Поехали вместе, втроем. Как иначе? Однако по разным причинам семейство попало в Америку, так что заборы по сей день стоят, ожидая покраски.
– Евсей, США – это мир дикой пошлости. – И Васса Владимировна сжала губы. – Ты будь осторожнее с ними, Евсей. Смотри: не поддайся. А то засосет.
Муж насторожился, втянул шею в плечи. А сын начал вскоре работать на фирме, нашел себе там китаянку-подружку, пустился водить ее по воскресеньям в китайский буфет, где пельмени похожи на уши воинственных древних приматов.
В конце сентября Васса Владимировна и Евсей Иосифович получили двухкомнатную квартиру в одном странном городе рядом с Бостоном. Однако понять эту странность нельзя без краткой истории: давно, когда свечи горели в домах и женщины прятали косы под чепчиком, а мылись не чаще, чем раз в три недели, и то экономили мыло и воду, здесь, в городе Салеме, две тихие девушки вдруг стали вопить, хохотать и кривляться. При виде распятия падали в обморок. Их пробовали образумить, кропили святою водой и читали молитвы, но девушки строили рожи домашним, срывали рубашки и бегали голыми. Конечно, все поняли, что это ведьмы. Но только успели их спрятать в темницы, как матери многих семейств, и невесты, и жены, и сестры, и просто служанки пошли еще дальше: погибли озимые и яровые, подохли коровы, штормило так сильно, что ни одна лодка, ушедшая в море, домой не вернулась. Большая удача, что в те времена вокруг было много хороших священников. И в целом народ был сердитый и крепкий. Не нынешний, не либеральный народ. Схватили они этих пагубных ведьм, поспешно судили и сразу повесили. А ведьму-мужчину, тщедушного, хлипкого, подумали и задавили камнями, поскольку он не захотел признаваться. Когда же от боли решил, что признается, и вся подноготная стала сочиться из тощей груди, как сочится из творога белесая сыворотка, было поздно: скончался и был тут же схвачен чертями.
Но дело не в этом. А в том, что все ведьмы на редкость бесстыжие и хладнокровные. Они умудрились пустить свои корни, хотя их казнили всех и закопали. В умах горожан поднялось недовольство, задумали факты сверять и прислали комиссию из прогрессивной столицы. Всех ведьм очень скоро признали невинными, пошли извиняться направо-налево, а кончилось тем, что поставили памятник жестоко убитой, замученной ведьме.
Приезжим с улыбками самодовольства и экскурсоводы, и просто прохожие рассказывают о событиях прошлого и радуются выражению страха, которое, словно древесная тень, ложится на лица и гасит улыбки. И Васса Владимировна поняла, в какой городок они с мужем заехали. Ее это не беспокоило вовсе. Она тосковала по высшей культуре, а все эти провинциальные сказки не трогали сердца ее совершенно. Тоскуя, она прибегала к Цветаевой и не расставалась с увесистым томом, когда выходила дышать морским ветром и пристальными голубыми глазами глядела на этот чужой ей пейзаж.
Однажды на свежепокрашенной лавочке подсела к ней русская женщина Люба. Слегка миловидная, но без изюминки, не стоившая никакого внимания. В душе разозлившись на эту некстати и бесцеремонно подсевшую женщину, суровая Васса Владимировна припала к Цветаевой, как к роднику, но Люба вдруг заговорила приятным, однако немного простуженным голосом:
– Я вижу, что вы к колдовству расположены…
Всю Вассу Владимировну передернуло.
– Я русский филолог, – сказала она. – У нас, извините, другие понятия.
– Ах, что же вы сердитесь! – вскрикнула Люба и мягко ладошку свою уложила на Вассы Владимировны острый локоть. – Я тоже, к примеру, была счетоводом.
И тут же, прижав ярко-розовый ротик почти прямо к уху своей собеседницы, она зашептала. Ни гады морские, ни ангелы в небе, ни дольная лоза, промерзшая от прошлогодних морозов, ни слова, ни звука, увы, не услышали.
– Сегодня, – сказала приятная Люба, – мы все собираемся в полночь по адресу: Холм Висельников, Вал девятый. Заеду за вами пораньше, успеем. Машину-то вы ведь не водите, правда?
– Нет, – гордо отрезала Васса Владимировна. – Свои ноги есть. Ни к чему мне машина.
Евсей Иосифович встревожился не на шутку: жена вернулась к обеду возбужденной, неразговорчивой, выпила стакан холодной воды из-под крана и, в конце концов, выкатив на Евсея Иосифовича полинявшие глаза, сказала, что ночью ее здесь не будет.
– А где же ты будешь? – спросил ее муж.
Тут Васса Владимировна повторила слова счетовода, но так неразборчиво, что он половины и не разобрал.
– Мы все собираемся в полночь, Евсей. Опаздывать в эти места не положено.
– Могу я тебя проводить туда, Васса? – спросил ее муж.
Но она засмеялась.
В одиннадцать, как она и обещала, заехала Люба. На ней был большой черный плащ, сапоги, а светлые волосы Люба упрятала под черный колпак, и их было не видно.
– Я не возражаю, – вздохнул Евсей Иосифович. – Но Васса… Она ведь ребенок!
– Мы все – его дети, – ответила Люба.
– «Ты один. – И Васса Владимировна пошатнулась. – У тебя нет церквей, тебе не служат вкупе. Твоим именем не освящают ни плотского, ни корыстного союза. Твое изображение не висит в залах суда, где равнодушие судит страсть, сытость – голод, здоровье – болезнь… Тебя не целуют на кресте насильственной присяги и лжесвидетельства… Тобою не благословляют бои и бойни…»
Простой счетовод, незнакомый с поэзией, заслушалась. Розовый рот приоткрыла.
– Какие у вас интересные мысли! – сказала она. – Я вот тоже так думаю.
– Маринины мысли, – ответила Васса. – Она гениальна всегда и во всем.
Так и не поняв, кто такая Марина, но быстро взглянув на часы, Люба крепко схватила за локоть свою подопечную.
– Пора нам, пора! – прошептала она.
– Ложись, Евся. Поздно, – сказала жена. – Под утро вернусь. За меня не волнуйся.
– Вам, Васса Владимировна, – затрещала весьма деловитая Люба в машине, – для встречи положено переодеться. Я все принесла, так что поторопитесь.
Она завернула в заросший брусникой чужой, неприветливый двор и надела на немолодую подругу широкий, из черного шелка, халат.
– Волосики тоже придется прикрыть, – пропела она. – У нас все по закону.
И быстро напялила ей на затылок уродливый черный колпак.
Потом долго ехали, обе молчали. Заехали в лес. Люба с хрустом зевнула.
– Какой я, однако, матерый упырь! Другая бы точно на час опоздала. Бежимте скорее, а то проклянут.
Они углубились в холодную чащу.
– А раньше летали, – сказала вдруг Люба. – Теперь все пешком добираются. Грустно!
– А что вам мешает летать?
– Что мешает? – воскликнула Люба. – Правительство, вот что! Сенат и Конгресс! Они нам и мэра сюда подослали. Он ночью ведьмачит, а днем заседает. Стукач, церэушник! Давно бы зажарили и расчленили, но боязно. Сразу начнутся процессы. Опять повторенье проклятого прошлого!
И сжала ладонь храброй Вассы Владимировны. Лес вдруг поредел, и открылся высокий вместительный холм, на вершине которого стояли, не двигаясь, черные люди.
– Ах, я ничего не увижу отсюда! – И Васса Владимировна затопталась на месте, как цапля. – Ах, что же мне делать?
– Сейчас будут вечный огонь зажигать, – ответила Люба. – Ух, весело будет!
Во тьме запылали лохматые факелы, и люди как будто с цепи сорвались. Оскаленные некрасивые девы так крепко впивались друг в друга зубами под видом приветствия и поцелуя, что стало слегка пахнуть свежею кровью. Вопили, гримасничали, оголялись, толкали мужчин, норовя их унизить, а те, непристойно и гадко смеясь, пытались зажать их своими копытами.
– А нам мужики ни к чему совершенно, – заметила Люба. – Козлы. Мы только козлами их и называем.
– Но вы не забудьте, что я здесь по делу, – сказала ей строгая Васса Владимировна. – Когда, кто и где посвятит меня в нечисть?
А сердце в ней билось так громко, так больно! Зачем-то вдруг вспомнился муж, потом сын, талоны на мыло и сахар, Фонтанка и весь ослепительный, неповторимый, навеки покинутый Невский проспект…
– Смотрите не бухните там, что мы с вами сегодня на лавке в порту познакомились! – сказала ей Люба. – По правилам нужно два месяца ждать!
И тут же раздался скрежещущий звук, такой оглушительно громкий и резкий, что Васса Владимировна с непривычки закрыла ладонями уши.
– Чего вы боитесь! – разгневалась Люба. – Здесь все всем родные! Родней родной мамы!
Толпа расступилась. Высокая женщина с огненным взором держала в руках фиолетовый факел. Лицо ее вдруг показалось знакомым, и Васса Владимировна испугалась. Такого ведь быть не могло, что недавно они с мужем видели это лицо в одной из газет? Конечно же быть не могло, но ведь было! Она баллотировалась в президенты, а может быть, в мэры, – не суть это важно, – но в самый последний момент проиграла. И имя вдруг выплыло: Лотта Кордэ.
– Не ведьма, а чудо, каких не бывает! Давно бы по миру пошли без нее! – Дыхание Любы запахло зеленкой. – Я вам сто примеров могу привести! Искали тут, в Салеме, нефть. Нету нефти! Нагнали рабочих, потратили деньги, а нефтью не пахнет! Тогда пошли к Лотте. Она посмотрела на карты – нашла! Ребенок пропал из роддома – нашла! Любые болезни, сосуды, суставы – чего вы хотите! – раз плюнет и вылечит!
Лотта Кордэ медленно обводила толпу немигающими глазами. Зады наглых ведьм от ее этих глаз отклячивались, а неловкие ноги пытались согнуться в кривых реверансах. Взор Лотты Кордэ вдруг застыл на лице немного смутившейся Вассы Владимировны.
– Тебя кто привел?
– Отвечайте! – И Люба своим каблуком надавила ей на ногу.
– Меня привела к вам сюда эта дама, – сказала с достоинством Васса Владимировна.
Она говорила по-русски, а Лотта – поскольку здесь выросла и родилась – использовала, к сожалению, английский, но обе они понимали друг друга.
– Чего ты здесь ищешь? – И Лотта Кордэ приблизила факел к лицу смелой Вассы.
– Свободы, – ответила русская женщина. – Всю жизнь я искала свободы. И только.
Ответ ее, кажется, ведьме понравился.
– Служить ему хочешь?
– Хочу. Но сначала задам вам вопрос. Практический, жизненный, необходимый: имею страховку и, как иждивенка, имею квартиру. Короче сказать: состою на программе. – И Васса Владимировна покраснела.
– При чем здесь программа? – нахмурилась ведьма.
– А не отберут?
– Почему отберут?
– Но в Питере точно бы отобрали. За связь с нечистотами.
– Ах вот оно что! – И Кордэ усмехнулась. – Готовьте к присяге. Омойте в трех водах. Она пропотела и потом воняет.
Стиснувшую зубы Вассу Владимировну подхватили под руки. С одной стороны – очень жирная ведьма, с другой – низкий, пегий козел с бородой, в капроновом черном чулке на затылке.
– Не лапать, – спокойно заметила Васса. – Скажите, куда мы идем и зачем.
Но две нечистоты – мужская и женская – молчали, как глухонемые. Сквозь мглу ноздреватую, сквозь бурелом спешили, сопя и ругаясь, к воде.
«Конечно, они Елю с Евсей не тронут, – подумала мать и жена. – Не посмеют. А то я такое здесь всем им устрою!»
Большой круглый пруд лобызался с луною. Луна опускалась в его глубину, и он становился слегка розоватым, но только она закрывалась шутя попавшейся под руку тучей, он сразу чернел от обиды и злости.
Жирная ведьма ловко сорвала с Вассы Владимировны плащ, а пегий козел расстегнул на ней блузку.
– Опять оголять? Оголять не позволю! – И Васса Владимировна, размахнувшись, влепила козлу оплеуху.
Он, кажется, не ожидал. Бабья рожа застенчиво сморщилась.
– Listen! You need it, Vassа! You really need it! Trust us![2]
«Ну, что же! – подумала Васса. – А пусть! Вон их в Голливуде не так оголяют! И это за деньги! За красный ковер! А я, потому что… – И тут в ней сверкнуло: «Жив, а не умер Демон во мне! В теле, как в трюме, в себе, как в тюрьме!»
Козел снял с нее белый старенький лифчик. Знакомая тень с папиросой во рту вдруг выросла слева и, видно, одобрив козлиный поступок, махнула рукой.
– «Марина! – И Васса Владимировна задрожала. – На что нас толкнула с тобой эмиграция!»
Ее с головой окунули в глубокую, почти ледяную, чернильную воду. Она не почувствовала даже холода. Зато свежий взгляд стал доступен на многое. Вернулись на холм.
«Проклятая жизнь моя! – Мысли роились, кусали ей мозг, прожигали насквозь. – Вот что мне: Евсей? И вот что я: Евсею? Как жалок он мне, когда, стоя под душем, весь в пене, поет и поет свою Машу! Как жалок! Как невыносим!»
И тут же услышала голос супруга:
- А Маш-а-а-ша чай мне наливает,
- И взор ее та-а-а-к много обещает!
- Вприкуску чай пить будем до у-у-у-тра!
«Зачем я жила? Для чего я жила?»
– Вы, Васса Владимировна, не печальтесь, – лукаво шепнула ей ловкая Люба, – мы, ведьмы, бессмертны. Нас смерть не берет!
– Да что вы? Как так?
– Семена, семена! А сперма у наших козлов такой силы, что вот он где плюнет, там сразу зародыш!
– Какой?
– Человечий. Какой же еще? Мы не выделяемся, нам ни к чему.
«Вот с кем надо дело иметь, а не с этим! – подумала Васса Владимировна. – Уж как он потел надо мной, как старался! То сбоку, то сзаду! «Малышка, малышка!» Тебе только чай пить вприкуску, говнюк!»
Между тем Лотта Кордэ длинным светящимся ногтем подозвала к себе Вассу Владимировну.
– Стой здесь! – приказала она.
Васса Владимировна встала рядом с ней и гордо осмотрелась.
– Ложись!
Васса быстро легла. Шесть бодрых козлов притащили булыжники. Два – на голову и четыре на грудь. Кордэ опустила огромные ногти в кипящий котел с остро пахнущим зельем и брызнула им на лежащую женщину.
– Ой, ой! – закричала лежащая. – Жжет!
– Терпи!
Васса Владимировна подняла глаза к темному небу. По небу носился какой-то огромный, разорванный надвое призрак, похожий на памятник Ленину в сквере завода «Вулкан». Она разозлилась:
– А этот зачем здесь с его темным прошлым?
Потом поняла: чем темнее, тем слаще.
– Не дрейфь, дорогуша! – сказал кто-то рядом. – Ульяныч здесь свой, ему невмоготу все время сидеть взаперти! Темперамент! Услышал, что питерская, не стерпел! «Позвойте сьетаю, пьисягу пьиму!» – «Лети, – говорят, – раз душа твоя просит!»
– Так мне что, ему присягать?
– А кому же?
«Как странно, однако, у них здесь смешалось! – У Вассы Владимировны застучали широкие зубы. – Я думала, кроме меня и Марины, не будет знакомых! А тут, значит, тоже политика! Здрасте!»
Булыжники очень давили на грудь.
– Тейпи! Айхиважно! – шепнул ей Ульяныч. – Мы тут пьеституцией не занимаемся! Сейчас осквейним вас на скоюю юку и сьязу пьестимся!
Ее осквернили каленым железом, но было не больно, а даже приятно.
– Свобода! – сказала ей Лотта Кордэ. – Вставай, мое сердце! Пора и поужинать.
Поели лягушек, потом пауков, потом принесли отбивных из кого-то. Кого – неизвестно, но эта загадка так всех взбудоражила, что отбивные сожрали не глядя, и очень понравилось.
Вот тут и пошло. Васса Владимировна почувствовала полную независимость от окружающей ее среды. Сцепилась с одним всенародным поэтом, едва растащили: поэт сгоряча похвалил Евтушенко. Зато Ахмадулиной, которая черным своим одеяньем и массой колец на руках вполне бы сошла у Кордэ за свою, она поклонилась, поднявшись на сцену, таким величаво-смиренным поклоном, что в зале их начали фотографировать. Евсей Иосифович тоже ощутил некую силу, и по субботам у них начали собираться гости. Васса Владимировна варила очень невкусный борщ, а гости приносили вафельные тортики из русского магазина, где торгуют, кроме того, семечками и плоскими дряблыми воблами. Собравшиеся тут же попадали под колдовское обаяние Вассы Владимировны, жевали недоваренную петрушку в ее бледно-красном борще, читали стихи и однажды решили поставить на площади памятник Пушкину. Проголосовали. Один воздержался. Через Елизара добрались до мэра. Причем ведьма Васса Владимировна внесла свой посткриптум: «We know each other. I met you before. It was on the Mountain. Vassa, sincerely»[3].
Но мэр не ответил. Продажный, конечно, как все эти янки.
Влияние матери-ведьмы подобно влиянию полной луны. Елизар купил дорогую машину и вскоре женился на немолодой, постарше его самого, скромной женщине. Биологе, родом из Гомеля. Хотя почему-то ее в этом Гомеле назвали Терезой. Не очень красивая, но с большим юмором. Одна ее шутка в семье прижилась: Тереза сказала, что у Елизара жена не такая, как у остальных, а «биологическая». Это лучше. Биологическая жена Тереза занималась тем, что исследовала влияние пробиотиков на сексуальность животного и человеческого населения Земли, поэтому в ее распоряжении находилось двенадцать тысяч белых мышей, которых Тереза знала по именам и никогда не путала друг с другом. Половину этих мышей кормили продуктами из «Макдоналдса», а половину – натуральными органическими веществами с добавлением ванильного йогурта. Результаты ее экспериментов заслуживают Нобелевской премии: у первых мышей начались стоматиты, потом сразу герпес, понос и стервозность, а главное, резко упало либидо, зато у вторых заблестели глаза, живот подтянулся, а склизкие детки пошли друг за другом, как дождь. Тереза и ей подчиненные люди едва успевали справляться с младенцами.
– Ах вы, мои милые, ах вы, хорошие! – шептала Тереза, когда убеждалась, что Пабло Неруда, сожравший котлету, политую кетчупом, вовсе оглох, а Хилари Клинтон, которая ела одни пробиотики, снова рожает.
Работа с двенадцатью тысячами животных, из которых приходилось то и дело выбрасывать в помойное ведро умерших от переедания (за месяц простились с Людовиком, Люськой, Святым Себастьяном, Карениным, Жорой, Лимоновым, Мцыри), выматывала до предела. Однако пришлось народить Елизару сначала Матвея, а после Марину. Понятно, в чью честь было выбрано имя.
Матвей вырос высокомерным: в отца. Марина пошла в свою бабушку Вассу: свобода, свобода, еще раз свобода. Закончив с отличием Гарвард, Матвей уехал в Нью-Йорк. Здесь, в этом кишащем соблазнами городе, он не растерялся: сначала сменил фамилию деда с отцом Пугачевы на звучную, но иностранную: Мессе. Нью-Йорк – место жесткое, место сердитое. Матвею пришлось научиться писать. Причем чтобы в каждом письме содержалась какая-то им сочиненная мысль. Одна или две. К примеру, Матвей сочинил, что мы, люди, подобны земельным червям. Живем под землей, в темноте, загниваем, но тот, кто решится и вдруг «переступит»… Расчет был на то, что читатель «Нью-Йоркера» не так уж и помнит всего Достоевского.
Еще интересней была жизнь Марины. Весь облик ее, черноглазой, худой, похожий на облик монаха, аскета, который уморит себя, но не сдастся, внушал уважение, трепет и страх. В четырнадцать лет вместе с тройкой друзей, теперь уже всеми забытых, Марина отправилась странствовать. Пространствовав год, очерствев и промерзнув, а также съев девять ежей с кожурой, поскольку проверка шла на нечувствительность, Марина вернулась домой. За годы разлуки она изменилась. Мужчины вселили в нее отвращение. Конечно, непросто делить кров с небритыми, есть вместе ежатину, переправляться на утлых плотах через разные фьорды. Поэтому ненависть эта понятна. Но ненависть ведь не мешает любви. Марине открылась сладчайшая тайна: любить можно женщину. Да еще как! Горите огнем, волосатые монстры. Никто из вас больше меня не наполнит своей этой гадостью. Лучше помру. Решила и сделала. Любовь пришла в виде хорошенькой Бекки, глазами похожей на синюю фиалку. В Лас-Вегасе их расписали законно. Такой это город: развратный и смелый. Тебя там с кем хочешь распишут, хоть с устрицей. Семья разрослась. Бекки с мамой и папой, живущими смирно в далеком Огайо, вселились в большой красный дом Елизара и заняли первый этаж. Стало тесно, хотя Елизар, человек неотсталый, Марине ни в чем никогда не перечил. Его все сильней раздражала Тереза: как выросли дети, она совершенно ушла в своих белых мышей.
Однажды он прямо спросил:
– Чья ты мать?
– Что значит: чья мать? – удивилась Тереза. – Марины с Матвеем.
– Нет, ты им не мать! – Елизар весь затрясся. – Какая ты мать? Посмотри на себя!
Дела привели Елизара в Тюмень, теперь он работал с тюменским партнером, и разные вещи им предпринимались. В Тюмени его познакомили с Софьей, она пела первые партии в хоре.
– Поедешь со мной? – прошептал Елизар.
– Поеду, – сказала тюменская Софья.
Разлука с Терезой была безболезненной.