Елизаров ковчег (сборник) Муравьева Ирина

Разумеется, ничего этого вслух писатель Сергеев не произнес. Вслух он сообщил простодушной Полине, что один из его романов для детства и юношества только что экранизировали и фильм получился такой, что сам он, Сергеев, от смеха рыдал на прогоне. Вся группа рыдала.

– Хотите, афишечку вам покажу? – спросил он Полину. – И все фотографии? Куча смешных.

– Они у вас, что, здесь, с собой? – спросила она и опять покраснела.

Во рту у него пересохло.

– С собой? Нет, все, к сожалению, дома. Вернее: в моей мастерской. Это тут, за углом. Пойдемте скорее, я вам покажу.

– А как же спектакль?

– Да что вам спектакль? И так все понятно! Ну, бедная лошадь, хозяин-подлец. В конце обязательно кто-то раскается. Не шибко был разнообразен старик.

Она посмотрела большими глазами.

– Вы это о ком? О Толстом или …

– Я-то? Да, я о Толстом! О Толстом говорю! – запальчиво крикнул писатель Сергеев. – Привыкли: «Толстой да Толстой!» Что Толстой? Уж он холстомеров-то сотни загнал! До смерти причем! Софь Андревну до смерти!

Полина вдруг вся как-то съежилась.

– Но… но он мой любимый писатель. И он…

Сергеев опомнился.

– Кто говорит! Я сам обожаю! Да, гений! Да, глыба матерая, вот что! Таких, как он, глыб, да матерых к тому же, с огнем не сыскать! Вы только смотрите: ведь что ни страница, то исповедь, так? Иль проповедь, так ведь? Нет, мощный старик был, духовный старик!

Сергеев почти задыхался.

– Пойдемте, я карточки вам покажу. Поболтаем. Пойдемте?

– Пойдемте, – сказала она.

На сцене как раз началось самое интересное, но ни Полине, кое-как застегнувшей шубку, ни статному писателю Сергееву, поднявшему воротник болгарской дубленки (поскольку, когда ты поднял воротник, то можно подумать, что ты из Брюсселя, а как опустил воротник, так москвич!), им было теперь уже не до театра. Они торопились сквозь снег и дышали так быстро и бурно, как сам Холстомер, вернее сказать: так, как два Холстомера.

Сергеев остановил такси, домчались в минуту. Скомканных бумажных денег, которые получил водитель, хватило бы сразу на десять поездок, но раз пассажир решил переплатить, водитель не стал возражать или спорить.

В мастерской царил тот приятный беспорядок, который говорит о неустанной работе души и творческого воображения. Несколько чашек недопитого потускневшего кофе, несколько смятых сигарет в пепельнице, упавшая на пол с дивана подушка, корзинка, в которой лежали три яблока… Полина подошла к вешалке и остановилась. Он бесшумно приблизился сзади и обнял ее. Полина услышала, как сквозь дубленку колотится тело большого писателя.

– С ума я сойду, – сказал хрипло Сергеев.

– Не нужно, – шепнула Полина. – Зачем же?

Сергеев развернул ее к себе и горящими, несмотря на мороз, с которого они только что вошли в эту комнату, губами впился в ее полураскрытые губы.

– О, о! – закричал знаменитый писатель. – О, о!

Полине вдруг стало смешно: точно так же на сцене в спектакле кричал Холстомер.

С этого вечера началась новая, непривычная жизнь. Нужно было обманывать маму, которая, как тень, слонялась из комнаты в комнату, посматривая то на телефон, то на снег за окном, который валил непрестанно и жадно, как будто хотел навсегда разлучить своей пеленою, своей неустанностью всех тех, кто на небе, со всеми, кто здесь, – нужно было почти каждый вечер обманывать эту жалкую брошенную маму, придумывать то одно, то другое, чтобы уйти хотя бы ненадолго, добраться на еле ползущем троллейбусе к нему в мастерскую и там вновь попасть во власть его губ, его рук, его тела.

За свою творческую жизнь писатель Яков Сергеев привык либо к очень сложным, либо к совсем простым отношениям с женщинами. Очень сложных отношений было гораздо меньше, чем совсем простых, и он даже мысленно старался не возвращаться к тем временам, когда ему приходилось переживать эти очень сложные отношения. Там было сумбурно, и нервно, и зыбко, хотя иногда и прекрасно до боли. В совсем простых отношениях не было ничего особенно прекрасного, зато была твердость, покой и удобство. Те женщины, которые заходили в его мастерскую и оставались там на пару часов, снимали колготки и белые лифчики, ложились в кровать и вставали с кровати, потом говорили: «Ну, ладно, пока», – эти женщины не оставляли ни рубцов на сердце, ни ссадин внутри неразборчивой памяти, ни боли, ни грусти. Вообще: ничего. Туман над простой подмосковной рекою гораздо весомее и ощутимей, чем след этих женщин в судьбе беллетриста. К тому же была и жена Валентиночка, пушистая, как маргаритка, с большими, слегка розоватыми веками. Женились они по любви, без расчета, совсем молодыми, веселыми, добрыми, а дальше, когда вся любовь миновала, расчет вступил сразу в права, как наследник, дождавшийся честно родительской смерти. Валентиночка располнела с годами и хотя все еще была похожа на маргаритку, но лишь на такую, которая завтра уронит свои лепестки и бесстыдно останется голой стоять, пока ветер ее не сомнет и не выбросит вовсе. Увы! Постаревший, увядший цветочек, она не успела понять одного: прошла их весна, прошла страсть, прошла молодость, и, даже скупив у фарцовщицы Дорки все лучшие блузочки, шляпки, костюмчики, она не вернет себе прежнего Якова. Ну, выкрасит волосы в цвет баклажана, ну, даже приклеит чужие ресницы – и что? Ничего. Только зря суетилась.

Писатель Сергеев жене не перечил. Разыгрывать нежность уже не хотел, но мучить ее тоже было не нужно. Поэтому он, уходя, целовал и этот начесанный красный затылок, и воротничок на кримпленовой кофте (до губ и до щек дело не доходило!), и даже звонил ей почти каждый день, когда улетал по делам в другой город. К тому же он сильно любил сыновей. И Женьку, и Петьку. Им было семнадцать и двадцать четыре. Обоих он спас от служения в армии. Женюра прошел по разделу психозов, а Петька – по очень большой близорукости.

Короче: семья очень даже была, и с этой семьей нужно было считаться. И то, что писатель в разгаре работы, которой еще предстояло подняться в надмирную высь и оставить свой след, немногим бледней, чем Петрарка и Чехов, сейчас просто бился, как птица в сети, поскольку любовь ему все прожигала: то низ живота, а то верх живота, сводила то руки, то ноги. Короче: вот то, что сейчас он так влипнет, – увы! – совсем не входило в расчеты Сергеева. Он был и – пропал. Он себя потерял. Вы знаете, что это значит? А вот что: представьте себе, скажем, рыбу. Она жила в водоеме, рожала детишек, и вдруг ее ловят, бросают в ведро, которое пахнет морозом и смертью, и пьяный, довольный собой рыболов идет по промерзшей дороге к поселку. Что думает рыба? Что это все сон, и можно вернуться к себе, в свою реку, что просто она заплыла далеко, наелась пахучей травы под корягой, теперь ей мерещится это ведро, остатки воды, рыболов, запах смерти, а утром проспится она и опять: свобода, детишки, родимые волны…

Вот так и Сергеев. Сначала он был и счастлив, и преобразился до крайности. Он сбросил лет двадцать. Походка его опять стала прежней, упругой и сильной. Но если на этом бы остановиться! Так нет же. Его захватила любовь, он мучился, думал, терзался, не спал. Стал очень ревнивым, смотрел на часы, писал куда меньше, срывался на близких. Мечтал об одном: только чтобы пришла. И чтобы лежала с ним рядом, в кровати.

И все это – с самого первого дня! С того театрального зимнего вечера. Она оказалась настолько желанной, настолько любая частица ее покорного тела ждала его ласки, настолько светлы были эти глаза, когда она вдруг открывала их быстро, едва он касался губами ресниц, настолько полна была влаги и меда, и теплого, пенного – боже, чего? – ну да, молока, того самого млека, настолько проста, безотказна, скромна, что Яков Сергеев внезапно заснул. Чего никогда не случалось с ним прежде. Он и не почувствовал даже того, как женщина эта неслышно ушла на кухню, оделась, умылась и села за стол с тремя чуть подгнившими зимними яблоками.

На следующий день он ждал ее в шесть часов вечера у подъезда НИИ, но не в такси, а в собственном «жигуле» бежевого цвета, и перчатки у него тоже были бежевыми, дутыми, так что каждый палец размером казался почти что с сардельку.

– Поедем, покормим тебя! – сказал он, целуя ее прямо в губы.

Ей было неловко обращаться к нему на «ты», и она старалась избегать местоимений, но в ресторане «Прага», где к ним сразу же подскочил знакомый Сергееву официант и голосом, пахнущим семгой, сказал: «Накрыто, прошу», она вдруг осмелела и руку продела под локоть прозаику.

Брошенная музыкальным мужем мама Полины через месяц все-таки докопалась до правды и горько заплакала. Такая судьба была хуже, чем Африка. И, кроме того: как представить себе, что девочка, детка, ее плоть и кровь, того и гляди уведет у несчастной, неведомой женщины мужа родного, как и у нее увели подлеца, четвертую скрипку в паршивом оркестре (что было неправдой: Полинин отец работал давно концертмейстером!). Как можно представить себе, что ребенок, жалевший любую букашку на свете, себя запятнает таким вот кровавым (а как же иначе назвать?) преступлением? Да это же было почти то же самое, что взять и одной, босиком, в легкой блузке, метельною ночью по льду перейти большую, совсем незнакомую реку!

С другой стороны, лучше уж перейти и реку по льду, и метельною ночью, чем бегать к чужому совсем человеку униженно и бесприютно, как песик. В конце концов – что же? Поплачет жена, а там, глядишь, время пройдет и забудет. Другие вон вены вскрывают себе, а кто им спасибо сказал? А никто. Пошла в воскресенье жакет покупать, примерила: и ничего не подходит. Был пятидесятый размер, а теперь? Наверное, тридцать восьмой – в лучшем случае. Теперь прямиком в «Детский мир» и в отдел для девочек школьного возраста. Так-то!

Быка нужно брать за рога и за все, за что только придется. Попались рога, и хватай за рога! А хвост попадется, хватайся за хвост! Чтоб только не вырвался и не брыкался.

Полина по своей врожденной деликатности, черте очень вредной, ненужной и глупой, не только не спрашивала у писателя Сергеева, есть ли у него какие-то планы на их общее будущее, но и более того: старалась переводить разговор на другую тему, когда он несколько раз, расслабившись в ее объятьях, начинал вдруг мечтать, насколько прекрасно бы было сейчас поехать вдвоем на курорт, например. Да хоть бы в Пицунду, хоть даже и в Ялту. А то и в Европу: в Болгарию, в Польшу.

– Ну, что будем летом-то делать, скажи? – тревожно шептал беллетрист, зарываясь лицом в ее легкие, светлые волосы. – Я, значит, ее потащу отдыхать, а ты что, на дачу поедешь к себе?

– Поеду на дачу, – кивала Полина.

– И как ты там время проводишь, на даче? – мрачнел он всем крупным влюбленным лицом.

– Там сад, огород. Поливаю, полю. К тому же там много друзей. Мы росли там каждое лето все вместе, играли.

– Ну, это давно было! А что сейчас?

– Сейчас мы играем в пинг-понг, в волейбол, гуляем. Но это совсем уже вечером, ночью… А днем я читаю, варенье варю…

– Нет, ты подожди! Про варенье потом! К тебе ведь там клеются? Ведь пристают?

– Конечно, – сказала она, помолчав.

– И что? – Он стал черным, как уголь.

– Но я же с тобой… – прошептала она.

Писатель вскочил и рванулся на кухню. Налил себе там коньяку. Проглотил почти половину лимона. Вернулся.

– Я против, Полина! Я против того, чтоб ты проводила свой отпуск на даче! Решительно против!

– А где же тогда мне его проводить?

Налившимися кровью глазами Яков Сергеев посмотрел на эту молодую женщину, разворотившую ему жизнь, как будто бы жизнь была прибранным домом, и вдруг поздно ночью ворвались чекисты, забрали хозяев, вспороли перины, и пух полетел, и детишки рыдают. На даче или не на даче, но к ней все равно будут все приставать. Даже если она пойдет выносить помойное ведро, обвязав голову рваным платком и набросив на свои круглые плечи простой заячий тулупчик, и то к ней привяжется кто-то похабный. Такая ужасная сила в ней есть. А может быть, слабость, но это неважно. В его голове заклубилось такое, что даже в роман не могло пригодиться. Полину бы лучше всего запереть. Да хоть бы и здесь, в мастерской. Здесь тепло. Кровать есть, стол, стулья, стеллаж. И книги ей можно вполне обновлять. Пускай прочтет эти, других принесу. Кормить ее вкусно: бананы, орешки. Пошел утром в «Прагу», купил беляшей, потом взял гуляш на втором этаже. Потом на Калининский. Тортик «Арахис», конфеток, каких посвежей. Что еще? Чего еще нужно? Гулять? Ну, гулять. Стемнеет, и выйдем вдвоем, погуляем. В кино тоже можно сходить, но – со мной. Со мной и без всяких, без этих: буфетов. Поскольку в буфетах-то главный и вред. Стоят там чернявые, пялят глазищи. Своих заведите и пяльтесь тогда! А то понаехали к нам с Эквадора!

Трудно сказать, почему писателю Сергееву вдруг так отвратителен стал Эквадор. Чернявых и в Персии сколько угодно. Да их и в Японии тоже полно. И вот Кишинев еще есть с Черновцами. Вообще, если пристально все осмотреть, так этих чернявых, как и белокурых, везде развелось до того, что ноге ступить уже некуда. Ступишь, а там какой-нибудь очень уж прыткий сидит, усы гребешком расчесал, зубы вычистил. Нет, выход один: запереть и стеречь. И всем хорошо, все довольны и счастливы.

Лето между тем приближалось, и Валентиночка, скупившая у фарцовщицы Доры все, что та успела приобрести у моряков и летчиков, стюардесс, балерин, руководителей разных ансамблей, клоунов, циркачей, скрипачей, у жен пианистов и их домработниц, – нарядная, как Первомай, Валентиночка взялась совершенно открыто мечтать о Карловых Варах, Пицунде и Пярну.

– И что тебе Пярну? Зачем тебе Пярну? Куда тебе в Пярну? Вот ты объясни! – не выдержал как-то писатель за ужином.

– Но, Яша, там, в Пярну, живет сам Самойлов! А море какое! Продукты! Песок!

– Вот пусть твой Самойлов там и наслаждается! – не выдержал он. – А мне нужно работать!

Валентиночка заморгала глазами и заплакала. Яков Сергеев посмотрел на ее склоненную голову с почерневшим среди красновато-лиловых прядей пробором, на ее маленькие руки с суховатой, старческой уже кожицей, кое-как натянутой на слабые косточки, и ему стало жаль ее, как молодому удальцу-сыну, живущему в городе, жаль своей мамы, весь век скоротавшей в деревне за прялкой.

– Да ладно тебе! Хочешь в Пярну? Поедем! Опять эти взбитые сливки лакать? Меня потом год от них будет тошнить!

– Самойлова вон не тошнит…

– Он привык! – не выдержал резкий писатель Сергеев. – На сливках стишки хорошо сочинять, а ты вот попробуй роман! Фиг напишешь!

Одновременно с этими событиями у мамы Полины зародился план: нужно самой познакомиться с этим, так сказать, «другом» дочери и прощупать, есть ли у него хоть сколько-нибудь серьезные виды на доверившуюся ему невинную девушку. То, что мама совершенно искренно считала Полину невинной, никак не противоречило реальности, поскольку невинность – не факт биографии, а просто врожденное свойство натуры. Полина была и добра, и невинна, а то, что судьба с нею так обошлась, так вот у судьбы и спросите при случае.

– Я думаю, Попелька, – сказала однажды мама, тщетно пытаясь поднять съехавшую петлю на только что купленных утром колготках. Колготка ей сопротивлялась. – Я думаю: раз твой отец не помощник, – и мама скривила брезгливые губы, – давай пригласим, ну, его, нам помочь: на даче баллон нужно газовый вставить. А я не умею. Там нужно крутить. Всегда твой отец это делал.

– Но, мама! – Полина схватилась за щеки. – Ты что! Какие баллоны, какой еще газ! Нам сторож поможет. При чем же здесь он?

– Плевать мне на газ. Но я – мать твоя, так? – И мама расправила сильные плечи. – Имею я право, поскольку я мать, хотя бы увидеть его или нет? В конце концов, может быть, он негодяй? А может быть, он сексуальный маньяк? А может быть, рецидивист-уголовник? Любой может взять и сказать: «Я писатель». Буквально любой. И поверят, учти. У нас люди очень доверчивы, слишком. Иначе бы не было столько писателей!

– Но я не могу к нам его привести. Да он не пойдет. Он ведь нас с ним скрывает.

Полина была вся пунцовой, как роза. А может быть, даже пунцовей ее.

– Тогда пригласи его просто на дачу. Скажи: мол, природа, ну, поле, там, лес. Не все в Переделкине зад протирать, у нас ведь не хуже места. Ведь не хуже?

Полина смежила ресницы.

– Зачем тебе это? Ведь он не жених.

– А кто он тогда? – Мама вдруг взорвалась. – И что ты к нему каждый вечер бежишь? Он, что, прости господи, маг, что ль, какой? Ведь стыдно глядеть на все эти затеи!

– Какие затеи? Что есть, то и есть.

– Короче: такая моя к тебе просьба. Такой мой тебе материнский приказ. А то я сама вам устрою «свиданье»! Ведь надо же: с матерью так не считаться! В конце концов, мать – это вечная ценность! А все остальное – невечные ценности! И ставку на эти невечные ценности тебе не советую, Попелька, делать! Хотя бы на нашем семейном примере могла б догадаться, что значит мужчина! Он враг и предатель, а больше никто! Его разорвать и в помойку! В помойку! И воду спустить! Чтобы больше не всплыл!

Полина взглянула на мать и задумалась. Была ведь когда-то нормальная женщина.

Вечером она с запинкой пригласила своего знаменитого любовника приехать к ним с мамой на дачу: там все расцвело. Любовник ее знаменитый задумался. Засвечиваться он не хотел, это правда. С другой стороны, заглянуть и понять, что это за дача, куда она рвется, какие вокруг там гуляют парнишки, в какие они волейболы играют…

– Приеду! – сказал он, целуя ей шею.

Договорились на пятницу. В выходные нельзя: Валентиночка удивится. Писатель решил повести себя так, как будто он старший товарищ и друг. Приехал по дружбе, был неподалеку.

В ночь с четверга на пятницу Полининой маме приснилось такое, что мама стремглав побежала к соседке, все той же усатой и властной Тамаре. Тамара была толкователем снов.

– Я вижу себя совершенно в воде. Ну, в море, как будто.

Тамара курила вполне равнодушно и дым выпускала из губ в виде шариков.

– Я ползаю будто по дну и ищу в песке, там, на дне, что-то вроде ракушек. И вроде съедобных.

– Ракушки? А формы какой?

– Большие такие и продолговатые.

– Так-так, понимаю… Ну, что замолчала?

– Вдруг вижу: скала.

– А оттенок какой?

– Оттенок какой? У кого?

– У скалы! Ну, не у меня же, наверное, господи!

Тамара была грубиянкой и часто срывала на людях свой скверный характер.

– Ну, синий почти. Хотя нет! Не совсем. Там черный присутствовал. Черного больше.

– А форма?

– Что форма? Скала как скала.

– Вот каждое слово клещами тащу! Нет, Фрейд бы мне не позавидовал!

– Фрейд? Так он же… – И мама понизила голос: – Он разве же не запрещен, этот Фрейд?

– Мне не запрещен. Продолжай, говори.

– А близко от этой скалы лежит птица. Такая вот тоже: синющая, с черным. Глаза приоткрыты.

– Пернатая, значит, – сказала Тамара.

Полинина мама сглотнула ком в горле.

– Я вроде подумала: «мертвая птичка»…

– Размером какая?

– Кто?

– Птичка! Не я же!

– Размером? Ну, с лошадь.

– Как с лошадь?

– Да, с лошадь. А может, и больше. Огромный зверюга! Лежит и не дышит.

– А ты все в воде?

– Я в воде. Но я отползаю по дну, чтобы выйти скорее на берег и чтоб убежать. И вижу вдруг: птица-то эта живая! Летит надо мной, аж крылом задевает!

– Какого размера крыло?

– Я не помню. Но очень уж страшно!

– А вы все хотите, чтоб вам показали «Вокзал на двоих»? – Тамара откинулась в пышных подушках. – Послушал бы Фрейд, он бы сразу описался!

У мамы пропал скудный дар ее речи. Представив себе, как описался Фрейд, она замолчала и вся побелела.

– Тут я вылезаю, – шепнула она, – а там одни скалы. Ни берега нет, ничего. Только скалы.

– А эти, ракушки твои? Где они?

– Не помню. Наверное, обронила…

Тамара рывком погасила огонь, а дым облизнула с губы и задумалась.

– Забавненький сон, – прошептала она. – Готовься, моя дорогая, готовься…

– К чему мне готовиться, Томочка, а?

– К событиям, вот что. К большим испытаниям. Ракушки твои – это проще простого. Большой сексуальный желаемый символ. Опять же вода. Ты по горло в воде. Ну, тут комментировать нечего, ясно… А вот эта птица… Я думаю так: прямая опасность и есть эта птица. Писатель ваш этот, любовник. А кто же?

Вернувшись домой и заглянув в комнату дочери, чтобы убедиться, что бедняжка ее крепко спит, мама сказала себе:

– Еще мы посмотрим, кому тут опасность! Ишь, мертвым прикинулся! Птичка какая…

Утром той же самой пятницы, которая, как на грех, оказалась тринадцатым числом, Яков Сергеев, которого часто узнавали по телефону незнакомые люди, поскольку он выступал по радио, читая отрывки из своих произведений, позвонил в библиотеку, где работала Полина.

– Алферову вам? Подойдите, Полина!

– Ну, что? Я заеду тогда к четырем? – спросил он, однако невесело как-то.

Полина задумалась.

– Яков, не надо… Я вижу, что ты ведь не хочешь. Не надо…

– Хочу – не хочу, мы решили. Так я тогда, может быть, сыру возьму? Икорку купил. Тут заказ у нас был…

Писатель Сергеев звучал очень мрачно.

Приехали ровно к шести. Большой белый стол был накрыт на террасе, и магнитофон пел на полную мощь. Полинина мама сидела на стуле с таким молчаливым решительным видом, как будто слова этой ласковой песни ее и не трогали вовсе.

– «Дурманом сладким веяло, когда цвели сады…» – Сам голос на пленке был сладок: наверное, хорошая, милая женщина пела.

– Романс, – сказал мрачно писатель Сергеев. – С ума посходили на этих романсах.

– Да, ретро сейчас очень в моде, не спорю, – сказала печально Полинина мама и руку ему протянула, знакомясь: – Мадина Петровна.

– Нечастое имя, – промолвил Сергеев. – Татарское?

– Что вы? Какое татарское? Гора есть такая в Усуйской долине. Мадина. Гора. Вот отсюда и имя.

– А что за долина такая: Усуйская? – опять удивился капризный писатель.

– У вас нелады с географией, что ли?

– Да. И с географией тоже. Однако… – Сергеев достал из портфеля икорку. – Вот это к столу, так сказать. Очень свежая.

– Ах, это к столу? – И Полинина мама вдруг встала в красивую гордую позу. – К нам, знаете, чаще с цветами приходят…

– Хотел, – стиснул зубы писатель Сергеев. – Искал. Нет цветов. Еще не завезли.

Полина уже догадалась, что мама и Яков Сергеев друг друга не любят, но и отступать было некуда, поздно.

Мама между тем внимательно разглядела писателя и, найдя в нем сходство с бросившим ее мужем, огорчилась и закипела. Ну, сходство действительно было. Во-первых: очки. Хотя у мужа они были старомодными и круглыми, а у Якова Сергеева – по самому последнему требованию современности и в черной к тому же, тяжелой оправе. Но это не суть. Суть была в том, что и у мужа, и у писателя были похожие, низкие и влажные, голоса, на которые так падки женщины, молодые девушки, подростки вертлявого женского пола и даже старухи, которым, казалось, дай булку с изюмом – и все. А вот и не все! Старухи такие бывают влюбленные, так головы часто теряют, что ужас. Ведь ты же – старуха! Ну, зеркало есть у тебя или нет? Зачем в голове одни тряпки да мальчики? Зачем маникюр на себя налепила? А внуки там, правнуки или праправнуки ее не волнуют, такую старуху.

Итак: они сели за стол. Писатель Сергеев решил потерпеть: поганая баба, уйду и не вспомню. Нашлась кстати водка. Он выпил с дороги. Полинина мама едва пригубила. Полина пила только сок, притом с мякотью.

– И как у вас лето проходит, Иаков? – спросила сурово Полинина мама. – Не все же романы писать, я так думаю?

Полина чуть вся не сгорела, услышав, что мама сказала «Иаков» Сергееву. Здесь, вероятно, и крылся какой-то подвох.

– Для моей работы не существует ни времен года, ни часов суток, – ответил новоиспеченный Иаков. – Писатель, вообще, это дело такое…

Мать с именем в честь неизвестной горы его перебила:

– Иаков, зачем вам нужна моя дочь?

– Не надо об этом! – забилась Полина.

– Молчи! Молчи, Попелька! Если Иаков сейчас обьяснит свою роль в твоей жизни, то всем нам за этим столом станет легче. Я ведь воробей-то уж очень обстрелянный. – Она посмотрела с тоскою на сосны, в пушистых верхушках которых, чернея внутри золотистого летнего света, зачем-то дрались воробьи. – Мне, знаете, больше терять уже нечего. Вот дочь у меня – это все, что осталось. Ей только исполнилось двадцать, а вам?

– А мне двадцать два, – огрызнулся Сергеев.

– А вам пятьдесят и ни капли не меньше, – отрезала мама Полины, прикинув на острый свой глаз, что писатель годится Полине в отцы.

– Да хоть девяносто, какое вам дело? – спросил очень грубо прозаик Иаков.

Мадина Петровна закинула голову и заколыхалась от мелкого смеха.

– Что значит: какое мне дело? Я кто ей?

– Она, слава богу, на вас не похожа.

– Она – моя плоть, и она – моя кровь! – сверкнула зрачками Мадина Петровна. – Поэтому я вас сюда пригласила. Понять направление ваших поступков!

Полина чувствовала себя так, как чувствуют все живые существа – коровы, и овцы, и куры, и гуси, – когда настал час помирать. Корова, к примеру, ведь знает, что этот, в большом окровавленном фартуке, парень не просто так в гости пришел на блины, и даже цыпленок, столь щуплый и нежный, что им можно пудриться перед театром, старается улепетнуть от хозяйки, кричит и скворчит во все желтое горло, и рыба, уже на крючке, вся сияя, пытается словно взлететь в облака, – короче, все знают, и все понимают, но фокус лишь в том, что взлететь, уползти, как ты ни старайся, отнюдь не удастся – терпи, подставляй свою кроткую шею и жди, когда боль от ножа и удушья сама завершится, как все завершается.

Она сидела, опустив глаза, огненно-красная от стыда, и терпела, потому что ничего другого сделать не могла, но в душе ее словно оторвалось что-то, и она уже знала, что в эту минуту кончается жизнь, поскольку представить себе, что ты сможешь, забыв этот вечер, опять наряжаться, готовить обед и читать даже книжку, казалось немыслимым и невозможным.

– Дорогая моя Мадина Петровна, – особенно низко, рокочуще, влажно сказал знаменитый прозаик Сергеев. – Вот вы посмотрите на дочь. Вам не больно?

– А я на нее и смотрю! – продышала Мадина Петровна, Полинина мама. – И знаю, что делаю! Я и борюсь за то, чтобы юная жизнь моей дочери коту не попала под хвост, вот в чем дело!

– А кот – это я? – усмехнулся прозаик, и выпил еще, и взглянул на Полину.

В его захмелевшем сознанье возникла родившая дочку свою Валентиночку (давно, правда, очень родившая дочку!) милейшая женщина Анна Арнольдовна, еще не покойная, но очень мирно живущая в доме работников сцены, ничуть, никогда и ничем не тревожа ни дочки своей, ни семьи своей дочки.

«А эта сожрет! Даже кости не сплюнет! – подумал расчетливый русский писатель. – Такую вот тещу иметь! Да повеситься!»

Но вслух он сказал:

– Дочь ваша – давно уже взрослая женщина. Мы с ней разберемся, уж вы мне поверьте.

Смертельная бледность покрыла Мадину. Она отодвинула от себя синевато поблескивающую коробочку с черной икрой, как будто бы там были черви с клопами.

– Ну, мы познакомились с вами, Иаков, – сказала она и накинула шаль, висящую праздно на ручке качалки. – Боюсь, что друг друга не поняли. Что же? Я буду бороться за дочь. Обещаю.

– Боритесь, боритесь, – сказал он. – Полина, я должен идти, мне пора. Извини.

Полина поднялась с опущенными глазами, спустилась по ступенькам террасы, не оборачиваясь, пошла по тропинке к калитке, и солнце, прорвавши завесу ветвей, с пронзительной жалостью позолотило ей белые плечи, и руки, и голову.

Сергеев догнал ее.

– Яков! – сказала Полина и остановилась. – Молчи.

– Как: молчи? Я только что вляпался так, что…

И он замолчал. Полина сглотнула слюну, отвернулась. Прозаик почувствовал жалость и нежность.

– Куда бы тебя увезти мне, скажи? – шепнул он, однако совсем безнадежно.

– Не нужно меня никуда увозить. Живу и живу. Еще хуже бывает.

– Она тебе – мать. Ты, конечно, права. Мать – это как Родина… Не выбирают…

– Ты в отпуск хотел, – прошептала Полина. – Езжай себе в отпуск спокойно, не думай… А я посижу, отдохну.

В те несколько дней до отъезда писателя Сергеева с женой в город Пярну, где жил в это время Самойлов, поэт, они почему-то не встретились. Полина явно избегала свиданий, к телефону на работе в НИИ не подходила, и Яков Сергеев, психолог от бога, решил, что ей стыдно за мать. Однако и он, наш психолог, ошибся. Поэты, кстати, ошибаются гораздо чаще, чем прозаики, потому что они, как правило, намного глупее в житейских вопросах. Возьмите вот: Фет и Толстой. Понятно, что Фет был глупее Толстого. Хотя говорят, что намного практичнее. Ну, может быть, это не лучший пример. Тогда вот… Нет, тоже не лучший. Неважно. Короче: ошибся великий прозаик. Полина совсем не стыдилась. Полина грустила так сильно, так остро, что ей притворяться, лежать с ним в постели, когда он столь жаден, столь сильно привязан, столь страстно влюблен, что все просит молчать, поскольку не нужно сейчас отвлекаться, а после, когда уже можно отвлечься, он столь безмятежно и радостно спит, что жалко тревожить его разговором, – короче, она не могла притворяться.

Радостная Валентиночка взяла с собой в Пярну большой чемодан, потом два еще чемодана поменьше, потом еще сумку. Поехали поездом. Ночью Яков Сергеев стоял в коридоре, курил в открытое окно, а рядом стояла какая-то женщина в красивом халате, и профиль стоящей в халате был тонок, и он подумал, что, если бы эта ночная встреча случилась полгода назад, он точно бы знал уже имя и адрес и точно зашел к ней в купе, если только там не было мужа (а мог ведь и быть: хотя, если муж, то зачем ты в халате стоишь у окна и глядишь в темноту?). Но все это случилось бы точно полгода назад, до этого вечера в Малом театре, когда он увидел в буфете Полину. А после все стало ненужным, нелепым, и это колено в разрезе халата, и профиль, и зубы белее овец, сбегающих утром в долины Кавказа, – все это теперь раздражало его, мешало стоять у окошка и думать.

В Пярну было хорошо, и с погодой повезло, и даже безумно холодное море, в котором купаются только фанатики, прогрелось настолько, что многие видели, как в нем искупались Менакер с Мироновой. Известных людей было просто не счесть, все очень любили и море, и Пярну, хотя продавщицы со злыми глазами старательно не понимали по-русски и школу, наверное, даже не окончили, лишь только бы не подчиниться захватчикам. Известные люди же предпочитали на это внимания не обращать, а сразу умело и жадно наброситься на все шерстяные изделия в городе и их закупить, даже если изделия не только что не украшали, но даже могли подчеркнуть, что отсутствует талия. А вот вечерами… О да! Вечерами, вполне европейскими (это не Латвия!), в обновках и в брюках, пошитых Лимоновым, ходили в кино, потом долго гуляли, ведь из-за сливок, всегда в Пярну взбитых, гулять было очень и очень полезно.

Писатель Сергеев страдал. Она находилась, конечно, на даче, и связи с ней не было. Играла в пинг-понг, и к ней все приставали. Еще бы к такой не пристать! Китайцы в их шелковых синих халатах – и те бы пристали, живи они рядом. Они-то придумали этот пинг-понг, они и построили древнюю стену, чтоб только не лезли к ним белые люди. Но даже и это напрасно, напрасно! И Пярну – напрасно, и стенка напрасно, и шапки с шарфами для Женьки и Петьки. Одно не напрасно: ее это тело, улыбка ее, запах светлых волос. Да, Господи, да! Научи: что мне делать?

Полина тем временем сидела дома, на дачу не поехала, хотя в городе стояла лютая жара и раскаленный асфальт вдоль присыпанных пылью берегов Москвы-реки был густо завален простыми телами студентов, милиционеров и служащих. Не всем же по Пярну гулять! А купаться охота. Неважно, что моря здесь нет. Есть река. А сливки и мы можем взбить, были б сливки.

Полина осталась на лето одна. Внутри ее стыла горячая лава. Ведь ей объяснил тогда друг ее Луис, что лава клубится, как тысячи змей, как змей миллионы, потом застывает. Вот так и с Полиной. Теперь ей казалось, что где-то в квартире звучит этот голос – рокочущий, влажный, – который читает по радио повести. А ей не хотелось, чтоб он здесь звучал. Ей были мучительны воспоминания. Особенно то, как всегда приходилось бежать в тесный душ, где она вытиралась одним, неизменным его полотенцем: махровым, зеленым, с оторванной меткой. И как он ее целовал на прощанье всегда с той же самой затасканной фразой:

– Увидимся завтра.

Куда же исчезла любовь? Или это была не любовь, а… Вот что? Я не знаю.

При этом она себе не представляла, как ей обьяснить потерявшему голову и честно влюбившемуся человеку, что их отношенья ужасны, нелепы. Она была слишком покорной и мягкой, чтоб так вот вдруг взять да и все обрубить. Поэтому лучше ей было остаться на лето одной и подумать о жизни. Но вы согласитесь, что женщине, юной, сидеть на кровати и думать о жизни, не переполняясь тоскою любви, – не только что странно, но и неестественно. Она же цвела, словно сад в Коктебеле, и каждый листочек цветущего сада был неповторим и чудесен по-своему.

Однако молчал телефон. Никого.

Вечерами она выходила из дому, медленно шла по улице Горького, потом сидела на Гоголевском бульваре и слушала слившийся звук поцелуев, тревожащих этот старинный бульвар, как птицы своим щебетаньем тревожат высокие кроны уснувших деревьев. Здесь же, на бульваре, состоялось одно странное знакомство, по-своему даже и испугавшее Полину, но зато заставившее ее заново взглянуть на человеческое сердце и жажду его, утоляя какую ты не утолишь ее до самой смерти.

Часов в девять вечера по московскому времени на лавочку к ней подсел совсем молодой, как она, человек с такой большой папкой, с которой обычно по городу ходят художники. Он был невысок и широкоплеч, улыбка его оказалась приятной. Они посидели на лавочке рядом, но молча, ничем не мешая друг другу.

Потом он сказал:

– Александр.

«Македонский?» – хотела спросить остроумно Полина, но так, разумеется, и не спросила.

– Полина, – сказала она вяловато.

– Тут у памятника Николаю Васильевичу, – заговорил он так фамильярно, будто на памятнике вовсе и не было прославившей Николая Васильевича фамилии, – старуха одна каждый день кормит голубей. Ей лет, скажем, сто. Хотя, может, больше. Она каждому голубю дала имя. И все имена из Шекспира: Ромео с Джульеттой, принц Датский, Отелло. Стоит, крошит хлеб и кричит: «Гертруда! Гертруда! Ромео! Ромео!»

Полина хихикнула.

– Хотите, я вас нарисую? – спросил между тем Александр.

– Давайте.

Он раскрыл папку, вынул оттуда большую тетрадь и карандашом быстро нарисовал ее голову на длинной и тоненькой шее. И вышло похоже.

– Возьмете на память?

– Спасибо, возьму.

Полина взяла рисунок, встала и собиралась вежливо сказать «до свидания» художнику, но он тоже встал, завязал свою папку и вызвался вместе идти прочь с бульвара, поскольку куда-то спешил. Полина слегка удивилась, что он не собирается проводить ее до дому, как это бывало обычно со всеми, но потом убедилась в том, что малознакомый Александр прихрамывает, и догадалась о причине его ненавязчивости. Прихрамывая и задевая своею папкой о лавочки, на которых неподвижно, вроде скульптур, сидели, обнявшись, влюбленные люди, он вместе с Полиной дошел до «Кропоткинской» и тут осторожно спросил, как, мол, завтра придет ли она на бульвар насладиться чудесной вечерней московской погодой. Полина пришла. Они сидели на лавочке и разговаривали так, как будто давно были близко знакомы. В конце концов он ее все же спросил:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Агата Кристи – непревзойденная королева детектива, совершившая революцию в криминальном жанре. Она х...
В книге «Самые смешные Денискины рассказы» собрано девять рассказов В. Драгунского, которые можно чи...
В сборник вошли повесть-сказка «Роверандом», написанная Дж. Р. Р. Толкином для его детей, а также «С...
Фастфуд – это не только гамбургер и пачка чипсов. Это практически любая еда, выпущенная промышленным...
Дэдпул или, как его ещё называют, Болтливый Наёмник обладает способностью к регенерации, отменным чу...
В этой книге ведущий эксперт по креативности Майкл Микалко показывает, как мыслят творческие люди – ...