Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
— Тот самый Шеврикука? Неужели? — будто бы радостно изумилась Стиша. — Как же, как же, наслышаны!
Не притворным ли было ее изумление? Шеврикуке сейчас же показалось, что и в облике Стиши есть нечто притворное или декоративное. Нет, не так. Стиша выглядела словно бы хористкой или, скорей, плясуньей удачливого (оттого и костюмы свежие) фольклорного ансамбля, чьи добычи и успехи были достижимее где-нибудь в Кордильерах или на Виргинских островах, нежели в местных Липецках и Омсках. Мягкие волосы ее (коса до пояса, естественная светло-русая или, если хотите, пшеничная) обегал поверху чуть кокетливо сдвинутый набок венок из ромашек, васильков, львиного зева, колокольчиков. Нынче в подобном венке можно было признать претензию и нарочитость. Но, рассмотрев шелковую, кадрильную блузку Стиши, гладкую, со множеством пуговиц, поднимавшую и саму по себе высокую грудь и доказывающую зрителям, что у барышни все есть и там и тут, юбку протяжную, почти до сапожек (всплеснет — и какие виды!), и легкие, красные сафьяновые сапожки, рассмотрев все это (что Шеврикука и сделал), можно было заключить: «А что? Стильно! Есть стиль и есть линия. Пусть и с претензией!» Да и отчего же не сплетать и в Москве венки в нынешние летние дни бывшей лесной деве?
— Я потом вам скажу, от кого я о вас наслышана, — шепнула Стиша Шеврикуке. — От одной… От одной известной вам особы… Ага…
Нет, мила, мила, отметил Шеврикука. И глаза ее хороши и лукавы…
— Это что у вас там за шуры-муры! — загремел Раменский, и видно было, что он сердит. В глазах же его злился зеленый огонь.
Стригли и брили Раменского с усердиями, и сам он старался ублагородить себя, выдирал кусты из бровей, однако и даже находясь под предводительством Малохола, он по-прежнему оставался жестко-лохматым. И, несмотря на все вращения судьбы со взгодами и невзгодами, волосы его не потеряли оттенки лесного происхождения. Нет-нет, а проглядывалось в них зеленое. А уж зеленый огонь из его глаз не исчезал никогда.
— Рамень, — спросил Шеврикука, — а ты Кышмарова знаешь?
— А то?! — буркнул Раменский.
— Он тоже тявкает, как и ты. И тоже не по делу.
— Рамень нынче в ущербе, — сказал Печенкин. — А? Или нет? Уже проиграл мне с Лютым двух барсуков и четверть березового колка под электропередачей! Фрязино-Ивантеевка. На него не дуйте. Вспыхнет! А Кышмарова все знают. И лучше бы не знали.
Ставки в играх на бочке или даже на бывшем красном столе в целях удержания натур от падения допускались теперь малые. Чтоб избежать обид и расстройств, приняли вместо «малые» выражение «по средствам времени», но средств не было, достойных, естественно, средств, отсутствие же их падало коршуном вины исключительно на время и его обстоятельства. Но проигрыш двух барсуков и четверти березового колка под электропередачей можно было приравнять к гусарскому проигрышу, требующему выстрела в висок. Шеврикука испытал сострадание к Раменскому.
— А что, надо осадить Кышмарова? — поинтересовался Лютый.
— Нет, я так… — поспешил ответить Шеврикука. — Всякие странности приходят в голову после медовухи. На днях я, правда, встречал Кышмарова. В сапогах со скрипом…
— Это что за топот? — поднял голову Малохол.
— Восходители разминаются, — пропела Стиша.
— Опять? Я же их отгонял!
— У них восхождение на днях. Небесный забег.
— Дорожку эту стоило бы взорвать. Или затопить. Или искромсать корнями дуба. Но на что рассчитывать с этими вот отдыхающими! — осерчал Малохол.
— Тогда здесь, по пересеченной местности, станут устраивать кроссы, — предположил Печенкин.
— Прекрати ехидства! — крикнул Малохол.
Он отбросил издание трудящихся масс и выскочил во двор. За Малохолом, волнуя всплесками свободной юбки, последовала Стиша. Лютый, Печенкин и Раменский переглянулись и остались при бочке. А Шеврикуку потянуло на воздух. Вдоль забора профилактория протекала в деревьях асфальтовая дорожка, способная облагодетельствовать и легкие автомобили. По ней неслась толпа сосредоточенных мужчин.
— Куда это они? — удивился Шеврикука.
— В Останкино. К вам. На Башню. К столикам «Седьмого неба».
— Прямо отсюда?
— Нет. Здесь они разминаются.
— Я узнаю, — зло пообещал Малохол, — кто их сюда определил. Какая вражина.
Мужчин неслось, пожалуй, не меньше сотни. Все они были спортсмены, даже те, что несомненно пережили отмену золотых червонцев с изображением императора Николая. Лишь один бегун забыл или не успел переодеться к старту, он был в вечернем (назовем так) костюме и при галстуке. Именно он остановился, рассмотрел зрителей из профилактория и закричал:
— Игорь Константинович, и вы здесь! Я сейчас!
Это был Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
Он бросился вдогонку за одним из спортсменов, коренастым, в цветастых трусах, наговорил ему что-то на бегу и тотчас же вернулся к забору профилактория, похожему на ограждение стадиона в Петровском парке, просунул голову в проем меж железных палок:
— Уморили! Укатали! Попить дайте, братцы!
Малохол не выразил сочувствия к заморенному бегом братцу, он и на Шеврикуку поглядел строго, будто осуждал его за неприличное знакомство и предупреждал о чем-то. А Стиша взяла и вынесла страдальцу чашу с напитком. Крейсер Грозный, видимо, так был обезвожен, что в мгновение перебрался, не повредив штаны, через железные трехметровые палки, а они были увенчаны наконечниками копий.
— Уважила, красавица! Спасла! — отфыркивался Крейсер Грозный. — Но еще бы. И чуть-чуть посидеть! Ноги отбил.
— У вас занятия, — Малохол явно призывал гостя, проявив выдержку и силу воли, продолжить забег.
— Э-э! — легкомысленно махнул рукой Крейсер Грозный. — Я уже спешился. И это не мое занятие. Это занятие Сан Саныча, Такеути Накаямы, моего лучшего друга. Это он марафонец и побежит в Башню! А я его сопровождаю. Сейчас у них будет круг, а у меня, значит, полчаса. Налейте что-нибудь еще и позвольте посидеть.
И Крейсер Грозный, не обращая внимания на недовольства Малохола, двинулся к помещению, где можно было выпить и посидеть. Отбитые ради удач японского друга и марафонца Сан Саныча ноги Крейсера Грозного сразу же привели его не куда-нибудь, а в укромную каморку Малохола.
— О! И тут флотские! — обрадовался Крейсер Грозный, обнаружив капитанскую фуражку заседателя при бочке Печенкина. — Что ж ты мне, Игорь Константинович, не рассказывал о таких героях. По этому поводу надо сейчас же бы и непременно!
— Флотский! — загоготал Лютый. — Знаменитый флотоводец! Адмирал головастиков и водомерок!
— Глупые шутки сейчас лишние! — предупредил Малохол.
— Да, да, конечно, — спохватился Лютый. И погрустнел.
А Крейсер Грозный мятым жестяным боком заполненной пахучим напитком кружки уже приветствовал нежно-тонкий стакан Печенкина.
— У вас картишки, — сообразил Крейсер Грозный, — а у меня полчаса!
— Только при наличии живности, лесопосадок или водоемов, — недружественно, взглядом вытесняя гостя за пределы профилактория, просипел Раменский.
— Что-что, а живность у меня есть! — рассмеялся Крейсер Грозный.
— Какая? И сколько штук?
— Штука одна. Пока. Но в ней одиннадцать погонных метров. Змей Анаконда.
— Чем подтвердите?
— Весь город знает. О змее был сюжет в «Московском телетайпе». Игорь Константинович не даст соврать.
— Змей есть, — кивнул Шеврикука.
— А если вам штуки… Так у моего друга Сан Саныча, который японец и сейчас бежит, много штук змеев. Опять же Игорь Константинович не даст мне соврать.
— Есть и штуки, — согласился Шеврикука.
Конечно, змеи у друга Сан Саныча водились в Японии бумажные, но кто знает, может быть, в полетах они были живее змеев из кожи и мяса.
— Ладно, бери табуретку, — сказал Лютый. — Сейчас нарисуем и змеев.
Малохол тем временем вернулся к облагораживающему чтению, но он как будто бы нервничал и нет-нет, а взглядывал на свои часы. Игра с появлением гостя стала шумной и балаганной, Малохола она явно раздражала. А Шеврикука, хотя прибытие Крейсера Грозного его никак не обрадовало и он был намерен спровадить сейчас же останкинского громобоя на асфальтовую дорожку, ничего не предпринимал, а сидел после медовухи разомлевший и тихий.
— И от кого я наслышана-то о вас, вы не догадались? — Нежная рука Стиши легла на плечо Шеврикуки, а потом Стиша присела рядом с ним на корточки, и коса ее коснулась пола. — А? Не догадались?
— Нет, — лениво протянул Шеврикука. — От кого же?
— Какой вы не сообразительный! И не чувствуете! — Стиша лукаво пальчиком укорила Шеврикуку и зашептала заговорщически: — От Увеки…
— От кого? — удивился Шеврикука.
— От нее… Прежде она звалась Увека Увечная, а теперь она Векка Вечная… Или вы ее не знаете?
— Нет, знаю… Как же… — сказал Шеврикука с расположением к Стише, но без всякого расположения к Увеке-Векке. — Слышал… И видел как-то ее… Приходилось сталкиваться…
— Мои-то с ней тропинки пробегали рядом, — сказала Стиша. — А то и сливались в одну…
— А мы вашу даму козырной десяткой! — воскликнул Крейсер Грозный. — И три очка «Спартаку»!
— Но ведь она, Увека-то, говорят, определена в холодную, — вспомнил Шеврикука.
— Сегодня она в холодной, — улыбнулась Стиша, — а завтра, глядишь, будет в тепле на канарском пляже…
— Может быть, — вяло согласился Шеврикука. — Может выйти и так…
— А я думала, вас обрадую Увекой-то, — Стиша была чуть ли не разочарована. — Она-то на вас ох как смотрит!.. Да вы, видно, и стоите того. А, Шеврикука? У Увеки-то есть и надежды на вас, я знаю! Может, я говорю лишнее. А может, и нет…
— Стиша! — словно бы с высоты, с гранитной скалы властно прозвучал голос Малохола. — Не время ли тебе вспомнить о своих заботах! Не время ли поднести жаждущим чаши!
— Это верно! Это справедливо! — поддержал Мало хола Крейсер Грозный. — А то ведь минут через пятнадцать притопочут обратно наши бегуны.
— Это как же они будут вздыматься на Башню? — поинтересовался Печенкин.
— Приезжайте к нам, увидите.
— Ну да, — покачал головой Печенкин. — Над вами в Останкине неизвестно что висит.
— Экая беда! — сказал Крейсер Грозный. — Висит себе и висит. Над каждым из нас все время что-нибудь да и висит. А из этого дредноута, что в Останкине, вчера пролилось. И ничего, живые.
— Что пролилось? — спросил Лютый.
— А леший его знает, — сказал Крейсер Грозный. — Не успел попробовать. Недолго лилось. Сосед слизнул с балконной ограды, говорит — хорошо! И запах стоял вкусный. Не иначе как борща по-флотски. Вот и Игорь Константинович подтвердит.
— Я отсутствовал в ту пору в Останкине, — сказал Шеврикука.
— Ну и не расстраивайтесь, — успокоил его Крейсер Грозный. — Еще закапает. А чтой-то вы карты не сдаете?
— Хватит! — резко заявил Раменский.
— Проигрываешь — и не злись, — сказал Лютый. — Сдавай или оплачивай проигрыш. Сколько зайчатины должно пойти ихнему змею? Анаконде, что ли?
— Анаконде, — подтвердил Крейсер Грозный.
— Ихняя живность, — сказал Раменский, — может, и липовая.
— А вот вы подавайте змею ваших зайцев, — предложил Крейсер Грозный. — Мы и проверим. Да и двух барсуков тоже! Красавица милая… Зовут-то вас как?
— Стиша.
— Стиша. Не сделаете ли одолжение, пока решаются животноводческие проблемы, выглянуть и посмотреть, не бегут ли обратно, огольцы?
— Бегут, — вернувшись, сообщила Стиша.
— И уже видны? — ужаснулся Крейсер Грозный.
— Нет. Я прикладывала ухо к земле. Слышен топот.
— Вот и хорошо! Вот и спасибо! Сожалею, что заставил ваше бесценное ухо быть приложенным к грунту. За ухо это и тем более за косу самое время теперь осушить чашу.
— Поднеси ему! — распорядился Раменский. — И пусть проваливает!
— Моряки никуда не проваливают! — гордо заявил Крейсер Грозный. — Но исключительно с вашими зайцами…
— И что это ты выступаешь здесь командиром? — обратилась к Раменскому Стиша.
— Хватит! Все! — молвил Малохол.
И замолчали.
Минут семь еще шла игра. Крейсер Грозный ликовал, готов был нечто выкрикнуть или пропеть, но и без оглядки на Малохола останкинский гость помнил о нем и никаких звуков не издавал. А потом, взглянув на часы, он вскочил, не потребовав и лаврового венка победителя, а лишь принял из рук Лютого раскрашенные бумажки, поблагодарил всех за гостеприимство, пообещал не забывать и долго не пропадать, красавицу Стишу расцеловал в обе щеки, сообщив: «За мной рогатка!» — тут же спохватился: «Да что же это я? Чтобы хозяев не обидеть! На посошок-то!» — запустил черпак в ушат с приятственной жидкостью, осушил его, крякнул и был таков.
Последовавшие за ним во двор профилактория Шеврикука, Малохол, Стиша и три карточных заседателя могли лишь засвидетельствовать, что Крейсер Грозный ловко и вовремя преодолел забор из металлических палок с наконечниками копий, был дружелюбно встречен толпой настоящих мужчин, гармонично вписался в их сообщество и даже вызвал долгий, облегчающий душу вздох поощрения.
— Да не злись ты! Проиграл и проиграл! — сдерживал Лютый (и Печенкин помогал ему) раззадорившегося Раменского, рвавшегося к забору. — Я тебе еще нарисую. И барсуков, и росомах!
А Шеврикука почувствовал, что к нему прижалась пшеничнокосая Стиша.
— Шеврикука! Можно тебя на секунду? — сказал Малохол.
— Пожалуйста.
Они отошли.
— Вот что, — сказал Малохол. Глядел он будто бы в спины бегунам. — Более ты нас не посещай.
Шеврикука рот раскрыл в намерении попросить у Малохола объяснений, но произнес лишь:
— Как скажешь!
И услышал:
— А я уже сказал.
В глаза Шеврикуке Малохол так и не взглянул.
32
В Землескребе Шеврикука посчитал, что пришла пора повидать Пэрста-Капсулу.
Но в доме Пэрст-Капсула отсутствовал. Может, гулял где-то. Может, был в делах. Он ведь заверил Шеврикуку, что не заскучает. И что у него есть уже остропривлекательное занятие. В получердачье Шеврикука ощутил свежий для пристанища подселенца запах. Он был еле уловимый. Зацепился где-то за Пэрста-Капсулу и был принесен им в Землескреб. Пэрст-Капсула собирался завести подругу, о чем поставил Шеврикуку в известность. Возможно, что и завел. И возможно, появлявшийся в Землескребе высокомерный исполнитель Б. Ш. (Белый Шум) понудил Пэрста-Капсулу к скорым поступкам. Духи, учуянные нынче Шеврикукой, были, по его разумению, дешевыми и даже вульгарными, не запаниковал ли Пэрст-Капсула, не бросился ли заводить дружбу с какой-нибудь лимитчицей, имеющей слабую натуру? Да хоть бы и с лимитчицей, ему-то, Шеврикуке, какая разница? К тому же все эти его соображения, в особенности с привлечением запаха якобы вульгарных духов, выходили постыдно-поверхностными. И может быть, у Пэрста-Капсулы вовсе не было причин опасаться Б. Ш. или любого из Отродий Башни.
Однако после объявления Белым Шумом обязательной потребности в нем, Шеврикуке, проистекло уже пять дней. А никаких действий не последовало. В нем включили напряжение и пропали. Ну и ладно. И ладно. И пусть. Ему теперь не надо разыскивать Пэрста-Капсулу и задавать вопросы. И не надо нервничать по поводу затишья Отродий. Сейчас не его ход. Сейчас ход тех, кто повел с ним во что-то игру. Или посчитал выгодным включить его в свои игры.
Но из-за чего осердился Малохол? И осердился ли? Чем было вызвано воспрещение прогулок Шеврикуки в бани и бассейны Малохола? Этому Шеврикука искал теперь объяснения, но все они его не удовлетворяли. Могло донестись до Малохола нечто из перечисленного в укорах Увещевателя и прийтись ему не по нраву. Но, впрочем, Малохол всегда проявлял себя самостоятельным в оценках и поступках, а уж то, что произносилось или утверждалось в Обиталище Чинов, было для него несомненным дерьмом и бледной поганью. Вторжение Крейсера Грозного? Тут были поводы для досады. Но досады на полчаса. Или хотя бы на день. Не стал бы Малохол из-за неудобств и нарушений, вызванных останкинским мореходом, а виноват в них был он, Шеврикука, делать столь решительное заявление. Развеяли бы досады шутками. Стиша? Из-за Стиши? Здесь, конечно, могло что-то быть. В хозяйстве Малохола Шеврикука, и из-за собственных настроений, и после турецкого тепла и медовухи, был и впрямь рассеянный, разомлевший и не вцеплялся вниманием во все ежесекундные тонкости отношений собравшихся в каморке. Но кое-что, естественно, заметил. Напряжения из-за Стиши возникали, но в них неожиданно для Шеврикуки, и к его удивлению, скрещивались интересы Малохола и смотрителя деревьев, кустарников, клумб и зимних садов Раменского. Два года назад никакой Стиши в профилактории он не видел. Совсем иная дева, не из лесных, приглядывала за кухней. Как будто бы Стишу, ей на замену, привлекли по представлению Раменского. А Малохол, стало быть, положил на нее глаз? Но он-то, Шеврикука, здесь при чем? Он с ней даже не любезничал. Любезничал со Стишей Крейсер Грозный, но без всяких помыслов, а просто как истинный флотский кавалер, благодарный, ко всему прочему, за подносимые чаши. Он же, Шеврикука, ее как следует и не рассмотрел в рассеянности и послебанной истоме. Поставил ее в ряд фольклорных плясуний и успокоился. А она ходила в приятельницах с Увекой Увечной. Может, даже росла и воспитывалась вместе с Увекой. Что-то в ней было, вспоминал теперь Шеврикука. Что? Лукавство и некое знание, насмешничала она над ним, пропевая «Неужели тот самый Шеврикука? Как же, как же, наслышаны…» Верхняя губа Стиши была чуть вздернута, обнажала белые зубы. Принято относить имеющих вздернутую верхнюю губу к особам вздорным и капризным. (Впрочем, и оттянутая нижняя губа тоже как будто свидетельствует о капризах.) Не ахти какие психо-физиономические справедливости! А имя? Стиша? Производное от Устиньи? Вряд ли. Бывшая лесная дева, Шеврикука это почувствовал, была способна стихомирить буянов. Стихомирить и сразу. (Могла, наверное, и утихомирить, и утишить, могла утешить и утешать. Могла, значит, быть и Утехой. Стиша — Утеха?) Тихий мир и вздор? Тихий мир и каприз? Вздор и капризы были свойственны Увеке Увечной. Но был ли в ней и тихий мир? Похоже, Гликерия и Дуняша-Невзора отказывали ей в этом.
Но все эти его сегодняшние гадания сами показались Шеврикуке вздором. Однако Стиша несомненно озадачила его. Она явно направляла на него некое свое усердие. Одной ли ее это была затея или она способствовала кому-то, Шеврикука судить не мог. «Постой! — сказал себе Шеврикука. — А когда она прижималась ко мне…» Да, случились мгновения, когда Стиша прижалась к нему, а Крейсер Грозный вместе с отважными бегунами уносился под сень берез и лип. Шеврикука опустил пальцы в карман джинсов и в одном из них, заднем, запертом «молнией», обнаружил бумажный листок, скрученный в трубочку. Такие трубочки с посланиями, вспомнилось Шеврикуке, называли цидульками. И вот что он прочел на листочке, выведенное детскими печатными буквами: «Д. Шеврикука! Прошу! Ожидаю в Ботаническом саду у маньчжурского ореха в одну из сред в три часа дня. Очень прошу! В. В.». О надеждах Увеки Увечной, связанных с ним, Шеврикукой, шептала Стиша. «Д. Шеврикука» — это как понимать? «Дорогой», «Достопочтенный», «Достаточно уважаемый» или даже «Доктор»? А «В. В.»? «Векка Вечная» или «Ваша Векка»? Не хватало еще «Ц»! Но откуда Увека Увечная, ко всему прочему находящаяся теперь как будто бы в холодной, могла узнать о времени услад Шеврикуки в турецкой мыльне, если он сам о них не догадывался? Или это пшеничнокосая Стиша с хитрыми зелеными глазами накорябала приглашение к маньчжурскому ореху? Да и произрастают ли у нас в Ботаническом саду маньчжурские орехи? «В одну из сред в три часа дня…» «Как же! Сейчас и побегу!» — мрачно пообещал кому-то Шеврикука.
Нет, решил Шеврикука, из-за Стиши, даже если Малохол и наблюдал за ее затеями и подсовываниями бумажки, а сам не был к этому подготовлен, он не мог потерять рассудительность. Но вдруг за два года Малохол стал не тот? Опять же вряд ли. Не доносилось об этом ни сведений, ни слухов. Впрочем, нынче все меняется в мгновения, Шеврикука не знал, в какие предприятия потянуло, скажем, встрять Малохола. Неужели Малохол посчитал общения с ним, Шеврикукой, опасными для себя? Это было бы удивительно… Так или иначе, о профилактории в Сокольниках предстояло забыть. И не думать о нем как о возможном укрытии. А порой Шеврикуку успокаивала мысль о том, что у него есть место, где можно уберечься. Именно замереть и пропасть. Или хотя бы загулять. В Китай-городе ему дали понять, что пропажа двухстолбового домового Шеврикуки будет сейчас же обнаружена. А загулять? Да гуляй себе с кем хочешь, сколько хочешь и где хочешь.
Но на Малохола Шеврикука обиделся. Все принимал во внимание и допускал даже (при двух вариантах понимания ситуации) разумность решения Малохола, но истребить в себе обиду не мог. «Да пусть он теперь ко мне когда-нибудь сунется!» — обещал Шеврикука. Опять же неизвестно кому.
Он пропылесосил квартиру пенсионеров Уткиных. Уткины недавно приезжали с дачи в Москву за продовольствием и радовались чистоте комнат, половиков, кастрюль, запонок, занавесей, постельного белья в шкафу. И конечно, малахитовой вазы. И семейной гордости, печки Чуда, из довоенных годов, а может быть, и из прошлого мирно-просвещенного столетия. Супруга Уткина пожелала приготовить в Чуде пироги с вишней, яблоками и крыжовником. Чудо и уехало на дачу. Успокоило и удивило Уткиных примирительное состояние цифр расходов и оплат в книжке коммунальных платежей. Как бы ни бесились, кусая банкноты, носители энергий, как бы ни дуели в брызгах и пене их погоняльщики, Шеврикука находил способы не затруднять ответственных съемщиков квартир, в каких он позволял себе отдыхать.
«Нет, надо было ответить Малохолу!» — Опять ропот возник в Шеврикуке. И сейчас же последовал ответ: «Сиди! Сиди! И именно отдыхай…»
Вспомнилось Шеврикуке. Ну, определим сейчас: не сам слышал. А скажем: читал. Хотя и не читал. Барин, при случае простец, при случае оригинал, граф Федор Григорьевич Орлов, бывавший и на Покровке, в доме Тутомлиных, и несомненно известный Гликерии, привнес в обиход науку «фифиологию», какая учила пользоваться особенностями людей, превратностями и шутками житейских обстоятельств. По «фифиологии» Ф. Г. Орлова, наивысшим из искусств было искусство — терпеливо сидеть в засаде и хватать случай за шиворот. Да, согласился Шеврикука, ему нужно теперь терпеливо сидеть, но вовсе не в засаде, а в охороне, чтоб самому не быть схваченным за шиворот.
И вот, пребывая в крепости служебных приложений сил и имея в кармане почти что охранную грамоту — бумагу о проведенном с ним упреждающе-назидательном Увещевании (а не листочек, подсунутый ему, можно посчитать, интриганкой Стишей, раздразнившей Малохола; трубочку-цидульку ее с приглашением к маньчжурскому ореху Шеврикука сжег), он в квартире Уткиных включил телевизор. Нырнул в московскую программу. И ему сразу же пообещали показать прямой репортаж. Но на экранах и так Шеврикуке все виделось выпрямленным. Сейчас же, как выяснилось, требовался вертикально-прямой репортаж. Настоящие мужчины штурмовали Останкинскую башню. На Башню их и заманивали словами: «Только здесь вы проявите себя настоящими мужчинами». Толпа, топотавшая на днях в сопровождении Сергея Андреевича Подмолотова вблизи профилактория, оказывается, уже сегодня днем рвалась к наслаждениям «Седьмого неба». Стало быть, репортаж был никакой не прямой, а записанный на пленку и успевший превратиться в консервное изделие, бланшированное в масле. Прямой наводкой телекамер смогли показать лишь победителей жизнеутверждающего забега за столиками поднебесного ресторана. Они либо обменивались мнениями в ожидании официанток и блюд, либо молчали, приглашая телезрителей в глубины миросозерцаний. Естественно, за столиками победителей (Шеврикука расстроился бы, коли б вышло иначе) сидели Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, и его японский друг Такеути Накаяма. Очаровательная дама в вечернем туалете Тамара Ракита, хозяйка культурно-эротических программ ресторана, поздравила победителей с чудесным обретением мест в надмосковных высотах. Не одна лишь сокольническая толпа, виденная Шеврикукой, высокой страстью была ввергнута в соперничество. Всего к Башне с разной степенью скорости принеслось шесть тысяч бегунов. Иные из них прибыли на троллейбусах, а кто и на попутном ветре. Не всем им было суждено втиснуться в финальную часть забега. Так, из показанных кадров следовало, что не сумел втиснуться флейтист из Землескреба Садовников, его грубо отшвырнули, чуть ли не растоптав ему тонкие переплетения достоинства. Всего лишь пятьдесят семь соискателей добились удовольствия быть допущенными на лестницу, взлетающую к трехсоттридцатисемиметровой отметке. Крейсер Грозный доказывал, что он никому не конкурент, а просто приглядывает, чтобы с нашим японским гостем не случилось ничего дурного. Сергею Андреевичу предъявили три лифта, запрягайте любой из них, и вы будете где надо через сорок восемь секунд, зачем утруждать мышцы ног, да и всего туловища. Но сибаритское путешествие сопровождающего лица в лифте, по мнению Крейсера Грозного, могло снизить уровень исконного останкинского гостеприимства. Старания Сергея Андреевича и флотская выучка, хоть был он и не в черноморских клешах, помогли ему вознестись на шесть ступеней выше японского марафонца и истинным московским хозяином подать Такеути-сан руку на финишной черте, приглашая его на полированные плиты черного мрамора, устлавшие пол ресторанного вестибюля. Электронный хронометр признал время Такеути Накаямы четвертым. А главный приз — чугунный утюг-паровоз с вместилищем для углей, срамивший электричество еще в десятом году, а экологически — почти чистый, — добыл двадцатитрехлетний пекарь из Долгопрудного Александр Алешкин, поклонник группы «Дюна». Известному нам японцу Сан Санычу вручили музыкальный набор деревянных ложек фирмы «Зубарики», этими ложками, выделывая, предположим, камаринского, в картузе и плисовых штанах, можно было ударять по собственным плечам, локтям, коленям, подметкам сапог и вызывать особенный звук, совершая зубовные переборы. («А в кабинете Увещевателя, — пришло в голову Шеврикуке, — не было, между прочим, ни Чудо-печи, ни чугунного утюга, ни музыкальных ложек…») Очаровательная дама Тамара Ракита попросила японского гостя в знак интеллектуального и мускульного собеседования двух культур опробовать ложки. Накаяма-сан хотел было произвести ложками дружественные звуки, но застеснялся. «Эх, нам бы да плечи пошире!» — крякнул Сергей Андреевич Подмолотов и, как бы принимая в себя невоплощенный порыв застеснявшегося Такеути, схватил ложки, сотворил ими двухминутную виртуозную пьесу с ударами и перелетами ложек, при этом пускался вприсядку и лепил чечетку. Взгремел оркестр, но играл он, естественно, не камаринского, а «Яблочко» и всемирный (если верить кроссвордам) танец матросов «Матлот».
Среди десяти ловцов удачи, усаженных за столики в Бажовском зале «Седьмого неба», оказался и молодой скалолаз, обративший на себя внимание Шеврикуки в доме Тутомлиных. И его представили зрителям. Скалолаз простодушно заулыбался и, возбуждая в народе зуд к восхождениям, потряс альпенштоком. Из-за спины скалолаза выглядывал рюкзак, в котором вполне мог лежать разобранный «Запорожец». Очаровательная хозяйка Тамара Ракита признала присутствие на банкете победителей японского марафонца и человека с альпенштоком обнадеживающим и одновременно символичным. Во-первых, останкинские забеги становятся международными. Во-вторых, разве предел настоящим мужчинам высота в триста тридцать семь метров? Конечно нет! Если не сегодня и не завтра, то хотя бы через две недели можно будет проводить забеги и выше, к самому ретивому флагу, реющему, как известно, на высоте пятьсот тридцать три метра. Кто побежит — имея в руках альпеншток, кто — привязавшись к Башне веревкой, кто — и надев специальную обувь с шипами и присосками. А рюкзак молодого скалолаза, продолжила Тамара Ракита, наводит на мысль о том, что мужикам нашим очень скоро станет стыдно возноситься в выси духа и тела порожняком и наверняка озабоченные головы сообразят, чем целесообразнее нагружать соискателей ради совершенствования дел в стране. Последовало чтение поздравительных телеграмм. Их Шеврикука слушал рассеянно. Оживился лишь раз, когда упомянули флейтиста Садовникова. Садовникова обидели наглецы и дикобразы, его отшвырнули и чуть не затоптали, однако он остался бодр, великодушен, съел на ужин котлету и телеграфировал на Башню: «Даешь выше! И на Пузырь! И в путешествие по облакам!» Тамара Ракита стала говорить о Пузыре, но звук сразу же пропал, изображение порвалось, и клочья его словно бы желали влететь в квартиру Уткиных, затем они исчезли, и секунд через двадцать из серого выплыла ушастая физиономия черного небритого мужика, рот его открылся и произнес: «От синего поворота третья клеть… Четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Тут рот мужика скривило, он исчез. Лишь когда на экране забасила жизнестойкая реклама московской недвижимости, можно было уже подумать, что некая неожиданная сила успокоилась и позволила телевизионному центру служить обществу и далее.
«Неужели Пузырь посчитал необходимым попечительствовать над текстом телеграммы флейтиста Садовникова из Землескреба и вдохновенным словом очаровательной хозяйки? — удивился Шеврикука. — Или кто иной?» Впрочем, эта мысль недолго занимала Шеврикуку. Мало ли какие помехи и безобразия могут возникнуть и без всяких попечительств! Но вот ушастая небритая физиономия или даже рожа никак не пропадала из соображений Шеврикуки. Сама эта рожа была (или могла быть) глупостью, технической помаркой, обрезком чьей-то ошибки. Тем не менее слова мужика Шеврикуку озадачили. «Какой синий поворот?.. Каая такая у чаши бывает рукоять? — думал Шеврикука. — И что это за чаша с бирюзовым камнем?..»
33
А через день Пузырь тихо проявил себя.
Что-то пролилось в Останкине, заставив жителей поднять глаза к небу. А небо было невинно-чистое. Пузырь же, по сложившемуся установлению останкинцев, небу не принадлежал. Известно — среди двух московских граждан непременно отыщутся три спорщика. Но сейчас серьезных дискуссий не случилось. Пролилось из Пузыря — это как бы само собой разумелось. И не могло рано или поздно не пролиться. Иначе пустое времяпровождение в здешних воздухах неизвестного объекта должно было показаться останкинцам бессмысленным, обидным или даже безнравственным.
Иное дело — что пролилось? Тут произошли не только споры, но и перепалки. Правда, без доводов кулаков и огнестрельного оружия. Хотя, казалось бы, выяснить, «что пролилось», было куда доступнее, нежели понять, «откуда пролилось». Рассуждения «откуда» и «что это за Пузырь такой» были умозрительными, их вообще могло отнести ветром в хранилища воздушных страхов и надежд. А — «что»? Здесь имелись и запахи, совершенно ощутимые, и густая жидкость, исходившая еще паром. Немало мисок, кастрюль, чайников, детских ванн, ведер, оцинкованных корыт, в мгновения выставленных на балконах, тротуарах и на крышах, приняли в себя неспешные, чуть желтоватые струи. Шеврикука емкости не выносил, а лишь взял для исследований большую ложку и произвел дегустацию кое из каких посудин. Облизнув ложку в четвертый раз, он отправил ее за брючный ремень, в убеждении, что более хлебать нет нужды. Вряд ли ложка добудет ему нечто непохожее на гороховый суп. Гороховые супы, особенно с сырокопченым окороком, Шеврикука уважал, но протертые супы терпеть не мог. Нынешний же был не только протертый, но, по всей вероятности, приготовленный из концентрата. И большинство жителей Землескреба сходились на том, что их угостили гороховым супом. Если даже и не гороховым, то, во всяком случае, со вкусовой основой из бобовых. Некоторые были убеждены, что на них пролилась чечевичная похлебка. Иные уверяли, что им достались куски копченой грудинки, и победно размахивали обглоданными костями. С ними не спорили. А спорили с несколькими упрямцами и фантазерами, которые якобы были облагодетельствованы блюдами, совершенно непохожими на гороховый суп. Эти индивидуалисты требовали верить им на слово, предъявить на предмет идентификации они ничего не могли, потому как все приобретения пустили сразу в ход, потакая слабостям организмов. Гремел посреди тротуара, но стоял на якоре своей правоты Сергей Андреевич Подмолотов. Крейсер Грозный. Он успел вынести на балкон два котелка, приткнул их рядом. В одном из котелков оказался горячий севастопольский борщ с чесноком, шкварками и пампушками, во втором — макароны по-флотски, эти, к сожалению, чуть остывшие. Испытывая непрерывный ностальгический голод по всему военно-морскому, Сергей Андреевич незамедлительно оприходовал первое и второе. Теперь и экспертиза с Петровки не могла бы определить, что находилось в котелках. Из уважения к коку Крейсер Грозный усердствовал так, что вылизал и отпечатки языка. «Никогда не вру! Нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах! — гремел Крейсер Грозный. — Вот и Игорь Константинович не даст соврать! Хотел было угостить японского друга Сан Саныча! Но не смог! Не удержался! Осрамился!»
И остальные инаконакормленные с яростью отстаивали свои вкусовые ощущения. Но все они главным образом имели дело с киселями, кашами и супами. Кисели, якобы пролившиеся, были из ревеня, из черной смородины, из одуванчиков, из арбузных корок, из лепестков казанлыкских роз, из мухмяной крупы, да мало ли из чего. И каши случились самые разнообразные. А вот двоим достался шашлык. Двоим — эти были выходцами из Сергача и навещали мечеть на улице Дурова, — конская колбаса казы. Одной — неочищенный кокосовый орех и ломотъ швейцарского сыра со слезой. И так далее. Ко всему прочему, некоторые не только полакомились, но и пострадали. Гражданин с 1-й Ново-Останкинской из интереса к атмосферным осадкам хлебнул стакан жидкого гуталина. Дама с сумкой на колесах опрокинула в себя плошку клубничного конфитюра, а в том оказалось сорок граммов толченого стекла.
В прежние времена большинство, ради справедливого размещения в природе предметов и суждений или уж хотя бы ради сохранения всеобщего душевного благоденствия в Останкине, конечно бы всем этим инакопокушавшим дало бы гневный отпор, поставило бы их на место или в угол, и они несомненно бы признали, кроме, возможно, двух-трех особенно нервных, что ели, глотали, пили единственно гороховый суп. А никак не шашлык и не гуталин. Ну, в случае с Сергеем Андреевичем Подмолотовым, как исключение, допустили бы макароны по-флотски. И все. Теперь же погорячились, пооскорбляли друг друга — но больше из-за радости человеческого общения, и остыли. Отчего же, кисели так кисели. Казанлыкские розы так казанлыкские. Арбузные корки — пожалуйста. Вызывала сомнение лишь мухмяная крупа, никто не мог припомнить, что это за крупа, из чего и откуда, легитимна ли, имеет ли харизму. Ну, пусть будет и мухмяная крупа. В конце концов, мы обладаем свободой мировосприятия и свободой сознаний, и в этих свободных сознаниях гороховый суп одного вполне может быть тождествен шоколадному торту или гуталину другого.
На этом бы разойтись, а не расходились. И Шеврикука, находя свое пребывание во дворе бессмысленным, в квартиры не шел. Двое никак не могли успокоиться и снова дергали толпу. Один из них, неуравновешенный мужчина лет пятидесяти по фамилии Желонкин, уверял, что возмущен и испуган и что заявляет это он как санитарный врач, но отсутствие на нем халата, желательно белого, делало его профессионально уязвимым. Он и часа два назад носился по двору, уговаривал каждого не принимать внутрь пролитого сверху. При этом он запугивал простодушное население. Будто бы от этого неизвестно чего, пролившегося неизвестно откуда, все непременно отравятся и окочурятся. «Как же! Отравимся! — отвечали ему. — А чего мы пьем и едим изо дня в день?» Отвечали чаще сердито, иные могли и прибить. Будто бы в Желонкине и содержалась причина, по какой они день изо дня пили и ели то, что пили и ели. А не нечто замечательное. К тому же во многих и впрямь вспыхивали страхи: «А вдруг отравимся?» Желонкин же давал этим страхам медицинские основания. И он просто мешал. Но теперь, когда все они стояли перед Желонкиным живые и не ощущали расстройств, влекущих в известные места (даже покушавший гуталина и тот повеселел), когда страхи опали и была подтверждена жизнестойкость останкинских граждан, они смотрели на Желонкина с состраданием и посмеивались над ним, но по-доброму. И даже наивные просьбы Желонкина не употреблять жидкость более, а незамедлительно сдать ее на анализы, если не ради здоровья, то хотя бы ради чистой науки, вызывали лишь смех, дружный, но беззлобный.
Вторым подстрекателем разговоров был высокомерный малый лет двадцати семи, вышедший к людям в предзимнем сероклетчатом пальто с поднятым воротником и в клетчатой же кепке. Во рту он держал трубку, но не дымил. Его сейчас же произвели в инспектора Варнике. От всяких стран и народов в московскую торговлю приплывали теперь наряды для разных мирских нужд, доселе как будто бы здесь и неизвестных. Добытчики денег хватали их, не всегда установив, к чему и для каких надобностей. Охотно выходили в свет в легких одеждах и туфлях хороших фирм, предназначенных, правда, как вдруг выяснялось, лишь для единственной кладбищенской церемонии. Случайно ли вырядился наш малый в теплый день так кинодетективно образно или он и впрямь содержал в себе сыщика, публике оставалось лишь гадать. Но проявлял себя малый вовсе не инспектором Варнике, а знатоком проблем и интересов высших цивилизаций. Иногда он, сужая глаза, давал понять, что и сам он, может быть, оттуда, но до поры до времени… и не это главное. Естественно, Пузырь был внеземного происхождения. Пусть для кого-то будет Пузырь, для кого-то Дредноут, снисходительно допускал инспектор Варнике, но на самом деле это… не будем сейчас называть, дабы не вызвать спазмы человеческого разумения. И если санитарный врач Желонкин умолял пожертвовать приобретения и принести их на алтарь романтической науки, инспектор Варнике, даже и не осаживая Желонкина, предлагал всем откушавшим следить за собой и записывать, что с кем произойдет в дальнейшем: кто получит валютное наследство из Ивано-Франковска, кто вернется в дзэн-буддизм, кто приватизирует столовую возле платформы Северянин, кто влюбится в певицу Бичевскую, кто обретет чувство полета, у кого отрастет вторая голова. И тому подобное. Конечно, все будет фиксироваться и в Пузыре, но частные хроники хода опытов также важны. «Опыты! Какие над нами еще такие опыты! Не допустят! Да мы тебя!» — кричали на малого с трубкой, особенно яро — гражданки. «Ну вот! Опять! — как бы даже и расстраивался малый. — Отчего вы не можете привыкнуть к тому, что Земля всего лишь плантация. Человеческая плантация!» — «Какая еще плантация!» — «Обыкновенная, — с терпением миссионера разъяснял инспектор Варнике. — Бывают плантации кофе. Бывают плантации кукурузы. Бывают плантации опийного мака. А Землю выбрали для плантации человеческой. Сюда опустили рассаду человеков. Кто выбрал и опустил? Вам потом скажут. А может, и нет». — «И что же, и сегодня лилось ради опыта?» — «Несомненно! — уверял инспектор Варнике. — И наверняка задачи ставились как глобальные, так и узкие. Кто-нибудь ощутил вкус картофеля? А? Ни единый подопытный! А всем известно — Россия не выжила бы в войну без картошки. Нынче же картофель не был включен в рацион кормления. Возможно, изучалась жизненная приспособленность останкинских желудков». Упоминание картофеля отчего-то особенно возбудило спорщиков, они стали надвигаться на малого с трубкой, требуя, чтобы тот немедленно отказался от признания Земли плантацией. Двое чернокожаных разнополых рокеров на ижевском громоходе не раз пытались сдвинуть дискутантов с тротуара, теперь они приехали снова, отделили инспектора Варнике, все еще следовавшего снисходительному просветительству, от наседавших, при этом девица радостно выкрикнула: «Да на вас Пузырь просто помочился! Терпел, терпел и пустил струю! Или справил большую нужду! А вы всю свою посуду выставили и довольны!» Эти удивительно деликатные, будто из изящного прошлого, слова были незамедлительно переведены на современный московский язык гоготом приятеля девицы. «Молодое дурье! — бросили им вслед. — Титомиры! Гулькины! А хоть бы и помочился!» Толпа опять надвинулась на инспектора Варнике, приписывая ему воспитание на человеческой плантации подобных Титомиров и Гулькиных. Лишь те, что поблагоразумнее, стали расспрашивать предзимнего малого, а так ли уж плохи выделения Пузыря и нет ли в них все-таки и чего-то полезного?
Суждения посвященного во внеземные секреты сейчас не слишком волновали Шеврикуку. Сам же малый его отчасти заинтересовал. Шеврикука еще побродил бы неподалеку от спорщиков, как бы находясь в раздумьях или в воспоминаниях о былом, но ему надоел добродетельный гражданин Радлугин. Радлугин, хотя и был оратор и авторитет, в присутствии Шеврикуки слов сегодня не произносил, а только слушал. Иногда рот его открывался и правая рука вздымалась, но тут же Радлугин взглядывал на Шеврикуку и застывал. И порой Радлугин будто хотел подать знак Шеврикуке. Шеврикука догадывался о чем. Радлугин мог его спросить: «Куда подевалось „дупло“?» «На задании», — ответил бы Шеврикука. Но отвечать не хотел. Он понимал, что долгое его присутствие вблизи спорщиков может быть истолковано Радлугиным превратно и дать свежайшее направление усердиям доброхота. Это пусть. Но Радлугин мог и посчитать, что Шеврикука заинтересовался мелкими явлениями, а потому, возможно, и сам не столь значителен. Такое недоумение Шеврикука возбудить в Радлугине отчего-то теперь не пожелал и ушел с улицы.
34
Уже у Уткиных Шеврикука отругал себя. И хорошо, что Радлугин маялся, жаждал беседы с ним и тем самым заставил уйти. А то ведь чуть ли не вступил в полемику с инспектором Варнике после высказанных тем картофельных соображений. Чуть было не сделал заявление. «А без картошки мы не жили, что ли?» Конечно, поклон картофелю! Поклон Христофору Колумбу! Поклон земле американской! Поклон землеумельцам страны инков! И нашим отечественным агрономам поклон, неизвестно, правда, кому, ну хотя бы Андрею Тимофеевичу Болотову! Но ведь жили и без картошки, и сколько веков! Как же можно было забыть про репу, в разных видах и прелестях, пареную, прежде всего, про тыкву, про брюкву, про все наши каши! Или, может, этот малый с трубкой, этот инспектор Варнике, этот знаток плантаций, о пареной репе и вообще ничего не слыхал? Хорош гусь… Вот что чуть было не наговорил сгоряча Шеврикука. Какой стыд испытывал бы он теперь. Постановил же: ни во что самому не ввязываться!
Но ведь и не ввязался. Не ввязался! Ну и молодец! Ну и сиди дома.
Сидел. Исполнял мелкие будничные обязанности по привычке и от скуки. Листал альбомы и книги с картами, цветными картинками (на одной из таких в Малой энциклопедии были собраны все примечательные водяные жители, будто в аквариуме, и местный наш истринский пескарь грустил там на щупальцах бискайского кальмара), в богатых квартирах вызывал звучание компакт-дисков. Удивительно, никто его не искал. Может, из Обиталища Чинов пришла в Останкино депеша, чернильная или воздушная, с распоряжением от него отстать? Или вдруг всех останкинских домовых уже полонили Отродья Башни? Такого не могло быть. Однажды, когда Шеврикука выслушивал старую запись «Дон Карлоса» с Марией Каллас, Тито Гобби, Борисом Христовым, в нем возникло никак не связанное ни с музыкой, ни с судьбами пиренейских несчастливцев томление, сменившееся вскоре тоской, тоска же обернулась стремлением вскочить и сейчас же нестись куда-то на юг. Будто где-то, невдалеке от Останкина, происходило нечто, требовавшее его непременного присутствия. «Обойдутся», — тяжело остановил себя Шеврикука и продолжил выслушивать жалобы короля Филиппа.
Дня через два, попрыгав взглядом по заголовкам двух городских газет и одной — космических значений, Шеврикука вернулся к расслабляюще-сладостному чтению книги «Птицы Подмосковья», сейчас как раз шли описания красногрудой горихвостки обыкновенной. «Нет, что-то там мелькнуло…» — не мог рассматривать горихвостку Шеврикука. Пододвинул к себе городскую газету. Вот, вот что репьем вцепилось в его внимание. Заметка в сорок строк и слова над ней: «Троя в Марьиной Роще». Узнать из заметки в точности, что происходило на самом деле, не было возможности, но сюжетные частности все же проступали. В Марьиной Роще, надо полагать, севернее театра «Сатирикон», но южнее путепроводов, по правой стороне, если смотреть от Кремля, улицы Шереметьевской, метрах в ста двадцати на восток от тротуара произвели раскопки. Упоминалось предполагаемое время начала раскопок, и это было то самое время, когда посреди океана Верди Шеврикуку забрало томление. Копали четверо в темно-зеленых халатах и резиновых масках якобы от пыли и древесной трухи. Скорее, и не копали, а разрывали. В руках у четверых были не лопаты, а сложные, возможно, конверсионные землеуглубительные инструменты. Они могли грызть асфальт, крушить кирпичи и дерево. Часа через два к раскопу потекли зеваки, им объяснили, что да, испытывают для коммунальных нужд достижения конверсии. Зеваки успокоились, так и стояли бы молча, если бы не утверждение подгулявшего старожила, занесенного к раскопу ветром: «А-а! И тут клад ищут! А что! Молодцы! — поощрил работников подгулявший. — В Марьиной Роще клады не все откопаны. Это у нас тут какая проходит линия, какой проезд? Ага, понятно… Ба, да тут же небось стояла Дуськина малина! Она самая, как сейчас вижу!» С этими словами старожил удалился в иные пространства рублевой зоны. Оживившиеся зеваки сразу же стали давать советы, как и в каком углу искать клад. Но работники то ли смутились, то ли обиделись, присмирили испытываемые инструменты и, не сказав ни слова, ушли. Ранним утром следующего дня собаки, прогуливавшие хозяев, открыли новую для себя яму с отвалами желто-бурой земли вокруг. Яма, как промерили позже, была длиной в двенадцать метров, шириной — в семь и глубиной — в девять. Милиция посчитала: надо вызывать археологов. Бревна, торчавшие внизу ямы, вполне могли быть свидетелями или соучастниками преступлений, на раскрытие тайн которых у сегодняшних сыщиков не было полномочий. Археологи понаехали из двух институтов и из манежных ям, где в ту пору, как помните, устраивали подземный Гараж Тысячелетия. Археологи понаехали и потребовали установить забор вокруг марьинорощинской ямы. И Марьину Рощу и Останкино сейчас же ужалило соображение, что и в их пределах задумали устроить Гараж Тысячелетия, а с ними ни центом не поделятся. Из новостей московского канала Шеврикука узнал о первых находках археологов. Глубины ямы они пока не исследовали, зато перекопали свежие отвалы. Находки (предметы кухонной утвари, искореженные детали швейной машины и коломенского патефона, в том числе гнутая ручка завода пружины, фрагменты кровати стиля модерн, осколки трехстворчатого зеркала, флаконы из-под духов, набор пуговиц, наперстки, некоторые интимные вещи и т. д.) по большей части относились к двадцатому столетию, к предвоенной и даже к послевоенной поре (пример тому — запись «на костях» песни Петра Лещенко «Зачем, зачем любить, зачем, зачем страдать…», сделанная именно в сороковые годы), и, с известной долей вероятности, их можно связать с легендарной марьинорощинской щеголихой Дуськой. Были ли в Дуськином особняке, снесенном в пятидесятые годы, или под ним схоронения богатого добра? Кто знает. Кладоискатели, вырывшие яму, утекли. Может, они и отыскали схоронения, а может, и нет. Если они и нашли клад, то вряд ли перевяжут его лентой и отправят в детский дом. Сколько у нас развелось варваров, грабителей и наглецов и сколько расцветает вокруг остолопов и ораторов. Впрочем, Дуськины сокровища археологов не волнуют. А культурные слои московской земли в раскопе были прорезаны. И кое-что открылось там просвещенному взору. Но об этом преждевременно говорить. Вот, скажем, в отвалах обнаружен пивной котел странных форм. Пустой, к сожалению, пустой. Использовался ли он Дуськой и ее сожителями или же служил людям иных временных пластов? Ответить на это удастся лишь после месяцев, да, месяцев скрупулезнейших исследований. А известно: поселения вятичей на землях Марьиной Рощи возникли в девятом столетии. Или раньше. А потому возможны открытия в раскопе остатков какихлибо древних жилых построек или же мастерских ремесленников. И кто знает, а вдруг именно здесь и явится из земли с волнением ожидаемая первая московская берестяная грамота.
«А не одарить ли москвичей собственной берестяной грамотой?! — возбудился Шеврикука. — Чем мы хуже новгородцев, псковичей или старорусичей?» Укрыть в раскопе до поры до времени кусок бересты с нацарапанным на нем посланием или даже осколок глиняной таблички с облитой и обожженной распиской о получении долга, дабы показать, каков был уровень грамотности посадского и слободского московского населения в четырнадцатом веке? Были случаи, Шеврикука проказничал и нет-нет, а одаривал столичную науку преподношениями. Но сейчас-то зачем он думает о глупостях? Дурачить он пытается самого себя. Желает забыть о чертеже из портфеля Петра Арсеньевича. А не может. Чертеж тот был сделан черной тушью на карточке из плотной бумаги, под ним следовали слова: «Малина. 1-й проезд Марьиной Рощи. Подпол. Четыре спуска».
Возобновить тень Фруктова и ночью послать ее к марьинорощинской яме, постановил Шеврикука. Не ночью, а сейчас же. И чтобы Фруктов по крупинке провеял все, что попало в отвалы из того подпола и четырех спусков. Вздор! Вздор! Никак нельзя было отправлять тень Фруктова из дома с археологическим поручением. Никак! Отставить! Прекратить! Забыть о чертеже Дуськиного дома! Забыть о портфеле Петра Арсеньевича! Забыть о самом Петре Арсеньевиче! Шеврикука даже глаза закрывал с намерением выгнать из памяти светло-бежевую карточку с линиями черной туши. Но при опущенных веках карточка с чертежом превращалась в плотную реальность, и в этой реальности возникали смутные фигуры, вроде бы темно-зеленые и в масках, они стояли, обступив некий предмет, а потом с усилиями поднимали его и стремились куда-то унести. Шеврикука открывал глаза и приказывал себе: сиди и ни о чем не думай!
Но, может быть, объявился Пэрст-Капсула?
Установление нарушать не потребовалось. Из дома Шеврикука не вышел. Пэрст-Капсула спал на раскладушке в получердачье. Шеврикука неожиданно обрадовался: ну наконец-то! Словно бы некое близкое ему существо исчезало и надо было уже объявлять розыск. «Вот еще! — осадил себя Шеврикука. — Может, еще и нюни распустить? Какие тут могли быть поводы для беспокойств!» Присутствовал в получердачье четырехслойный запах, составили его дешево-тягостные духи «Алиса», вьетнамские сигареты, губная помада и крем для усыхающей кожи «Жасмин» из цыганских парфюмерий.
— Ну ладно, спи, — произнес Шеврикука.
Но Пэрст сейчас же открыл глаза, и ноги его через секунду уже были на полу. Вид он имел виновато-радостный, готов был вытянуться перед Шеврикукой, но Шеврикука движением руки предложил ему сидеть.
— Примите извинения! Вы отсутствовали, не смог отпроситься, — заговорил Пэрст-Капсула. — Если достоин наказания за неповиновение властям, накажите!
— Ты что! — удивился Шеврикука. — Где тут власти? И какие такие неповиновения? Ты от… от подруги, что ли?
— От нее. Сверловщица. С тормозного завода. Общежитие на Кашенкином лугу. Но переходит в коммерческие структуры, — ПэрстКапсула был словно осчастливленный судьбой. — Вот фотокарточка. Взгляните.
— Смышленое лицо, — пробормотал Шеврикука и вернул кавалеру реликвию.
— Вы чем-то озабочены? — сообразил Пэрст-Капсула.
— Не так чтобы очень… — протянул Шеврикука. — Но… — И он рассказал о раскопе в Марьиной Роще. О чертеже Петра Арсеньевича и словах, сообщающих о подполе и четырех спусках, упоминать не счел нужным. Свой интерес к раскопу он обосновал уважением к московской старине и давним увлечением археологией.
— Вдруг и берестяную грамоту там наконец отыщут, — заключил он с интонацией энтузиаста. И сам себе стал неприятен. Сразу же смутившись, он проговорил неясные слова о том, что, может быть, клад искали там, где некогда служил его приятель, и не без пользы было бы узнать, не осталось ли чего от приятеля.
Пэрст-Капсула уверил Шеврикуку в том, что его променады с подругой и разнообразные диалоги с ней ничего не расстроили в нем, а, напротив, вызвали приток энергетических поступлений и он хоть сейчас готов произвести углубленные исследования.
— Ночью, — посоветовал Шеврикука. — Ночью.
Утром Шеврикуке было доложено о ночных наблюдениях и открытиях. Пэрст-Капсула и к трудам археологов отнесся с вниманием, но о них он полагал рассказать, если возникнет необходимость, и в последнюю очередь. Б. Ш., Белый Шум, или Белые Шумы, или ктолибо из их компании, если это для Шеврикуки существенно, яму в Марьиной Роще не рыли. Ничего не искали и ничего не крошили. А те, кто рыл, те искали. Возможно, что и нашли. Среди прочего трясли и колотили пивной котел, предмет довольно громоздкий. Клад или схороненное добро могли упрятать и в котел. Кто были те четверо в халатах, посчитаем, маскировочных, и резиновых масках, сказать трудно, но кое-какие мелочи для предположений имеются. Не исключено, что среди четверых или хотя бы вблизи раскопа находился хорошо понимаемый Шеврикукой домовой из Землескреба Продольный. К этой мысли Пэрста-Капсулу привели интуитивные соображения и косвенные улики. Примечательно, что в ночь раскопок исчез домовой с улицы Цандера Большеземов, более известный по прозвищу Фартук. Тихая, но тяжелая молва, какая и бывает отголоском истинного знания, признала это исчезновение серьезным и связанным с кладоисканием. Будто бы Большеземов-Фартук нежился, нежился, как обычно, но вдруг вскочил и понесся в направлении Марьиной Рощи. А знали, Большеземов-Фартук водил хороводы с Продольным и шушукался с ним о делах. Пэрст-Капсула провеял в отвалах всю землю, явно времен беспокойной и шальной Дуськиной (Евдокии Игнатьевны Полтьевой) жизни, кое-какие примечательные вещицы обнаружил, например, шкатулку с бумажными деньгами — лик Екатерины на них, золотой червонец и всякие другие вещицы более позднего происхождения, они сложены теперь в фанерный ящик, укрыты невдалеке, и если Шеврикука их востребует, они сейчас же будут ему доставлены.
— Хорошо, — кивнул Шеврикука.
— Если бы у меня был перечень разыскиваемого или предполагаемого… — произнес Пэрст-Капсула, как бы выражая сожаление об очевидном, взглянул на Шеврикуку и тут же отвел глаза.
— Я не мог представить тебе такой перечень, — сказал Шеврикука.
Возникла двусмыслица. Пэрст-Капсула мог обидеться или оставить на хранение в уме нечто малоприятное Шеврикуке.
— Я сам не знаю, что следует разыскивать и что предполагать, — тускло выговорил Шеврикука. Он ждал, Пэрст-Капсула выскажет ему недоумение. Порядочно ли давать поручения или вынуждать к действиям существо, какому не доверяешь и какое держишь в неведении? Но услышал от временного жителя получердачья иное:
— Может быть, вот это осталось от вашего приятеля? — Шеврикуке Пэрст-Капсула протянул две металлические фигурки, перочинный нож и стеклянный шарик. На костяной ручке ножа когда-то выцарапали «ПА», стеклянный шарик, размером с грецкий орех, был полупрозрачный, с лилово-оранжевыми переливами и хранил в себе холод ямы и ночи. Фигурки (металл их красили коричневым) были из тех, что ставили на письменных столах у чернильных приборов. Два коричневых странника (в еловую шишку ростом), в коричневых балахонах, близнецы, но один держал посох в правой руке, другой — в левой, примечательными у них были головы, голые, с ушами, ртами, носами, глазами, но состоящие как бы лишь изо лбов, покатых, уходящих в поднебесье. Не с Востока ли прибрели эти большелобые путники или мудрецы?
— Отчего ты решил, что они остались от моего приятеля? — спросил Шеврикука.
— Мне так показалось… — сказал Пэрст-Капсула и опять отвел глаза.
— Ну ладно… — пробормотал Шеврикука.
— Вы же сами просили отыскать что-нибудь… — сказал Пэрст-Капсула, стараясь облегчить положение Шеврикуки, — я так, на всякий случай… Еще взял копилку. Фарфорового бульдога. В нем что-то звенит. Сюда, правда, не принес. Принесу… Был бы, конечно, перечень…
— Ну ладно, — повторил Шеврикука. — Некультурный Дуськин слой можно более не трогать. А культурными слоями пусть занимаются археологи. Ты спи, гуляй, только ради приличия не забывай о Радлугине. Если не пропало желание…
Стеклянный шарик, перочинный нож, большеголовых коричневых путников Шеврикука был намерен отправить в мусоропровод. Но не отправил. Нож и шарик положил в карманы, а металлических людей (впрочем, может быть, и вовсе не людей) разместил (пока) на ореховом серванте пенсионеров Уткиных.
Так, размышлял Шеврикука. Сначала Петр Арсеньевич. Потом Тродескантов. Теперь Большеземов-Фартук с улицы Цандера. Большеземова Шеврикука знал плохо, не поинтересовался при мимолетных разговорах о нем, за какие заслуги и привязанности Большеземова наградили Фартуком. Как и Продольный, Большеземов был из привозных и пробивающихся. Судачили об одной из его причуд. Этот Большеземов был изобретатель. В своих квартирах установил собственные кустарные поделки, те издавали звуки: храпы, стоны, зевки, покряхтывания, повизгивания, смешки с прищелкиваниями, зубовные стуки. Возникали эти звуки не каждый день, а после тихих выдержек, и успокаивали квартиросъемщиков, убеждая их в том, что они не хуже других, не обделены и у них есть домовой, он с ними и трудится. И надзиратели Большеземова не имели оснований быть недовольными его службой. В квартиры Большеземов не заглядывал, а лишь нежился, слушал пение Марии Мордасовой, предавался греховным мыслям, полоскал горло и шастал по Москве в поисках дурных привычек. И вот после марьинорощинских раскопок он исчез. И коли теперь он был поставлен в ряд с Петром Арсеньевичем и Тродескантовым, значит, он не просто исчез, а, выражаясь изысками балбеса Ягупкина, сгиб.
35
«Надо поговорить с Велизарием Аркадьевичем», — подумал Шеврикука. Он посчитал, что пришла пора отнести бумагу из Обиталища Чинов в присутствие. После погрома в музыкальной школе останкинское присутствие сначала перебралось в секретное помещение, то есть неизвестно куда. В последние же успокоенные ночи служебные рвения добростарателей присутствия стали осуществляться на улице Королева в овощном магазине. Возобновились, как услышал Шеврикука, и ночные дружеские общения домовых, и встречи по интересам, и облегченно-просветительские заседания клуба, правда, без кутежей. Возобновились в известной домовым Большой Утробе, героическом объекте гражданской обороны, в годы корейской войны — недостижимом вражьим налетам останкинском бомбоубежище.
В овощном присутствии кто-то скрипел, кто-то стучал одним пальцем по клавишам пишущей машинки, кто-то грыз тыквенные семечки и слушал в безделье оптимистическую рок-трагедию «МММ накормит вас». Из квартальных верховодов Шеврикука встретил лишь домового четвертой степени Поликратова. Взор Поликратов имел пламенный, щеки аскета прорезали вертикальные впадины морщин, на плечи верховод набросил желтовато-зеленый бушлат для окопных сидений, выслушивая Шеврикуку, пил кипяток из жестяной кружки и вполне выглядел полевым командиром. К бумаге от Увещевателя Шеврикука относился с иронией и снисходительным высокомерием, но полагал, что в Останкине ей удивятся и примутся отгадывать и выводить смыслы, из бумаги намеренно извлеченные. Верховод Поликратов ни слова не произнес, а сунул бумагу в латунный ларь, раздосадовав Шеврикуку или даже обидев его. Глядел он в историю и, похоже, был готов, кратко упомянув об остроте оперативной обстановки, послать Шеврикуку возводить надолбы. Но и этого не случилось. Был бы в присутствии иной верховод, Шеврикука — и громко! — потребовал бы разъяснений, является ли он действительным членом деловых посиделок или не является, и если является, то когда и кем будут принесены ему извинения. Потребовал хотя бы для того, чтобы из ответов личностей, основы сберегающих, узнать, где он подвешен нынче или на каком суку сидит и кем его признают, наводя на него увеличительное стекло. Лишь поинтересовался, не отдается ли теперь в связи с простудами музыкальной школы и новосельем в Большой Утробе предпочтение — при дружеских общениях — какой-либо форме одежды. Мог услышать: «А вам воспрещено! Какие такие могут быть для вас формы одежды!» Но полевой командир только привел в движение морщины аскета: «Даже и без протокола!»
То есть приходи в чем хочешь. Такое, пусть и временное, падение культуры общения было неприятно и Шеврикуке. Хотя он, как известно, по отношению к диктатам был скорее оппозиционер или даже бунтовщик, нежели педант или джентльмен. Не всегда, например, надевал клубный пиджак. Позволял себе и такое. Теперь же он отправился в Большую Утробу в клубном пиджаке.
Увидеть он хотел многих. Но прежде всего Велизария Аркадьевича и наглеца Продольного. На Продольного Шеврикуке достаточно было взглянуть. С Велизарием Аркадьевичем следовало поговорить.
В Большую Утробу Шеврикука был допущен. Чувствовал он себя скверно. Нервничал. Будто на самом деле все приобрели морские бинокли и смотрели на него. И будто бы шепот шел о нем. Или хуже того. Из соображений безопасности было отдано распоряжение в случае чего в него, Шеврикуку, стрелять. «Хватит! — успокаивал себя Шеврикука. — Я все время держу в голове разговор с Увещевателем. Но о нем здесь не знают!» И действительно, все были заняты своим, никаких проявлений недружества или даже враждебности Шеврикука не ощутил. И он потихоньку успокоился.
Продольного он не встретил. Случилось бы чрезвычайное свинство, если бы Продольного допустили в клуб. «Но — вдруг!» — думал Шеврикука, направляясь в Большую Утробу… Надо было искать Продольного в ином месте. А Велизарий Аркадьевич, по собственному представлению состоявший целиком из высокой духовности и некогда носивший тунику от Айседоры Дункан, присутствовал. Играл со стариком Иваном Борисовичем в стоклеточные шашки. Подойти к ним сразу Шеврикука не смог. Вспоминал, как после погрома в музыкальной школе нагрубил и Велизарию Аркадьевичу и Ивану Борисовичу. Старики с воздушной деликатностью подходили к нему, стараясь вызнать от Шеврикуки сведения, которыми якобы он располагал, жизненно существенные для останкинских патриотов, и даже, может быть, подвигнуть его на участие в предупредительных героических действиях, а он отвечал им резко и с капризами. Теперь же он мог оказаться просителем или хотя бы зависимым от настроения, жеманств или возможностей Велизария Аркадьевича. А знался ли Иван Борисович с Петром Арсеньевичем, это еще предстояло выяснить.
— Не помешаю? — не только искательно, но и робко произнес Шеврикука, остановившись возле стариков с видом несомненно заинтересованного почитателя игры в шашки.
— Не помешаете, — бросил Иван Борисович, сейчас же возвращаясь взглядом к доске.
А Велизарий Аркадьевич ничего не сказал. Но было очевидно, что стариков он не раздражает.
Велизарий Аркадьевич явился в клуб в будто надутом костюме из толстой светло-зеленой мешковины и походных бутсах британского завоевателя. А Иван Борисович сидел в ватнике, словно бы его поутру должны были везти в лес заготовлять дрова. Месяца полтора Шеврикука не посещал клуб, и нынешние наряды знакомцев удивили его, а отчасти и позабавили. Ватники, штормовки, прорезиненные тужурки, свитера водолазов, френчи. Будто отдыхать и общаться пришли не домовые, а то ли трудармейцы, то ли землепроходцы, то ли партизаны или ополченцы. К Шеврикуке пришло опасение: не признают ли его клубный пиджак вызовом, не посчитают ли знаком иронии или даже несоответствия общим и обязательным настроениям. Не ходит ли он пустым, безответственным вертопрахом среди отчаянных защитников останкинских преданий и обыкновений, почти уже мобилизовавших себя на борьбу с Отродьями Башни? Но вроде бы никто вокруг не затягивал наводящее кураж песнопение о последнем параде, а все развлекались, как в прежние милые дни миролюбий. И на клубный пиджак Шеврикуки взглядывали без всяких подозрений и неприязни.
Разговор с Велизарием Аркадьевичем Шеврикука никак не мог завести, пока Иван Борисович не прошествовал в буфетную. Закусить и выпить. И Шеврикука отправился бы в буфетную, если бы и у Велизария Аркадьевича возникло к тому желание. Но Велизарий Аркадьевич лишь достал жестяную коробку из-под ландрина («1908 годъ» — углядел Шеврикука на цветастой крышке), высыпал на ладонь мягкие таблетки, пожелал угостить Шеврикуку, но тот от леденцов отказался.
— Велизарий Аркадьевич, — начал Шеврикука, — соблаговолите помиловать меня за прошлые грубости и недоразумения. Я был излишне и без причин нервен в ту пору…
— Ах, что вы! — доброжелательно заулыбался Велизарий Аркадьевич. — И вспоминать не стоит! Экая ерундовина! Вы были нервны, и все были нервны, особенно после варварского разорения наших очагов. А вас еще и обидели. Свои же и обидели. И хорошо, что вы пришли сегодня. И хорошо, что вспомнили про клубный пиджак. А то ведь мы как босяки какие-то! Как Челкаши! Вы видите, какой мешок я на себя водрузил? Конечно, имея в виду наглеющих Отродий, необходимо поддерживать оборонное состояние духа. Но духовность! Она-то при этом утекает! Взгляните на эти телогрейки, козьи безрукавки, энцефалитные куртки!.. Вы хотите меня о чем-то спросить? — неожиданно закончил Велизарий Аркадьевич.
— Да, — сказал Шеврикука, посчитав, что Велизарий Аркадьевич догадался, в чем его интерес, и поощряет к самым острым или деликатным вопросам. — Да, мне давно хотелось побеседовать с вами, досточтимый Велизарий Аркадьевич, о Петре Арсеньевиче. А теперь возникла и явная нужда. Мне говорили, что вы были с ним дружны
— Я… Вы… Я не знаю никакого Петра Арсеньевича! — чуть ли не взвизгнул интеллигентнейший Велизарий Аркадьевич.
— Ну как же… — растерявшись, принялся помогать Велизарию Аркадьевичу Шеврикука. — Петр Арсеньевич, домовой с Кондратюка, как же вы его не знали? Но если не сейчас, то, может быть, прежде вы были с ним дружны?..
— Я не знал никакого Петра Арсеньевича! Я никогда не был с ним дружен! Более ничего не выпытывайте у меня о нем! Во мне воспалятся болезни! — Велизарий Аркадьевич уже всхлипывал, но все же сообразил нечто важное, стал оглядываться по сторонам и утих.
— Хорошо, — резко сказал Шеврикука. — Извините. И разрешите оставить вашу компанию.
Шеврикука пробыл в клубе еще полчаса. Перекидывался словами, порой и беспечными, с телогрейками и тулупами бойцов охраны, послушал игроков в буриме и даже выпил стакан можжевеловой. Покинув отсеки Большой Утробы, или убежища от бомб, отведенные клубу, он двинулся к выходу мимо отсеков иных. В зале потешных ристалищ шли добровольческие занятия защитников. Отвыкшие или ленивые в отрочестве учились идти наперевес с ухватами, колоть вилами, устраивать повал врагов городошной битой, орудовать и крушить кочергой, швырять в супостата горшки с кипящим отваром куриной слепоты, подставлять ко лбу супостата же раскаленный портновский утюг. Осваивали и стрельбу из рогаток. Дверь одного из отсеков была как будто бы предусмотрительно и со знанием дела задраена, но из щелей шел тяжелый воздух. Возможно, за дверью бодрствовал в умственных и бдительных усердиях Темный Угол. А у самого выхода из Большой Утробы Шеврикука столкнулся с Продольным. Наглец Продольный, естественно, с серьгой в ухе и в тельняшке сокрушителя кирпичей, тянул из банки иноземный бамбуковый соус «Анкл Бенс» и хохотал, возможно, вдогонку чьей-нибудь срамной остроте.
Все в жизни Продольного, по-видимому, проистекало превосходно.
36
Шеврикука посчитал необходимым уяснить свое нынешнее правовое положение.
В овощном присутствии он опять наткнулся на изможденного тревогами верховода Поликратова. Поликратов по-прежнему сидел, накинув на плечи бушлат полевого командира, и подносил к губам кружку с холодным чаем. Шеврикука не стал расталкивать тревоги Поликратова, а обратился к кроткому стряпчему, быстро убравшему под стул тарелку с тыквенными семечками. Говорил он небрежно, будто спохватился, брел уже домой, и вот пришло в голову спросить. На всякий случай.
— Был занят. Упустил. Не назначены ли на завтра деловые посиделки?.. Или теперь уже не посиделки…
Стряпчий разглядел Шеврикуку, полистал конторскую книгу, опять взглянул на Шеврикуку.
— Нет, — сказал стряпчий. — В ближайшие дни посиделки проводиться не будут. Но через три дня вас оповестят. Или повесткой. Или сигналом по линии. О вас помнят. Ну а если что чрезвычайное, тогда уж как надлежит…
— Хорошо, — кивнул Шеврикука.
Из этого следовало вывести, что он, Шеврикука, как и прежде, является действительным членом деловых посиделок. Уязвленный ли он удалением с посиделок, а теперь восстановленный, или прошлое происшествие было случайным, вызванным прихотью уполномоченного Любохвата и как бы единоразовым, Шеврикука выяснять не стал. Определенность хотя бы поверхностного слоя событий должна была бы потребовать от Шеврикуки поступков. А они вышли бы сейчас лишними. Вот изменятся обстоятельства, положил Шеврикука, тогда и произведем шум, тогда и потребуем извинений.
Ощутив себя вновь действительным членом посиделок, Шеврикука позволил себе задержаться в присутствии. Никаких дел он не имел, кроме пустяшных, бытовых, от своих двух подъездов, но ходил он по присутствию с выражением лица строгим, будто нечто значительное утверждал или учреждал. Любохват на глаза ему не попался (или он не попался на глаза Любохвату?). И никого не увидел он ни из Китай-города, ни из Обиталища Чинов, ни тем более от вершинных управителей. Ни силовых посланцев, ни скороходов с поручениями. А ведь в Обиталище Чинов раздавалось: в Останкине, мол, грозовая обстановка, чуть ли не линия огня… Ну да, ну конечно, самим-то вершителям какой резон было устремляться туда, где якобы обнаружилась линия огня, но посылать-то удальцов в пекло, да еще и с отеческими напутствиями всегда было для них делом обязательным. А может, и послали. А удальцы рассеялись на бастионах. Но не исключено, что все успокоилось. В присутствии, как и ранее в клубе, ни суеты, ни мрачно-жертвенных предчувствий и приготовлений не ощутил. Поволновались, судьбе вверились, кто в страхе, а кто и с гонором пышноусых кавалеров из польского акта оперы Глинки, и его, Шеврикуку, обиженного и удалившегося от всех, теребили, а потом, не дождавшись новых атак и разгромов, пришли, видимо, к мнению, что Отродья в силе лишь попугать, что у них кишка тонка, компьютеры протекают насморками и завели носовые платки и что дальше-то дрожать и тыкать в небо скалками! О, как хорошо были знакомы Шеврикуке беспечность сословия и неопадаемая, с вечно трепещущими листьями надежда на то, что все само собой и в наилучшем виде образуется. Ко всему прочему — и по доктрине, и по сложившейся оперативной обстановке, — домовые не собирались нападать. Их дело было держать оборону. Но и на них никто пока не нападал.
Значит, они успокоились. Ну ходили в ватниках, бушлатах, опорках и британских бутсах времен бурской войны, но ведь и от переодеваний можно получать удовольствия. А по его, Шеврикуки, поводу в Останкине вообще мало кто волновался. Что же, и теперь он держит в клетке и на цепях свою натуру?! Наглец Продольный хохочет и пожирает банки бамбукового соуса нуворишей, а уполномоченный Любохват, возможно, уложил добычу в сундук. Благо, если в казенный. А он притих, забинтовался запрещениями и не позволяет себе добыть хотя бы перечень предметов гипотетического марьинорощинского схоронения!
А не оробел ли он? Нет, уверил себя Шеврикука, не оробел. Хотя именно сейчас не повредит ему и осмотрительность. Осмотрительность и вынудила Шеврикуку снова вспомнить о тени убиенного чиновника Фруктова. Да, яркое желание послать тень Фруктова к раскопу было глупостью, а вот отправиться с поручением в квартиру Радлугиных она имела чистое право. О стараниях Продольного и Любохвата установить в туалете примерных супругов предмет жизненной необходимости, наверняка со специальной технической начинкой, Шеврикука не забывал. Прилежные бдения Шеврикуки после случая с унитазом, а иногда и его целенаправленные изыскания как будто бы были полезны. Ничего от Продольного и Любохвата в своих подъездах он более не обнаруживал. Но вдруг в дни утихомиренного походом в Обиталище Чинов Шеврикуки прохиндеи исхитрились, просунулись в его территории и урвали кусок лакомого?
Оправданно объявившееся в Землескребе привидение или тень Фруктова Шеврикука был намерен спустить в отсутствие Радлугина к книжному шкафу и томам Мопассана с пожеланием проинспектировать известный портфель, но легко, на глазок, и без полномочий разыскивать так называемую генеральную доверенность Петра Арсеньевича.
Волевые, а потом и умственные напряжения Шеврикуки не вызвали требуемой тени. «Препятствует ли кто? Во мне ли что иссякло? Или тень и даже идея тени сами по себе рассеялись? — недоумевал Шеврикука. — А может, снова начать в квартире Куропятова?» Когда Шеврикука, невидимый, проник в жилище Куропятова, годы назад ютившее Фруктова, он чуть было не рухнул на пол. В гостиной Куропятова в креслах напротив друг друга сидели Куропятов и Фруктов, попивали кофе из чашек и беседовали. На столике с колесиками вблизи Куропятова была воздвигнута и бутылка ликера «Амаретто». Вот оно что, понял Шеврикука. Сразу же после известия о раскопе он сгоряча пожелал возобновить тень Фруктова. Стало быть, и возобновил. А потом, остудив себя и отыскав Пэрста-Капсулу, он о Фруктове забыл. И тень рассыпать забыл! И выходит, тень уже три дня сама по себе пребывала в бывшей своей квартире в гостях у Куропятова. Экий случился конфуз! С ним, Шеврикукой, а вовсе не с Куропятовым и с Пост-Фруктовым. Куропятов не только терпел гостя, он, похоже, оценил в нем собеседника и предоставил ему раскладную кровать.
Бакалейщик Куропятов, мужчина в возрасте, протертый щетками и наждаками экономических политик, но жизнестойкий, если помните, был склонен к философическим восхождениям. Все его удивляло. Случись в Антарктиде падеж королевских пингвинов, он сейчас же должен был обсудить это непредвиденное явление. Ну а если бы кто-нибудь захворал в Конституционном суде? Или обанкротился банк «Гермес»? Или эротика вступила бы в сражение с сексом? Или же на балкон Куропятова залетела бы открытая некогда оголодавшими испанскими конкистадорами птица индейка? Все это требовало словесного разбирательства с привлечением разнообразных способов мышления. Сейчас в руке Куропятова был синий том Василия Осиповича Ключевского. Оба собеседника восседали в халатах и домашних туфлях. Шеврикуке при взгляде на них стало стыдно за себя и за своего Фруктова. Жалок был обшарпанный, махровый когда-то халат Фруктова! А его стоптанные домашние шлепанцы? Разве шли они в сравнение со стеганным где-нибудь в Осаке узбекским халатом и темно-коричневыми с золотыми разводами султанскими туфлями Куропятова? На бакалейщике был наряд холостяка, допускавшего в свое домашнее расположение и приличных дам. Но при этом, к тайной гордости Шеврикуки, сам Фруктов не выглядел жалким. И он имел вид ученого человека. Возможно, из-за очков, презентованных ему Крейсером Грозным. А главное, ощущалось в нем чувство превосходства, обеспеченное тайной знания, рано или поздно должное воплотиться в слова: «Какую чепуху вы несете! И как вам не надоело?»
— Значит, уважаемый Анатолий Федорович (Анатолий Федорович, отметил Шеврикука, надо запомнить), — Куропятов радостно выдвинул синий том вперед и вверх, — вы и с этим наблюдением историка не согласны?
Фруктов не заговорил, лишь нижнюю губу подтянул вверх, но по нему было видно: да, не согласен, ну и что?
— А я зачитаю! Зачитаю! — еще более радостно заявил Куропятов. — Вот, пожалуйста! Мы с вами имеем в виду времена Смуты. Уже сгинули самозванцы. Уже избрали Михаила. И вот что пишет историк. О России, конечно, о России! «…Печальная выгода тревожных времен: они отнимают у людей спокойствие и довольство и взамен дают опыты и идеи». А? Опыты и идеи! И вы, стало быть, с этим не согласны?