Дама в черном Леру Гастон
I. ГЛАВА, которая начинается с того, чем заканчиваются другие романы
Венчание Робера Дарзака и Матильды Станжерсон состоялось в парижской церкви Святого Николая 6 апреля 1895 года в очень узком кругу. Немногим более двух лет отделяло нас от тех событий, которые мне довелось описать. Событий настолько сенсационных, что читающая публика, безусловно, не успела еще позабыть за минувшее время знаменитую тайну Желтой комнаты.
Маленькая церквушка была бы, несомненно, переполнена толпой любопытных, желающих поглазеть на героев драмы, взволновавшей весь мир, но брачная церемония не предавалась огласке. В эту отдаленную приходскую церковь были приглашены только несколько друзей Робера Дарзака и профессора Станжерсона, на скромность которых можно было вполне положиться. Я был в их числе.
Явившись заблаговременно в церковь, я, разумеется, первым делом постарался отыскать Рультабиля. Немного разочарованный его отсутствием, так как кто-кто, а уж он-то должен был бы явиться, я присоединился к Анри-Роберу и Андре Гессу, которые вполголоса вспоминали наиболее интересные эпизоды Версальского процесса. Я рассеянно слушал их, оглядываясь кругом.
Боже мой, как печальна церковь Святого Николая! Угрюмая внутри и мрачная снаружи, вся в трещинах, грязная и дряхлая, но не той возвышенной дряхлостью веков, которая служит лучшим украшением камня, а нечистоплотной грязью, присущей кварталам Сен-Виктор и Бернардинцев.
Небо, кажущееся в этом месте более удаленным от земли, чем во всех других местах, изливает на церковь слабый свет. И в этой-то мрачной темноте, подходящей скорее для траура или отпевания покойников, должна была состояться свадьба Робера Дарзака и Матильды Станжерсон! Тяжелые предчувствия овладели моим сердцем, наполняя его тревогой.
Рядом со мной продолжали беседовать Анри-Робер и Андре Гесс. Первый из них признался, что, даже после благополучного исхода Версальского процесса, он перестал беспокоиться о судьбе молодой пары, лишь ознакомившись с официальным подтверждением смерти их неумолимого врага — Фредерика Ларсана.
Быть может, вы еще не забыли, как через несколько месяцев после оправдания Робера Дарзака произошла ужасная катастрофа с «Дордонью», трансатлантическим пакетботом, совершавшим регулярные рейсы из Гавра в Нью-Йорк. Туманной ночью на отмелях Ньюфаундленда «Дордонь» столкнулась с трехмачтовым бригом, нос которого протаранил ее машинное отделение. Парусник скрылся из виду, «Дордонь» сразу же пошла ко дну и затонула в течение десяти минут. Лишь тридцать пассажиров, каюты которых находились на палубе, успели спуститься в шлюпки. Они были подобраны пассажирским судном, немедленно доставившим их в Сен-Жак. В течение нескольких следующих дней океан еще продолжал отдавать свои жертвы, среди которых обнаружили и тело Ларсана. Документы, тщательно зашитые в его одежде, неопровержимо свидетельствовали, что Ларсан наконец-то умер.
Таким образом Матильда Станжерсон освободилась от своего тайного мужа, ужасного бандита Бальмейера, женившегося на ней под именем Жана Русселя, которого приобрела, благодаря простоте американских законов, в дни своей доверчивой молодости. Теперь он уже не встанет между Матильдой и тем, кого в течение долгих лет она так нежно и мужественно любила.
В «Тайне Желтой комнаты» я описал все подробности этого необычайного дела, одного из наиболее странных в анналах судебной практики. Оно, безусловно, имело бы трагическую развязку, если бы не вмешательство гениального восемнадцатилетнего репортера Жозефа Рультабиля, распознавшего в знаменитом агенте сыскной полиции Фредерике Ларсане самого Бальмейера.
Случайная смерть негодяя положила конец череде драматических событий и явилась одной из причин быстрого выздоровления Матильды Станжерсон, разум которой пошатнулся было в результате таинственных ужасов Гландье.
— Видите, мой дорогой, — говорил между тем Анри-Робер Андре Гессу, беспокойно блуждавшему глазами по церкви, — в жизни надо быть оптимистом. Все устраивается, даже беды мадемуазель Станжерсон и те преходящи. Но что вы все время оглядываетесь? Кого вы ищете? Вы ждете кого-нибудь?
— Да, — ответил Андре Гесс, — я жду Фредерика Ларсана.
Анри-Робер рассмеялся. Увы, я не мог смеяться так же живо и непосредственно, ибо предчувствие новой трагедии овладело мной при одной лишь мысли о Ларсане.
— Будет вам, Сэнклер, — махнул рукой Анри-Робер, заметив мое волнение, — вы разве не видите, что Гесс шутит?
— Не знаю, — вырвалось у меня.
Ну вот и я внимательно посматриваю вокруг, как это делает Андре Гесс. И действительно, Ларсана-Бальмейера все так часто считали умершим, что ему ничего не стоит воскреснуть еще разок.
— Посмотрите-ка, вот и Рультабиль, — воскликнул Анри-Робер, — пари держу, что он спокойнее вас.
— Пожалуй, он бледнее обычного, — заметил Андре Гесс.
Молодой репортер подошел и рассеянно пожал всем нам руки.
— Здравствуйте, Сэнклер, здравствуйте, господа. Я не опоздал?
Мне показалось, что голос его дрожит. Он сразу же уединился в углу и, опустившись на колени, принялся молиться. Я не знал, что Рультабиль набожен, и его молитва удивила меня. Когда он поднял голову, его глаза были полны слез. Он не скрывал их и не обращал внимания на то, что происходило вокруг. Он был еще полон своей молитвой и, может быть, своим горем. Но каким горем? Не он ли должен быть счастлив, присутствуя при этом союзе, столь желанном для всех? Разве счастье Робера Дарзака и Матильды Станжерсон не его заслуга?
Быть может, молодой человек плакал от счастья? Он поднялся с колен и скрылся в темноте между колоннами. Я не последовал за ним, так как видел, что он желает остаться один. В этот момент в церковь вошла Матильда Станжерсон под руку с отцом. Робер Дарзак следовал за ними.
Как же они переменились, все трое! Драма в Гландье слишком болезненно отразилась на этих достойных людях. Но, странная вещь, Матильда Станжерсон казалась еще более прекрасной. Конечно, она уже не представляла собой ту ожившую мраморную статую, то холодное античное божество, за которым слышался восхищенный шепот на официальных приемах Третьей республики, на которых положение отца заставляло присутствовать и дочь. Напротив, казалось, что судьба, заставившая ее так поздно искупить ошибки молодости, низвергла бедняжку в бездну отчаяния, чтобы лишить той каменной маски, за которой скрывалась нежная душа. И эта душа сияла теперь в ее глазах, полных счастливой печали, и на ее прекрасном мраморном лбу.
Что касается ее туалета, то должен признаться, что совершенно не помню его и не в состоянии даже определить цвета платья, в которое она была одета. Но зато я отчетливо вспоминаю странное выражение, которое приобрел ее взгляд, не нашедший среди нас Рультабиля. Она вновь овладела собой и наконец успокоилась, лишь заметив его силуэт за колоннами. Матильда улыбнулась ему и нам также.
— У нее все еще глаза сумасшедшей!
Я быстро обернулся, чтобы увидеть того, кто осмелился произнести эту фразу. Это был некто Бриньоль, личность, на мой взгляд, достаточно блеклая. Робер Дарзак, добрая душа, определил его своим помощником по лаборатории в Сорбонне. Бриньоль состоял в отдаленном родстве с женихом, других родственников которого мы не знали. Робер Дарзак родился в Провансе, рано потерял родителей и, не имея ни братьев, ни сестер, давно порвал все связи со своей родиной, от которой получил в наследство необычайную работоспособность, страстное желание добиваться успеха, большие способности и естественную потребность в любви и самопожертвовании, связавшую его с семьей профессора Станжерсона. Его мягкий акцент сперва вызывал улыбки студентов в Сорбонне, но затем они полюбили и своего профессора, и его южный говор.
Прошлой весной, то есть около года назад, Робер Дарзак представил Бриньоля профессору Станжерсону. Бриньоль приехал из Экса, где служил лаборантом, но был уволен за какой-то дисциплинарный проступок. Однако он вовремя вспомнил о своих родственных связях с господином Дарзаком, сел в парижский поезд и смог так разжалобить жениха Матильды Станжерсон, что тот нашел способ пристроить его к своим работам.
В то время здоровье Робера Дарзака было далеко не цветущим. Сказывались последствия невероятных событий в Гландье и судебных переживаний, но постепенно выздоровление Матильды и перспектива их близкой свадьбы должны были оказать благотворное воздействие на моральное и физическое состояние профессора. Однако мы заметили, что с появлением этого Бриньоля, чья помощь, по словам Дарзака, должна была принести ему большое облегчение, слабость молодого ученого только увеличилась. Наконец Бриньоль оказался прямо-таки символом невезенья. Один за другим во время совершенно безобидных опытов произошли два досадных несчастных случая. Во-первых, внезапно лопнула трубка Геслера, осколки которой могли серьезно поранить господина Дарзака, но поранили только Бриньоля, сохранившего с тех пор шрамы на руках. Второй случай мог закончиться совсем плачевно — взорвалась бензиновая горелка, над которой как раз склонился Робер Дарзак. Огонь опалил ему лицо. К счастью, все обошлось благополучно, хотя ресницы сильно обгорели, и в течение некоторого времени ослабевшее зрение с трудом выносило яркий солнечный свет.
После тайны замка Гландье самые простые события казались мне неестественными. Случайно зайдя за господином Дарзаком в Сорбонну, я стал невольным свидетелем последнего несчастного случая. Я сам проводил моего друга к аптекарю, а после и к доктору, а Бриньолю предложил оставаться в лаборатории, несмотря на его навязчивое желание сопровождать нас.
По дороге господин Дарзак поинтересовался, отчего я был так резок с этим беднягой Бриньолем. Я ответил, что питаю к нему неприязнь, потому что его манеры оставляют желать много лучшего. Но это, так сказать, вообще, а в частности — потому что считаю его ответственным за сегодняшний несчастный случай. Господин Дарзак попытался выяснить, в чем именно я вижу вину лаборанта, но я не смог ничего объяснить, и он рассмеялся. Однако он перестал смеяться, когда доктор сказал, что он едва не потерял зрение. Просто чудо, что ему удалось так дешево отделаться.
Беспокойство, которое вызывал у меня Бриньоль, было, без сомнения, смешным, и несчастные случаи больше не повторялись. Все же в глубине души я был предубежден против этого человека, полагая, что нездоровье господина Дарзака связано с его присутствием.
В начале зимы Робер Дарзак сильно кашлял, и мы все настаивали, чтобы он взял отпуск и отправился отдохнуть на юг. Доктор посоветовал Сан-Ремо. Он уехал в это райское местечко и уже через неделю писал нам, что чувствует себя значительно лучше.
«Я дышу, — писал он нам, — а в Париже я задыхался. У меня словно камень с груди сняли».
Несколько раз перечитав это письмо Робера Дарзака, я поделился своими опасениями с Рультабилем. Его также удивило, что господин Дарзак чувствовал себя плохо, находясь рядом с Бриньолем, и так хорошо — вдали от него.
Все эти сомнения были настолько сильными, что я не позволил бы Бриньолю отлучиться из Парижа, честное слово, бросился бы за ним вдогонку, вздумай он уехать. Но он никуда не отправился, напротив, под предлогом получения известий о господине Дарзаке все время совал свой нос к профессору Станжерсону. Однажды он даже встретился с мадемуазель Станжерсон, но я так охарактеризовал невесте Робера Дарзака этого лаборанта, что раз и навсегда внушил ей к нему отвращение. С чем себя и поздравил.
Господин Дарзак провел в Сан-Ремо четыре месяца и вернулся окончательно окрепшим. Но его глаза были еще слабы, и он должен был постоянно заботиться о них.
Рультабиль и я решили наблюдать за Бриньолем. Мы с радостью узнали, что свадьба должна быть отпразднована почти немедленно и что господин Дарзак увезет свою жену в дальнее путешествие, во всяком случае, подальше от Парижа и… от Бриньоля.
По возвращении из Сан-Ремо господин Дарзак спросил меня:
— Ну как обстоят дела с лаборантом? Успокоились вы на его счет?
— Нет, — ответил я.
Он еще раз посмеялся надо мною, отпустив несколько провинциальных шуток, до которых был большим охотником, когда обстоятельства позволяли ему веселиться. После возвращения с юга его речь вновь обрела былую сочность, а выговор опять засверкал изначальными красками.
Итак, он был счастлив! Но подлинных чувств Робера Дарзака в это время я не знал, так как между его возвращением и свадьбой мы почти не встречались.
На пороге церкви он показался нам преображенным. С понятной гордостью он выпрямил свою слегка сутулую спину. Счастье делало его прекраснее и выше.
— Можно сказать, что шеф на вершине блаженства, — усмехнулся Бриньоль.
Я отошел от этого человека, который внушал мне отвращение, и приблизился к господину Станжерсону, простоявшему всю церемонию со скрещенными на груди руками, ничего не видя и не слыша. По окончании пришлось даже похлопать его по плечу, чтобы вывести из задумчивости.
Когда все перешли в ризницу, господин Гесс вздохнул с облегчением.
— Наконец-то, — сказал он, — я дышу свободно.
— Что же мешало вашему дыханию, мой друг? — спросил Анри-Робер.
Тогда Андре Гесс признался, что до последней минуты опасался появление мертвеца.
— Думайте, что хотите, — сказал он, — а я не могу свыкнуться с мыслью, что Фредерик Ларсан согласился наконец-то умереть.
Мы все, кажется, человек десять, находились в ризнице. Свидетели расписывались в книгах, а остальные поздравляли новобрачных. Здесь было еще более сумрачно, чем в церкви, и, не будь помещение таким маленьким, можно было подумать, что из-за этой темноты я просто не заметил Жозефа Рультабиля. Но его здесь не было. Что бы это значило? Матильда уже два раза спрашивала о нем, и Робер Дарзак попросил меня поискать Рультабиля, что я и сделал. Но мне пришлось вернуться в ризницу без него. Журналист отсутствовал.
— Это странно, — сказал Робер Дарзак, — и совершенно необъяснимо. Вы всюду посмотрели? Быть может, он мечтает в каком-нибудь углу.
— Я искал его и звал, но безрезультатно, — ответил я.
Однако господин Дарзак этим не удовлетворился. Он захотел сам обойти церковь и был, во всяком случае, удачливее меня, так как узнал от какого-то нищего, стоявшего у порога, что молодой человек, по всем приметам Рультабиль, несколько минут назад вышел из церкви, сел в фиакр и уехал.
Когда Дарзак сообщил об этом своей жене, Матильда была чрезвычайно огорчена. Подозвав меня, она спросила:
— Мой дорогой Сэнклер, вы знаете, что через два часа мы уезжаем с Лионского вокзала. Найдите нашего молодого друга и приведите его ко мне.
— Постараюсь, — ответил я и немедленно отправился на поиски.
Побывав у Рультабиля на квартире, в редакции и в кафе Барро, где служебные дела часто заставляли его присутствовать в это время, на Лионский вокзал я вернулся, увы, ни с чем. Ни один из его коллег не смог сказать, где отыскать моего друга. Можете себе представить, как меня встретили на платформе. Господин Дарзак был опечален. Однако сообщить неприятное известие его жене выпало на мою долю, так как он занимался устройством путешественников. Дело в том, что профессор Станжерсон, направлявшийся в Ментону к Рансам, провожал новобрачных до Дижона, откуда молодые супруги должны были продолжить свою поездку вдвоем через Кюло и Сен-Дени.
Я попытался уверить Матильду, что Рультабиль непременно явится к отходу поезда, но при первых моих словах у нее на глазах показались слезы.
— Нет, нет, все кончено, он не приедет, — сказала она и поднялась в вагон.
И тут Бриньоль, видя волнение госпожи Дарзак, не удержался вновь.
— Посмотрите, — сказал он Андре Гессу, — я же говорил, что у нее глаза сумасшедшей. Да, Робер сделал ошибку, лучше было бы подождать.
Я вспоминаю чувство страха, внушенное мне этими словам Бриньоля. Он, без сомнения, был злым и завистливым человеком и не простил своему родственнику оказанной ему услуги — той должности подчиненного, которую господин Дарзак ему выхлопотал. У Бриньоля был желтоватый цвет лица и удлиненные черты, вытянутые сверху вниз. Высокий рост, длинные руки и ноги только усиливали это впечатление, но маленькие ступни и ладони казались почти элегантными.
Андре Гесс резко оборвал Бриньоля, после чего тот немедленно покинул вокзал, пожелав всего наилучшего молодым супругам. По крайней мере, я решил, что он ушел, так как больше его в тот день не видел.
Оставалось всего три минуты до отхода поезда. Мы все еще надеялись на приход Рультабиля и осматривали перрон, рассчитывая увидеть среди пассажиров нашего молодого друга. Как могло случиться, что он не появился в последнюю минуту? Как не бросился к нам, по своему обыкновению, расталкивая всех и не обращая внимания на протесты и возмущенные реплики? Что он делал? Уже закрывали дверцы и слышались призывы проводников: «В вагоны, господа, в вагоны!» Резкий свисток возвестил об отходе, отзвучал охрипший гудок паровоза, и поезд тронулся, А Рультабиля нет!
Мы были так опечалены и удивлены, что остались на перроне, забыв пожелать госпоже Дарзак счастливого пути. Дочь профессора Станжерсона бросила долгий взгляд на перрон и, когда поезд начал ускорять ход, она, окончательно убедившись в том, что не увидит своего молодого друга, протянула мне конверт.
— Для него, — сказала госпожа Дарзак.
И вдруг, с лицом, охваченным скорбью, и таким странным тоном, что я невольно вспомнил мрачные рассуждения Бриньоля, добавила:
— До свидания, друзья. Или, вернее, прощайте!
II. ГЛАВА, в которой речь идет о переменчивом настроении Жозефа Рультабиля
Возвращаясь с вокзала, я удивлялся овладевшей мною странной печали, не в силах угадать ее причину. После Версальского процесса, в котором я принимал непосредственное участие, тесная дружба связала меня с профессором Станжерсоном, его дочерью и Робером Дарзаком. Я должен был бы радоваться их свадьбе и полагал, что на мое угнетенное состояние оказало влияние отсутствие молодого репортера.
Станжерсоны и Дарзак считали Рультабиля своим спасителем. После того как Матильда вышла из клиники, где провела несколько месяцев в связи с нервным расстройством, и ознакомилась с ролью, которую сыграл этот юноша в драме, погубившей бы и ее, и всех, кого она любила и почитала, после того как она прочла стенограмму процесса, где Рультабиль выступил чудесным героем, Матильда Станжерсон окружила моего друга поистине материнской нежностью. Она интересовалась всем, что его касалось, пыталась вызвать Рультабиля на откровенность, узнать о нем больше, чем знал, например, я, и, может быть, больше, чем он сам. Она проявила тактичное, но упорное любопытство к его происхождению, о котором мы ничего не знали, и о котором он молчал с суровой гордостью.
Очень восприимчивый к нежному расположению этой несчастной женщины, Рультабиль, тем не менее, со своей стороны проявлял большую сдержанность и вежливость, которые меня удивляли, ибо я его знал как человека импульсивного и легко возбудимого, всегда цельного в своих симпатиях или антипатиях. Я неоднократно высказывал ему свое недоумение по этому поводу, но он лишь уклончиво напоминал о своей преданности некоему лицу, уважаемому им более всего на свете, для которого он готов пожертвовать всем, если судьба предоставит ему такой случай.
Бывали у него и моменты плохого настроения. Например, обрадовавшись сперва возможности проводить выходные дни у Станжерсонов, снявших на лето небольшое имение на берегу Марны у Шенвьера, так как жить в Гландье они больше не хотели, Рультабиль вдруг, неожиданно и беспричинно, отказался меня туда сопровождать. В результате, рассердившись за то огорчение, которое он причинил мадемуазель Станжерсон, я уехал один, оставив его в маленькой комнате, которую он снимал на углу бульвара Сен-Мишель и улицы господина Принца.
В одно из воскресений мадемуазель Станжерсон, раздосадованная его поведением, решила отправиться вместе со мной в Латинский Квартал, чтобы застать Рультабиля в его берлоге.
Рультабиль работал за маленьким столом. На мой стук в дверь он ответил энергичным: «Войдите», — но, увидев нас, резко вскочил и побледнел так сильно, что мы испугались, как бы ему не стало дурно.
— Боже мой! — воскликнула Матильда, бросаясь к нему.
Однако, как ни стремителен был ее порыв, Рультабиль оказался быстрее и успел прикрыть салфеткой лежавшие на столе бумаги. Матильда увидела этот жест и, удивленная, остановилась.
— Мы вам помешали? — спросила она с нежным упреком.
— Нет, — ответил он, — я уже окончил писать и покажу вам свою работу позже. Это пьеса в пяти актах, в которой я не нахожу развязки.
Он улыбнулся, быстро овладел собой и поблагодарил нас за то, что мы явились нарушить его одиночество. Он непременно хотел пригласить нас обедать, и мы втроем отправились в ресторан Фуайо в Латинском Квартале.
Какой прекрасный вечер! Рультабиль позвонил Роберу Дарзаку, и тот присоединился к нам во время десерта. Господин Дарзак был тогда еще относительно здоров, а Бриньоль еще не объявился в столице. Мы веселились, как дети.
Перед расставанием Рультабиль попросил прощения у мадемуазель Станжерсон за частые приступы меланхолии, объяснив все это плохим характером. Матильда поцеловала его, то же сделал Робер Дарзак. Растроганный Рультабиль не произнес ни слова, пока я провожал его домой. Но, прощаясь, пожал мне руку сильнее обычного. Смешной человек! Впрочем, если бы я знал… Теперь я обвиняю себя за то, что в ту пору судил его слишком строго.
Итак, печальный и полный тщетно гонимых предчувствий, я возвращался с Лионского вокзала, перебирая в уме бесконечные фантазии, странности, а иногда и обидные капризы Рультабиля за два минувших года, однако ничто не предвещало его сегодняшней выходки и уж конечно не объясняло ее.
Но где же Рультабиль? Я вновь отправился на бульвар Сен-Мишель, решив, что если не застану журналиста дома, то, по крайней мере, оставлю письмо госпожи Дарзак. Каково же было мое изумление, когда, зайдя в подъезд, я обнаружил там своего слугу с моим дорожным чемоданом в руках. Оказалось, что пока я тщетно искал его повсюду, за исключением, разумеется, собственной квартиры, Рультабиль явился ко мне на улицу Риволи, велел моему слуге привести его в спальню и принести чемодан. После чего тщательно отобрал вещи и белье, необходимые для небольшого путешествия, и приказал отнести этот чемодан через час к нему на бульвар Сен-Мишель.
Я быстро поднялся в комнату друга и застал Рультабиля, аккуратно укладывающим в саквояж белье и предметы туалета. До завершения этой работы я не смог вытянуть из журналиста ни слова, так как в повседневной жизни он был необычайно педантичен и, несмотря на скромные средства, стремился поддерживать приличное существование, презирая распущенность и разболтанность.
Наконец он соблаговолил мне сообщить, что поскольку я в настоящее время свободен, а редакция «Эпок» предоставила ему трехдневный отпуск, то мы отправляемся провести пасхальные каникулы «на морском берегу». Я даже онемел и не нашел, что ответить, так как был возмущен его поведением. И уж, конечно, полагал просто глупым тащиться бог знает куда, чтобы полюбоваться океаном или Ла-Маншем в эту отвратительную весеннюю погоду, которая заставляет нас пожалеть о зиме.
Но мое оскорбительное молчание не произвело никакого впечатления на Рультабиля, и он, подхватив мой чемодан в одну руку, а свой саквояж — в другую, подтолнул меня к двери. Затем мы сели в фиакр, ожидавший перед подъездом, и уже через полчаса находились в купе первого класса. Поезд увозил нас через Амьен к Трепору. И тут Рультабиль неожиданно поинтересовался:
— А почему вы не отдаете письмо, которое вам поручили мне передать?
Я поднял на него глаза. Что ж, угадать было нетрудно. Естественно, что госпожа Дарзак, огорченная отсутствием Рультабиля в момент отъезда, постарается ему написать.
— Потому что вы не заслужили этого, — ответил я и принялся осыпать его упреками.
Он не стал даже оправдываться, что лишь разожгло мой гнев. Успокоившись, я передал ему письмо. Он вдохнул его нежный аромат и нахмурил брови, скрывая под суровым видом сильное волнение. Я смотрел на него с любопытством.
— Вы не читаете?
— Не сейчас и не здесь, — ответил он, — позже.
После шестичасового путешествия мы прибыли в Трепор поздней ночью и в отвратительную погоду. Леденящий морской воздух принял нас в свои объятия. Нам повстречался только один человек, и тот оказался таможенным чиновником. Закутавшись в плащ и надвинув на голову капюшон, он расхаживал взад и вперед по мосту через канал.
Конечно, ни одного фиакра. Несколько газовых фонарей раскачивалось на ветру, отражаясь в огромных лужах, по которым мы брели, сгибаясь под порывами ветра. Какая-то запоздалая жительница Трепора прошлепала по мостовой своими деревянными башмаками. Я ворчал, проклиная судьбу и Рультабиля, с трудом выбиравшего в темноте дорогу, но он, должно быть, хорошо знал местность, потому что в конце концов мы оказались перед дверьми единственной гостиницы, открытой в это ужасное время года.
Рультабиль сразу потребовал подать ужин и разжечь камин, так как мы были голодны и замерзли.
— Не скажете ли вы наконец, что мы собираемся здесь искать, кроме ревматизма и воспаления легких? — поинтересовался я, видя, что Рультабиль продолжает дрожать как осиновый лист и никак не может унять кашель.
— Скажу, — ответил он, — мы будем искать аромат Дамы в черном.
Эта фраза заставила меня задуматься, и я почти всю ночь не сомкнул глаз. Кроме того, морской ветер продолжал завывать, бесчинствуя в узеньких улочках городка.
Среди ночи я услышал шорох в соседней комнате, где расположился мой друг. Я поднялся и открыл дверь. Несмотря на холод и ветер, он открыл окно и посылал в ночную темноту воздушные поцелуи. Он целовал ночь! Я прикрыл дверь и тихо улегся.
Рано утром я был разбужен Рультабилем, лицо которого выражало сильнейшую тревогу. Он протянул мне телеграмму, отправленную из Бурга и, по оставленному им распоряжению, пересланную сюда из Парижа. Вот ее содержание:
«Приезжайте немедленно, не теряя ни минуты. Отказались от нашего путешествия на восток и присоединяемся к господину Станжерсону в Ментоне у Рансов в Красных скалах. Пусть эта телеграмма останется нашей тайной. Не надо никого пугать. Используйте для своего появления у нас любой предлог, ваш отпуск, все, что хотите, но приезжайте. Телеграфируйте мне до востребования в Ментон. Скорее, я жду вас. Ваш несчастный Дарзак».
III. Аромат
— Это меня не удивляет! — воскликнул я, вскакивая с постели.
— Вы не поверили в его смерть? — спросил Рультабиль, и его лицо исказилось сильнейшим волнением, которое мне было не совсем понятно, даже учитывая драматизм ситуации.
— Признаться, не очень, — ответил я, — ему так хотелось сойти за мертвого, что он мог пожертвовать несколькими бумагами во время катастрофы «Дордони». Но что с вами, мой друг? Вы сильно побледнели. Вам плохо?
Рультабиль опустился в кресло. Дрожащим голосом он сообщил, что поверил в «его» смерть только после свадьбы. Он не допускал мысли, что живой Ларсан позволил бы совершиться акту, отдававшему Матильду Станжерсон в жены Роберу Дарзаку. Ларсану достаточно было просто показаться, чтобы воспрепятствовать этой свадьбе. Конечно, такое появление представляло для него значительную опасность, но он не колеблясь явился бы в церковь, зная религиозность мадемуазель Станжерсон. Она никогда не согласилась бы соединить судьбу с другим человеком при жизни первого мужа, даже будучи разведенной на основании людской морали. Тщетно убеждали бы ее в недействительности предыдущего замужества. По французским законам, священник навсегда сделал ее женой негодяя.
— Увы, вспомните, мой друг, — прибавил Рультабиль, вытирая выступивший на лбу пот, — в глазах Ларсана «дом не потерял своего очарования, а сад — своего блеска».
Я попытался успокоить Рультабиля, но у него была лихорадка, и он не слушал меня.
— И вот он решил появиться после свадьбы. Так как для меня — и для вас, Сэнклер, не правда ли — эта телеграмма обозначает только одно — «он» вернулся.
— Конечно, но господин Дарзак мог ошибиться.
— Господин Дарзак не боязливый ребенок. Но надо надеяться, надо надеяться, не так ли, Сэнклер, что он ошибся. Нет, нет, это невозможно, это было бы ужасно, мой друг, это было бы слишком ужасно!
Я никогда не видел Рультабиля настолько взволнованным, даже в моменты наиболее трагичных событий в замке Гландье. Он поднялся и начал метаться по комнате, переставляя вещи с места на место и повторяя только одно слово: «Ужасно!»
Я заметил ему, что неразумно предаваться подобной панике на основании телеграммы, которая ничего еще не доказывает и могла быть результатом ошибки. Кроме того, сейчас следует вооружиться хладнокровием, а не впадать в отчаяние, неоправданное для человека его закалки.
— Неоправданное, действительно, Сэнклер, неоправданное!
— Но что же там на самом деле происходит?
— Вы увидите, положение ужасное. И почему только он не умер!
— А почему вы так уверены, что он жив?
— Молчите, Сэнклер! Видите ли, если он жив, то я бы желал быть мертвым.
— Безумец! А она? Кто защитит ее? Если Ларсан жив, то кто кроме вас сможет ее спасти?
— Это верно. Спасибо, мой друг, вы сказали единственное слово, способное вернуть мне волю к жизни: «Она». А я думал только о себе.
И Рультабиль усмехнулся столь мрачно, что я обнял его и попросил объяснить мне причину такого испуга и этих странных мыслей о смерти.
— Я твой лучший друг, Рультабиль! Говори же. Поделись со мной своей тайной. Открой свое сердце…
Рультабиль посмотрел мне в глаза и покачал головой.
— Вы все узнаете, Сэнклер и будете столь же поражены, как и я, мой друг, потому что, я верю, вы меня любите.
Я полагал, что Рультабиль расчувствовался и наконец-то наступил момент полной откровенности, но он лишь спросил расписание поездов и объявил:
— Мы уезжаем через час. Зимой нет прямого поезда между небольшим городком Э. и Парижем. Поэтому мы окажемся в столице только к семи. У нас будет время собрать вещи и отправиться с Лионского вокзала девятичасовым поездом на Марсель и Ментону.
Он даже не спросил моего мнения. Он увозил меня в Ментону так же, как увез в Трепор, зная, что в подобных обстоятельствах я не смогу отказать. Кроме того, Рультабиль был в таком состоянии, что оставить его одного было попросту невозможно. Наконец, наступали каникулы, и никакие дела не удерживали меня в адвокатуре.
— Итак, мы отправляемся на вокзал в Э.? — спросил я.
— Да, и там сядем в поезд. Поездка фиакром из Трепора в Э. займет самое большее полчаса.
— Недолго же мы здесь пробудем!
— Вполне достаточно для того, что я собираюсь найти.
Я подумал об аромате Дамы в черном, но промолчал, ведь он же обещал мне все открыть.
Рультабиль повел меня на мол. Здесь ветер свирепствовал еще сильнее, и мы принуждены были укрыться за маяком. Мой друг некоторое время молчал, стоя с закрытыми глазами.
— Здесь я видел ее в последний раз, — сказал он наконец, глядя на каменную скамью. — Мы сели, и она прижала меня к груди. Я был совсем маленьким ребенком, лет девяти, вероятно. Она попросила меня оставаться на этой скамье, ушла, и больше я ее не видел. Это было вечером, мягким летним вечером, в день распределения наград. Она не присутствовала на церемонии, но я знал, что она придет позднее, когда небо будет светлым от звезд, и я смогу разглядеть ее черты. Но она прикрыла лицо вуалью, затем вздохнула и ушла навсегда. И больше я не видел ее.
— А вы, мой друг?
— Я?
— Да, что вы подумали? Вы долго оставались на этой скамье?
— Хотел бы, но за мной пришел кучер, и я принужден был вернуться.
— Куда?
— Да в колледж же.
— Так, значит, в Трепоре есть колледж?
— Нет, колледж находится в Э., — он сделал мне знак следовать за ним, — туда мы сейчас и отправимся.
Через полчаса мы были на месте. Бой часов — колледжа, как объяснил мне Рультабиль, — приветствовал нас при входе, и все смолкло. Стоя в тени высокой готической церкви, выходившей на площадь, Рультабиль бросил быстрый взгляд на замок из розового кирпича в стиле Людовика XIII, увенчанный широкими крышами, замок, чей обветшалый фасад, казалось, оплакивал своих принцев-изгнанников, на четырехугольное здание мэрии с полинявшим флагом у входа, на безмолвные дома, на кафе «Париж» — прибежище господ офицеров, на будку парикмахера и книжную лавку, Не там ли он покупал первые книги, оплаченные Дамой в черном?
— Ничто не изменилось.
Старая собака на пороге книжной лавки опустила морду на лапы.
— Это Шам, — сказал Рультабиль, — конечно, я узнаю его. Шам, Шам! — позвал он собаку.
Услышав свое имя, пес поднялся, с трудом сделал несколько шагов и снова равнодушно улегся на пороге.
— Увы, — сказал Рультабиль, — он уже не помнит меня.
По узкой улочке мы спустились вниз и остановились перед маленькой церковью. Я держал Рультабиля за руку и чувствовал, как она горит, словно в огне. Толкнув низкую дверь, мы проникли под свод, в глубине которого стояли великолепные мраморные статуи Екатерины Клевской и Гиза Балафре.
— Часовня колледжа, — тихо пояснил мне Рультабиль.
В часовне никого не было. Мы быстро пересекли ее и вышли во двор.
— Пойдем, — прошептал он, — все в порядке. Мы окажемся в колледже, и привратник нас не заметит. Конечно, он узнал бы меня.
— Но что в этом плохого?
В этот момент какой-то человек с обнаженной головой и связкой ключей в руках прошел мимо. Рультабиль бросился в тень.
— Это отец Симон. Ах, как он постарел и стал совсем лысым. Он идет в младшие классы. В это время все на занятиях и нам никто не помешает.
Мы подошли к зданию колледжа, и Рультабиль еще сильнее сжал мою руку.
— Боже мой, — сказал он глухим голосом, — здесь все изменилось. Но стены-то остались на месте! Посмотрите, Сэнклер, посмотрите, нагнитесь. Это дверь полуподвального этажа, которая ведет в младшие классы. Сколько раз ребенком я переступал этот порог. А теперь представьте себе мою радость, когда отец Симон выводил меня в эту дверь, чтобы отвести в приемную, где уже ожидала Дама в черном.
Он повернул голову.
— Смотрите-ка, вот и приемная. Около свода, первая дверь направо, отправимся туда, дождавшись ухода отца Симона. Как бы не сойти с ума, Сэнклер, — у него застучали зубы. — Вновь увидеть приемную, где она меня ожидала. Я только и жил надеждой встретить ее вновь. Расставаясь, я обещал ей быть рассудительным, но, когда она уезжала, мною овладевало такое отчаяние, что наставники опасались за мою жизнь. Из прострации меня выводили только угрозой, что я больше ее не увижу, если заболею. До следующего визита я жил воспоминаниями о ней и ее аромате. Я никогда не мог ясно разглядеть ее черты под густой вуалью и в мечтах больше вспоминал аромат, чем лицо. После этих визитов я часто убегал в приемную, если она была пуста, как сегодня, с жадностью вдыхал воздух комнаты, которым она дышала, и выходил с сильно бьющимся сердцем. Это был удивительно тонкий и нежный запах, и я думал, что никогда больше его не встречу, до того дня, о котором вы знаете… до приема в Елисейском дворце.
— В тот вечер вы встретили мадемуазель Станжерсон.
— Это правда, — ответил он дрогнувшим голосом.
Если бы в этот момент мне было известно, что у дочери профессора Станжерсона был ребенок от первого мужа, если бы я знал, что ее сын был бы ровесником Рультабиля, окажись он в живых, то осознал бы, конечно, причину его волнений, страданий и того странного смущения, с которым он произносил имя Матильды Станжерсон здесь, в этом колледже, куда когда-то приходила Дама в черном. Сам-то Рультабиль после поездки в Америку был уже достаточно осведомлен.
Наступило молчание, которое я осмелился нарушить:
— И вы никогда не узнали, почему Дама в черном больше не возвращалась?
— О, я уверен, что она-то вернулась, но меня уже не было.
— Кто же за вами приехал?
— Никто. Я убежал.
— Почему? Чтобы ее отыскать?
— Нет, нет — чтобы скрыться от нее, Сэнклер! Но она возвращалась, я уверен, что она возвращалась.
— И должно быть, была в отчаянии, не найдя вас?
Рультабиль поднял руки к небу и покачал головой:
— Почем я знаю? Ах, я так несчастен. Но тише, мой друг, тише, отец Симон наконец-то уходит. В приемную, быстро!
В три прыжка мы оказались в приемной. Это была обычная комната, довольно большая и темная, с белыми занавесками на окнах, шестью стульями вдоль стен и зеркалом над камином.
Войдя, Рультабиль снял шляпу с таким почтительным и сосредоточенным видом, как будто мы оказались в священном месте.
— Ну вот и приемная, Сэнклер, — сказал он едва слышным голосом, — потрогайте мои руки. Я весь горю и покраснел. Не правда ли? Я всегда краснел, когда входил сюда ей навстречу. Конечно, я бежал и задыхался, не в силах дождаться. О, мое сердце бьется, как и тогда, как у того маленького мальчика. Я вбегал сюда и останавливался, смущенный. Но вот я замечал в углу темную тень, бросался в ее объятия, и мы плакали от счастья, целуя друг друга. Это была моя мать, Сэнклер! Конечно, она уверяла меня, что моя настоящая мать умерла и она была лишь ее подругой. Но ведь она просила называть ее мамой и плакала, когда мы целовались. Конечно, это была моя мать! Она всегда садилась там, в темном углу, и уходила в конце дня, когда в приемной еще не зажигали света. Входя, она клала на подоконник этого окна большой белый пакет, перевязанный розовой ленточкой. Это были бриоши. Я обожаю бриоши, Сэнклер!
И Рультабиль, не в силах больше сдерживаться, облокотился на окно и заплакал. Немного успокоившись, Жозеф поднял голову и печально посмотрел на меня. Я молчал, так как чувствовал, что он говорил не со мной, а со своими воспоминаниями.
Затем дрожащими руками мой друг распечатал письмо, которое я ему передал, и углубился в чтение. Вдруг руки его опустились, и он застонал. Еще недавно такой красный, Рультабиль сильно побледнел. Я двинулся к нему, но он жестом остановил меня и закрыл глаза. Можно было подумать, что он спит. Я тихо отошел, как это делают в комнате больного, и подумал о странной и таинственной судьбе моего друга, об этой женщине, которая была его матерью, а может быть и не была ею.
В те годы мальчик был еще так молод и так нуждался в материнской ласке, что его богатое воображение в конце концов подарило ему мать. Рультабиль! А как его звали на самом деле? Жозеф Жозефен? Без сомнения, он жил здесь под этим именем. Жозеф Жозефен. «Это не имя», — как сказал редактор «Эпок». Зачем Рультабиль сюда приехал? Чтобы найти следы аромата? Разбудить воспоминания?
Я повернулся на шум шагов. Рультабиль, с видом человека, одержавшего над собой большую победу, спокойно стоял передо мной.
— Пойдемте, Сэнклер, — сказал он, — теперь нам нужно уйти.
На улице, куда мы выбрались с теми же предосторожностями, я поинтересовался:
— Итак, мой друг, вы нашли аромат Дамы в черном?
Он понял, конечно, как страстно я желаю, чтобы этот визит в мир детства вернул бы ему душевный покой.
— Да, — серьезно ответил он, — я нашел то, что искал, — и он показал мне письмо дочери профессора Станжерсона.
Я посмотрел на него растерянно, ничего не понимая. Тогда он взял меня за руки и сказал, глядя мне прямо в глаза:
— Я доверяю вам большую тайну, Сэнклер, тайну моей жизни, а может быть, и смерти. Что бы ни случилось, об этом никто не должен знать. У Матильды Станжерсон был ребенок, сын, и этот сын умер, умер для всех, кроме меня и вас!
Я отшатнулся, пораженный его откровенностью. Рультабиль — сын Матильды Станжерсон? Но тогда… он сын Фредерика Ларсана!
Теперь я понял все колебания Рультабиля. Я понял наконец, почему мой друг, предчувствуя истину, говорил мне сегодня утром: «Почему он не умер? Если он жив, то я бы желал быть мертвым».
Рультабиль, конечно, прочел эти мысли в моих глазах и кивнул головой, что должно было означать: «Это так, Сэнклер. Теперь вы все знаете».
Затем он окончил свою мысль словами:
— Молчание, мой друг.
По прибытии в Париж мы расстались, чтобы вновь встретиться на вокзале. Там Рультабиль показал мне другую телеграмму, прибывшую из Валанса и подписанную профессором Станжерсоном. Вот ее текст:
«Господин Дарзак сообщил, что вы получили кратковременный отпуск. Будем рады, если вы проведете его с нами. Ждем вас в Красных скалах у Артура Ранса, который с удовольствием представит вас своей жене. Моя дочь также будет рада увидеть вас и присоединяет свою просьбу к моей. Привет».
Когда мы уже садились в поезд, на перрон выбежал запыхавшийся консьерж дома, где жил Рультабиль, и передал нам третью телеграмму. Подписанная Матильдой, она была отправлена из Ментоны и заключала только два слова:
«На помощь».
IV. В пути
Теперь я знаю все. Рультабиль рассказал мне о своем необычайном и полном приключений детстве. Я знаю, почему он опасается, как бы госпожа Дарзак не проникла в разделяющую их тайну, и ничего не смею ему советовать. Несчастный! Прочитав последнюю телеграмму, он поднес ее к губам, а затем, сжав мою руку, сказал: «Если будет слишком поздно, я отомщу за нас».
