Дама в черном Леру Гастон
Глава I
Которая начинается с того, чем романы обыкновенно кончаются
Венчание Робера Дарзака и Матильды Станжерсон состоялось в Париже, в церкви Сен-Николя-дю-Шардонне, 6 апреля 1895 года, в камерной обстановке. Прошло немногим более двух лет со времени необычайных и драматических событий, происшедших в поместье профессора Станжерсона в Гландье [1], — событий настолько сенсационных, что преждевременно было бы утверждать, будто нашумевшая в обществе тайна Желтой комнаты успела отойти в область воспоминаний.
Совершенное в уединенном местечке страшное и таинственное преступление было еще настолько живо в памяти людей, что если бы брачную церемонию не скрывали ото всех, то маленькую церковь, без сомнения, заполнили бы зеваки, жаждавшие поглазеть на героев нашумевшей драмы.
На венчание были приглашены лишь самые близкие друзья Дарзака и Станжерсона, на скромность которых можно было положиться. Я тоже оказался в их числе; приехал в церковь я довольно рано и первым делом постарался, конечно же, отыскать Жозефа Рультабия. Я был несколько обескуражен, не обнаружив его среди присутствующих, хотя имел основания не сомневаться в его приезде. В ожидании этого человека я подошел к адвокату Анри-Роберу и Андре Гессу, которые вполголоса обменивались воспоминаниями о наиболее интересных моментах версальского процесса [2]. Я рассеянно слушал их разговор, приглядываясь к окружающей обстановке.
Боже мой, как же неприглядна эта церковь Сен-Николя-дю-Шардонне! Потрескавшаяся, с отвалившейся штукатуркой, грязная, без того величественного отпечатка седой старины, который составляет лучшее украшение каменных стен, церковь была темной снаружи и весьма зловещей внутри, покрытой пылью и плесенью, как и большинство старинных зданий кварталов Сен-Виктор и Бернардинцев, на скрещении которых она построена. Небо как будто избегает это святое место, посылая туда лишь скупой свет, с невероятным трудом пробивающийся через вековые рамы. Читали ли вы «Воспоминания детства и юности» Ренана? [3] Войдите в церковь Сен-Николя-дю-Шардонне, и вы поймете, почему автору «Жизни Иисуса», который обучался в соседней семинарии и покидал ее лишь для молитвы в этой церкви, так часто приходила здесь мысль о смерти. И в этом могильном мраке, в этом углу, созданном, казалось бы, лишь для горя и оплакивания мертвых, нам предстояло праздновать свадьбу Робера Дарзака и Матильды Станжерсон! Мне стало не по себе, я усматривал в этом печальное предзнаменование.
Рядом со мной Анри-Робер и Андре Гесс продолжали болтать, и первый признался второму, что не может быть вполне спокоен за судьбу Робера Дарзака и Матильды Станжерсон даже после счастливого исхода версальского процесса, пока официально не подтверждена смерть их беспощадного врага, Фредерика Ларсана. Известно, что через несколько месяцев после принятия Дарзака в Сорбонну произошла ужасная катастрофа с трансатлантическим пароходом «Дордонь», совершавшим рейсы между Гавром и Нью-Йорком. В туманную ночь близ берегов Ньюфаундленда на «Дордонь» наскочило трехмачтовое судно, разрезавшее носом машинное отделение парохода. И в то время, как ветер уносил парусное судно, пароход за десять минут пошел ко дну. Лишь тридцать пассажиров, чьи каюты находились на палубе, успели спастись в спущенных на воду шлюпках. На другой день они были подобраны рыбачьим судном, доставившим их в Сен-Жан. В последующие дни океан выбросил на берег сотни трупов, среди которых было опознано тело Ларсана. Документы, зашитые в одежду найденного трупа, подтверждали, что на сей раз Ларсан действительно мертв. Матильда Станжерсон наконец освободилась от своего загадочного мужа, с которым обвенчалась тайно, благодаря легкости американских законов, в неосторожную минуту доверчивой юности. Этот опасный мошенник, чье настоящее имя — Боллмейер — небезызвестно в криминальной хронике, женился на ней под именем Жана Русселя. Теперь же он больше не мог встать преступной тенью между Матильдой и тем человеком, который столько лет безмолвно и героически любил ее. В свое время я во всех подробностях рассказал об этом страшном деле [4], одном из самых интересных в судебных летописях; оно получило бы роковую развязку без гениального вмешательства восемнадцатилетнего репортера Жозефа Рультабия, который сумел отгадать, что под маской полицейского агента Фредерика Ларсана скрывался сам Боллмейер!..
Смерть злодея, похоже, положила конец цепочке трагических происшествий и послужила причиной быстрого выздоровления Матильды Станжерсон, у которой после ужасных событий в Гландье помутился рассудок.
–Видите ли, дорогой друг, — говорил Анри-Робер Андре Гессу, который беспокойно оглядывал церковь, — видите ли, в жизни всегда нужно быть оптимистом. Все наладится, даже несчастья мадемуазель Станжерсон… Но что с вами? Вы ждете кого-нибудь?
–Да, — ответил Андре Гесс, — я жду Фредерика Ларсана.
Анри-Робер рассмеялся настолько громко, насколько позволяла святость места, но мне вовсе не было смешно, так как я сам был недалек от того, чтобы разделить беспокойство Андре Гесса.
Несомненно, я не мог предвидеть невероятное происшествие, которое нам угрожало, но, когда я мысленно переношусь в то время и стараюсь отвлечься от всего, что я узнал после, — а я постараюсь в течение всего своего рассказа открывать истину лишь по мере того, как она прояснялась для нас самих, — я очень хорошо припоминаю странное волнение, которое овладело мной при мысли о Ларсане.
–Да бросьте, Сенклер! — воскликнул Анри-Робер, заметивший мое волнение. — Вы же видите, что Гесс шутит…
–Кто знает, — возразил я.
И я невольно стал осматриваться вокруг, как это только что делал Андре Гесс. Действительно, мошенника так часто считали мертвым в то время, когда он звался Боллмейером, что ему нетрудно было воскреснуть еще раз в виде Ларсана.
–Посмотрим! Вот и Рультабий, — заметил Робер. — Держу пари, что он знает больше вас.
–Он очень бледен! — проговорил Гесс.
Молодой репортер подошел к нам и довольно рассеянно пожал нам руки.
–Здравствуйте, Сенклер, здравствуйте, господа… Я не опоздал?
Мне показалось, что голос его дрожит… Он сейчас же отошел, уединился в углу, опустился на колени, как ребенок, перед аналоем и в молитве закрыл свое бледное лицо руками.
Я не знал, что Рультабий набожен, и его горячая молитва удивила меня. Когда он поднял голову, глаза его были полны слез. Он не пытался скрыть их и нисколько не интересовался тем, что происходило вокруг него, отдавшись молитве, а может быть, и горю.
Но какому горю? Разве не счастлив он был, присутствуя на этой долгожданной свадьбе?.. Не его ли рук делом был этот счастливый союз Робера Дарзака и Матильды Станжерсон?.. В конце концов, быть может, молодой человек плакал от счастья. Он поднялся с колен и скрылся в тени за колонной. Я не решился последовать за ним, так как видел, что он хочет побыть один. В это время Матильда Станжерсон как раз входила в церковь под руку со своим отцом. Робер Дарзак шел за ними.
Как изменились все трое! Драма в Гландье очень тяжело отразилась на них. Но, странное дело, Матильда Станжерсон теперь казалась еще прекраснее. Правда, она не была уже той античной богиней, тем живым мрамором, той холодной красавицей, возбуждавшей шепот восхищения на официальных празднествах Третьей республики [5], на которых Матильду обязывало появляться видное положение ее отца. Казалось, напротив, судьба, заставившая Матильду искупить неосторожность юности, ввергла ее на время в пропасть отчаяния и безумия лишь для того, чтобы сбросить каменную маску, за которой скрывалась чуткая и нежная душа. И ее душа сияла в этот день, мне казалось, нежным блеском на чистом овале ее лица, на гладком белом лбу, в глазах, исполненных счастливой грусти, в которых читалась любовь ко всему прекрасному и доброму.
Что касается ее туалета, то, к своеу стыду, я должен сознаться, что не помню его и не сумею даже назвать цвет ее платья. Но зато я хорошо помню странное выражение, которое было на ее лице, пока она не увидела среди нас того, кого искала. Она совершенно успокоилась и овладела собой только тогда, когда увидела Рультабия за колонной. Она улыбнулась ему, а затем и нам.
–У нее все еще полубезумный взгляд!
Я порывисто обернулся, чтобы посмотреть, кто произнес эту недобрую фразу. За моей спиной стоял жалкий господин, которого Робер Дарзак, по своей доброте, устроил у себя в Сорбонне помощником лаборанта. Звали его Бриньоль; он был отдаленным родственником жениха. Никто не знал других родных у Дарзака, чья семья происходила из южных провинций. Дарзак давно лишился отца и матери, братьев и сестер у него не было, и он потерял всякую связь с родным Провансом, откуда принес горячую жажду успеха, редкую трудоспособность, крепкую голову и природную потребность в привязанности и преданности, которая проявилась по отношению к профессору Станжерсону и его дочери. Дарзака также отличал мягкий акцент, который вначале вызывал улыбку у его сорбоннских учеников; вскоре они, однако, полюбили эту тихую и музыкальную речь, смягчавшую неизбежную сухость лекций их молодого и уже знаменитого учителя.
В одно прекрасное весеннее утро прошлого года, — следовательно, минуло уже около года, — Робер Дарзак представил нам Бриньоля. Последний приехал прямо из Экса, где работал в физическом институте; из-за какого-то проступка его выбросили на улицу, но он вовремя вспомнил о своем родстве с Дарзаком, отправился в Париж и сумел так разжалобить жениха Матильды Станжерсон, что последний взял его к себе. В то время здоровье Робера Дарзака нельзя было назвать цветущим, он еще не успел оправиться после потрясений, пережитых им в Гландье и зале суда, но уже можно было с уверенностью сказать, что выздоровление Матильды и ожидание их скорой свадьбы должны были благоприятно повлиять как на моральное, так и на физическое состояние профессора. Между тем мы все заметили, что с тех пор, как появился Бриньоль, помощь которого должна была существенно облегчить работу Дарзаку, последний лишь слабел.
Нельзя сказать, что Бриньоль вообще принес с собой удачу, так как во время опытов один за другим произошли два несчастных случая. Первый был вызван необъяснимым разрывом гейслеровой трубки [6], осколки которой могли опасно поранить Дарзака, но поранили самого Бриньоля — у него до сих пор остались шрамы на руках. Второй случай, более опасный по возможным последствиям, произошел вследствие неожиданного взрыва небольшой бензиновой горелки, над которой Дарзак как раз в этот момент наклонился. Пламя могло сжечь ему все лицо, но, к счастью, опалило лишь ресницы и расстроило на некоторое время зрение, так что он с трудом переносил яркий солнечный свет.
Со времени таинственных приключений в Гландье я был склонен относиться с крайним подозрением к самым обыденным вещам. Мне довелось присутствовать при последнем несчастном случае. Я сам отвел нашего друга к аптекарю, а оттуда к доктору и довольно сухо попросил Бриньоля, выразившего желание нас сопровождать, оставаться на месте. По дороге Дарзак спросил, почему я так резко обошелся с этим бедным Бриньолем; я ответил, что вообще не испытываю симпатии к этому человеку, так как мне не нравятся его манеры, к тому же я считал его виновным в роковой случайности. Дарзак хотел узнать причину, но я не сумел назвать ее, и он рассмеялся. Однако смех его прекратился, когда доктор объявил, что он мог потерять зрение и лишь чудо спасло его.
Мои подозрения по поводу Бриньоля, без сомнения, были смешны, и несчастные случайности больше не повторялись. Тем не менее я настолько был предубежден против него, что в глубине души не мог простить ему ухудшения здоровья Дарзака. В начале зимы Дарзак стал кашлять, так что я, да и все мы умоляли его взять отпуск и отправиться на юг. Доктора посоветовали ему Сан-Ремо. Он поехал и уже через неделю написал нам, что чувствует себя гораздо лучше; ему казалось, что с тех пор, как он прибыл туда, «с его груди свалилась какая-то тяжесть…» «Я дышу!.. Я дышу!.. — говорил он нам. — Уезжая из Парижа, я задыхался!..» Это письмо Дарзака заставило меня призадуматься, и я поделился своими мыслями с Рультабием. Последний был также очень удивлен тем фактом, что Дарзак плохо чувствовал себя вблизи Бриньоля и поправлялся, лишь расставшись с ним… Моя убежденность в этом была настолько сильна, что я ни за что не хотел позволить Бриньолю уехать из Парижа. Нет, ни за что! Если бы он уехал, я последовал бы за ним! Но он не уехал — наоборот, Станжерсоны никогда не видели его у себя чаще, чем в эти дни. Якобы для того, чтобы справиться о здоровье Дарзака, он все время захаживал к профессору и торчал у него. Как-то раз ему удалось повидать и Матильду, но я нарисовал невесте Дарзака такой портрет Бриньоля, что навсегда возбудил в ней отвращение к нему и был очень доволен этим успехом.
Дарзак провел в Сан-Ремо четыре месяца и вернулся почти совершенно выздоровевшим. Впрочем, глаза его все еще были очень слабы, так что ему необходимо было сохранять большую осторожность. Рультабий и я решили следить за Бриньолем и обрадовались, узнав, что свадьба должна состояться в самом ближайшем времени и что Дарзак уедет с женой в далекое путешествие, подальше от Парижа и… Бриньоля. Вернувшись из Сан-Ремо, Дарзак спросил меня:
–Ну, как ваши дела с бедным Бриньолем? Примирились ли вы с ним?
–Увы, нет! — ответил я.
И он снова стал подсмеиваться надо мной и засыпать меня своими провансальскими остротами, которые пускал в ход, когда был весел, и которые приобрели новые краски после пребывания на юге. Он был счастлив! Но мы могли получить верное представление о его счастье, — мы очень редко встречались с ним в тот период времени, — лишь на пороге этой церкви, где он предстал перед нами будто преображенным. Он был горд и держал прямо свой обыкновенно слегка сгорбленный стан, отчего казался выше и красивее.
Я поспешил отойти от Бриньоля, который вызывал во мне отвращение, и встал позади несчастного Станжерсона; последний всю церемонию простоял, скрестив на груди руки, ничего не видя и не слыша. Когда все было окончено, мне пришлось тронуть его за плечо, чтобы вывести из забытья.
Все перешли в ризницу, и Андре Гесс облегченно вздохнул.
–Наконец-то! — сказал он. — Можно перевести дух…
–Отчего же вы не могли сделать это раньше, друг мой? — спросил его Анри-Робер.
Тогда Гесс признался, что до последней минуты опасался появления мертвеца.
–Что вы хотите! — возразил он подтрунивавшему над ним приятелю. — Я не могу привыкнуть к мысли, что Фредерик Ларсан согласился наконец умереть!..
Все мы — нас было человек десять — собрались в ризнице, где свидетели расписывались в книгах, в то время как остальные мило поздравляли новобрачных. В этой ризнице было еще темнее, чем в церкви, и я мог бы именно темнотой объяснить себе то обстоятельство, что не вижу Рультабия, если бы комната не была так мала. Он исчез — это было совершенно очевидно. Что это могло означать? Матильда уже два раза спрашивала о нем, и Дарзак попросил меня поискать его, что я охотно исполнил, но вернулся в ризницу один, так как нигде не нашел Рультабия.
–Как это досадно, — заметил Дарзак, — и совершенно необъяснимо. Уверены ли вы, что посмотрели везде? Он, наверно, сидит в каком-нибудь углу и мечтает.
–Я везде искал и звал его, — возразил я.
Но Дарзак не удовлетворился моим ответом и решил сам обойти церковь. Он оказался удачливее меня, узнав у нищего, стоявшего у входа, что несколько минут назад из церкви вышел и уехал на извозчике молодой человек, который не мог быть никем иным, как Рультабием. Когда Дарзак сообщил об этом своей жене, она чрезвычайно огорчилась и, подозвав меня, сказала:
–Дорогой Сенклер, вы знаете, что мы уезжаем через два часа с Лионского вокзала; разыщите и привезите нашего молодого друга, скажите ему, что его необъяснимое поведение сильно меня беспокоит…
–Вы можете рассчитывать на меня, — ответил я и пустися по горячим следам за Рультабием.
Но на Лионский вокзал я приехал в самом угнетенном состоянии: ни дома, ни в редакции, ни в кафе «Барро», где Рультабию часто приходилось бывать по роду занятий, мне не удалось найти его. Никто из его товарищей также не мог сказать мне, где он. Вы представляете себе, с какой грустью меня встретили на вокзале. Дарзак был взволнован и огорчен моим донесением; занятый размещением — профессор Станжерсон направлялся в Ментону и сопровождал молодых до Дижона, откуда те должны были поехать дальше через Кюлоц и Монсени, — он попросил меня передать его жене эту печальную новость. Я исполнил поручение, прибавив, что Рультабий наверняка приедет на вокзал до отбытия поезда. Но Матильда расплакалась и покачала головой:
–Нет! Нет!.. Он не приедет!.. — И она вошла в вагон.
В это время все тот же невозможный Бриньоль, видя волнение новобрачной, не мог отказать себе в удовольствии еще раз повторить Андре Гессу (который, впрочем, довольно резко оборвал его):
–Посмотрите! Посмотрите! Я говорю вам, что у нее полубезумный взгляд!.. Ах! Робер глупо поступил… лучше ему было подождать!
Я как сейчас вижу Бриньоля, произносящего эту фразу, и испытываю чувство ужаса. Я уже давно не сомневался, что Бриньоль был злым и, главное, завистливым человеком: он не мог простить своему родственнику услуги, которую тот ему оказал, определив на подчиненное место. У Бриньоля было желтое лицо с удлиненными, вытянутыми чертами. Все в нем дышало горечью, и все казалось длинным: длинная талия, длинные руки, длинные ноги и длинная голова. Исключение составляли лишь кисти рук и ступни ног: конечности у него были маленькие и почти изящные.
После того как Андре Гесс осадил Бриньоля, тот обиделся, поздравил молодых и покинул вокзал. Во всяком случае я думал, что он покинул вокзал, так как не видел его больше. Оставалось три минуты до отхода поезда. Мы все еще не теряли надежды на прибытие Рультабия и оглядывали платформу, рассчитывая увидеть в толпе запоздавших пассажиров нашего молодого друга. Как случилось, что он не появился, по своему обыкновению расталкивая всех и вся и не обращая внимания на раздававшиеся ему вслед возгласы протеста? Что он делал?.. Уже закрывали дверцы вагонов, раздавалось их резкое щелканье… кондуктора приглашали пассажиров занимать места… послышался резкий сигнал к отбытию… рев паровоза, и поезд двинулся… Рультабия все нет!.. Мы были опечалены и удивлены этим, дочь профессора Станжерсона бросила долгий взгляд на платформу и, когда поезд стал набирать ход, уверившись, что уже не увидит своего молодого друга, протянула мне в окно конверт.
–Для него! — сказала она.
И вдруг с выражением такого внезапного ужаca на лице и таким странным тоном, что я не мог не вспомнить злобных замечаний Бриньоля, прибавила:
–До свидания, друзья!.. Или прощайте!
Глава II
В которой речь идет об изменчивом настроении Рультабия
Когда я в одиночестве возвращался с вокзала, меня охватила необъяснимая грусть. После версальского процесса, за всеми перипетиями которого я так внимательно следил, я еще сильнее привязался к профессору Станжерсону, его дочери и Роберу Дарзаку. Я должен был радоваться состоявшейся, ко всеобщему удовлетворению, свадьбе. Вероятно, отсутствие молодого репортера оказывало влияние на мое настроение. Станжерсоны и Дарзак считали Рультабия своим спасителем, в особенности с тех пор, как Матильда покинула лечебницу, где провела несколько месяцев из-за расстройства рассудка.
С тех пор как дочь знаменитого профессора Станжерсона стала отдавать себе отчет в той роли, что этот отважный мальчик сыграл в драме, которая без его вмешательства окончилась бы весьма плачевно для тех, кого она любила, с тех пор, как она разобралась в стенографическом отчете прений судебного процесса в Версале, где Рультабий проявил себя как маленький герой, — она окружала моего друга поистине материнской заботой. Она интересовалась всем, что его касалось, вызывала его на откровенность, хотела знать о Рультабие больше, чем я знал о нем, и больше даже, чем он, быть может, сам знал о себе. Она постоянно и с каким-то диким упорством выказывала желание выяснить его происхождение, о котором не знал никто из нас.
Очень чуткий к нежной дружбе, оказываемой ему несчастной женщиной, Рультабий проявлял по отношению к ней крайнюю сдержанность, что меня всегда удивляло со стороны мальчика, которого я всегда знал как пылкого, поддающегося первым впечатлениям и цельного в своих симпатиях и антипатиях. Я неоднократно делал ему замечания по этому поводу, и он всякий раз отвечал мне очень уклончиво, не забывая, впрочем, упомянуть о своей преданности особе, которую он уважал, по его словам, больше всех на свете и для которой готов был пожертвовать всем, если бы судьба пожелала дать ему такую возможность.
Время от времени им овладевало совершенно необъяснимое настроение. Так, например, по-детски обрадовавшись перспективе провести целый день у Станжерсонов, которые сняли на лето — в Гландье они не хотели больше жить — хорошенькую усадьбу на берегу Марны, он вдруг, без всякой видимой причины, отказывался сопровождать меня. И я вынужден был уезжать один, оставляя его в маленькой комнатке на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Месье-ле-Пренс. Я негодовал на него за то огорчение, которое он причинял, таким образом, нашей доброй Матильде.
Как-то раз в воскресенье дочь профессора решила вместе со мной поехать к нему в его убежище в Латинском квартале. На мой стук в дверь нам ответили энергичным «войдите», однако Рультабий, работавший за своим маленьким столиком, побледнел так, что мы испугались, как бы он не упал без чувств.
–Боже мой, — воскликнула Матильда Станжерсон, бросаясь к нему.
Но, прежде чем она приблизилась к столу, на который юноша опирался, он накинул на разбросанные бумаги скатерть, тем самым скрыв их от наших глаз.
Матильда, разумеется, заметила этот жест и остановилась в недоумении.
–Мы помешали вам, — сказала она с нежным упреком.
–Нет, — возразил Рультабий, — я уже закончил работу… Я покажу вам ее позже. Это мое творение, пьеса в пяти действиях, для которой я никак не могу найти развязки.
И он улыбнулся. Вскоре он вполне овладел собой и принялся шутить и благодарить нас за вторжение, нарушившее его одиночество. Он непременно захотел угостить нас обедом, и мы втроем отправились в один ресторанчик в Латинском квартале. Рультабий вызвал по телефону Робера Дарзака, который подоспел к десерту. В то время Дарзак был еще здоров и странный Бриньоль еще не появился в столице. Мы веселились, как дети. Этот летний вечер в опустевшем Люксембургском саду был так прекрасен!
Прежде чем расстаться с Матильдой Станжерсон, Рультабий попросил у нее прощения за странные выходки, виня во всем свой скверный характер. Вместо ответа Матильда поцеловала его, то же сделал и Робер Дарзак. Рультабий был так этим растроган, что за всю дорогу, — я проводил его до самой двери, — не обмолвился со мной ни словом, но, прощаясь, так крепко пожал мне руку, как никогда этого не делал. Забавный чудак!.. О! Если бы я знал!.. Как я раскаиваюсь теперь за то, что порой судил о нем слишком поверхностно!
Так, охваченный грустью и полный смутных предчувствий, возвращался я с Лионского вокзала, вспоминая о бесконечных фантазиях, страхах, а иногда и капризах Рультабия, с которыми я сталкивался за эти два года, но ничто, однако, не объясняло мне того, что произошло. Где же был Рультабий? Я подошел к его дому на бульваре Сен-Мишель, говоря себе, что если не застану его дома, то смогу по крайней мере оставить ему письмо госпожи Дарзак. Каково же было мое удивление, когда, войдя в дом, я наткнулся на своего лакея с моим чемоданом в руках! Я потребовал от него объяснений и услышал в ответ, что он ничего не знает, что нужно спросить об этом господина Рультабия.
Репортер, в то время как я искал его всюду, кроме собственной квартиры, приехал ко мне, на улицу Риволи, прошел в спальню, приказал лакею принести чемодан и аккуратно уложил в него все, что необходимо человеку для четырех— или пятидневого путешествия. Затем он велел принести этот багаж к себе, на бульвар Сен-Мишель.
Одним прыжком я оказался в комнате моего друга. Тот укладывал в дорожный мешок туалетные принадлежности и белье. До тех пор, пока он не покончил с этим, я ничего не мог добиться от Рультабия, так как в этих мелочах повседневной жизни он был очень щепетилен и, несмотря на скромность своего бюджета, старался жить как можно приличнее, приходя в ужас от малейшего беспорядка. Наконец, он соблаговолил сказать мне, что, раз я свободен и его газета «Эпок» отпускает его на три дня, мы уезжаем на пасхальные каникулы и что нам лучше всего поехать отдохнуть «на берег моря». Я даже не ответил ему — так я был раздосадован его поведением и находил нелепым его предложение ехать любоваться океаном или Ла-Маншем в эту отвратительную весеннюю погоду, которая ежегодно в течение двух или трех недель заставляет нас с сожалением вспоминать о минувшей зиме. Впрочем, мое молчание нисколько его не смутило, и, взяв мой чемодан в одну руку, а свой мешок в другую и подталкивая меня к двери, Рультабий вскоре заставил меня сесть в экипаж, ожидавший нас у дверей дома. Полчаса спустя мы сидели в купе первого класса и следовали по северной дороге, ведущей в Трепор через Амьен. Когда наш поезд уже подходил к Крейлю, Рультабий вдруг спросил меня:
–Отчего же вы не отдали мне письма, которое вам передали для меня?
Я смотрел на него во все глаза. Он угадал, что госпожа Дарзак будет расстроена, не повидав его перед отъездом, и напишет ему. Особой хитрости здесь не было. Я ответил:
–Потому что вы его не заслуживаете.
И я начал засыпать его упреками. Он даже не пытался оправдаться, что меня разозлило больше всего. Наконец, я отдал ему письмо. Он взял его в руки, оглядел, затем вдохнул его тонкий аромат. Видя, что я смотрю на него с любопытством, он нахмурился, пытаясь скрыть под этой комичной гримасой охватившее его сильное волнение. В конце концов, он повернулся к окну и погрузился в изучение пейзажа.
–Что же, — спросил я его, — вы не хотите прочесть письмо?
–Нет, — ответил он, — не здесь!.. Там!..
Мы приехали в Трепор посреди непроницаемой ночи, после шестичасового переезда; погода стояла отвратительная: леденящий морской ветер гулял по пустынному перрону. Мы никого не встретили, кроме таможенного стражника в плаще с капюшоном, шагавшего по мосту через канал. Ни одного экипажа, само собой разумеется, не было. Несколько газовых рожков, дрожащих в своих стеклянных колпачках, излучали тусклый свет, освещая местами широкие потоки дождя, обливавшие нас с ног до головы, в то время как мы гнули спины, чтобы устоять против шквалистого ветра. Издали доносилось постукивание по звучным плитам деревянных башмаков какой-нибудь запоздавшей обитательницы Трепора.
Если мы не свалились в черный провал внешней гавани, то лишь потому, что нас предупреждали об опасности соленые брызги, летевшие снизу, и шум прибоя. Я шлепал за Рультабием, который с трудом пробирался среди влажной тьмы. Тем не менее местность, судя по всему, была ему знакома, так как мы, пусть и промокнув до костей, все-таки добрались до единственного открытого в это отвратительное время года отеля. Рультабий сейчас же потребовал ужин и огня, так как мы были очень голодны и страшно промерзли.
–Черт возьми! — не выдержал я. — Соблаговолите ли вы, наконец, сказать мне, что рассчитываете найти в этой трущобе, кроме ревматизма и воспаления легких?
Рультабий все время кашлял и никак не мог согреться.
–О, — ответил он, — сейчас скажу. Мы приехали на поиски аромата дамы в черном.
Эта фраза дала мне столько пищи для размышлений, что я не мог заснуть всю ночь. Снаружи по-прежнему бушевал морской ветер, наполняя своим жалобным воем набережную и затем вдруг врываясь в узкие улицы города. Я услышал какой-то шум из соседней комнаты, где жил мой друг; я встал и приоткрыл его дверь. Несмотря на холод и ветер, он отворил окно, и я ясно рассмотрел, как он посылал во тьму поцелуи. Он целовал ночь!
Я тихо закрыл дверь и снова улегся в постель. На следующее утро меня разбудил Рультабий; на его лице отражалось крайнее волнение. Он протянул мне телеграмму из Бурга, пересланную ему, согласно его распоряжению, из Парижа. Вот что она гласила: «Приезжайте немедленно, не теряя ни минуты. Отказались от путешествия на восток и едем на соединение со Станжерсоном в Ментону, к Рансам. Пусть эта телеграмма останется между нами. Не надо никого пугать. Придумайте какой угодно предлог, но приезжайте. Телеграфируйте мне до востребования в Ментону. Скорее, я вас жду. Ваш в отчаянии, Дарзак».
Глава III
Аромат
–Черт возьми, — вскрикнул я, вскакивая с постели, — меня это не удивляет!..
–Вы что, в самом деле не поверили в его смерть? — спросил Рультабий с отчаянием, которого я не мог себе объяснить, даже если брал в расчет телеграмму Дарзака.
–Не особенно, — ответил я. — Ему так важно было сойти за мертвого, что он мог пожертвовать некоторыми бумагами во время катастрофы «Дордони». Но что с вами, друг мой?.. Вы совсем ослабли. Здоровы ли вы?..
Рультабий тяжело опустился на стул. Дрожащим голосом он поведал мне, в свою очередь, что только тогда поверил в его смерть, когда закончилась брачная церемония. Он не мог свыкнуться с мыслью, что Ларсан позволит совершиться обряду, который навеки отдавал Матильду Станжерсон Дарзаку. Чтобы расстроить свадьбу, Ларсану достаточно было появиться. Сколь ни опасно было для него такое появление, он пошел бы на этот риск, зная набожность дочери профессора Станжерсона, зная, что она никогда не согласится связать свою судьбу с другим человеком при здравствующем первом муже, несмотря на то что людские законы освобождали ее от этих уз! Напрасно ей доказывали недействительность первого брака перед французскими законами — для нее священник навеки связал ее с негодяем.
И Рультабий, отирая выступивший на лбу пот, прибавил:
–Увы! Вспомните, мой друг… В глазах Ларсана дом священника не потерял своей прелести, а сад своего блеска! [7]
Я положил руку на плечо Рультабия. Его трясла лихорадка. Мне хотелось его успокоить, но он меня не слушал.
–И вот он решил переждать эту свадьбу, выждать несколько часов, чтобы появиться снова, — вскрикнул он. — Потому что для меня, как и для вас, Сенклер, не правда ли, телеграмма Дарзака значит лишь одно — Ларсан вернулся!
–Но Дарзак мог ошибиться!..
–О, Дарзак не трусливый ребенок… Однако нужно надеяться, нужно надеяться, не правда ли, Сенклер, что он ошибся!.. Нет, это невозможно, это было бы слишком ужасно!.. Слишком ужасно… О! Сенклер, это было бы чудовищно!..
Я никогда, даже в самые трудные минуты, не видел Рультабия таким взволнованным. Он вскочил с кресла и стал шагать по комнате, переставляя мебель, и, поглядывая на меня, повторял: «Слишком чудовищно!.. Слишком чудовищно!»
Я заметил ему, что неблагоразумно приходить в такой ужас из-за телеграммы, которая ровным счетом ничего не доказывает и может быть лишь плодом галлюцинации… Затем я прибавил, что сейчас не время предаваться отчаянию, что нам понадобится все наше хладнокровие, что это непростительно для человека с таким характером, как у него…
–Непростительно!.. Вы правы, Сенклер, непростительно!..
–Но, мой дорогой… Вы меня пугаете!.. Что случилось?
–Сейчас вы это узнаете… Положение ужасное… И почему он не умер?
–Да кто же сказал вам, что это не так?
–Дело в том, видите ли, Сенклер… Тсс… Молчите… Молчите, Сенклер!.. Дело, видите ли, в том, что, если он жив, я предпочел бы умереть!
–Да вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вот именно, если он жив, нужно жить и вам, чтобы защитить ее, ее!
–Да, да, вы правы, Сенклер! Вы совершенно правы. Спасибо, мой друг!.. Вы произнесли одно слово, которое только и способно заставить меня жить: «она»! Поверите ли!.. Я думал только о себе!.. Только о себе!..
И Рультабий засмеялся так, что мне стало страшно. Я взял его за руку, умоляя объяснить мне, чего он так испуглся, почему он заговорил о своей смерти, почему он так смеялся…
–Как своему другу, Рультабий, как лучшему своему другу! Скажите же… Доверьте мне свою тайну — ведь она душит вас!..
Рультабий положил мне руку на плечо и, заглянув мне в глаза, сказал:
–Вы все узнаете, Сенклер, вы будете знать столько же, сколько и я, и вы испытаете тот же страх, мой друг, потому что вы добры и, я знаю, любите меня!
Но вместо того, чтобы, как я ожидал, сделать мне признание, он попросил железнодорожный указатель.
–Мы поедем часовым поездом, — сказал он, — в это время года нет прямого сообщения между д’О и Парижем, так что мы приедем домой лишь в семь часов. Но нам вполне хватит времени уложить чемоданы и попасть с Лионского вокзала на девятичасовой поезд на Марсель и Ментону.
Он даже не спрашивал моего мнения и вез в Ментону так же, как и в Трепор, прекрасно зная, что при данном стечении обстоятельств я ни в чем не сумею ему отказать. Да если бы он и хотел обойтись без меня, я все равно не оставил бы его в таком взволнованном состоянии. Кроме того, наступало праздничное время, и я был совершенно свободен.
–Итак, мы отправляемся в город д’О?
–Да, там мы сядем в поезд. От Трепора ехать в экипаже в д’О не более получаса…
–Недолго же мы пробудем в этих местах, — заметил я, взглянув в окно.
–Достаточно, я надеюсь, для того, зачем я приехал сюда, увы!..
Я вспомнил об аромате дамы в черном и замолчал. Ведь Рультабий обещал посвятить меня в свою тайну. Он повел меня на взморье. Ветер был еще очень силен, и нам пришлось укрыться за маяком. Некоторое время он простоял перед морем, задумавшись и закрыв глаза.
–Вот здесь, — произнес он, наконец, — я в последний раз видел ее.
Он взглянул на каменную скамью.
–Мы сели здесь, она прижала меня к своему сердцу. Я был еще совсем маленьким мальчиком: мне было девять лет… Она велела мне сидеть на этой скамье, а сама ушла, и я никогда ее больше не видел… Это было вечером… теплым летним вечером, когда нам вручали награды. О, она не присутствовала при этом, но я знал, что она придет вечером… вечером, когда сияли звезды и было так светло, что я надеялся рассмотреть ее лицо. Но она со вздохом опустила свою вуаль. А затем уехала, и я никогда больше ее не видел…
–А вы, мой друг?
–Я?
–Да, что вы сделали? Вы еще долго сидели на скамейке?..
–Мне очень хотелось… но за мной приехал кучер, и мне пришлось вернуться…
–Куда?
–Как куда… в колледж…
–Значить, в Трепоре есть колледж?
–Нет, но колледж есть в д’О.
Рультабий cделал мне знак следовать за собой.
–Поедем туда… Или вам хочется остаться здесь?.. Но здесь слишком дует!..
Через полчаса мы были в д’О. Проехав каштановую аллею, наша карета с шумом покатилась по булыжной мостовой холодной и пустынной площади; кучер возвестил о нашем прибытии, щелкая бичом и наполняя мертвый городок этой душераздирающей музыкой. Над крышами раздался бой часов — со здания колледжа, как объяснил мне Рультабий, затем все смолкло.
Лошадь с экипажем застыла посреди площади. Кучер скрылся в кабачке. Мы вошли в холодную тень высокой готической церкви, замыкавшей с одной стороны обширную площадь. Рультабий окинул взором замок из розового кирпича, увенчанный высокими крышами в стиле Людовика XIII, с мрачным фасадом, будто оплакивавшим своих изгнанных принцев, квадратное строение мэрии с ее грязным флагом, офицерское кафе, парикмахерскую, лавку букиниста. Не здесь ли покупала ему первые книги дама в черном?
–Ничего не изменилось!..
Старая полинявшая собака лежала на пороге лавки букиниста, лениво положив морду на отмороженные лапы.
–Это Шам! — вскрикнул Рультабий. — О! Я сразу узнал его!.. Это Шам! Мой славный Шам!
И он позвал собаку:
–Шам, Шам!..
Собака приподнялась, повернувшись к нам и прислушавшись к звавшему ее голосу. Она с трудом сделала несколько шагов, обнюхала нас и вернулась на место, потеряв к нам всякий интерес.
–О! — вздохнул Рультабий. — Это он!.. Но он не узнает меня больше…
Он увлек меня на улицу, круто спускавшуюся вниз и замощенную гладкими камнями. Рультабий все время держал меня за руку, и я чувствовал, как он дрожит. Вскоре мы остановились перед небольшой церковью в иезуитском стиле. Толкнув низкую дверь, Рультабий ввел меня под ее величественные своды; в глубине на каменных плитах пустых гробниц стояли две прекрасные мраморные коленопреклоненные фигуры.
–Часовня колледжа, — прошептал мне спутник.
В часовне никого не было. Мы поспешно пересекли ее. Затем Рультабий открыл дверь, что вела под небольшой навес.
–Идем, — прошептал он. — Так мы сумеем пробраться в колледж, и привратник меня не увидит. Он наверняка узнал бы меня…
–Что же в этом дурного? — недоумевал я.
Перед навесом прошел человек с непокрытой головой, со связкой ключей в руках. Рультабий бросился в тень.
–Это папаша Симон! Ах, как он постарел! Совсем лысый! В это время он ходит убирать дортуары младших учеников… Сейчас все в классе… О! Нам никто не помешает! Одна лишь жена Симона сидит в своей будке, если только она еще жива… В любом случае отсюда она нас не увидит… Но подождем!.. Вон отец Симон идет обратно!..
Почему Рультабий так тщательно прятался? Несомненно, я ничего не знал об этом юноше, хоть и воображал, что знаю его прекрасно. Каждый час, проведенный с ним, ставил передо мной все новые загадки. Выждав, пока удалится отец Симон, мы с Рультабием незаметно вышли из-под навеса и, укрывшись в углу небольшого садика за кустами, могли, свесившись над кирпичным откосом, свободно осматривать обширные дворы и строения колледжа под нами. Рультабий с такой силой сжимал мне руку, точно боялся упасть…
–Боже мой, — заговорил он глухим голосом, — как все здесь изменилось! Старые классы, где я отыскал как-то ножик, снесены, а внутренний дворик, в котором мы прятали деньги, перенесен дальше… Но стены часовни на том же месте! Посмотрите, Сенклер, нагнитесь: вон та дверь, ведущая в подвалы часовни, — это дверь младшего класса. Сколько раз ребенком я проходил через нее, боже мой!.. Но никогда, никогда я не выходил из нее с такой радостью, даже в часы самых веселых перемен, как в те дни, когда отец Симон приходил за мной, чтобы отвести в приемную, где меня ожидала дама в черном!.. Бог мой! Только бы они оставили нетронутой приемную!..
И он, осторожно высунув голову, оглянулся назад.
–Смотрите, вон она, приемная!.. рядом со сводами… первая дверь направо… Вот туда она приходила… туда… Мы сейчас пройдем туда, как только выйдет отец Симон…
У него стучали зубы.
–Это безумие, — продолжал он. — Мне кажется, я схожу с ума… Что же делать! Это сильнее меня… Мысль, что я сейчас увижу вновь приемную, где она ждала меня… Я жил надеждой увидеть ее, и, когда она уходила, я, несмотря на обещание быть благоразумным, впадал всякий раз в такое глубокое отчаяние, что все боялись за мое здоровье. Вывести меня из этого состояния удавалось лишь угрозой лишить свидания с ней, если я заболею. До следующего посещения я не расставался с воспоминанием о ней и ее аромате. У меня ни разу не было возможности хорошенько рассмотреть дорогие мне черты лица, и, упиваясь до потери сознания ее ароматом, когда она сжимала меня в своих объятиях, я хранил в памяти этот запах. В дни, которые следовали за ее посещением, я время от времени убегал во время перемен в приемную и, когда в ней, как сегодня, не было никого, я вдыхал, я благоговейно дышал тем воздухом, которым дышала она, я набирал его в легкие и уходил с переполненным сердцем… Это был самый нежный, самый тонкий, самый естественный, самый сладкий аромат в мире, и я был уверен, что никогда больше не услышу его, до того дня, о котором я вам говорил, Сенклер… Вы помните… до дня приема в Елисейском дворце…
–В тот день, мой друг, вы встретили Матильду Станжерсон…
–Да, Матильду Станжерсон… — ответил Рультабий дрогнувшим голосом…
О, если бы я знал в ту минуту, что дочь профессора Станжерсона от первого своего брака в Америке имела ребенка, сыа, примерно одного возраста с Рультабием, — быть может, после путешествия, которое мой друг совершил туда и где, очевидно, навел нужные справки, быть может, я понял бы, наконец, его волнение, его страдания, его странное смущение, с которым он произнес это имя Матильды Станжерсон в стенах колледжа, куда когда-то приходила дама в черном!
Наступило молчание, которое я решился прервать:
–И вы никогда не узнали, почему дама в черном не вернулась?
–О! — возразил Рультабий. — Я уверен, что она приходила… Но меня уже здесь не было!..
–Кто же забрал вас отсюда?
–Никто!.. Я убежал!..
–Зачем?.. Чтобы отыскать ее?
–Нет! Нет!.. Чтобы скрыться от нее, Сенклер… Но она-то вернулась!.. Я уверен, что она вернулась!..
–Она, должно быть, пришла в отчаяние, не увидев вас!..
Рультабий поднял руки к небу и покачал головой.
–Разве я знаю?.. Откуда мне знать?.. Ах, как я несчастен!.. Тсс, мой друг!.. Отец Симон… Он уходит… наконец!.. Скорей!.. В приемную!..
Мы оказались там в три прыжка. Это была обыкновенная комната, довольно большая, с убогими шторами на голых окнах. Меблировка ее состояла из шести соломенных стульев, расставленных вдоль стен, зеркала над камином и стенных часов. В ней было довольно темно.
Входя в эту комнату, Рультабий обнажил голову с тем уважением и почтением, которое обычно проявляют в священном месте. Он покраснел и, продвигаясь маленькими шажками, застенчиво мял в руках свое кепи. Затем повернулся ко мне и едва слышно, еще тише, чем в часовне, проговорил:
–Сенклер! Вот она, приемная!.. Возьмите меня за руку! Я весь горю… я покраснел, не правда ли?.. Я всегда краснел, когда входил сюда, зная, что увижу ее здесь! Это понятно, я бежал… я прибегал, запыхавшись… не мог ждать! О, мое сердце, мое сердце — оно бьется, как тогда, когда я был ребенком… Смотрите, я подбегал сюда… вот сюда, к этой двери, и стыдливо останавливался… Но я видел ее темную тень в уголке, она молча раскрывала мне свои объятия, и я бросался в них сразу же, и мы целовались и плакали!.. Это было так приятно! Это была моя мать, Сенклер!.. Она не говорила мне этого, наоборот, часто повторяла, что моя мать умерла, а она ее подруга… Но только она просила меня называть ее «мама» и плакала, когда я ее целовал, и я знаю, что она была моей матерью… Постойте, она всегда садилась вот здесь, в этом темном углу, и приходила, когда уже смеркалось, но еще не зажигали свет в приемной… Приходя, она клала на этот подоконник большой белый пакет, перевязанный розовой ленточкой. Это были бисквиты. Я обожаю бисквиты, Сенклер!..
Рультабий не мог больше сдерживаться. Он облокотился на камин и заплакал. Когда ему стало немного легче, он поднял голову, посмотрел на меня и грустно улыбнулся. А затем утомленно сел. Я молчал, так как прекрасно осознавал, что он говорил не со мной, а со своими воспоминаниями…
Я видел, как он дрожащими руками вынул из-за пазухи переданное мною письмо, распечатал его и медленно прочел. Вдруг рука его опустилась, и он тихо простонал. Только что такой красный, он внезапно побледнел, как будто вся кровь ушла из его сердца. Я сделал движение, но он жестом остановил меня и закрыл глаза.
Можно было подумать, что он уснул. Тогда я тихо, на цыпочках, как в комнате тяжелобольного, отошел к окну, выходившему на небольшой двор, в центре которого возвышалось громадное каштановое дерево. Сколько времени простоял я так, рассматривая каштан? Откуда мне знать!.. Откуда мне знать, что мы ответили бы, если бы кто-то из обитателей колледжа вошел в эту минуту в приемную? Я размышлял о странной и таинственной судьбе моего друга, об этой женщине, которая была его матерью, а может быть, и нет!.. Рультабий был в то время так юн, ему так нужна была мать, что он просто мог создать ее в своем воображении… Рультабий!.. Под каким другим именем он числился здесь, в этой школе?.. Жозеф Жозефен? «Это не имя», как говорил редактор «Эпок». И зачем он приехал сюда? Отыскать след аромата?.. Пережить воспоминание?.. Иллюзию?..
Я обернулся, услышав шум. Рультабий встал, он казался очень спокойным, просветлевшее выражение его лица свидетельствовало об одержанной им внутренней победе.
–Сенклер, нам уже пора уходить… Пойдемте, мой друг!.. — И Рультабий вышел из приемной, даже не обернувшись. Я последовал за ним.
На улице, куда мы выбрались, не замеченные никем, я остановил его и с беспокойством спросил:
–Что же, мой друг, отыскали ли вы аромат дамы в черном?..
Несомненно, он видел, что я вложил в свой вопрос всю свою душу, полную горячего желания, чтобы это посещение вернуло ему душевный покой.
–Да, — ответил он серьезно. — Да, Сенклер… Я нашел его… — И он показал мне письмо дочери профессора Станжерсона.
Я с изумлением посмотрел на него, ничего не понимая, так как я ничего тогда еще не знал… Он взял меня за руки и, глядя в глаза, произнес:
–Я хочу доверить вам большую тайну, Сенклер… тайну моей жизни, а быть может, и моей смерти… Что бы ни случилось, она должна остаться между вами и мной!.. У Матильды Станжерсон был ребенок… сын… этот сын умер, умер для всех, кроме вас и меня!..
Я отступил, пораженный, оглушенный таким признанием… Рультабий — сын Матильды Станжерсон!.. И вдруг меня, как удар грома, поразила мысль… Но тогда Рультабий был сыном Ларсана! О! Теперь я понял все колебания Рультабия… Я понял, почему мой друг в это утро, предчувствуя истину, говорил: «Почему он не умер? Если он жив, я предпочел бы умереть!»
Рультабий, очевидно, прочел в моих глазах эту мысль и ответил мне простым жестом, который должен был значить: «Это так, Сенклер, теперь вы поняли!» Затем он громко сказал:
–Ни слова!
Приехав в Париж, мы расстались, условившись встретиться на вокзале. Здесь Рультабий передал мне новую телеграмму, подписанную профессором Станжерсоном. Вот ее содержание: «Дарзак передал мне, что вы свободны на несколько дней. Мы все будем очень рады, если вы проведете их с нами. Ждем вас у Артура Ранса, который будет счастлив представить вас своей жене. Моя дочь также будет очень рада вас видеть».
Наконец, когда мы уже сидели в вагоне, привратник дома, где жил Рультабий, добежав до нас через всю платформу, передал третью телеграмму. Она была уже из Ментоны, подписана Матильдой и содержала всего лишь два слова: «На помощь!»
Глава IV
В дороге
Теперь мне все ясно. Рультабий только что рассказал мне о своем необыкновенном и богатом приключениями детстве, и теперь я также знаю, почему он больше всего боится, что Матильда Дарзак разгадает разделяющую их тайну. Я не смею больше ничего говорить, ничего советовать моему другу. Ах, бедолага!.. Прочитав эту телеграмму: «На помощь!» — он поднес ее к губам и, до боли сжав мою руку, сказал: «Если я приеду слишком поздно, я отомщу за нас!» С какой холодной и дикой решимостью он произнес эти слова! Время от времени слишком резкое движение выдавало состояние его души, но в целом он был спокоен. Какое решение он принял, сидя с закрытыми глазами в углу приемной, где прежде сидела дама в черном?..
…Пока мы катимся к Лиону и Рультабий дремлет, вытянувшись на своем диванчике, я расскажу вам, как и почему мальчик убежал из колледжа и что произошло после.
Рультабий оставил колледж, как вор! Нет необходимости подыскивать другое выражение, потому что его обвинили в воровстве. Вот как было дело. В девять лет он был уже очень развитым ребенком, умевшим решать самые невероятные, самые трудные задачи. Учитель математики удивлялся его необыкновенной логике, цельности его умозаключений — иными словами, философским подходом. Мальчишка так и не вызубрил таблицу умножения и считал на пальцах. Делать вычисления он просил товарищей, как поручают грубую домашнюю работу прислуге… Но предварительно он указывал им путь решения. Не знакомый еще с принципами алгебры, он придумал собственную алгебру и с помощью своеобразных знаков, напоминавших клинопись, отмечал все этапы своего математического рассуждения, составляя общие формулы, понятные ему одному. Учитель с гордостью сравнивал его с Паскалем, которы сам вывел основные теоремы Евклида. И в повседневной жизни ученик применял тот же удивительный метод рассуждения: так, например, после какого-нибудь случая — шалости школьника, скандала, доноса — он находил виновника из десяти одноклассников, находил его безошибочно, опираясь на сведения, сообщенные ему другими, или свои личные наблюдения.
Для него не было ничего проще, чем отыскать спрятанную, потерянную или украденную вещь… В этой области он проявлял невероятную сообразительность, как будто природа, стремясь к вечному равновесию и создав отца, который был гением среди воров, пожелала произвести от него сына, который стал добрым гением обокраденных. Эта способность, снискавшая ему уважение среди воспитателей колледжа, оказалась для него роковой. Он непостижимым образом отыскал небольшую сумму денег, украденную у начальника школы, и никто не хотел верить, что он сделал это исключительно благодаря своему уму и проницательности. Такое предположение казалось всем невозможным, и вскоре, из-за неудачного совпадения времени и места, Рультабия самого обвинили в воровстве. Хотели заставить его сознаться, он защищался с ожесточением, за что был строго наказан. Начальник произвел расследование, в котором Жозефа Жозефена предали его же товарищи, с присущим детям легкомыслием: многие жаловались, что у них воровали книги и школьные предметы, и формально обвинили того, кто уже был в их глазах запятнан. То, что у него не было родителей и никто не знал, откуда он родом, послужило против него. Говоря о нем, дети называли его не иначе как «вор». Он вступал в драку, но оказывался побит, так как не был достаточно сильным. Тогда он пришел в отчаяние и стал думать о самоубийстве. Начальник, неплохой, в сущности, человек, к несчастью, был убежден, что имеет дело с маленьким порочным существом, на которое нужно воздействовать, лишь дав ему понять весь ужас совершенного проступка, и не придумал ничего лучше, чем сказать ему, что выгонит его из школы и в тот же день напишет даме, которая заботится о нем, — госпоже Дарбель, как она себя называла, — чтобы его забрали из колледжа, если он не признается в воровстве. Ребенок ничего не ответил; его увели в небольшую комнатку и заперли там. На другой день мальчика тщетно искали — он убежал. Он рассудил, что начальник, которому его доверили с самого нежного возраста, так что он не мог представить себе свою жизнь иначе, как в стенах колледжа, — всегда был к нему добр и теперь обращался с ним так сурово лишь потому, что поверил в его виновность. А следовательно, и дама в черном, в свою очередь, поверит в нее. Оказаться вором в глазах дамы в черном — уж лучше смерть! И он убежал, перепрыгнув ночью через садовую ограду. Оттуда он направился прямо к каналу, в который и бросился, рыдая, с последней мыслью о даме в черном. К счастью, в своем отчаянии бедный мальчуган забыл, что умеет плавать.
Я так подробно рассказал об этом случае из детства Рультабия лишь потому, что, я уверен, в нынешнем положении дел его важность будет всем понятна. В то время Рультабий еще не предполагал, что он сын Ларсана, но и тогда он не мог без ужаса думать о том, что дама в черном действительно поверит в его виновность, — как же велики, как бесконечны были его страдания теперь, когда он уверился в естественности и законности его связи с Ларсаном! Узнав о происшествии, его мать должна была подумать, что преступные инстинкты отца оживали в сыне и, может быть, — мысль более ужасная, чем сама смерть, — она порадовалась его гибели!
Итак, его сочли мертвым. Следы беглеца вели к каналу, откуда после долгих поисков выловили его школьный берет. Как же он выжил? Покинув свою купель и твердо решив уйти подальше от колледжа, этот мальчуган, которого тщетно искали в канале и в окрестностях, придумал очень оригинальный способ пройти через всю страну, не привлекая к себе внимания. Его гений помог ему. Как и всегда, он рассуждал: он знал из рассказов о сорванцах и отчаянных мальчишках, убегавших от родителей в поисках приключений, что они скрывались днем в полях и лесах, шли ночью и вскоре попадались жандармам или вынуждены были вернуться домой сами, потому что их запасы быстро заканчивались, а попрошайничать у них не хватало духу. Наш маленький герой спал, как и все люди, ночью и шел среди бела дня, ни от кого не скрываясь. Высушив свое платье, — наступило, к счастью, лето, и ему не пришлось страдать от холода, — он превратил его в лохмотья, в которые и облекся, выпрашивая по дороге милостыню; грязный и босоногий, он протягивал руку, уверяя прохожих, что отец его изобьет, если он не принесет ему денег. И его принимали за цыганенка.
Вскоре подошло время лесной земляники. Он собирал ее и продавал в маленьких корзинках из листьев. Рультабий уверял меня, что сохранил бы самые светлые воспоминания об этом периоде своей жизни, если бы его не мучила мысль, что дама в черном считает его вором. Настойчивость и природная смелость помогали ему продолжать это путешествие, которое тянулось целые месяцы. Куда он шел? В Марсель! Попасть туда было его мечтой!
В учебнике географии ему нередко попадались пейзажи юга, и он всегда тяжело вздыхал при мысли, что ему, наверно, никогда не придется увидеть этот роскошный край. Вынужденный бродяжничать, он познакомился с небольшим табором цыган, направлявшимся той же дорогой в Сен-Мари-де-ла-Мер, чтобы выбрать там своего нового короля. Мальчик оказал этим людям несколько услуг, сумел им понравиться, и они, не имея привычки спрашивать у прохожих документы, удовлетворились этим, решив, что ребенок убежал от каких-нибудь акробатов, которые с ним дурно обращались. Таким образом, он добрался до юга.
В окрестностях Арля он расстался со своими спутниками и попал, наконец, в Марсель. Здесь был рай, вечное лето и… порт! Порт был настоящей сокровищницей для маленьких бездельников. Рультабий черпал из нее, сколько ему хотелось, по мере своих потребностей, которые были, впрочем, невелики. Так, например, он сделался «ловцом апельсинов». В одно прекрасное утро, как раз в то время, когда он занимался этой достойной профессией, он познакомился на набережной с парижским журналистом Гастоном Леру. Знакомство оказало такое влияние на судьбу Рультабия, что я считаю не лишним привести здесь статью, в которой сотрудник газеты «Матен» увековечил эту незабвенную встречу:
Маленький ловец апельсиновКогда солнце пронзило наконец тучи и заиграло лучами на стенах марсельского собора Нотр-Дам — де-ла-Гард, я спустился на набережную. Ее большие плиты были еще влажными, в них отражались дрожащие силуэты прохожих. Матросы и грузчики возились около бревен, привезенных с севера, устанавливали домкраты и натягивали канаты. Пряный ветер с открытого моря проскальзывал между башней Сен-Жан и фортом Сен-Николя и бороздил зыбью воды Старого порта. Борт о борт покачивались в такт небольшие баркасы, протягивая друг к другу реи с подобранными парусами. Рядом с ними, вознося к разорванным облакам неподвижные мачты, степенно отдыхали тяжелые шхуны, утомленные долгими скитаниями по неведомым морям. Через лес рей и снастей я различил башню — живого свидетеля того, как двадцать пять веков назад дети древней Фокеи бросили якорь в этой счастливой бухте, приплыв из далеких вод Ионии. Затем я перенес внимание на набережную и увидел маленького ловца апельсинов. Он стоял, утопая в оборванной куртке, которая покрывала его до пят, без шапки, босой, с белокурыми волосами и черными глазами; на вид ему можно было дать лет девять. На веревке, перекинутой через плечо, висел холщовый мешок. Левую руку он заложил за спину, а правой опирался на палку, раза в три длиннее его, с пробковым кольцом на конце. Мальчуган стоял неподвижно и задумчиво. Тогда я спросил его, что он делает, и услышал в ответ: «Вылавливаю апельсины!»
Он, по-видимому, очень гордился своей профессией ловца апельсинов и не стал выпрашивать у меня несколько су, как это делают другие портовые оборванцы. Я заговорил с ним опять, но он не соблаговолил мне ответить, внимательно глядя на поверхность воды. Мы стояли как раз между кормой судна «Фидес», пришедшего из Кастелламаре, и легким трехмачтовиком из Генуи. Дальше виднелись две баржи, пришедшие утром и под завязку набитые апельсинами, которые вываливались отовсюду. Апельсины плавали на воде, покачиваясь на волнах и приближаясь к нам. Мой мальчуган прыгнул в лодку, подбежал к корме и остановился в ожидании, вооруженный своей палкой, увенчанной петлей. Затем он принялся за ловлю. Кольцом на своей палке он подцепил один апельсин, два, три, четыре. Они быстро исчезали в мешке. Он поймал еще пятый, вылез на набережную и снял кожу с золотистого фрукта. Затем его зубы жадно вонзились в сочную мякоть…
—Приятного аппетита, — сказал ему я.