58-я. Неизъятое Артемьева Анна

«Одна беда: вы, русские, никогда не были свободными»

1930

Родился в Варенском уезде Литвы.

19 декабря 1947-го — по доносу соседа семья Казюленис была выслана в Байкальский (сейчас — Ярковский) район Тюменской области, на Бачелинский лесозавод. Там Витаутас вступил в подпольную группу «Присяга в ссылке», которая ставила целью помогать ссыльным литовцам: собирала деньги для нуждающихся, обустраивала кладбища, выпускала газету на литовском.

8 МАРТА 1951

Вместе с другими участниками группы Витаутас был арестован. Следствие шло девять месяцев, которые он провел в тюрьме в подвале тюменского управления МГБ. Ночные допросы, карцер, избиения.

19 ОКТЯБРЯ 1951

Военным трибуналом Западно-Сибирского военного округа Витаутас и еще четверо литовцев приговорены к расстрелу, семеро остальных осужденных — к 25 годам лагерей. После четырех месяцев расстрел был заменен 25 годами лагерей и пятью — поражения в правах.

1952 … 1955

Август 1952-го — этапирован в Норильск. Работал на строительстве горного техникума.

Май-июнь 1953-го — участвовал в норильском восстании заключенных и после его поражения в числе зачинщиков был этапирован на Колыму в лагерь «Холодный». Работал на шахте, где заболел туберкулезом и в 1955-м был отправлен на инвалидный лагпункт в Тайшет.

1956

Дело Казюлениса пересматривают, приговор сокращают до 10 лет.

ДЕКАБРЬ 1961

Освобожден по зачетам рабочих дней. Вернулся в Литву. Работал шофером. Много лет искал и перезахоранивал тела литовских партизан, составлял карты захоронений, устанавливал памятники на месте убийств.

Живет в городе Старая Варена (Литва).

Что рассказывать: в 1947 году, 19 декабря, окружили наш дом с автоматами, вошли ночью. Меня посадили за стол — мне 17 лет было, уже мог сбежать, отцу с матерью говорят: собирайтесь. Взять можно 50 килограмм на человека, на сборы — два часа. Привезли в эшелон. Я убежать мог, но, думаю, как я стариков одних брошу? Решился ехать.

За ночь вывезли 57 вагонов. И это только один наш район.

«С русскими нас свел голод»

Везли нас месяц, в Тюмень прибыли уже после Нового года. Приехали машины, погрузили нас на наши мешки — и в кузов. Сибирь, февраль, холодища, а у нас и валенок никто не имел.

Некоторых поселили в бараках, в каждой комнате по 4–5 семей. А моих отправили в колхоз, поселили в доме колхозника Куприянова. И предупредили, что мы бандиты, страшные люди, можем и зарезать, и убить. Но мы с Куприяновыми все равно подружились.

Знаете, кто нас свел? Голод.

Я и сейчас их сына Шурика вижу. Три годика, ноги как спички, животик торчит, глазки — черные-черные. Не плачет, молчит. И лежа, на боку, ползет к моей маме. Тут сам не будешь кушать — все отдашь этому ребенку, кто бы он ни был: русский, татарин, монгол… Он ребенок (плачет).

Мама моя его откормила: мы-то из дома хоть муки взяли, а у Куприяновых вообще ничего не было.

В 89-м году я приехал туда выопать и перевезти тело отца. Зашел к Куприяновым, встретил хозяйку. Она мне и говорит: «Я вас всегда помню и благодарю Бога за вас. Если бы не твоя мать, мой Шура бы умер».

— А где Шурик? — спрашиваю.

— Большим человеком стал. В Тюмени живет, в такси работает.

Большой человек!

Витаутас Казюленис. 1951

Лесные братья

В 49-м году приходит нам в ссылку письмо от моей сестры: «Братья наши там же, где старшие сестры». Сестры в детстве умерли от скарлатины. А братьев убили русские.

* * *

Когда 15 июня 1941 года началась первая оккупация, забрали таких, кто грамотные сильно, могут советской власти навредить. А мои братья — боже мой! — окончили четыре класса, что они могут натворить? Но в 1944 году, когда русские пришли снова, моего старшего брата забрали чекисты и приписали, что он имел какие-то дела с немцами. А он при немцах работал в магазине продавцом. Так его избили и выпустили. Потом вторично забрали. Опять выпустили. Он второй раз вышел, пришел избитый и говорит: «Все, живьем они меня больше никогда не возьмут». Так и получилось: в 45-м ушел в лесные братья.

Второй брат возрастом был меньше и жил свободно. Когда он услышал, что нас с семьей посадили в вагоны, — куда ему деваться? Пошел в лес.

В 49-м году, 8 февраля, мой старший брат Клявос и пять партизан были вызваны в одну деревню — это я уже в советских архивах нашел — забрать документы ихнего связного. А связной оказался стукач. Перед его домом поставили человек 20 чекистов. Партизаны подошли, почувствовали, что что-то неладно, и скрылись.

Назавтра поднялись гарнизоны со всего округа, сотни, тысячи солдат. Трое партизан ушли, а моего брата с еще одним человеком засекли. Семь километров они отстреливались, а потом налетели на другую группу солдат. Ну и все. Да-а…

Через много лет я проехал по этим местам, и в соседней деревне нашел одного хозяина, который вспомнил: 9 февраля 49-го года приехали на санях чекисты. А брата моего не в санях везли, а привязали за шею и за санями тянули.

Заходят в дом, говорят хозяину: «Сделай нам покушать», — они всегда голодные были, эти чекисты.

Сел их главный в углу под иконами, усмехнулся: «О, тут меня бандиты не застрелят, тут меня иконы спасут». Утром поднялись, приказали их покормить, и брата моего уволокли.

* * *

Второго брата Йозаса убили в бункере, в 10 километрах от нашего дома. Солдаты пришли, окружили в несколько колец этот бункер, партизаны поняли, что никаких шансов — и каждый пустил себе пулю в лоб. Каждый.

Выдал его свой, партизан Петро. Мы детстве жили рядом на хуторе, коров с ним пасли… Потом у них все разграбили, и они с отцом пошли в партизаны, Петро было 17 лет. Во время облавы его поймали чекисты, ранили в ногу.

Мне рассказывали, что чекисты нагревали шомполы и совали ему в эту рану. Так он не выдержал и рассказал им, где бункер.

В этом бункере был мой брат. И его — Петро — отец.

* * *

Мы с Петро встретились в Тайшете, я уже знал, что он брата выдал. Он был сам не свой: глаза бегали, меня не узнавал… Я ему говорю: «Петро, мы же с тобой коров вместе пасли. Мы с тобой росли!» «Нет, не помню. Не помню тебя». Если бы я сказал, что он предатель, в лагере его бы убили. Но я не сказал. Как я мог его судить…

«Какая девушка без цветов?»

Расселили ссыльных под Тюменью: Байкаловский район, Бачелинский лесозавод. На реке Тоболе сплавляли деревья, валили лес, на заводе пилили доски…

И вот летом 1948 года грамотные люди создали там организацию.

Был у нас Казимир Янкаускас, агроном. В Литве он был богатый человек, много земли имел, вот его и сослали. У нас тогда шутка ходила: «Ты жестяную крышу-то с дома сними». Потому что чекисты смотрели: крыша соломенная — бедный человек живет, жестяная — богатый. У такого и колбаса, и сало, и одежда, и все что хочешь. Его в Сибирь вывез — тебе все осталось.

И вот Янкаускас создал организацию «Присяга в ссылке». Составил программу, стал выпускать газету на литовском «Без родных». И меня туда потянул.

Целей было две: помогать бедным и сохранить национальность. Создали денежный фонд для тех, кто не может сам заработать, организовали кладбище. У местных где могилы, там и скот ходит. А мы сделали могилы, красиво огородили… Потом построили домики. Из дома нам прислали семена цветов, чтобы около каждого домика посадить. У нас молодых девушек много было, а в Литве если девушка — как же у нее нету цветов?

Но подпольная организация для Советского Союза — это уже страшно, националистическая — тем более. И когда мы переслали нашу программу и газету в Омск, чтобы литовцы там тоже объединялись, НКВД перехватил письмо и по почерку всех узнал.

«Конокрад, кровопивец, горный бандит»

Посадили меня 8 марта 1951 года. Вызвали в район как будто на курсы трактористов — и арестовали. Полгода я просидел в одиночке в подвале МГБ Тюмени.

Днем спать не дают, в 10 часов отбой — и меня сразу тащат наверх. Если на третий этаж — я уже знаю, что буду у полковника Уралова, он долго держать не станет, но отправит в карцер. А другие допрашивают целую ночь. Следователь курит трубку, пускает дым в глаза и только одно спрашивает: «Как называлась организация?» И так часами. Прямо злость берет. Плюнул бы ему в рожу — но тогда меня к стенке… Били? Всяко бывало. Уралов в живот любил пинать. Старший лейтенант Быков и избивал, и все что хочешь. А такой Циолковский, бывало, смотрит на меня — и молча, чтобы снаружи не услышали, протягивает ломоть хлеба.

* * *

Один раз на допросе Уралов зовет автоматчиков: «Возьмите его и расстреляйте». У входа уже воронок ждет. Сажают, везут, везут… Привозят куда-то, ведут к стенке… Оказывается, меня повозили по городу, снова завезли в НКВД и ведут в мою камеру. А я откуда знаю? Увидел стенку — и сознание потерял.

* * *

Затащили меня в тот же кабинет. Говорят: «Садись возле стола». Смотрю — там газета, которую мы выпускали, мои письма. И почерка совпадают. Ну, куда мне деться? Все ясно. Вижу, рядом с газетой лежит ее перевод на русский. Якобы пишу я про Сталина: «конокрад, кровопивец, горный бандит». По сути, конечно, верно, только по-литовски я писал, что Сталин — «агент царской охранки». А по-русски они перевели так, что дрожь берет.

* * *

Бывало, меня оставляли у следователя на ночь, чтобы я не мог спать. А следователи все собираются в одном кабинете и давай рассказывать: как через окно к чужой жене лазили, как свою жену это самое… И я тут же сижу. Наговорились, накурились, устали, зовут охранников. Меня уводят, они по домам разъезжаются.

* * *

Судил нас военный трибунал. Четырем, в том числе и мне, дали расстрел, остальным — по 25 лет. И увезли в городскую тюрьму.

И знаете… Мы сидели в подвале, а сверху, со стороны улицы, было окно, которое закрывал железный лист с дырками. Мне казалось, что из этих дырок как иголки огня на меня летят. А потом от холода начало трясти. Только после я понял, что у меня была температура под 40.

* * *

Расстреливать вывозили ночью. Из-за двери слышишь: удары, и вроде волокут кого-то по коридору… А сам сидишь и не знаешь: когда за тобой придут, как? Приходит ночь — ждешь…

* * *

26 февраля меня вызвал начальник тюрьмы и прочитал, что коллегия верховного трибунала заменила мне расстрел на 25 лет. В 90-х, когда я увидел документы о реабилитации наших, прочел, что двух наших расстреляли в тот же день. Как я понял, казнили тех, кто был с высшим образованием и в возрасте. А помиловали молодых: пусть еще покопают уран.

* * *

Мне помогло что? Я верующий. Если бы я был виновен и заслужил этот расстрел — мне было бы тяжело. А так моя совесть была чиста, и хотелось молиться за тех, которые со мной это делают.

Хотя знаете, если бы я не был верующим, я бы забил бы двери тем, кто отправил нас в Сибирь, принес бы бензину, налил под окна и поджег.

«Все нас боялись»

В Норильск нас привезли в августе 1952-го, посадили в грязь у ворот пятого лагеря. Только из ворот вышла не охрана, а зэки, бригадиры. Они били нас ногами и руками, ломали ребра, кости, обещали «научить родину любить»… Потом оказалось, что эти бригадиры под защитой чекистов фактически управляют лагерем, им даже ножи дают. Мы решили, что нельзя спускать. Самым активным был зэк Ворона, на следующий день наш Ионас Шустик снес ему топором голову.

* * *

В 5-м лагере литовцев оказалось человек пятьсот. Мы решили создать тайный интернациональный комитет, разделились на боевые группы по пять человек. Сначала убрали бригадиров. Кого перебили, кто попросился в другой лагерь. Тут умер Сталин, и наш комитет стал ждать, когда можно будет начать восстание. Оно началось 28 мая 1953-го, когда сержант Дьяков из автомата расстрелял троих и ранил семерых заключенных. Это стало поводом. Что было дальше, все знают. Я сам поднимал над бараком черный флаг.

В 56-м году приехала комиссия реабилитировать. Смотрит дела и пишет: «Отпустить», «Отпустить», «Отпустить»… А на меня посмотрели и решили: этот еще нехорош. Сняли у меня срок в 15 лет, 10 оставили.

«Заберите справку, я обратно в лагерь иду»

Освободили меня по зачетам, на два года раньше срока. Получаю справку, гляжу — а там написано: возвращают меня, откуда взяли, в Тюменскую область.

Я сразу назад, в управление лагерей, кладу тамошнему полковнику справку на стол: «Гражданин полковник! Заберите это, я в Тюмень не поеду! Мои там все умерли, мне там ни работы, ни жизни. Лучше я тут останусь».

Полковник вычеркивает Тюмень и пишет: «Представиться тайшетскому коменданту по месту высылки». И остался я в Тайшете.

Чтобы вернуться, пришлось Хрущеву писать. Написал я так: «Я, политзаключенный, отсидел по такой-то статье. Живу хорошо, но хочу учиться. На русском языке у меня это не выходит, поэтому прошу разрешения вернуться в Литву».

Прошло месяца два. И ночью — всегда они ночью! — приезжает чекист. Заходит:

— Поздравляю, вы — полноценный гражданин Советского Союза. Вам возвращены все права, можете ехать в Литву.

Я говорю:

— Магазины закрыты, а дома у меня выпить нету.

— Ну, подожду, — говорит.

Сидим с ним, разговариваем. Утро подошло — сходил за водкой. И загуляли!

* * *

В 80-м году я тайно привез в Литву останки матери. После моего ареста отец умер, его похоронили в Байкальском районе. Сестра забрала мать в Казахскую ССР, в Акмолинск, куда ее с семьей тоже выслали. В 55-м году мать умерла. И мы с сестрой приехали ее забирать.

Разрыл могилу, стою на гробу. Думаю: не увезти ее вместе с гробом. Придется так. И не решаюсь открыть. Сестра сверху стоит, смотрит на меня. «Открой, — говорит. — И вылези». Сама спустилась вниз, переложила маму в небольшой ящичек… Но свое душевное чувство я до сих пор помню. Только… как его назвать?..

* * *

Всего я своими руками выкопал и переместил на кладбище 50 партизан. Все описал: какие были пули, куда стреляли, как хоронили. Около семисот имен нанес на гранитные таблички и поставил их в лесах, где были убитые партизаны. Если в Литве увидите камень, а на нем надпись «Здесь покоится такой-то», — это моя работа.

* * *

Я прожил 14 лет с русскими. Я уважаю русских. Только одна беда: они никогда не были свободными: ни в царское время, ни при большевиках.

ФОТОГРАФИЯ БРАТА

«Вот он мой брат, Йозас, крайний, около бункера. Солдаты пришли, окружили. Партизаны поняли, что шансов нет, и каждый пустил себе пулю в лоб. Каждый. Фотографию я нашел в архиве НКВД. Это их вытащили с бункера и сфотографировали. Их было шесть человек».

ЮРИЙ НАЙДЕНОВ-ИВАНОВ 1931, МОСКВА

В 1951 году арестован по подозрению в шпионаже. Приговор — 10 лет лагерей. Срок отбывал в Песчаном лагере в Казахстане. Работал на каменном карьере, шахтах, строительстве домов, позже — чертежником, заведующим складами. Освобожден в 1955 году после пересмотра дела. Реабилитирован. Живет в Москве.

АЛЮМИНИЕВАЯ КРУЖКА

Управление лагерей нас, заключенных, сдавало в аренду тресту «Карагандашахтстрой». А тресту нужно было выполнять план по сдаче металлолома. Вот мы и брали кабели — их другие заключенные делали, и сдавали в металлолом. Ну и подворовывали, делали кастрюльки, кружки.

“ Мой первый лагерный номер — ЕЕ-66. У нас сидело много религиозников, и от меня все шарахались: и православные, и лютеране, и баптисты.

Номера унас были на шапке, на спине, у сердца и над левым коленом. Однажды вечером, когда мы шли в лагерь с шахты, конвоир шарахнул по колонне. Просто так: медленно шли, долго собирались, разговаривали в колонне… Пуля вошла в номер на моей зимней шапке. Прошла в сантиметре от лба. Вызывали прокурора, тот сказал: не надо было нарушать режим конвоирования. И всё, конвоиру даже выговор не устроили.

Мне иногда снится… Иду я по Трубной площади, все на меня оборачиваются, а я никак не пойму, в чем дело. И вдруг вспоминаю: черт, у меня же на спине номер…

Зора-Ирина Игнатьевна Калина

«Это же выброшенная жизнь»

1930

Родилась в Данциге (тогда — вольном городе под управлением Лиги наций), где ее отец был генеральным консулом.

1937

Отца Ирины, министра иностранных дел Белоруссии Игнатия Калину, арестовали по обвинению в шпионаже. Следом за ним как жена «врага народа» была арестована ее мать. Игнатий Калина умер в тюремной больнице до вынесения приговора, поэтому дело против его жены было закрыто, и она вышла на свободу после 11 месяцев в следственной тюрьме.

ЯНВАРЬ 1949

Ирина, студентка первого курса Московского художественного института, вместе с пятью друзьями арестована по обвинению в антисоветской агитации. Следствие шло в Лефортовской тюрьме.

1950

Приговор: пять лет исправительно-трудовых работ. Этапирована в Степлаг (Карагандинская область). Общие работы (в основном на строительстве города Балхаш), частое заключение в БУР (барак усиленного режима), дистрофия.

АПРЕЛЬ 1953

Освобождена по амнистии для заключенных со сроком до пяти лет. Вернулась в Москву.

Работала промышленным дизайнером.

Живет в Москве.

Папу арестовали, слава Богу, не дома. Он был в командировке в Москве, в служебной квартире. Мама потом пришла туда, видит: в шкафу все лучшие костюмы — он нам их оставил, кресло папино и сигарета недокуренная в пепельнице. Мама упала около этого кресла — и плакала, плакала…

Когда пришли за мамой, я уже понимала, что такое арест, и тоже заплакала. Схватила маму обеими руками за ноги вот так, обняла крепко… Человек, который ее уводил, погладил меня по голове, сказал: «Девочка, не плачь, твоя мама завтра вернется». Я сразу ее отпустила.

Я решила, маму забрали ради ее платьев. У нее были очень красивые туалеты, их эмгэбэшники для своих жен взяли, хотя те их и надеть-то не могли, у мамы талия тонюсенькая была. Да и куда бы они в них пошли?

Сидела мама всего 11 месяцев, ее выпустили, когда папа погиб. Нам написали, что он умер от холода в тюрьме, но я думаю… я думаю, папа сам себя задушил, чтобы маму освободили.

«Жених знал, что меня арестуют»

Они пришли под утро. Я их почувствовала. Внезапно побежала в кухню, встала на окно — и увидела, как они идут.

У меня был жених, Олег, студент архитектурного института. Высокий, в очках. Мы встречались несколько лет, он был в меня влюблен, предложение сделал… В эту ночь мама была у моей тетки, сестра уехала, и Олег пришел ко мне на свидание. И вы знаете… мне кажется, он знал, что меня арестуют.

Когда они пришли, сразу говорят Олегу: «У вас есть что-нибудь от Ирины Калины?»

Он тут же вытащил мои письма и фотографии. Зачем бы он стал носить их в кармане, если бы не знал?

Отец Игнатий Калина. 1930-е

* * *

Я села. Не плакала, ничего. На мне были черные сатиновые брюки и черный свитерочек. Вижу — они смотрят, смотрят на мои ноги… Думаю, в чем дело? Их что, брючки удивляют? И замечаю — у меня колени трясутся… Вроде сама спокойная — а колени трясутся.

Потом — обыск. А что обыскивать, комната маленькая, вещей нет, у меня всего одна кофточка была. Моего любимого медвежонка они вспороли. И пластинку разбили, на которой папин голос был. Раздавили каблуком. Папин голос, представляете…

Соседку они, видно, предупредили, чтобы была как свидетель на этаже. Выводят меня — а она в коридоре обувь чистит, в пять утра! «Иреночка, куда это ты так рано, девочка?»

Внизу стояла машина. Я сказала чекистам: «Передайте Олегу, что я очень его люблю». Они сказали: «Передадим». И повезли.

* * *

Меня взяли в пятницу. Следующие несколько дней никого не было, а я так и сидела в камере. Плакала… Казалось, что я маму вижу. И все время музыку слышала. Олег играл чудно: Шопена, Листа, Баха. Мне казалось, я его игру слышу…

Когда я отказалась есть… Просто не могла, не могла проглотить еду. У меня на нервной почве в горле встал какой-то комок. Надзиратели сказали: «Если вы не будете есть, мы будем кормить вас трубкой». Тогда я ложилась и вливала себе в рот еду.

* * *

У нас была… в КГБ это называется «группа». Мои мальчики. Таких молодых людей я больше нигде потом не встречала. Тонких, умных, философски настроенных, интеллигентных… У мамы была подруга Аллочка, очень красивая. У нее — Феликс, приемный сын. А он оказался подлец. Ну, с подлинкой, что делать. Оказывается, он следил за нами для МГБ. Нас пятерых арестовали. И Феликса тоже, шестым.

Допросы были бесконечные. Нет, меня не били. Если бы меня кто-то ударил, я бы… Не знаю, это я бы не могла вытерпеть.

Следователь говорил, что мой папа шпион, я его защищала, и за это он постоянно отправлял меня в карцер. Вы знаете, что такое карцер? Во-первых, там раздевают — женщины, конечно, — практически догола. Оставляют трусики и маленькую рубашечку. Ноги голые, адский холод. Рукой проводишь по стеклу — а там снег. Сидишь на железном стуле, трясешься, зуб на зуб не попадает. В соседней камере женщина кричит: «Я не хочу больше жить! Я не хочу больше жить!» И бьется головой о пол. Слышу, надзиратель говорит ей: «Как вам не стыдно! Вот вы кричите, а рядом сидит ребенок», — мне было 19, а выглядела я еще младше…

Из карцера меня вынесли. Но я была такая отчаянная! Мне надо нести в камеру свои вещи, а сил-то уже нет! Бросаю все на пол: «Не могу! Сами несите!» Так к камере и шли: двое надзирателей меня несут, третий — мешок мой.

* * *

На Лубянке было исключительно чисто. Вы не подумайте, что я хвалю, но так оно было. А когда я выходила из «воронка», конвоиры подавали мне руку. Всегда. Да, из «черного ворона» с надписью «Хлеб».

* * *

В моем деле было написано: «Порицала советские законы». На самом деле я сказала: это неправильно, когда в школах мальчики учатся отдельно от девочек. Больше ничего.

Приговор объявлял начальник тюрьмы. Зачитывает красиво так, официально, с выражением: пять лет. Я была в таком отчаянии! А охранник говорит: «Ой, повезло тебе! Пять лет — это детский срок». Оказывается, в этот год всем давали по 25.

* * *

Олег сразу от меня отрекся, ни одного письма не написал. К сожалению, я была тогда юной, и этот опыт дал мне определенное отношение к мужчинам. На всю жизнь показал, что страх — сильнее чувства. Казалось бы, любовь — она же сильнее? Но под воздействием страха человек может от нее отказаться.

Когда я освободилась, Олег увидел меня на какой-то выставке. Побежал через весь зал: «Ирусенька! Ирусенька!» Потом я сама захотела его повидать. Мне было нечего надеть, попросила у сестры халатик — атласный, с розами, красивый такой…

Олег успел жениться, у него родились два сына. А что, имел право! Что ему, из лагеря меня ждать? А я бы, наверное, ждала…

Стыдно говорить, но сестра ведь тоже от меня отказалась. Пошла в КГБ и написала отказ. Мама мне так и сказала: «А что, ты хотела, чтобы и Элечку посадили?»

Как меня могли оправдать, если от меня уже все отказались…

«Какой товар привезли…»

Знаете, как Солженицын про меня написал? «Ну, какой товар привезли?» — спросил покупатель на Бутырском вокзале, рассматривая по статьям семнадцатилетнюю Иру Калину».

Мне 21 год был, остальное правда. Я до сих пор его помню. Он единственный, кто пожалел меня по-человечески. Подошел и сказал: «Это будет недолго, вы не огорчайтесь».

Пока меня везли в лагерь, я писала письма и бросала в щелку вагона. Писала и бросала, писала и бросала… Все письма люди передали, ни одно не пропало.

* * *

Плакала я только ночью, чтобы не видели. Знаете, что страшно? Выброшенность. Из семьи, из Москвы. Ты не знаешь, что с тобой будет, твоя жизнь тебе не принадлежит, ты всеми презираемый человек.

Тяжелое воспоминание — эта зависть женская: что я живу в Москве, что у меня маленький срок. Что я молодая, я еще выйду на свободу, что я художница. Интеллигенцию не любили, сидели-то в основном крестьяночки.

В лагере меня сначала хотели сделать художником, чтобы я писала всякие воззвания. Когда приезжаешь, сидишь в карантине. Я все это время делала медвежат. Мне принесут кусочек меха, я сделаю медвежоночка, приходит какой-нибудь генерал из охраны, сразу — хвать для своих детей. И радуется!

И вот вызывает меня начальник и говорит: чтобы быть художником, надо стучать. Я сказала: я на свободе этим не занималась, а здесь — тем более. И отказалась. Его это очень изумило.

Зато начальник режима Лебедев хорошо ко мне относился. Ему хотелось каких-то отношений. Но им же тоже нельзя, за это дают восемь лет!

И вот посадит меня в карцер, приходит, садится рядом, гладит меня по ножкам — не подумайте, не похабно — и говорит: «Наверное, будь вы на свободе, вы бы со мной даже не поздоровались»…

* * *

Повезли меня в какой-то лагерь. Пришел дядька — не знаю, кто — раздел меня, повалил на лавку и начал целовать в грудь. Мне стоило больших сил вывернуться. Совсем насиловать он не хотел, а я — ни в какую. А для чего им, чтобы у них тут сидела девушка? Лучше иметь наложницу. Меня хотел получить начальник режима, начальник лагеря… Женщины особо не сопротивлялись, многие свой орган называли «моя кормилица». Даже подбивали меня: «Нечего кормилицу просто так держать». Но я не могла.

Ирина Калина после освобождения. Москва, 1960-е

«Пусть меня здесь засыплет»

Выжила я, конечно, благодаря Богу. Все к тому было, чтобы я умерла.

Мы без конца что-то рыли, какие-то траншеи. Такие жуткие работы! Мужчина бы не смог это делать!

Одно время мы рыли котлован. Очень глубокий, грунт — как камень. Его нужно было выбрасывать наружу метра на два — выше себя! — у меня вообще не было сил этого делать. За это бригадирша — красивая такая — давала мне карцер. Или сажала под вышку, такое было наказание. Надо было сидеть по стойке «смирно», не двигаться. Или лишали еды. Я была очень истощена, даже фурункулы от голода были. Я была в отчаянии. Все время думала: «Пусть меня здесь засыплет». Потом вспоминала маму — как она будет? Только это и останавливало.

* * *

Потом приехал такой Бакиев, начальник. Он меня спас.

Я его изумила — изумило, что есть такой человек, как я. Он был, наверное, из Москвы. Красивый. Прекрасно образован. Интеллигентнейший, приятнейший. Он ко мне относился не как к заключенной, а как к женщине. Стал вызывать меня просто так. Говорил о литературе, музыке… И всегда спрашивал: «Вам стало хоть немножечко легче?» Я говорила: «Да».

Потом сделал меня нормировщицей и сказал самой выбрать себе бригаду…

Вы знаете, ненависти к КГБ у меня нет. «Они уничтожили моего отца, они виноваты» — этого у меня нет. Это не они. Это государство. Они ко мне плохо не относились. Меня не били, матом не говорили. В Москве я потом думала: вдруг встречу Бакиева? Я бы хотела его встретить.

«Мне неприятно было бы выглядеть павшей»

Я очень нравилась мужчинам. Моя мама считала, это внутреннее, такой сексапил.

Я очень хорошо одевалась. У меня был туалет один такой — как молодая березка, светло-светло-белый. На груди — маленький букетик фиалок и такая же светло-лиловая шляпа. Просто, как говорят, отпад. А в чем мы на работу ходили? Тяжелый бушлат: старый, прокуренный, с дырками. Такие же брюки и ушанка. Но я всегда мыла лицо, причесывалась. У меня всегда был человеческий вид, мне неприятно было бы выглядеть… павшей.

* * *

В лагере были такие… лесбиянки. Они страшно держались друг друга, но когда про них узнавали, сразу разделяли, для них это была огромная травма. Одна лесбиянка меня выбрала и предложила мне свою любовь. Довольно приятную, я даже не ожидала. Но я так испугалась, решила: боже мой! Я никогда потом не буду увлекаться мужчинами, мне никто никогда не понравится! И сама отказалась, для этого очень большая сила воли была нужна.

* * *

Надзиратели разные были. Одни часто делали «срочные проверки» — ночью врывались в барак со шмоном, чтобы увидеть нас обнаженными.

Но когда меня держали на пересыльной тюрьме, пришел солдатик какой-то, снял свою шинель, постелил и говорит: «Вы поспите пока. Когда за вами придут — я вас разбужу».

* * *

Когда Сталин умер, я одна только вышла, у остальных сроки большие были. И когда открыли лагерные ворота… ой, как тяжело! Все женщины закричали, заплакали. Такое тяжелое чувство: ты выходишь, а все остаются и кричат, кричат…

«Судьбе как будто становится неудобно»

Мне говорили на следствии: вы должны ненавидеть советскую власть, потому что она уничтожила вашего отца. А я и сейчас ее не ненавижу. Во-первых, я об этом не думаю, а во-вторых — что я могу изменить? Только ужасно жаль папу…

О политике я не задумывалась. На всю жизнь у меня отбили желание о политике думать. А страх остался. И сейчас, да. Репрессированные ведь — первые на арест. Но я не боюсь. После лагеря мне ни холод не страшен, ни голод. Недавно руку сломала — так у врача даже не вскрикнула, нет у меня такой привычки.

Людям за их страдания дается долгая жизнь, а особенно она дается репрессированным. Судьбе как будто становится неудобно, и она хочет что-то хорошее сделать.

Иногда ложусь спать и думаю: сколько мне небо дает за то, что я с поднятой головой и с честью прошла жизненный путь. А вообще… я так дорого заплатила за свою жизнь. Словно кто-то лишил меня жизни. Это же выброшенная жизнь.

* * *

Уже вернулась в Москву, и вдруг вызывают в КГБ на Лубянку. Идти я отказалась. Они говорят: «Да мы вам реабилитацию готовим, приходите». «Ничего мне не нужно, — говорю. — Я ничего не хочу».

Потом, когда все-таки заставили… ну, как это страшно! Идешь, красивый узкий коридор, весь в коврах. Никто, конечно, ничего плохого тебе не делает, но все равно кажется, что никогда больше отсюда не выйдешь.

Знаете, за КГБ гастроном есть? Я когда освободилась, иногда так делала. Заходила в гастроном, покупала хлеб. Стояла, жевала, смотрела в окно на Лубянку. Разглядывала молодых и думала: какие они счастливые! Ничего-то они не пережили и не видели. И еще думала: какая же я счастливая! Ведь могла и не вернуться.

БРОШКА, ПЕРЕБРОШЕННАЯ ЧЕРЕЗ ЗАБОР

«Брошь сделал лагерный художник Лёва Премиров. Меня привели к нему, чтобы он проверил, правда ли я умею рисовать. Так мы и познакомились, а больше не виделись ни разу. Но наши зоны были рядом, и Лева через забор передавал мне записочки, подарки. И эту брошь тоже. Красивая, правда? На ней написано Per aspera ad astrum — через тяжкие труды к звездам.

Лёва очень долго сидел, лет 15. Когда освободился, приехал к маме делать мне предложение. Но мама ему отказала».

Константин Дмитриевич Евсеев

«Кого мне в тюрьме жалеть? Там родственников мне не было»

1922

Родился в селе Хотенское Владимирской области, окончил семь классов средней школы.

1947

Пришел на работу во Владимирскую тюрьму особого назначения МГБ СССР (Владимирский централ, сейчас — СИЗО № 2 УФСИН России по Владимирской области) на должность конюха. Позже работал в тюрьме кладовщиком, разнорабочим, кочегаром, электриком, радиотехником, электротехником, рабочим в цехах.

1982

Вышел на пенсию.

Живет во Владимире.

Война кончилась. Если не в тюрьму — где работать? Специальности у меня никакой, образование семь классов. Возможностей немного, с квартирами плохо. А в тюрьме общежитие. Попал туда случайно — и все. Сам там, как птица в клетке, сидел.

* * *

Разное было. Угрозы были. Один говорит: «Я, когда выйду, тебя замочу». Я уже был наполовину зэк, домой я только ночевать ходил. Так я ему и говорю: «Я тебя, гада, первый замочу. Здесь на твоей стороне прокурор. А там тебя, гада, никто не защитит».

Я им так говорил: «Знаете что, ребята. У вас срок 25 лет — а у меня уже 30. Так что не нужно меня пугать».

* * *

Был у нас «генерал Безухов». Уголовник. Ушей обоих нет. Спрашиваю надзирателя: а где уши? «А он их съел». — «Как — съел?» — «Отрезал одно ухо и в дверь стучит. Дежурный открывает: «Хочешь есть?» «Ты что, одурел?» — «Ну, не хочешь, тогда я сам съем». И съел. Ну, сдавал на дурака — чтобы его признали негодным, освободили и все такое. Потом второе ухо съел, дурачок (смеется). Так без ушей и сидел…

«Человечный такой человек»

Как-то раз выводят мне трех зэков, пробивать штробы под проводку. Там, значит, были Нарединн, Меликян и Васильев Павел Васильевич. Смотрю на этого Васильева — что-то не похоже, что он Васильев. Ботинки такие хорошие-хорошие, курит «Казбек». Я тогда тоже курил. Он меня угощает — я думаю, нет, я к тебе так близко не буду подходить, это начало какой-то этой, связи. «Извините, — говорю, — я курю «Беломор».

Потом его перевели ко мне на хоздвор. Мы друг друга долго изучали. Я не спрашивал его, кто он, он с меня ничего не тянул. Он был симпатичный. Не больно красивый, но человечный такой человек.

Слухи про него разные ходили. Как-то он пришел ко мне, сидел, курил, а потом другой зэк и говорит: «Это знаешь кто? Это сын Сталина. Я был в авиачасти, он у нас служил». Я ему: «Да ты врешь…» Но все уже знали…

Потом я все-таки спросил, за что он сидит. «За слово сижу». Какое слово? «За то, что сказал Хрущеву: как вы будете править государством, когда не смогли организовать похороны отца без жертв». Ну им, это, видно, не понравилось, и дали ему за растрату денежных средств восемь лет (Василия Сталин был обвинен в «антисоветской пропаганде», злоупотреблении служебными полномочиями, рукоприкладстве и т. д. — Авт.).

Василий мне казался простым, хорошим человеком. Я противу его кто? Букашка. Другой, хоть и зэк, вел бы себя превыше, чем мы. Кто он? Генерал, сын Сталина! А я — какой-то замухрышка. Но он этого не делал. У нас все было равное.

«Берия молодец»

Кого я запомнил… Да мало ли там уродов было? А хороших… Да я и не помню…

Сочувствовать… Ну как сочувствовать, если я в этом вообще не разбирался? Если бандит — это ясно, убил он или еще что. Помню, один у меня был — он мать свою сварил в ванной. Не дала ему денег, он налил в ванну горячей воды и утопил ее там. А политический — как его нутром разглядеть можно? Что он говорил против власти? Я не знаю. Политика — это вообще не разрешено нам. Для этого мало у нас ума.

Конечно, если человек рассказал анекдот — сажать несправедливо. Вот у жены двоюродный брат на тракторе работал, втроем они выпивали. Он рассказал анекдот, один из них продал — и дали ему восемь лет. Все восемь лет отсидел (смеется).

Нет, жалеть я никого не жалел. Кого мне жалеть — там родственников мне не было.

* * *

Берия молодец, при Берии была дисциплина! А как потепление — так начали телевизоры в коридоре ставить, общаться. Поэтому сейчас распущенность такая у молодежи, и убивают, и всё.

Тогда же применяли усмирительные рубашки… Ткань такая, холстовина. Его (заключенного. — Авт.) оденут, ласточку ему сделают, рубашку скручивают, потом поливают водой, и она начинает сжиматься… Больно, конечно. И били их там… Я ж по всем камерам ходил, я видал. А за что били? За поведение… Не знаю, за что.

* * *

Сталин — он суровый был, но у него была дисциплина. Если бы не Сталин, мы бы немца не победили. Когда умер — все плакали. Нет, я не плакал. У нас никто не плакал.

А после Берии бунты такие начались! Били окошки, стекла… У нас школа эмвэдэшная была рядом. Вызывают оттуда наряд, они приходят, усмиряют. Как? Физически. Бьют, да. А что Берию застрелили… Ну, я думал, он уже много наделал, и ему так и так придется расплачиваться. Вот был, допустим, Ежов. Сколько он посадил народу! А потом и его. Сталин их всех периодически убирал, прочищал себе путь. Политика была такая. Да она и сейчас такая. Я не знаю, было ли это справедливо, я как-то не думал. Это трудный вопрос. Не с нашими головами…

* * *

Как перестройка пошла — тут распущенность началась, дисциплины не стало. Да не в централе, по всей России! Горбачев сам не знал, че делал. Он как… враг народа, что ли?

Ну реабилитировали человека — обида-то у него осталась? Не, я ему не сочувствовал. Если он преступление сделал — он за него ответил. А если не делал — я таких не видал. Не знаю. Я этим не занимался.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Как бы вкратце рассказать о том, что случилось? Родилась, училась, работала, никого не трогала. Сове...
Вячеслав Герасимов без труда делал карьеру. Еще бы, ведь в любовницах – начальница! Но некогда столь...
Санкт-петербургский писатель Илья Уткин не новичок в литературе, но публиковать свои книги он начал ...
Они прошли свой путь до конца — и смогли оживить свою мечту. Свой идеальный мир. Однако этого мало, ...
Наша СЕКСУАЛЬНОСТЬ – тайна за семью печатями, и мы сами толком не знаем, какие «черти» водятся у нас...
Книга доктора исторических наук, профессора Л.В.Беловинского «Жизнь русского обывателя. Изба и хором...