58-я. Неизъятое Артемьева Анна
«Мы жили в мире, где можно ничего не бояться. Если боишься — не выживешь»
1933
Родилась в Москве.
1949 … 1951
В 1949 году вместе с друзьями организовала литературный кружок, который скоро превратился в подпольную группу «Союз борьбы за дело революции».
19 января 1951-го — арестована. Содержалась в тюрьме на Малой Лубянке, затем в одиночке в «Лефортово». Следствие продолжалось больше года, дело было передано в отдел особо важных дел МГБ, обвиняемые — 16 школьников и студентов 15–20 лет.
7 … 14 ФЕВРАЛЯ 1952
Военной коллегией Верховного суда признана виновной в измене Родине, подготовке убийства Сталина и взрывах метрополитена.
Приговор: высшая мера наказания трем организаторам группы, пять лет лагерей — трем участникам, 25 лет лагерей — десяти остальным, включая Сусанну.
1952
Этапирована в Инту.
Прошла 11 тюрем и семь лагерей. Работала на строительстве домов, рытье котлованов и др. Получила первую группу инвалидности, почти ослепла.
ЯНВАРЬ 1953
Дело Сусанны отправили на доследствие, ее этапировали в Москву. После начала «дела врачей» МГБ попыталось обвинить Сусанну, что она работала связной между молодежными и еврейскими сионистскими организациями.
1953 … 1956
Весна 1953-го — после смерти Сталина следствие было прекращено, Сусанну этапируют в Коми в лагерь для умирающих Абезь. Затем, по ходатайству родителей, в Дубравлаг (Мордовия), где она работает в швейном цеху.
Весна 1956-го — дело пересмотрено, срок снижен до пяти лет.
25 апреля 1956-го — освобождена.
Когда война закончилась, свободомыслие было везде. Мы говорили друг другу: вы посмотрите, что было с декабристами после войны? Они начали думать. И мы тоже ждали, что люди начнут думать.
Никто уже не считал, что все в стране хорошо. Война была слишком страшна. Все ходили голодные, писем с фронта не было, на фронт забирали всех подряд. Я и сейчас не понимаю, как мы выжили: мы все, люди?
Конец войны я помню больше как слезы, чем как радость. В большинстве квартир были те, кто не вернулся. И все плакали, плакали, плакали.
В девять лет, еще во время войны, я пошла санитаркой в госпиталь. Вот лежат раненые в палате. Они все рядовые. Они все ненавидят. И когда я начинала что-нибудь вроде: «А вот, когда вы шли в атаку…» — они говорили: «Заткнись. Мы сейчас тебе расскажем, как нас в атаку гоняли».
Они рассказывали про заградотряды, про расстрелы солдат в строю. Как неграмотные начальники выполняли то, что говорили в штабе, а в штабе все были пьяные. Как их гоняли, как их наказывали. И поэтому, когда потом мне говорили, как на фронте все кричали «ура» и плясали под гармошку, я понимала, что это бред. У меня было ощущение, что я живу в аду, что кругом вранье.
Году в 50-м мы сидели нашим кружком и обсуждали, чего не хотим. Мы не хотим, чтобы нами командовали. Чтобы была цензура.
Хотим, чтобы нам давали читать то, чего не дают: историю русской литературы, Серебряный век. Разумеется, мы понимали, что эти разговоры не пройдут даром.
Сусанна Печуро в лагере. 1956
Наших мальчиков, Борю Слуцкого, Владлена Фурмана и Женю Гуревича, как руководителей (им было по 20 лет) приговорили к расстрелу. Писать прошение о помиловании они отказались. После суда меня вели за Женей по коридору. Его держали под руки два конвоира. И я помню, как он рванулся от них, пошатнулся — и его снова схватили. Думаю, в этот момент он понял, что произошло.
Мне и еще девяти нашим — тем, кому было по 16–18, — дали 25 лет лагерей. К тому времени я уже слишком много знала про органы и не надеялась, что когданибудь освобожусь. Было понятно: в лагере я — до конца. Но я же не знаю, когда конец? Можно исходить из того, что ты сел, и на этом все. Но зачем тогда думать, стараться понимать, с кем-то знакомиться, дружить? Поэтому я решила: это — моя жизнь, другой не будет, и прожить по-человечески надо эту.
«За хорошую работу будем хоронить в гробах»
В лагере мы делали очень разное. Корчевали пни, строили дома. Одно время рыли канал.
Инта. Лесотундра. Болота. Вдруг нас гонят, показывают: вот здесь копайте на три метра вглубь. Мерзлота. Зима. Какие там три метра?!
Хорошо помню, как мы возвращались с рытья канала и крестьянки просто падали на нары: не снимая бушлата, не разуваясь. Тогда мы ползли в столовую: мы ж тоже ползали, а не ходили, набирали в мисочки еды, ползли обратно — и кормили всех.
Друзья и однодельцы Сусанны Печуро — Женя Гуревич, Боря Слуцкий и Владилен Фурман. Расстреляны в 1952 году
Уже потом я узнала, что во всех лагерях говорили одинаково: «Нам не нужна ваша работа, нам нужно ваше мучение». А один оперуполномоченный так говорил: «Работайте хорошо. За хорошую работу будем хоронить в гробах».
Как бы ни было голодно, холодно, плохо, ничто не было так страшно, как отсутствие возможности читать и учиться. Однажды в Минлаге ко мне попала книжка «Атомное ядро». Вот уж что меня никогда не интересовало! Но книжку я выучила наизусть, просто ради возможности что-то узнать.
Кроме нее у меня была «Божественная комедия» Данте. Ее отдала умирающая соседка по лагерю. Она выросла в Харбине, прочла, что СССР прощает своих эмигрантов, и приехала. Взяли ее на границе, она ничего здесь не понимала и была в полном отчаянии и ужасе. В лагере она просто лежала. Не ходила на работу, не ела. Пролежала месяца два или три — и умерла. Беспричинно, просто от отчаяния. Человек, который не понял, что с ним случилось, ничего, кроме полного отчаяния, испытывать не может.
После войны начались лагерные восстания. Помню, пришел в Инту на разгрузку вагон с лесом, на бревнах выцарапано: «Воркута бунтует. Братья, присоединяйтесь!» Тогда же в политических лагерях перебили уголовников. Фраеров там почти не было, одни фронтовики. Пришли ночью в барак к уголовникам — и перебили всех.
«Лучше я умру сегодня…»
Со мной в лагере были в основном украинские крестьянки. Сидели за дело. Иногда абсолютно необразованные, они всю эту шваль ненавидели иногда даже больше, чем я сама.
Ни за что в лагере оказывались в основном женщины пожилые.
Вот приходит советский взвод в деревню. Смотрит: наверное, бандеровцы в эту избу заходили. И в ту. «Эй, хозяйка, бандеровцы приходили? Хлеб давала? Ты тут не реви!» И не важно, давала она хлеб, не давала, добровольно ли, все, ее забирают, дети остаются беспризорными, много детей. Со мной сидела украинка, у нее 10 детей осталось.
Ну а если про кого узнавали, что действительно помогали бандеровцам, — как их пытали! Мы потом видели их шрамы.
Уголовники жили по принципу «ты умри сегодня, я — завтра». У политических такого не было. Мы старались жить по принципу «лучше я умру сегодня, чтобы ты прожил еще один день».
Друзей в лагере у меня было много. Был Витя из Москвы, сел на 25 лет за молодежную подпольную организацию «Армия революции». Был Георгий, коммунист из Болгарии. «Ты чего сюда попал?» — спрашиваю. Он мне ответил замечательно: «Понимаешь, у старшего брата большая Сибирь».
Мы подружились с Надеждой Марковной Улановской. Ее дочь Майя — моя одноделка. Ее арестовали, когда родители уже сидели, и в лагере я первая рассказала Надежде Марковне, что ее дочери дали 25 лет. Помню, как она кричала: «Все! Это конец! Это им конец! Если они начали сажать детей, они долго не протянут».
До «конца» Надежда Марковна не дожила. Умерла в конце 1986-го в Израиле.
Бедная конвоирша
Нас водили на очень тяжелую работу, очень далеко. В один из первых дней, когда гнали нашу бригаду, один из конвоиров вдруг закричал. Оказалось, в нашей бригаде его невеста. Его забрали в армию, ее, украинскую крестьянку, арестовали.
Она увидела его, стала плакать. Он подошел к ней: «Я вашу бригаду буду водить, сколько смогу. Давай свое кайло». Взял и повел нас до самой делянки. Водил нас неделю, кайло ее носил, доставал кусочки хлеба… А потом конвой поменяли. На нее страшно было смотреть.
Охранники нам в общем сочувствовали.
Присылают к нам как-то новых конвоиров, все — ленинградцы, солдатики, лет по 18. Сидят, перебирают наши карточки, хотят узнать, что за люди сидят. Я была самая молодая, они зовут меня к себе, говорят: слушай, девочка, за что сидишь?
Я говорю: вам тут две недели объясняли, какие мы страшные враги. Они говорят: да нет, ты нам правду скажи.
— Маму с папой не слушалась, — говорю. И один, самый маленький и запуганный, прямо вздрогнул: «А что, за это сажают?»
В лагере. 1955
Конвоирша одна очень была злая. Молоденькая, худая, хуже нас всех. Она жила в деревне, у нее умерли родители и осталась куча маленьких братьев и сестер. Прокормить их в колхозе она не могла, вот и завербовалась на Север, взяла в охапку свою ораву голодную — и приехала.
Она нас всех ненавидела, конечно. Жалели мы ее ужасно, понимали, что дети у нее голодают. И когда кто-то из нас получал посылку, какую-нибудь конфетку или кусочек сахара несли ей. И она брала.
Помню, жили мы в одном большом бараке: по одну сторону забора зэки, по другую — конвоиры.
Ночью вдруг пришли в нашу часть барака и забрали на этап пожилую украинку. А утром просыпаемся от крика: «Мама, мама! Позовите ее, я знаю, что мама здесь!»
Его ночью привезли. Конвоир он был. Она письма ему писала, на них адрес был. Он сюда перевелся. А начальство увидело его карточку, и ее увезли.
История спасения
Женя Шаповал был человек неподражаемый. Он сел за организацию антисоветской молодежной группы. Группы не было, просто компания друзей собиралась, болтала, рассказывала анекдоты. И один донес.
Познакомились мы в лагере. Прихожу в барак с работы, мне говорят: тебе записка. Читаю: такой-то, студент МГУ, узнал, что здесь есть девочка из Москвы. «Если не боишься, ответь. Будем хоть иногда перекидываться записками — будет легче жить».
Женя замечательно себя вел. Например, пишет: сегодня девчонок поведут в каптерку забирать посылки. Иди с ними. В каптерке душно, сыграй обморок.
Я иду, стою-стою, говорю: ох, мне плохо. Девчонки меня подхватывают, кричат: врача, врача! В обморок никто не верит, но все понимают: значит, так надо.
И тут в белом халате появляется Женька. Оказывается, договорился с лагерным врачом, чтобы тот дал ему халат. Командует: вынесите ее на воздух, она задохнулась. Выходит, встает рядом, и мы с ним разговариваем. Это был первый раз, когда мы увиделись.
А чего стоят одни его письма мне в лагерь!
Скоро меня увезли в инвалидный лагерь Абезь, это недалеко от Инты — и очень плохо. Еще на Лубянке мне говорили: «Знаешь, что мы сделаем, если будешь молчать? Отправим тебя в Абезь». Вот туда я и попала.
Сначала я была в отчаянии. Работы в Абези было меньше, пайка меньше, умирали там сплошь. К тому же в Инте были свои, там был Женька, а тут-то чем жить? Вокруг старые, опустившиеся люди: разучились говорить, лежат на нарах, пока не умрут. Утром надо было пройти, посмотреть, сколько умерло за ночь.
Через некоторое время я получаю письмо. Вижу: фамилия — незнакомая, штамп — московский, почерк — Женькин! Притом что из лагеря в лагерь писать запрещено категорически.
Само письмо о том, какая замечательная наука математика и как он жалеет, что не успел рассказать мне о связи математики и архитектуры. Вскоре приходит еще письмо, со стихами. Так и повелось: раз в месяц — письмо. Когда я вышла из лагеря, спросила: Женька, как?!
Оказывается, он вырезал штамп на резинке, шлепал его на конверт и подбрасывал письмо к другим через окно каптерки, где они лежали перед раздачей.
Как-то раз Женя написал мне записку: «Вчера у меня был день рождения. Мы его праздновали с ребятами, и я сказал: если я когда-то и встречусь со своей девушкой на воле, это будет мой день рождения».
И вот прихожу я домой 25 апреля 1956 года. Мама ко мне кидается, я говорю: мамочка, прости, иду к телефону, говорю: «Женька, я вернулась». «Конечно, — отвечает он, — сегодня же мой день рождения!»
Вышел он за два года до меня. Родители бы меня не вытащили, если бы не он. Он приходил к ним и говорил: хотите, чтоб она вышла живой? Тогда идите туда, напишите то, ходатайствуйте тому. Работайте!
Когда вышел, он прислал мне уже законное письмо: «Я в университете. Вернулся Ландау». Понимаешь ведь, что жизнь меняется, если Ландау вернулся.
Такой подарок он мне сделал, знаете… Да… Когда в меня вернули на доследствие в Москву, Женька был уверен, что меня будут пытать. Кто-то из его приятелей-зэков передал мне яд и сказал: «Женька говорит, тебя там убьют. Поэтому ты не терпи. Лучше умирать быстро». Но я подумала: выдержу. Если идешь — иди до конца. Иначе для чего тогда все?
Нет, это не история любви была. Это история спасения. Потому что и ему было бы совсем худо, если бы не наша постоянная готовность друг другу помогать.
«Самое трудное — возвращение»
Когда меня уводили, я уже в коридоре обняла маму, шепнула: «Если кто-нибудь спросит, что со мной, скажи, как есть. И сделай, пожалуйста, уборку». Мама отшатнулась, конвоир понял, что что-то здесь не то, заорал. Но «уборку» мама сделала. Когда пришли с повторным обыском, чернил для гектографа и второго экземпляра нашей программы в доме уже не было.
Наши бумаги мама выкидывала, скорее всего, не читая. Когда она приехала ко мне на свидание, она все еще ничего не понимала. А отец по работе бывал на Колыме, проехал мимо всех лагерей и потом говорил мне, что ему в голову не приходило, что я могу быть там. В их посылках в лагерь лежали нарядные ночные рубашки.
У Бори, с которым мы проходили по одному делу, взяли всех: двух дядей, маму, сестру. У меня никого. До сих пор не понимаю, почему. Говорят, если твоих не взяли, значит, они стучали. Не знаю. Почему остальных взяли, а моих нет?..
Потьма. 1955
Выпускали меня в Москве. Пришли конвоиры, сказали: ну все, идите отсюда. «Не пойду, — говорю. — Я больная, мне ходить тяжело. Отвезите. Или позвоните отцу, он встретит».
Еще в Инте Женька мне говорил: если меня когда-нибудь отпустят, я скажу, чтобы они меня отвезли. На машине забрали — на машине пусть возвращают. Я это и сделала.
Отец приехал и повез меня домой.
Самое трудное — это возвращение. В 56-м я вернулась домой, в ту же комнату, откуда меня взяли. Первое время просыпалась по утрам и думала: «Господи, а здесь-то я что делаю?! Ведь мое дело там, там все, кого я знаю. Здесь-то я зачем?!» Каждое утро.
Однодельцев моих отпустили одновременно со мной. Сначала все друг за друга держались, потом каждый начал строить свою жизнь. Все стали устраиваться на работу, я пошла сдавать экзамены на школьный аттестат. Все вокруг говорили, что я сумасшедшая, но для меня это было страшно важно. Вот я сдам — и девчонки мои поймут, что это можно сделать.
Из лагеря я вернулась с первой группой инвалидности. Видела я совсем плохо — на следствии много всяких фокусов делают, от которых слепнешь. Друзья читали мне учебники вслух, я повторяла. Это было очень трудно, но экзамен я сдала. Стала поступать в университет, куда меня, конечно, не взяли. Но это уже была реальная жизнь: добиться, не скиснуть, понять, что делать…
Родители плакали, охали, жалели. Не понимали. Они думали, к ним вернулся тот же самый ребенок. Но я была уже не та…
Подписку о неразглашении того, что было в лагере, я не дала. Это возможно, но обычно не приходит никому в голову. Чекистам я так и сказала: «Теперь вся моя жизнь будет направлена на то, чтобы рассказать всем, что здесь творится».
Реабилитацию я получала так. Открывается дверь, входит военный. «Здравствуйте. Я майор… Принес вам постановление прокуратуры о реабилитации. Вы должны его прочитать, расписаться, и я ее заберу обратно. Так велено». Ну велено — так велено. Прочитала, расписалась. «Только, говорю, неправильно здесь. Здесь написано, что никакой антисоветской организации не существовало. А она была». Он так и сел.
Документы для реабилитации я не оформляла. Она мне не нужна. Чтобы мне что-то давала эта власть? Ну на фиг. С голоду не помру и без них.
Возвращение комиков
В 90-е мы стали ездить по местам, где раньше сидели. Помню, в Инту я приехала в туфельках, а там грязища-а! Люди, сидевшие в Коми, называются комики. Вот собрались мы с комиками, садимся за стол — и через несколько минут влетает баба: «Кто тут в туфлях?! На, промокнешь! Батюшки моего сапоги». Оказалось, дочь вертухая. Я была для нее своя: сидела ведь.
Приехали, ходим, поем песни — те, что в лагере пели. Устроили вечеринку в местной столовой, сделали винегрет.
Я даже забыла в гостинице костыли, без которых давно не ходила.
Узнавали дома: этот ты строила, тот — я. Всех, с кем сидела, смогла разыскать. Ну как это зачем приехала? Это же была моя молодость. Я там была счастлива…
Мне о лагере не просто легко, мне интересно вспоминать. Жизнь ведь была потрясающе интересная!
Если бы не лагерь, мы были бы совсем другими людьми.
Свидание с отцом в Потьме. 1955
Жизнь человека зависит от того, сколько его любили в детстве. Из детства человек уносит или любовь, или страх. Отсутствие страха — гарантия жизни.
Я никогда не была человеком выдержанным, поэтому попадала в такие вещи, как драка с конвоирами, расстрелять меня обещали. Все вокруг говорили: что ж ты делаешь?! А у меня страха не было. Мы жили в мире, где можно ничего не бояться. Если боишься — не выживешь. Выжить можно, когда пропадает страх за собственную жизнь: что будет — то будет. Ты, во всяком случае, остаешься человеком.
Подготовка к экзаменам после освобождения. 1956
Первый курс Историко-архивного института. Москва, зима 1957 года
ТОМИК БЛОКА ИЗ ИНТЫ
«Двадцатый день рождения я встретила в лагерной больнице в Инте. А в той же больнице, на другом конце, с открытым туберкулезом лежал мой друг Женя Шаповал. Не знаю как, но он ухитрился встать, незаметно дойти до забора женской больницы и вручить мне этот сборник Блока и букет роз.
Пронести книгу в лагерь было так же невозможно, как найти в Инте розы. Откуда она, я так и не узнала, но все годы держала при себе. Один раз начальник КВЧ обнаружил книгу, открыл, увидел фотографию Блока, перелистал, отдал надзирательнице: «Ты книгу ей оставь, — говорит. — А портрет вырви. Это небось ейного хахеля карточка».
НИНА ЕРМАКОВА 1922, МОСКВА
Арестована в 1944 году. По материалам дела, члены антисоветской группы, в которую она входила, планировали бросить гранату в автомобиль Сталина из выходившего на Арбат окна комнаты Ермаковой. Когда по делу было арестовано уже 14 человек, выяснилось, что окно комнаты выходит во двор. Тем не менее Ермакова была приговорена к трем годам лагерей. Спустя полгода освобождена по амнистии.
Реабилитирована в 1956-м. Живет в Москве.
ПРОФИЛЬ НА ТЮРЕМНОЙ СТЕНЕ
Копия наброска профиля Нины Ермаковой, который ее одноделец Валерий Фрид (в будущем — известный сценарист) нарисовал обмылком на стене камеры, чтобы показать сокамернику, какая у него красивая подруга.
“ Еще когда я была ссыльной, мне разрешили съездить по путевке в Кисловодск. В купе со мной ехал полковник КГБ. Я решила дурака повалять. Говорю: «О-о-о, вы из КГБ? А у меня там знакомые есть: Родос, например», — это был мой следователь.
Полковник изменился в лице: «Вы что, вы что! Он давно арестован. Даже не упоминайте его никогда».
Антанас Сейкалис
«Кто-то же должен был воевать против СССР»
1933
Родился в городе Вабальнинкас (Литва). С 1949 года вместе со старшим братом вошел в молодежную подпольную организацию «Железный волк». Снабжал партизан лекарствами, оружием и едой, работал разведчиком и связным, печатал и распространял подпольные газеты, участвовал в операциях против МГБ.
1950 … 1951
Осень 1950-го — арестован. Следствие проходило в тюрьме города Шауляй с применением пыток, избиениями и лишением сна.
Лето 1951-го — приговор Особого совещания: 10 лет ИТЛ, пять лет поражения в правах. По одному делу с Антанасом проходили еще 11 молодых литовцев, в том числе его брат Повилас. Выжили и вернулись в Литву четверо из них. Повилас был убит лагерной охраной в 1954 году во время лагерного восстания в Кенгире (Казахстан).
ОСЕНЬ 1951 … 1955
Антанас этапирован в Мордовию, отбывал срок в Дубравлаге, лагерях Алтайского края, в Камышлаге (Кемеровская область), Джезказгане (Казахстан), Омске. Из-за того, что Антанас отказывался от опасных для здоровья работ, его постоянно этапировали из лагеря в лагерь. Работал на строительстве домов в Междуреченске, нефтеперерабатывающего завода в Омске и т. п.
1955
Амнистирован комиссией по пересмотру дел осужденных за контрреволюционные преступления. Вернулся в Литву, работал мелиоратором, экскаваторщиком, жестянщиком; позже — заместителем директора академического театра Вильнюса, генеральным директором Вильнюсского объединения театра и печати, снимался в кино. Был сотрудником государственной Программы возвращения в Литву бывших политзаключенных и ссыльных, в рамках которой в страну вернулись больше трех тысяч семей.
Награжден орденом Креста Витиса и другими высшими государственными наградами Литвы.
Живет в Вильнюсе, работает над книгой воспоминаний.
Знаете, мне снятся сны… Словно надо возвращаться домой, а я не могу. То автобуса нету, то поезда, то машины, то вещи не могу собрать… Или снится: сижу в бараке, в тюрьме, в БУРе и знаю, что никогда отсюда не выйду. Знаю, что в Литве есть семья, жена, сын. Но как к ним выйти, как отсюда сбежать?!
Потом просыпаюсь, лежу в кровати рядом с женой, и не знаю, где я. Очень мучают эти сны…
«Стало понятно, что это война»
Когда в 40-м году в Литву зашли русские, некоторые встречали их с цветами. Помню, отец сказал: «Ну, теперь керосина и железа будет сколько угодно! Россия — богатая страна, — помолчал и добавил: — Только почему русские солдаты так плохо одеты? Почему они такие бледные, такие голодные?..»
Скоро все увидели, что происходит что-то не то. Деньги поменяли. Были литы — самая крепкая валюта в Европе — стали рубли. Вошли войска… Потом начались депортации. Не было бы депортаций, никто бы не ушел в леса. Потом пришли немцы. Когда они заходили, по деревням ходили слухи, что красноармейцы, когда отходят, очень зверски обращаются с местными жителями. Ксендза расстреляли. Изнасиловали школьницу…
Потом русские вернулись, и стало понятно, что это война. Энкавэдэшники жгли деревни, шла стрельба. Часть мужчин спряталась в лесу, чтобы не идти в Советскую армию, их постреляли. Потом объявили амнистию, многие вышли из леса, их отпустили домой, но через месяц-другой забрали. А те, кто остались в лесу, те воевали.
Мы все понимали, что дело наше безнадежно. Ждали помощи Запада, а ее не было. Репрессии были ужасные, все насаждали силой: литературу, памятники, школы… И очень многих высылали в Сибирь.
Весной 49-го выслали мою учительницу и ее сестру-гимназистку. Красивую-ю… Таких красивых женщин в Сибирь вывозили! Они сидели в повозке, а рядом с ружьем стоял Йонас, мой одноклассник, охранник НКВД.
— Ты что делаешь? — говорю ему. — Свою же учительницу в Сибирь вывозишь!
— Отойди, — говорит. — Нельзя к ним.
— Ну, Йонас, тебе это даром не пройдет.
Столкнул его с повозки, стукнул. Подошел к учительнице, расцеловались… Судьба ихняя мне не известна. Они не вернулись.
В лагере. Начало 1950-х
«Железный волк»
Когда пришли русские, мы жили под Рокишкисом, в деревне. Родители строили дом, но перед приходом русских не успели закончить, и в щели в недостроенной части стали прятать партизан.
Все пятеро были из нашей деревни, руководитель группы — друг отца, офицер. У них был бункер в километре от нашего дома. У нас они прятались, только когда была опасность, а в остальное время ходили по городу, носили советскую форму…
Конечно, мы понимали, что это опасно. Самая храбрая из нас была мама. Однажды партизаны должны были прийти к нам, мама приготовила еду. И под вечер — тихий, теплый — началась в лесу стрельба. Из автоматов стреляли, ракеты пускали… Все, думаем, погибли. И вдруг: шур-шур-шур… Все впятером. Грязные, пахнут порохом, но целые. Мама сразу налила тазик воды помыться, поставила ужин. Партизаны разделись, оружие по всей кухне разбросали… И вдруг в окне видим — солдаты! Человек 50, уже во дворе. Один отделился и идет в дом. Партизаны схватили пулеметы… Думаем: ну все.
И тут мама берет в руки таз, распахивает дверь, выходит на веранду. Солдат ее видит:
— Мамаша, где тут дорога на …?
— Сейчас, сынок, сейчас покажу, — а таз большой, она его впереди держит, выпихивает солдата тазом с крыльца. Отвела от дверей, показала дорогу… Спасла нас. Всех нас спасла.
Потом один из партизан сдался советской власти, выдал остальных, его посадили. Остальные долго защищались, но все погибли. А мне уже исполнилось 16. И я стал работать за них.
Наша подпольная организация называлась «Железный волк». Главное, что мы должны были делать, — поддерживать партизан. Принести лекарства, гранаты. Лекарства мы брали у врачей, патроны покупали. Часто прямо у красноармейцев, за самогон.
Еще вели разведку. Мы играли с советскими солдатами в баскетбол, ходили на общие вечера, я играл в духовом оркестре на трубе. Городишко у нас маленький, гарнизон большой, и где какие солдаты, сколько въезжают-выезжают, следить легко.
У нас была маленькая пишущая машинка «Москва», на ней мы печатали подпольные газеты. В праздники вывешивали национальные флаги, собирались, играли свою музыку — она тоже была запрещена. Когда партизан не стало, начали узнавать, где они похоронены, находить могилы.
Но одну боевую операцию мы все-таки провели.
Йонас — тот, который нашу учительницу вывез, — стал секретарем комсомольской организации. Работал переводчиком в МГБ, вывозил людей в Сибирь… В общем, вредный стал человек. Ну, думаем, что делать? Решили его уничтожить.
«Убивать мы поехали на велосипедах»
Убивать мы пошли втроем: я, брат мой Повилас и Эдвардас — товарищ, с которым мы в оркестре играли. Его родителей увезли в Сибирь, они там погибли.
Взяли немецкий парабеллум — оружия после войны сколько хочешь, наган и пистолет литовской армии. Приехали на велосипедах, оставили их в конце деревни. Дождались, пока Йонас подошел к дому. Брат как начнет стрелять прямо с улицы! Йонас упал на землю, начал отстреливаться… Понятно, что на выстрелы тут же прибегут! Надо удирать…
Только добежали до велосипедов, а там двое военных. Пост.
Нас останавливает сержант с автоматом. «Документы!» А у нас паспортов нет! «Тогда пойдемте». Как выкрутиться? Мы с братом стреляем в сержанта, Эдвардас — во второго, солдата (он был тяжело ранен, но выжил). Хватаем их автоматы, на велосипеды — и в лес.
Переночевали в лесу, ждем, что будет. Такая шумиха поднялась! Привезли солдат, всюду выставили посты. Пошли слухи, что бандиты хотели захватить город, раненый Йонас получил орден Ленина.
Переживал ли я, что человека убил?.. Не то чтобы… Хотя было интересно узнать об этом сержанте: откуда приехал, где родился, почему тут служил. Сколько ему лет, есть ли у него родители… На похороны его никто не приехал, я бы видел, я же за гробом шел. В оркестре на трубе играл — и с оркестром шел.
Конечно, жалость к нему тоже была, он же не сам в Литву приехал, их присылали.
Я вам случай расскажу. Была облава на партизан, шмонали весь лес. Трое партизан не успели убежать. Что делать? Сели под елкой, накрылись палаткой. Лес густой, бог даст, не найдут. И тут один русский сержант прямо на них идет. Партизан поднял винтовку, тот подходит ближе — и прямо на дуло. Видит: все, смерть ему. Партизан дуло опустил, сержант все понял, развернулся и ушел: вы меня не видели — я вас не видел.
В убийстве русского нас не заподозрили. Когда меня потом арестовали, в МГБ спросили, не знаю ли я, кто мог это сделать? «Бандиты, — говорю. — Партизаны!»
Только Йонас догадался. Брата не узнал, но мне прямо сказал: «Я знаю, это ты в меня стрелял».
И вот я вернулся из лагеря, молодой, неженатый, еду в Паневежис к красивой девочке. Сажусь в плацкартный вагон и вижу: Йонас! Заметил меня:
— О! Ты вернулся! Вернулся! С тобой там не разделались!
— Нет, Йонас.
— Ты что, дурак, думал советскую власть победить? — ну начал мне политзанятие проводить. — Это ты стрелял в меня.
— Йонас, — говорю, — успокойся. Если я хотел тебя убить тогда, то сейчас я тебя точно убью. Выброшу из вагона, и все.
— Подожди, — говорит. — В Радвилишкисе очень хорошее пиво на станции продают. Я за пивом еду. Давай вместе сойдем?
Он, оказывается, давно алкоголик.
— В другой раз, — говорю. А он сошел.
«Очень меня лупили там, в МГБ»
Вся наша деревня знала о партизанах, они ходили ко всем, жили во многих домах.
Самый большой праздник, когда я вернулся из лагеря, знаете какой был? Я пришел к брату в Рокишкис, помылся, лег спать.
Уже под вечер встаю, захожу в комнату: столы накрытые стоят и вся наша деревня сидит. Смотрят на меня и плачут. И я заплакал. Ну, поплакали, спрашиваю: чего собрались? Интересно послушать, как я там мучился?
— Нет, — говорят. — Когда вас с братом арестовали, мы все удрали из деревни. Думали: дадут нашим парням пару раз — они всех и выдадут. Ждали, ждали, но ни за кем больше не пришли. Значит, выдержали парни.
А выдержали мы с трудом. Как только арестовали, очень меня лупили там, в МГБ. Ухо разбили, голову пробили, живот пробили насквозь… Там люди опытные, бьют — и смотрят, как ты себя ведешь. Другой сразу: «А-а, только не бейте!» Но я от страха боли не чувствовал, только вкус крови во рту.
Потом раздели наголо: «Ложись на пол». Шесть офицеров стали вокруг, в руках кнут. Большой, страшный. Взмахивают им надо мной, а я лежу скорчившись, пытаюсь прикрыться, почти без сознания от страха. Они играли-играли, но ни разу не ударили.
Потом еще две недели издевались: мучили голодом, карцером, морозом.
Главное обвинение было — антисоветская агитация. Я теперь могу хвастаться: смотрите, какой я герой, против советской власти агитировал! Только агитации не было, они ее придумали. А что партизаны у нас дома жили — так и не узнали…
Меня выручила Москва. В Литве мне хотели дать расстрел, но несовершеннолетним было нельзя (Антанасу было 17 лет. — Авт.). Тогда решили устроить показательный процесс и дать 25 лет, но подумали, что судить в Литве нецелесообразно, потому что на процессе я буду говорить, и послали дело в Москву. А там — Особое совещание, автоматом — 10 лет. И наши изменить приговор уже не могли.
В лагере мы учились. Ни бумаги, ни ручки ни у кого не было, но были интеллигенты: ксендзы, учителя, офицеры… Они передавали нам свои знания. И политэкономию — не только марксистскую, но и западную, иностранные языки, литературу.
Это была жизнь, знаете. Это была жизнь…
«А пойдем в лагерь!»
Как меня освобождали? Это была комедия!
Сидели три человека в гражданском, привели сотню нас, и за час все наши дела пересмотрели.
Мое дело попало первым. Ну, почитали, почитали и спрашивают: «Вот если мы тебя освободим, ты как — будешь бороться против советской власти?»
— А есть ли советская власть? — спрашиваю. — Нет такой власти. Советов-то нет. Есть партийная власть…
— Давай, — говорят, — иди отсюда. Больно ты умный.
Так и освободили.
Поселились мы с товарищами в Омске, за зоной. Вечером смотрим на лагерь: проволока, за ней двор, лампочки светят в ночи… Как-то скучно стало… Там наши друзья, там вся наша жизнь.
Кто-то предложил: «А пойдем в лагерь!»
Подошли к воротам. Сержанты молодые смеются:
— Чего, загрустили по зоне? Все, уже вас не пустим.
Мимо три-четыре солдата идут. Говорят:
— Знаете что — а проводите нас в город. Нас бывшие зэки бьют, особенно те, кто по криминалу. А если вместе пойдем, нас не тронут, все понимают, что вы зэки.
И что? Пошли мы с ними гулять. Они так были благодарны!
Когда я вышел, у меня был волчий аппетит. Всего было мало, все пахло. Даже сейчас нет такого, чтобы какая-то еда не нравилась, мне все вкусно. И ничего не страшно. Даже умереть не боюсь.
Я жалею своих родителей. Брата, который в лагере погиб. Потерянных лет… Вроде чувствую вину… Если бы родители были живые, я бы мог их упрекать, что у нас жили партизаны, что они меня в это втравили… Но кто-то же должен был воевать, заботиться о своей родине. Я маленький человек, совсем маленький, но какая-то моя доля в борьбе с Союзом тоже есть.