58-я. Неизъятое Артемьева Анна
«Ее звали Альдона»
Ее звали Альдона. Высокая, очень красивая. Мы вместе учились, танцевали, играли в ансамбле, она говорила, что меня любит. И она меня выдала!
Дело вот как было. Один раз я провожал ее домой с репетиции оркестра и обнял. Она почувствовала, что у меня на груди в кармане пистолет. Браунинг. И сразу настучала.
Я узнал, что она такая, только в 90-х. Нескоро. В 55-м вернулся из лагеря, еду как-то на велосипеде — и Альдона идет. Прямо бросилась ко мне: «Ох, как я тебя любила!»
— Замуж вышла? — спрашиваю.
— Да, недавно.
— Дети есть?
— Нет…
— Значит, любишь меня еще?
— Да, люблю, не могу тебя забыть!
— Садись на велосипед.
Ну, думаю, куда ее отвезти? Знал я одно место, привез ее туда, сделал все, что хотел. Говорю: хочешь еще встретиться? «Да, можно, но мне неудобно…» Ну, думаю, замужняя, чего я буду… Отвез ее до автобуса… И только лет через 40 узнал, что она — агент.
Нет, я ее не искал. Столько времени прошло. Да и зачем она мне? Она уже постарела, наверное, стала некрасивая… А старушки мне не нужны.
После освобождения. Литва, 1955 год
«МОЛИТВЫ НАДЕЖДЫ»
«Это “Молитвы надежды”. Они разные: есть из Библии, есть наши, литовские. Мы их записали в Междуреченске, в лагере. Ксендз диктовал, я писал. Бумагу мы брали от цементных мешков, чернила — из чернильницы, которая стояла, чтобы начальнику заявления писать».
ВИТАЛИЙ БЕЛИКОВ 1924, КУРСКАЯ ОБЛАСТЬ
Во время немецкой оккупации был угнан в плен в Берлин. Бежал, был зачислен в Красную армию. После войны демобилизовался, но в марте 1949-го арестован по доносу однокурсника и обвинен в антисоветской агитации. Приговор — 10 лет лагерей, которые отбывал в Вятлаге (Кировская область). Освободился после 7,5 года по зачетам рабочих дней. Реабилитирован в 1989 году. Живет в Клину.
ПРОПУСК В ЛАГЕРЬ
Пропуск, полученный Беликовым в 1953 году, позволял ему выходить из лагеря без конвоя при ночной работе на лесоповале. «Тут у меня борода, я ее перед освобождением отрастил. Волосы у меня были белые-белые. Незнакомые люди называли меня «дед», а было мне всего 30 лет.
“ Следователь у меня был Анатолий Федорович Баринов. Мне он иной раз орал: «У, вражина, как врезал бы тебе сейчас!» А иной раз по-хорошему: «Как ты в институт поступал? Трудно было?»
Как-то раз зашли к следователю его коллеги, старший лейтенант и капитан с большим альбомом. Баринов бросает допрос и начинает вместе с ними его листать. Оказалось, альбом почтовых марок. У кого-то из обвиняемых при обыске сперли и теперь делят.
А когда следствие заканчивалось, сказал мне: «Дело твое закончено, вот передадут в суд, и я получу за тебя премию, 70 рублей».
Ирина Савельевна Вербловская
«Ощущение абсурда не проходило»
1932
Родилась в Ленинграде, окончила исторический факультет Ленинградского государственного университета.
28 МАРТА 1957
Вызвана на допрос в УКГБ Ленинграда по делу своего гражданского мужа Револьта Пименова, обвинявшегося в антисоветской агитации. Из-за отказа выдавать информацию о нем сначала задержана как «подозреваемая в совершении преступления», затем арестована. Вместе с Ириной и Револьтом Пименовым были арестованы трое их друзей. Все они были объявлены «организованной группой».
АВГУСТ 1957
Суд приговорил Ирину к двум годам заключения, Револьта Пименова — к шести, остальных — к двум-трем. Прокурор обжаловал приговор «за мягкостью наказания», и спустя четыре месяца состоялся повторный суд, на котором прокурор попросил для Ирины четыре года лишения свободы. Судья дал пять лет.
1958 … 1961
12 апреля 1958-го — этапирована в Сиблаг (Мариинский район Кемеровской области).
30 декабря 1959-го — март 1961-го — переведена на 14-й лагпункт Озерлага (между Тайшетом и Братском). Работала на лесозаготовках, разгрузке вагонов, хозяйственном строительстве, в сельском хозяйстве.
Апрель 1961-го — этапирована в Дубравлаг (Мордовская АССР).
1962 … 1963
28 марта 1962-го — освободилась, полностью отбыв срок. Из-за запрета жить в крупных городах вынуждена была уехать в Калинин.
Декабрь 1963-го — получила разрешение КГБ вернуться в Ленинград.
1991
Реабилитирована.
Работает экскурсоводом, водит экскурсии по литературным и историческим местам Петербурга. Сотрудничает с петербургским отделением «Мемориала». Автор ряда краеведческих статей, исследования «Горькой любовью любимый. Петербург Ахматовой». В 2011 году издала книгу воспоминаний «Мой прекрасный страшный век».
Живет в Санкт-Петербурге.
Нет, я не была диссидентом. Это в 90-е всех политзаключенных начали делить на жертв сталинского террора и диссидентов. Когда нас посадили, существовали только разрозненные группы, хотя Револьт уже тогда говорил про себя: «Я свободнорожденный и инакомыслящий».
С Револьтом (математик, историк, впоследствии — диссидент, дважды осужденный за антисоветскую деятельность. — Авт.) мы познакомились в 1955 году. Наш роман скоро вылился в нормальную семейную жизнь. Конечно, я очень беспокоилась за него, видела, что рано или поздно его арестуют. Только много лет спустя я поняла, что он совершенно сознательно ходил по лезвию ножа. Револьт хотел попасть в тюрьму, считал это необходимым этапом биографии, ему надо было пострадать (в вину Револьту Пименову вменялось распространение двух подпольных статей: «Правда о Венгрии» и «Венгерские тезисы», где он остро критиковал подавление советскими войсками восстания в Венгрии. — Авт.). Он планировал, что, когда его посадят, я буду носить ему передачи, поэтому старался меня оберегать и ничего не рассказывал, чтобы я меньше знала.
Я тоже не ожидала ареста. Шутила, что если будут хватать всех подряд, как в 37-м, то не убережешься, а если по очереди, то до меня очередь не дойдет. Сейчас я думаю, что какая-то внутренняя логика моей личности предопределяла арест. Почему всех наших друзей допросили и отпустили, а я, которая во время их разговоров бегала между комнатой и кухней по поводу винегрета и бутербродов, была арестована? Со стороны можно сказать, что по глупости. Но это было логично.
Просто в КГБ находили ответы на свои вопросы, когда говорили с другими людьми. А со мной нет.
«Я просто не нашла с кагэбэшниками общий язык»
25 марта (1957 года. — Авт.) я вернулась домой довольно поздно. Обычно Револьт выходил в прихожую, помогал мне снять пальто. А тут появляется какой-то молодой парень: «Вы жена Пименова?» Да, говорю. Прохожу в комнату. Револьт сидит на диване, улыбается вовсю, какой-то незнакомый парень листает его книги…
— Не беспокойтесь, ничего особенного, ваш муж арестован.
— Какие дурацкие шутки, — говорю я.
— Это не шутки, — говорит Револьт, улыбается и, не поднимаясь (ему было запрещено вставать), привлекает меня к себе. Все время обыска мы издевательски сидели в обнимку, кажется, я даже была у него на коленях.
Через два дня меня вызвали в КГБ. Пришли вечером, показали удостоверения. Я сказала, что не могу — я преподавала в вечерней школе, и приду завтра утром. Предложила: «Если не верите — возьмите у меня паспорт».
— Не беспокойтесь, мы вам дадим справочку.
И тут я, сама не зная почему — от растерянности? — задала вопрос: «А зубную щетку брать?»
Меня допрашивали человек шесть. Сразу начали спрашивать: кто бывал у нас дома? О чем говорили? Куда я дела чемодан с бумагами Пименова?..
— Какой чемодан? Чемодан с веревками я отвозила к свекрови, потому что она переезжала…
— Что вы нам голову дурите, веревки нас не интересуют, куда вы дели документы?
Речь шла о бумагах Револьта. Когда его арестовали, я сложила его дневники в чемодан под веревки, которые везла к свекрови, и по дороге спрятала у знакомых. Дневники были совершенно несерьезные, я прятала их не ради Револьта, а потому, что он давал в них характеристики своим однокурсникам и друзьям, и мне не хотелось, чтобы их тоже таскали в КГБ.
В итоге весь допрос мы со следователем толкли воду в ступе: он спрашивал про чемодан, я твердила про веревки. Около полуночи вошел какой-то дяденька, сказал: «Поскольку вы так плохо себя ведете, мы решили оставить вас у себя».
Сейчас я понимаю, что если бы сразу сказала: «А, бумаги! Да вон они, берите», — меня бы выпустили. У них не было намерения меня арестовывать. Я просто не нашла с ними общий язык. Подозреваю, я бы и сегодня его не нашла.
Что делать, в нашей большой стране живут разные граждане…
«Несопоставимый комфорт»
Мы с Револьтом очень увлеченно занимались распространением информации обо всем, что происходило во время этого, в общем, очень интересного оттепельного периода, записывали на машинке и распространяли по знакомым. Поэтому в тюрьме КГБ я сразу решила: мне надо все это запоминать. Мы по кусочкам собираем информацию, а тут я прямо у источника: вот так кормят, такой вот режим, вот оно, тюремное окошко… Это ж неоценимо! Первые дни я была поглощена этим. Через несколько дней стало тоскливо. Я уже познакомилась, хватит, надо меня выпускать.
С точки зрения режима в тюрьме все оставалось, как в 37-м, но общее состояние духа изменилось. Никаких ночных допросов, следователи уходили с работы в пять часов вечера. Надзиратели тоже вели себя по-другому, некоторые нам явно сочувствовали. Однажды я постучала в стенку, чтобы узнать, есть ли кто в соседней камере. Тут же открылась дверь и надзиратель, вместо того чтобы отправить меня в карцер, сказал: «Что стучишь? Нет там никого».
Под новый 1958 год в моей камере открылась кормушка и охранник протянул мне лапочку елочки. Не знаю, кто это сделал, но до сих пор не могу это забыть.
На допросе я попала в дурацкое положение. Меня вызвали, рядом со следователем сидит еще какой-то мужчина в погонах. Следователь говорит: «Не возражаете, если во время нашей беседы будет присутствовать…» — и называет должность. Я, вежливая девочка, говорю: «Очень приятно». Они переглянулись…
В этот день мне предъявили обвинение. В нем были формулировки: «принимала участие в распространении», «предоставляла свою квартиру для сборищ группы…», делала попытки «скрыть документы, изобличающие преступника» и… ну и все. Я понимала, что никакой группы не было, просто Револьт иногда приглашал своих друзей. А я щи варила. Револьт еще учил меня, как это делать…
Никакого страха у меня не было. Я же знала, что меня не посадят. Даже после следствия я все еще думала: ну, суд-то разберется!
Она сложная, эта лагерная жизнь, неоднозначная… В первые дни после ареста меня перевели из одиночки в камеру, где сидела пожилая женщина. Она обволокла меня заботой, чуть ли не материнской, все предупреждала, что в лагере я не должна никому доверять… Я отмахивалась:
— Да не попаду я ни в какой лагерь, ни за что же сижу!
Через почти 50 лет, в 90-х годах, я узнала, что это была наседка (осведомитель. — Авт.). Я стойко держалась, но когда она сказала, что выходит на свободу, — все, ее вызывают с вещами! — я дала ей телефон друзей, у которых спрятала дневники Револьта, попросила позвонить им и сказать, что все благополучно. Я ничего не сказала — но на самом деле в этот момент всех выдала.
«На скамейке подсудимых нет свободных мест»
Нас судили в горсуде. За барьером для подсудимых оказалось всего два стула, а нас было пятеро (обвиняемыми по делу кроме Револьта Пименова и Ирины Вербловской проходили Борис Вайль, Игорь Заславский и Константин Данилов. — Авт.), и Боря Вайль тут же сострил:
В городском суду играет духовой оркестр,
На скамейке подсудимых нет свободных мест.
Мы так радовались друг другу! Суд идет, а мы за руки беремся…
Суд приговорил Пименова к шести годам, Вайля — к трем, Данилова, Заславского и меня — к двум. Мы дружно решили жаловаться. Через несколько дней нам принесли извещение о том, что прокурор подал протест на приговор «за мягкостью наказания». Еще бы, столько времени возиться — и такие сроки! Приговор отменили, назначили новый суд.
На нем прокурор попросил Револьту максимальные 10 лет, мне и Заславскому — четыре, Вайлю — восемь, Данилову — три.
Судья согласился с прокурором. Отступил только ради меня: вместо четырех дал пять.
Зал охнул. Ощущение абсурда у меня не проходило.
В лагере. Тайшет, 1959
«Две дамочки культурные бои открыли бурные»
В мое время состав заключенных был уже не такой, как при Сталине. Нас, деятельных людей, было мало. Сидели в лучшем случае соучастники, чаще — жертвы.
Интеллигенции стало гораздо меньше. У нас сидела так называемая «лагерная 58-я». Рецидивистки, которые понимали, что никогда не выйдут на свободу, сообразили, что с политическими сидеть лучше, чем с бытовиками: они посылки получают и с ними легко разделаться, выбрасывали в лагере какой-нибудь антисоветский лозунг, получали срок по 58-й и попадали к нам. Антисемитизм был ужасный. Прямой агрессии не было, но я всегда помнила, что я чужая, и если что-то не так, все сразу могут сказать: ну она ж неполноценная…
Мне только один раз довелось столкнуться с хорошим конвоиром. Приведя нас на лесоповал, он вешал на сук свой автомат, брал пилу и начинал работать вместе с нами. Когда грузил на волокушу бревна, сухо сказал: «Негоже, чтобы бабы таскали такие тяжести».
Другой, кто мне запомнился, в последний день службы мрачно сказал: «Что я отцу скажу? Что баб в кусты за малой нуждой провожал?» Ему было стыдно.
Больше таких людей не было, отношение остальных было злобное. Ходило выражение «влгдский кнвй шуток не любит» — вологодская охрана была особенно жестокой. Больше всего все эти люди боялись, что лагеря не станет и придется зарабатывать на жизнь. Они были откровенно развращены бездельем.
Пару раз я дралась. Совершенно без повода. После одной драки увидела вывешенную в бараке карикатуру на себя: «Никто не знает, как они пустили в ход кулак. Две дамочки культурные бои открыли бурные». Вторая «дамочка» сидела повторно: попала в оккупацию, потом в лагерь на Колыме и осталась в Магадане. Работала портнихой, обшивала в каком-то ателье почтенных офицерских дам. И после венгерских событий сказала одной из них: «Какое счастье, что ваши мужья служат здесь, а не в европейской части, могли бы попасть в Венгрию». Ну, та тут же капнула, и поскольку портниха уже сидела, ее сразу взяли и дали четыре года.
Подрались мы с ней без повода, в состоянии какого-то неконтролируемого внутреннего ожесточения, абсолютно взаимного. Не понимаю даже, откуда оно взялось, в нормальной жизни такое состояние нервной системы не встречается. Во время драки ко мне подошла одна из сектанток: «Успокойтесь, вам же жить надо», — то есть она думала, что я сейчас ее убью. Я представила себя со стороны — и это подействовало.
У нас была Аня Яковенко, лунатичка, которая выходила ночью и танцевала голая на снегу. Это было потрясающе! Она попала в оккупацию, была угнана в Германию, в лагерь перемещенных лиц. Там у нее начался роман с военнопленным французом. Когда он освободился, стал хлопотал, чтобы ее отпустили к нему во Францию, и никак не мог понять, почему этого не случается, такая простая процедура! Каждое его заявление капало на ее срок, в результате ей дали 25 лет. В лагере она сошла с ума. Когда срок вышел, ее увезли в дом умалишенных. Чья она жертва? Войны? Нашего правосудия? Таких было немало.
За зону можно было выходить только в лагерной одежде, в зоне — ходи как хочешь. В выходные дни можно было проследить, кого когда посадили: кто-то был одет по моде 40-х, другие — 50-х…
Голод… Для кого не было, а для кого и был. Я получала посылки, а многие всегда ходили голодными. Лагерный паек предусматривает такую норму, чтобы человек остался жив, но все мысли его были только о еде. А вот что мы ели, я не помню. Кто-то потом говорил мне: ну что ты, там такие борщи варили!.. Не помню.
Страшное забывается. Остается не как переживание, а как факт. Информация, а не чувство. Запоминаются дружбы, радости, разлуки…
Мы очень дружили. Такие дружбы, как в лагере, в повседневной жизни — в миру — не встречаются. Они могут сложиться только в экстремальных условиях, когда человек проверяется не словами, а обстоятельствами жизни. Лагерь, тюрьма — это большая проверка на прочность, на порядочность. Вся система в них построена на том, чтобы превратить человека в манкурта, сделать бесхребетным. Если человек делает подлость, то потом, чтобы сохранить самоуважение, он забывает об этом и теряет опору. Перестает быть личностью.
В лагере думаешь про сегодняшний день и первую половину завтрашнего. Про будущее не думаешь вообще. Сначала мне казалось абсурдным, что я могу просидеть все пять лет, но когда я приняла этот абсурд… Я приняла его, да. А куда было деваться?..
Освобождение — очень тяжелый момент. Считаешь дни, ждешь этой воли, боишься ее…
Пять лет тобою распоряжались. А тут ты должен карабкаться сам, понимая, что никто вокруг тебя не поймет, что между тобой и людьми, которые этот опыт не получили, непроходимый барьер.
…Машина с открытым кузовом привезла меня в Явас. Домишки убогие, люди либо в зэковских телогрейках, либо в военной форме. Пошла в столовую, взяла рассольник… В него бросили ложку сметаны, и я почувствовала себя виноватой: они же там едят без сметаны… И не смогла его есть.
Никакой радости не было, только растерянность. Посмотрела на автобус, подумала: «Как странно, мужчины и женщины вместе!» И сразу: «Ну и одичала же я». Все время оглядывалась, искала конвой за спиной. На воле мне потом долго казалось: о, этот человек идет за мной! Может, он и правда за мной шел, я была молодая и привлекательная. Но у меня это в голове было одно: он следит за мной, потому что сейчас меня схватят.
Когда я освободилась, Револьт еще сидел. Одна дама потом сказала мне: «Вы не могли соединиться, потому что оба сами нуждались в поддержке».
На свободе я поняла, что жизнь с ним больше не строю, но, пока он в лагере, буду делать все, что положено: ездить на свидания, писать письма… А когда наступило «после», сказала ему, что… Ну, подробности не обязательны.
«После семидесяти наступает полное бесстрашие»
Моя жизнь после лагеря складывалось поначалу очень трудно, потом благополучно.
После освобождения мне нельзя было находиться ни в Москве, ни в Ленинграде, и первые полгода я жила там незаконно, без прописки. Конечно, боялась, но вела себя так, как считала нужным. Страх… Не только для меня, но для людей, нисколько не пуганых, страх был фоном жизни. Вплоть до перестройки я читала самиздат и не боялась. Точнее, боялась, но читала. Думаю, какая-то доля страха все равно остается, пока эти пресловутые органы, имеющие власть, непрозрачны, и мы не знаем, что в этих недрах варится и как скажется на обществе, на людях.
Конечно, в чем-то власть изменилась. Сейчас можно выйти на площадь и кричать все, что вздумается. Но сама карательная система не изменилась, психология не изменилась. Правда, я сама уже не боюсь. Корней Иванович Чуковский говорил, что после 70 лет наступает полное бесстрашие.
Вернуться в Ленинград я смогла благодаря Револьту. Мне было запрещено жить в крупных городах, для меня это было непреодолимо. Но Револьт освободился по помилованию (по ходатайству академика Мстислава Келдыша, поэта Александра Твардовского и некоторых других постановлением Президиума Верховного совета РСФСР Пименов был освобожден условно. — Авт.), его статус был другой. Он прописался, пошел устраиваться на работу в Публичную библиотеку рферентом по математике. Его оформили, но на следующий день отказали. Он пошел объясняться в КГБ (к слову о страхе: я бы не пошла никогда), где ему посоветовали идти работать в институт математики, там не так много народа, как в библиотеке. И уже в дверях Револьт сказал: «Мне неудобно перед Вербловской, она пострадала из-за меня и не может вернуться в Ленинград». Сотрудник КГБ ответил: «А, баба, не знала, как себя вести. Пусть напишет заявление, пропишем».
Лагерь — это отрицательный опыт, он человеку не нужен. Но если ты уже попал… Давайте разделим пополам: есть те, кто этот опыт выдержал, они победители. А есть те, кого он сломал. Им он был не нужен, они бы прожили нормальную жизнь на своем уровне.
Я навидалась всякого, узнала такие глубины физических, психологических возможностей человека… Как сказал не модный уже Ленин про 9 января (разгон мирного шествия рабочих к Зимнему дворцу 9 января 1905 года. — Авт.): «Рабочие получили такой урок, какой бы они не получили за годы серой, будничной, забитой жизни».
Это была очень суровая проверка на прочность, и я, к своему удивлению, ее выдержала. Я вспоминаю, как Анна Андреевна Ахматова сказала о старушке, которая провожала ее на перроне на пути из эвакуации в Ленинград: «Она так жалеет меня! так за меня беспокоится! Она и не подозревает, что я — танк».
Я тоже поняла, что я крепче, чем думала: физически, психологически… Я танк.
Вы спрашивали, испытывала ли я злость на тех, кто меня посадил… Досаду — да, ненависть — нет. Презрение, может быть. Знаете, я видела озлобленных людей и тренировала себя, чтобы не стать такой. Работала над собой.
В лагере учишься по-другому смотреть на людей, на жизнь. Я там стала более терпимой. К людям, не к системе (к системе наоборот). Потому что… Уязвимое это существо — человек, не всегда может справиться.
Я прошла много. Но ничего. Оказывается, выносимо. Даже такой тетке, как я.
ДОН КИХОТ МОРДОВСКИЙ
«Этот альбом в форме лагерной телогрейки сделали к моему освобождению 12 мужчин из соседнего мордовского лагеря. Некоторых я видела, некоторых не знаю до сих пор. Они написали здесь пожелания, стихи, нарисовали лагерь, вышки и Дон Кихота. С Дон Кихотом в 50-х ассоциировали нас всех, всю 58-ю статью».
ЮРИЙ ЛЕВИН 1938, ЛЕНИНГРАД
В начале 1950-х годов установил связь с эмигрантским антисоветским Народно-трудовым союзом (НТС). В 1955 — 1956-м изготовил листовки и анонимные письма, в которых писал о необходимости революции, выступал против введения советских войск в Венгрию. В 1956 году был арестован. Приговор — 10 лет лагерей (Воркутлаг, мордовские лагеря). Освободился в 1964-м, в 1968-м арестован повторно за протесты против ввода войск в Чехословакию. Отправлен на принудительное психиатрическое лечение (1969–1971). Реабилитирован. Живет в Санкт-Петербурге.
БЕГОВЫЕ КРОССОВКИ
Кроссовки, в которых Левин занимался спортивным бегом в лагере в поселке Северный под Воркутой: «В зоне было целое футбольное поле, вокруг него беговая дорожка. Там я и бегал, под присмотром часового».
“ Я ждал революции, из школьной программы знал ее принципы. Когда меня арестовали, сказал матери: «Ты еще будешь гордиться мной».
На суде я не признал себя виновным и заявил, что считаю свои действия полезными. После этого меня вызвали к начальнику Большого дома (ленинградскго КГБ. — Авт.). Мы с ним схлестнулись насчет Сталина. Его заключительные слова были: «Мы не дадим вам клеветать на Сталина». А это был уже 1957 год…
Виктор Лазаревич Шевченко
«Люди в системе стараются быть… героями, что ли?»
1938
Родился в селе Ивановка Оренбургской области.
1955 … 1957
1955–1957 — учился в Ленинградском военно-политическом училище МВД.
1957-й — в должности заместителя командира отдельной группы по политчасти направлен в исправительно-трудовую колонию № 9 УИТУ УВД Башкирской АССР.
1959
Помощником начальника политотдела по комсомолу переведен во временно созданную колонию в закрытом городе Красноярск-45. Проводил политбеседы и контролировал комсомольцев — сотрудников колонии.
1960 … 1963
1960–1963 — учился в Высшей школе МВД в Москве.
1963-й — направлен в Пермь помощником начальника политотдела по комсомолу УИТУ УМВД.
1985
Вышел на пенсию заместителем начальника УИТУ по режиму и оперативной работе.
2001
Работает председателем совета ветеранов аппарата ГУФСИН Пермского края.
Живет в Перми.
Знаете, в нашем понятии что было? У нас сидят особо опасные государственные преступники. Вы вдумайтесь: «особо опасные государственные преступники». Люди моего поколения — они эти три слова впитали. Мы прекрасно знали, что это полицаи, люди, которые предали советскую власть во время Великой Отечественной войны… А что среди них попал какой-нибудь Буковский (писатель, диссидент, проведший 12 лет в лагерях и на принудительном психиатрическом лечении. — Авт.)… Да и черт с ним. Да сиди ты там… хоть сколько угодно лет!
Сначала я занимался идеологией. У нас был день политзанятий и политбесед для солдат и самоохраны (заключенных, выполнявших в лагере функции охранников. — Авт.). На каждого солдата у меня было по тетради, мысли о них записывал…
Когда я первый раз построил эту самоохрану… Кто в телогрейке, кто без, патронташи висят… Знаете, прямо приамурские партизаны — как их на картинах дают.
На первых порах осужденные, особенно с Коми-Пермяцкого округа, были какие-то забитые. Учились мало или вообще не учились, жили в житейских условиях… ну, не очень чистых. Даешь ему две простыни, а он говорит: зачем? Не знает, что это такое.
Потом я перешел на оперативную службу. В чем состоит задача оперативно-режимных служб? Если в трех словах — следить, чтобы в подразделении соблюдался распорядок дня, чтобы не нарушали режим, не было побегов, драк. Каким образом это достигается? Ха! Это достигается путем работы с негласным аппаратом.
Приходит этап. Оперативный сотрудник смотрит: вот, например, в этапе бригадир колхозной бригады. Грамотный человек, в возрасте, может оценить среду. Смотришь его личное дело. Вдруг это наркоман, проходимец — он тут же уйдет, всем расскажет… Так ошибаться нельзя.
Потом вызываешь на личную беседу: один раз, второй, третий… Смотришь, насколько он навстречу идет. Два раза вызовешь человека — и все ясно: можно с ним разговаривать на эту тему (о доносительстве. — Авт.) или нет.
С политическими так же, еще бы. Других форм работы нет, и никто не выдумает.
Виктор Шевченко (справа), курсант Ленинградского военно-политического училища. 1957
Виктор Шевченко (справа) с начальником оперчасти колонии. Башкирия, 1957
В каждой камере мы обязаны иметь свою агентуру. Обязаны! Если в камере 12 человек, два из них должны работать на нас. Допустим, в изоляторе 50 камер. Они делятся на весь оперативный состав. С каждого оперработника спрашивается ежедневно о положении дел в камерах. В письменном виде! Оперативник приходит утром на работу — сначала проводит мероприятия, связанные с общением со своими людьми, — по графику.
Допустим, идет к медработнику: «Имей в виду, когда будешь выводить, надо, чтобы в список попали такие-то». Или в массе людей, которые приходят на прием, принимает свою агентуру, расспрашивает. Например: «Сегодня плохо работали». «Почему плохо работали? Кто мешал?» И вот так всем интересуешься. Если ты чего-то не знаешь — ты не начальник.
Помощник начальника политотдела открывает пионерский лагерь (Виктор Шевченко за трибуной). Пермь, конец 1950-х
Семья моя очень большая. Я как-то раз посчитал: получилось, что, если всю мою семью взять, 250–300 лет мы отдали МВД. Старший брат — генерал, я, один племянник, второй, третий, четвертый. Все отдавали себя Системе (исполнения наказаний — Авт.).
Люди, когда привыкают, сживаются с Системой, отдают себя полностью работе и стараются быть… Ну как вам сказать… героями, что ли?..
Виктор Шевченко — заместитель командира отдельной группы по политчасти ИТК-9. Башкирия, конец 1950-х
КОРТИК ОПЕРАТИВНОГО СОТРУДНИКА
«Кортик одевается на ремень, к парадной форме. Вон Кремль на нем… Нашему выпуску в военно-политическом училище такие подарили, а следующему уже нет.
Первый раз я его одел, когда после училища приехал к себе на родину. Молодой был, похвастаться надо? По деревне прошелся со своим кортиком, по селу. Все девчонки падали…»
БОРИС ПУСТЫНЦЕВ 1935, ВЛАДИВОСТОК
Участвовал в подпольной антисоветской группе студентов института, в ноябре 1956 года распространившей листовки с протестом против подавления советскими войсками восстания в Венгрии. В 1957-мбыл арестован и осужден на 10 лет лагерей. Освобожден в 1962 году по пересмотру дела. Реабилитирован.
ФОТО АВАРИЙНОЙ БРИГАДЫ
Фото друзей Пустынцева в лагере в Мордовии: «Мы работали в аварийной бригаде, бригадиром попросили быть Мишу Красильникова. Он, пьяненький, вышел на демонстрацию 7 ноября с компанией, которая хором орала: «Долой насильников, да здравствует Миша Красильников». Дали четыре года»
“ Что я получил от лагеря?.. Человеческую природу понял, что человек бесконечен как во зле, так и в добре. Конечно, любой лагерник всегда немножко психолог. Скажем, ко мне на нашей работе много разных людей посылают, но я до сих пор всегда вижу гэбуху и стукачей.
Первые лет 20 я не мог выносить открытую дверь, обязательно закрывал. Невозможно столько лет прожить на людях и не мечтать об одиночной камере. Лет 17 мне снился лагерь. Что я снова там, но не по второму, а по третьему сроку, опять ни за что и больше никогда не выйду. Ощущение безнадежности… Жуть! Еще… сознание того, что ты такой кирпичик… Не кирпичик — камешек — вложил в падение этой системы. Это, знаете, греет душу.
Никита Игоревич Кривошеин
«На этой воле было настолько противно, что, может, лучше на ней и не быть»
1934
Родился в Париже.
1946 … 1954
В 1946 году семья Кривошеиных, дворян-эмигрантов первой волны, репатриировалась из Франции в СССР и приняла советское гражданство. В сентябре 1949 года отец Никиты Игорь Кривошеин (участник Первой мировой войны и движения Сопротивления, бывший заключенный Бухенвальда и Дахау) был арестован, обвинен в «сотрудничестве с мировой буржуазией» и приговорен к 10 годам лагерей. Освободился он в 1954 году.
25 АВГУСТА 1957
Арестован КГБ за напечатанную во французской газете LeMonde статью с критикой вторжения советских войск в Венгрию. Следствие провел в Лубянской, затем в Краснопресненской тюрьме.
20 МАРТА 1958
Осужден Военным трибуналом Московского военного округа на три года лагерей. 28 апреля 1958-го этапирован в Дубравлаг на станцию Явас в Мордовии. Работал на пилораме, разгрузке вагонов.
1960 … 1971
Февраль 1960-го — освобожден определением Верховного суда Мордовской АССР, отбыв две трети срока.
Отчасти по собственной воле, отчасти из-за давления КГБ эмигрировал во Францию.
Работал синхронным переводчиком в ЮНЕСКО, ООН и Совете Европы, переводил русскую художественную литературу, выпустил несколько книг публицистики и воспоминаний, сотрудничает с российскими изданиями.
Живет в Париже.
Как я первый раз увидел лагерь… Это было в 1948 году. Целая группа людей приняла советское гражданство во Франции и была выслана французской полицией. Они получили советские визы и на пароходе «Россия» приплыли в Одессу. Генеральши стояли на палубе и, когда завиделся берег, вынули платки и кричали: «Россия, Россия…» А на берегу их ждал конвой, грузовики и люстдорфский фильтрационный лагерь.
В 1957-м я изготовил недлинный газетный текст о том, что события в Будапеште погасили эйфорию, вызванную десталинизацией и массовым возвратом выживших обитателей ГУЛАГa. И что режим снова взялся за свое, то есть за посадку. Текст появился в газете Le Monde. Статью я передал через сотрудника посольства.
Вычислить автора было несложно, поэтому ареста я ждал. Прослушка в те годы уже была, на следствии мне ее цитировали. И потом, круг общавшихся с французами настолько был ограничен, что не надо было быть пинкертонами, чтобы меня найти.
Степень риска я, конечно, понимал, но у меня было такое настроение — нерациональное, конечно, что на этой воле настолько противно, что, может, лучше на ней и не быть.
Ощущение оттепели было недолгое: от марта 1956-го — XX съезда — до 23 октября того же года, когда Хрущев на приеме в посольстве Китая припомнил Сталина.
А после Будапешта (венгерского восстания 1956 года, жестко подавленного советскими войсками — Авт.) все уже было ясно.
На воле было… нечестно — это неправильное слово. Нечестно сейчас. На воле была коллективная шизофрения — она может быть очень честной, правда?
«Из кустов вышел лейтенант милиции»
Арест был очень кинематографический. У меня была назначена встреча с французом, через которого я передавал статью. В 10 часов вечера, у Донского монастыря. Весь этот день и предыдущие за мной шло навязчивое наблюдение: видимо, уже готовились меня брать. Дома я все незаконное уже уничтожил… Но когда я пошел на эту встречу, наружка исчезла. Прихожу, появляется француз — и тут трое людей, одетых по-рабочему, в бушлатах, в сапогах, прыгают на меня с громким криком. «Этот человек — государственный преступник, его разыскивают органы госбезопасности! Ваши документы!» (смеется). Я не растерялся и ответил:
— А ваши документы?
— Сейчас будут.
Из кустов вышел лейтенант милиции и уже официально потребовал мои документы.
Странным образом у них была только одна машина, в нее запихали француза. А чтобы везти меня, они проголосовали на улице. Остановился молодой тип и от вида трех чекистов и меня настолько, простите за выражение, перебздел, что не смог завести машину. На третьей его попытке один из чекистов сказал ему: «Это что, вредительство?!» И машина помчалась!
Меня привезли на Лубянку: «Иди, не оглядывайся». Заводят в подвал. Первое, что я вижу, яркий свет и надпись: «Место заряжания оружия». Как-то мне… не очень понравилось. Заводят в бокс, раздевают догола. И тут я подумал, простите меня за это слово, все, п***. Тут охранник берет тюремную одежду, по швам ощупывает… «Одевайся». У меня отлегло.
На третью или четвертую ночь послышались очень громкие крики явно молодого человека: «Начальник, не надо, начальник, больше не буду…» И так очень долго. Только много времени спустя я понял, что избиения в камере быть не могло, а если бы человек сам стал так орать, ему тут же сказали бы заткнуться. Объяснение я нашел только одно: это был период после VII Всемирного фестиваля молодежи и студентов, когда по стране шла волна арестов той самой молодежи и студентов. Лубянка была набита до отказа, по городу понабрали человек 40–50 и хотели всех напугать разом. Было страшно, конечно. Как тут не испугаться?
У меня были двое следователей, серые служаки. Младший — Владлен Алексаночкин, старший — Орлов Иван Васильевич, не злой человек, но полное ничтожество, с которым было скучно и… нестрашно. Вообще для следователей Лубянки это была не работа, а служение и высокий долг. Но у этих двух никакого фанатизма не было, они были уверены, что я дурак, раз попал к ним.
«Фотографировал надуманные факты»
26 апреля 1958-го меня отправили на этап, где я впервые после комфортной Лубянки с интеллигенцией увидел этапируемых из Украины и Белоруссии военных преступников.
Этнически зона в Явасе была устроена очень просто. На две тысячи человек там было 200 литовцев, 200 эстонцев и 200 латышей. Если считать в процентах к жителям СССР, население этих республик составляло 1–2 %, а на зоне — по 10 %. Это была сознательная, убежденная контра без всякой марксистской дури. Со многими мы были близки. Особенно я, поскольку я был с Запада, а они считали себя европейцами, многие говорили по-французски, среди них тоже были репатрианты. Мы дружили со студентом-орнитологом из Тарту. Он снимал на пленку глушильные установки и передавал эти снимки в эмигрантскую эстонскую печать в Швеции. У него очень хорошая формулировка была, за что его упрятали: «Фотографировал надуманные факты». Многие сидели «за пол-литру». Выпьют пол-литру — и орут: «Коммунисты, бах-бах-бах…»
Один был очень милый человек по фамилии Луйк. Когда ему было 16 или 17 лет, его мобилизовали. Он стоял в оцеплении варшавского гетто, в охране. И рассказывал потом: «Я был хороший. Люди выходили, давали всякое золото, ценности — я их выпускал. А другие были — деньги-ценности брали, а потом им в спину стреляли». Свои 10 лет он получил за войну, освободился на Воркуте, написал неуклюжую беллетристику о лагере — и снова за нее сел.
Стукачей не было, в лагерях к тому времени оказался контингент, который очень трудно завербовать. И если на воле было ощущение общей шизофрении, то когда я попал в зону, у меня впервые после возвращения в СССР появилось ощущение, что я среди нормальных людей.
«Ваш паспорт надо бы сменить»
