Свечи на ветру Канович Григорий

— Кукареку! Кукареку! — орал он, сложив руки лодочкой и кривляясь.

— Заткнись! — заерзал в кровати Лейзер. — И без тебя тошно.

— А вы прирежьте меня! Прирежьте! — требовал Юдл-Юргис. — И будет у вас на обед суп!.. Кошерный! Бесплатный суп!.. Вы, что, брезгуете?

— Ложитесь спать, — посоветовал я ему. — Завтра на работу.

Напоминание о работе остудило его и утихомирило. Он поднял на меня глаза, и не то стыд, не то удивление сверкнули в них зажженной спичкой. Дохни, и она погаснет.

— Да, да, — пробормотал он, встал из-за стола и поплелся к своему лежаку. — Она-то меня всегда любила… Больше, чем отец и мать… Работа… Только она нас и любит… Только она, реб Лейзер… Больше, чем отец и мать…

Он рухнул ничком на лежак и замолк.

— Не отчаивайся, Юдл. — промолвил служка Хаим, встав над ним, как господь бог. — Не так уж плохо быть на свете евреем. Разве стыдно быть воробьем? Разве у него не два крыла? Разве ему не принадлежит небо?.. Только не залетай к ястребам, только не пытайся высидеть лебедя…

На мгновение мне показалось, что служка перекрестил его — рука Хаима, обласканная свежестью колодезной воды и теплом картошки в мундире, растопырила пальцы и повисла в воздухе над широкой и гладкой, как могильная плита, спиной блудного сына, вернувшегося на вымершую улицу Стекольщиков.

Все время, до самого полудня, мы работали молча. Казалось, Юдл-Юргис лишился после вчерашней ночи дара речи, кукарекал, кукарекал и лишился. Пробовал я с ним заговорить о сахарозаводчике Эйдельмане, о беженке Сарре — чем не жена? — ни в какие разговоры он не пускался. Смотрел на меня исподлобья, испытующе, с сожалением, с укором и молчал. Может, ждал, когда я отважусь и спрошу у него о семье, о том, как все случилось, но у меня не было отваги прикасаться к ране, от слов, даже самых добрых, рана не затянется, любопытством ее не исцелишь, только разбередишь еще пуще, сам не будешь рад, это точно. И утешитель из меня никудышный. Про воробьев и лебедей, как служка Хаим, трепаться не стану, Юдл-Юргис — человек, а не воробей.

Избегал он разговоров и с хозяевами, отвечал на их вопросы неохотно и односложно:

— Да.

— Нет.

Хозяева обжигались об его молчание, как о раскаленный прут. Обожжешься и отпрянешь, в другой раз и близко не подойдешь.

Иногда Юдл-Юргис отрывался от работы, и я ловил его пустой и пронзительный взгляд, устремленный куда-то поверх черепичных и жестяных крыш, к неблизкой точке, надвигавшейся на него с обескураживающей стремительностью, все увеличивавшейся и лопавшейся внезапно, как мыльный пузырь.

Я и сам нередко поворачивал в ту сторону голову, опасливо, украдкой, и тогда передо мной на тяжелом рядне осенних облаков проступал как бы вычерченный углем профиль Владаса или Моникуте. Порой по облакам, поджав хвост и ощетинив ненадежную, небогатую шерсть, пробегал с лаем Дукис.

А бывало и так, что в просвете между облаками возникало лицо женщины.

Не Юдифь, а той, запуганной, не принявшей его, не приласкавшей.

Она плакала, оправдываясь, ругая Валюса и Туткуса, кляня себя за трусость и малодушие.

И я — слушал, и разговаривал с ней шепотом, чтобы не услышал он, Юдл-Юргис.

Отсюда, с крыши, были видны костельные часы, и, когда стрелка подкралась к двенадцати, я сказал:

— Мне надо на часок отлучиться.

Но и тут Юдл-Юргис не отомкнул уста.

— Я обернусь быстро.

Он глянул на меня понимающе, почти сочувственно и помахал метелкой.

И в этом взмахе было что-то от прощания и от напутствия одновременно.

Боже праведный, как я обрадовался, когда на противоположном берегу речки увидел козу.

Она паслась на прежнем месте, такая же белая и такая же счастливая.

Все сбудется, подумал я. Все сбудется.

Коза перебирала тонкими мохнатыми ногами, и каждый ее шаг приближал меня и мое желание к заветной двери, к приснившемуся мне лугу, где, как две зеленые ящерицы, гоняются друг за другом рожок и лютня.

Я и Юдифь.

Муж и жена.

Пранаса все еще не было. Старый друг и конспиратор опаздывает, подумал я. Никогда не поздно прийти на встречу с другом. Никогда не поздно, но в таких обстоятельствах можно и поторопиться.

Я растянулся на траве и с удовольствием стал наблюдать за козой.

Неожиданно из облетевших кустов малинника выпрыгнул козленок, белый и счастливый, как мать. Он боднул ее безрогой головой, выбросил вперед копыта и замекал с безоглядным отчаянным весельем — до чего же здорово на свете жить, до чего же хорошо!..

Мать ласково поругивала его и, видно, что-то мекала про темный лес и серого волка.

— Не ходи один в малинник, не ходи, — веяло мудростью от ее чуткой и редкой бороденки.

Но что поделаешь, если волки испокон веков были привлекательней, чем мудрость?

Наконец пришел Пранас.

— Извини, — сказал он. — Уйма дел.

— Можно подумать, будто у нас с тобой не дело.

— Дело, — ответил Пранас. — Ну, как Авербух?

— Крепкий орешек!..

— Договорились?

— С трудом.

— Легко ничего не дается. Сколько там детей?

— Десять.

— Придется сделать лишний рейс. У нас только две лошади.

— А кто поедет?

— На одной подводе Барткус. Это человек проверенный. На другой — ты или я.

— Почему или?

— Все зависит от охраны у ворот. Надо использовать малейшую выгоду.

— Какая же выгода от охраны?

— Прямая, — сказал Пранас. — Если на пост заступит сын мясника Гилельса, поедешь ты. Тебе он вроде бы не враг.

— Ты и об Ассире знаешь?

— Мы все знаем, — сказал Пранас и улыбнулся. Улыбка запуталась у него в бороде, как мотылек в зарослях можжевельника. Трепыхается, а вспорхнуть не может.

Знает он, положим, не все. Но мысль об Ассире была вполне здравой. Немцы не всегда проверяют сами, иногда они поручают проверку евреям с голубой повязкой на рукаве. Ассир мне не враг. Если он подойдет к подводе и откинет крышку, то, считай, наша взяла.

— Ассир не выдаст, — сказал я.

— Ну это еще неизвестно, — бросил Пранас. — Как ни крути, а служит он фашистам.

— Один раз он может послужить и нам.

— Вот на это мы и надеемся… Перед самым выездом ты получишь оружие.

— Оружие?

— Пистолет.

— Но я не умею стрелять.

— Захочешь жить — научишься. Наука тут простая: не промахнись. Еще вопросы есть?

— Ты обещал узнать и сообщить…

— Личные вопросы потом.

— Когда?

— После всего, — сказал Пранас.

— После чего?

— После победы. Ясно? — и он снова улыбнулся своей блуждающей улыбкой. Погладил внешней стороной ладони бороду, прищурился. Глаза его стали как щелки — ничего в них не разглядишь, ни одной государственной тайны.

Но разве Юдифь — государственная тайна?

Если Пранукасу известно про сына мясника Гилельса, то про Юдифь он и подавно знает. Знает и молчит. Кого он своим молчанием оберегает? Ее? Меня? Он, что, слепой, не видит, фашистам я не служу. И никогда не буду служить: ни вашим, ни нашим…

Оказывается, оружие мне дать можно, а адрес — на, выкуси фигу!

Ну, погоди, Пранукас, ну, погоди, пригрозил я ему в мыслях. Когда-нибудь рассчитаемся. И еще до победы.

— Коза твоя пасется, — обронил Пранас. — Значит, желания сбудутся… А козленок?.. Козленок у нее случайно не от тебя, козла?..

— Дурак!

— Разве тебе не хочется иметь такого козленочка? — не щадил меня Пранас.

— Отвечаю только на политические вопросы.

— А вопрос о козленочке политический… Сугубо политический… Для того чтобы его, беленького, заиметь, надо разгромить фашистов… Ох, как надо!

— Так их не разгромишь.

— Как?

— Сидя на бочке с дерьмом.

— А в бочке, браток, не дерьмо. В бочке люди. Наше будущее. Наш завтрашний день. Будущее, Даниил, всегда немножко пахнет дерьмом. И кровью… И нечего по-чистоплюйски затыкать нос. Нечего.

— А я не затыкаю.

— Вот это другой разговор.

— Абель Авербух вызвался сопровождать сирот до самого детдома. Он желает встретиться с доктором Бубнялисом и кое-что с ним обговорить.

— Это невозможно.

— Встретиться?

— Никто, кроме тебя и Барткуса, их сопровождать не будет. А о встрече… о встрече как-нибудь договоримся… доктор Бубнялис от него не убежит.

— Доктор Бубнялис не убежит, а Абеля Авербуха могут…

— И доктора Бубнялиса могут… Еще скорее, чем твоего Абеля…

— Он не мой, — сказал я. — Он ничей.

— Не нравится мне твое настроение, Даниил. Что-то я в твоих глазах не вижу радости.

— А какая тут, Пранук, может быть радость?

— Радость борьбы. Радость достижения цели. Если ты, браток, не уверен — откажись. Живи как раньше. Чисть дымоходы! Зарывай мертвых!

— Не будем ссориться, Пранук. Лучше скажи, где и когда встречаемся…

— В шесть… У францисканского монастыря. Найдешь?

— Найду.

— Приоденем тебя и — в путь.

— Приоденете?

— Для сходства.

— С кем?

— Не с охраной же.

Манной небесной запорошил мелкий снежок. Он сеялся над речкой, над облетевшим малинником и ракитой. Коза вытянула блаженную морду, подставила ее под крупу, навострила кокетливые уши. Козленок не отступал от нее ни на шаг, тыкался во впалый бок матери, точно в ограду, и зрачки его светились, как два зеркальца — матово и незамутненно.

Он, должно быть, первый раз видел снег, и белый праздник пугал его и завораживал.

Мы расстались с Пранасом хмурые, без обычного подъема и подтрунивания друг над другом, и я весь день до вечера мотался с Юдлом-Юргисом по домам и крышам, сторонясь разговоров, чураясь людей, их расспросов и сочувствия.

Посвящать своего напарника в мою, общую с Пранасом — да и не только с Пранасом — тайну я не имел никакого права, но уйти, ничего не сказав, не мог. Дело предстояло нешуточное, может, даже смертельное. С походом на Садовую или с поездкой в местечко его не сравнишь. В случае неудачи немец, тот, с гофрированной шеей, или другой изрешетит всю бочку, и на булыжник гетто потечет не золото, а кровь. За самого себя я не боялся. В конце концов кто по мне заплачет? Служка Хаим? Свадебный музыкант Лейзер? Пранас? Сам Юдл-Юргис? Юдифь?

— Я сегодня задержусь в городе, — сказал я выкресту, когда мы спускались с крыши.

Но он ничего не ответил.

— Если со мной что-нибудь случится, не оставляйте стариков.

И тут Юдл-Юргис не проявил интереса.

— Прощайте!

— Постой! — как бы очнулся он от забытья.

Я остановился.

— То, что я у тебя сейчас спрошу, глупо. Но ты… ты знаешь те места назубок.

— Какие места? — удивился я.

— Я не помню, где их похоронили… И надписи, небось, за столько лет стерлись.

Я никак не мог взять в толк, зачем ему вдруг, после всего случившегося, тут в городе, среди громады чужих домов, понадобились могилы отца и матери. Он, что, снова собирается в местечко? На поминки?

— Каждый должен куда-то вернуться, — промолвил он глухо, обматывая вокруг шеи веревку. — Если не к живым, то к мертвым. Живых у меня там нет.

Конец веревки торчал, как фитиль: поднеси спичку, и — вспыхнет.

— Припомни, Даниил!

Я напряг память.

— Ваш отец… Шмерл Цевьян… кажется, лежит в четвертом ряду… справа… сразу же за поворотом… под расколотой сосной… За вашего отца я ручаюсь…

— А мать?

— Мать?.. не помню… Женщинами больше Иосиф занимался…

— Не беда. Отец сыну подскажет… Войны не длятся вечно. Спасибо.

Юдл-Юргис повернулся и зашагал прочь. Отойдя с десяток шагов, он оглянулся и крикнул:

— Скоро сойдет снег, и вырастет ваша трава. Высокая и мягкая, как перина.

Слова его звучали, как пароль, и я весь облился потом.

— Постарайся не упасть с крыши!.. Слышишь?

— Слышу!..

И Юдл-Юргис скрылся.

У францисканского монастыря меня, как мы и условились, ждал Пранас.

Плутая по тесным, увешанным семейным бельем и смердящим квашеной капустой дворам, мы вышли с ним к деревенской избе с поблекшими наличниками и скрипучим флюгером, возле которой стояли две запряженные бочки.

Лошади были низкорослые, заезженные вдрызг, со свалявшимися холками, слипшимися от грязи хвостами и подержанной сбруей — спасибо и на том.

Пранас провел меня внутрь, познакомил с Барткусом, крепким рябым мужчиной в поношенном армяке, заячьей шапке и в тяжелых кирзовых сапогах.

— Тебе повезло, — сказал Пранас. — У ворот стоит сын мясника Гилельса.

И он вынес из другой комнаты кожушок, такую же, как у Барткуса, заячью шапку с оторванным ухом и сапоги. Сапоги долго не налезали на мои ноги, и Пранас вертелся вокруг меня и чертыхался.

Наконец не то ноги, не то сапоги сдались.

— Вот тебе пистолет, — сказал Пранас и показал, как с ним обращаться. — Одна пуля для себя, остальные для них. Ясно?

— Ясно, — ответил я.

И спрятал оружие в кожушок. Пусть моя пуля привыкает к сердцу. Может, она его не тронет.

— Первым к воротам подъезжаешь ты, за тобой дядя Винцентас. Возвращаетесь в обратном порядке: впереди — дядя Винцентас, сзади — ты…

— Сюда?

— Дядя Винцентас знает дорогу, — пояснил Пранас. — Написать ничего не хочешь?

— Записку Юдифь?

— Не записку, а заявление.

— Заявление Юдифь?

— «Если погибну, прошу считать меня большевиком», — торжественно объявил Пранас.

— А устно нельзя?

— Устно — нельзя.

— Бумаги у нас, Пранукас, нет, — вступил в разговор Барткус. — И чернил, и ручки…

— Как же вы, дядя Винцентас, живете без чернил и без бумаги?

— Так и живем, Пранук, — ответил Барткус. — Так и живем.

— Выход один, — сказал Пранас. — Не погибнуть.

— Это замечательный выход, — поддержал его Барткус. — Поехали, а то совсем стемнеет.

Кожушок стеснял меня, и я с трудом забрался на бочку. Почувствовав возницу, кляча запрядала ушами.

— До свиданья, Пранук, — сказал я.

— Счастливо, — отозвался он.

Я дернул вожжи, и бочка тронулась с места. Какое-то время Пранас шел рядом с нами, затем отстал и отправился, видно, искать чернила и бумагу.

Пока мы с Барткусом добирались до ворот гетто, разыгралась метель. Беременные снегом и стужей тучи разродились внезапно, и пронизывающий ветер был их повивальной бабкой.

Город опустел.

Кутаясь в воротник пальто или шубы, по улице пробегал застигнутый врасплох прохожий и тут же исчезал в подворотне. Скорей, скорей под крышу!..

Белой коростой покрылись круп и холка лошади. От ветра у нее слезились не забранные в шоры глаза, и крупные лошадиные слезы падали на мостовую, смешиваясь с белизной и смерзаясь в лед.

Хлопья очумевшего снега хлестали меня по лицу… Стужа шныряла под кожушком, выискивая себе логово.

Метель — наш союзник, подумал я, ежась от холода. В непогоду охрана теряет бдительность. До бдительности ли, когда зуб на зуб не попадает, когда только и мечтаешь приложиться к фляге со спиртом и согреться.

Впереди главная проверка. Через час-другой начнут стекаться колонны — с аэродрома, со строительства шоссе. Ощупай каждого, вытряхни карманы, выверни наизнанку блузку или пиджачок, а их не сто, не двести, а тысячи. Поневоле на таком ветру заспешишь, заторопишься.

— Стой! — рявкнул немец. — Куда едете?

— За золотом, господин солдат, — ответил я, надвинув на самый лоб заячью шапку.

Сердце трепыхалось у меня, как ее оторванное ухо.

— Открывай бочки! — потребовал охранник, тот самый, с хрящеватой, как бы гофрированной шеей и автоматом на закоченевшем животе.

Я откинул крышку.

Немец приблизился к бочке, вынул из-за пазухи карманный фонарь, привстал на кованые кончики сапог, заглянул внутрь, присветил себе, зажал нос и бросил:

— Фу! Какая вонища! Доннерветтер! Сколько уж их перебили, сколько перевели, а еврейскому дерьму конца нет.

— Это, господин солдат, не еврейское дерьмо, — сказал я. — Это из старых залежей. Из довоенных.

Сказал и пожалел.

В таких случаях полагается держать язык за зубами, а не показывать свою ученость, не возражать.

— Проезжай! Шнеллер! Шнеллер! Дышать нечем!

Слава богу!

А ведь мог обозлиться, мог не пропустить. Кто же дразнит стражу?

А может, мои слова внушили ему доверие? Раз не молчу — стало быть, свой, стало быть, не боюсь. Молчит тот, кто виновен, кто замышляет пакость, у кого совесть нечиста.

Вторую бочку немец осматривать не стал — доверил проверку Ассиру.

Неужели Ассир меня не узнал?

Или притворился?

Скорее всего притворился. Мы всегда узнавали друг друга по голосу.

Притворился, и — ладно. Пока в его помощи нужды особой нет.

Метель не утихала. Снег валил без устали, без передышки, и вскоре все вокруг утонуло в сугробах.

Развалины винной лавки замело до щиколоток.

Где же люк?

— Ты чего ищешь? — спросил у меня Барткус, спрыгнул с бочки и провалился сапогами в снег.

— Вход, — сказал я.

— Куда?

— В приют… Тут где-то должен быть вход… Где-то должен быть, — приговаривал я, шаря рукой в белой и вязкой перине. Моя рука натыкалась на бутылочное стекло, на какие-то полуистлевшие отребья, на заиндевелые железные крюки, и отчаяние сжимало мне горло.

— Долго тут не простоишь, — пробормотал Барткус. — Отхожей и за версту не видно. Кто-нибудь возьмет и донесет.

А снег валил и валил.

Мы месили его ногами, расшвыривали в стороны, сгребали досками, но все тщетно.

Лицо у меня горело от ветра, от бессилия и обиды. Как же я забыл?

Я чуть не плакал.

Вот сени.

Страницы: «« ... 3637383940414243 »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...