Бог пятничного вечера Мартин Чарльз
– Что такое?
– Я до шести не освобожусь.
Я снова усмехнулся.
– О’кей. Приходи, как только сможешь. Будешь опаздывать, дай мне знать.
– Какой у тебя номер?
– У меня его нет.
– Нет сотового?
– Нет.
– Тогда как же я с тобой свяжусь?
– Хочешь быть квотербеком? Придумай что-нибудь. Мне все равно – можешь прислать почтового голубя. Твое дело – найти меня и дать знать.
Он улыбнулся. Его искренность обезоруживала.
– Тебе никто не говорил, что ты бываешь немного невыносимым?
– Ага. И те ребята, что последними на это жаловались, носят перстень с надписью «Чемпион».
Ди поднялся и заложил руку за спину.
– Мистер Райзин, бумага или пластик?
Я рассмеялся.
– Вот и я так подумал.
Далтон и Одри повернулись и зашагали прочь. Проходя мимо, Одри задела рукавом мою руку, а когда посмотрела, то вскинула одну бровь. Она ничего не сказала, но ее послание прозвучало громко и внятно: Я же говорила. Так и вышло. Парень сделал все, как она и говорила, и даже лучше. Теперь я понял, что Одри увидела в нем. К тому же ей всегда нравились квотербеки. Я смотрел ей вслед – солнце на лице, угол плеч, изгиб спины, форма ног, блеск в волосах…
Тюрьма заглушает желание, но не убивает. Я хотел быть рядом с ней, но давалось это тяжело.
Времени у нас было мало: восемь недель – всего ничего. После пробежки меня не столько беспокоило его физическое состояние и возможности, сколько то, что впечаталось ему в голову. Я не был знаком с тренером Деймоном. Возможно, он был хорошим человеком вне поля, но Ди он точно не помог. И, учитывая конкуренцию за позицию квотербека между Ди и его сыном, сам это знал. Моя задача – и причина, по которой Одри меня пригласила, – заключалась в том, чтобы исправить ошибку тренера. Проблема осложнялась необходимостью делать это втайне. Мы не могли выходить на поле в дневные часы, не могли воспользоваться его ресиверами. И времени у нас было немного, так что от меня требовалось дать ему как можно больше за возможно меньший срок. При таком напряжении у семнадцатилетнего паренька вполне мог дым из ушей повалить. Ему пришлось бы прыгнуть выше головы, и, возможно, он не проникся бы ко мне теплыми чувствами.
Снести до основания, чтобы построить заново, – вот что мне предстояло сделать с ним.
Вопрос имел две стороны: пойдет ли он за мной достаточно далеко и поверит ли настолько, чтобы процесс закрепился и шел дальше сам собой? И, что еще важнее, захочет ли этого Одри? Сумеет ли она поверить в меня, когда я стану его ломать? Будущее Далтона Роджерса висело на хлипком крючке: сможет ли она доверить мне то, что любит, не доверяя мне самому?
Вот тут у меня были сомнения.
Глава 15
Вуд с Реем приехали поздним утром на «Субурбане» Вуда. Рубашка последнего пропиталась потом, а это означало, что кондиционер опять не работал.
Я возился с мотоциклом, пытаясь устранить шум двигателя.
– Мой телефон сегодня просто разрывался, – сообщил Вуд.
– Да?
– Куча народу спрашивала о тебе.
– И?..
– Вчера три команды интересовались, остаюсь ли я твоим представителем.
– И?..
– Я сказал им, что не знаю и что мне надо спросить у тебя.
Я изобразил пальцами кавычки.
– Слово «представлять» предполагает будущее – карьеру в футболе, как если бы я стремился к таковой.
Вуд кивнул:
– Совершенно верно.
Я оседлал «Хонду», завел мотор и послушал, как работает. Стало получше.
– Если так, то нет. Не в профессиональном смысле.
– Так я и думал, но решил, что лучше спросить. – Я ждал, чувствуя, что у него есть что-то еще. Он положил руку на дроссель, поддал газу, послушал, как завелся мотор, а потом вернулся на холостой ход и кивнул. – Тогда, надо думать, тебе не интересно, что все три предлагали заплатить за одну только возможность оценить твои сегодняшние возможности. Похоже, тюремное видео пошло в ход.
Я заглушил мотор.
– Вуд, я больше не играю.
– Может, и так, но парочка новостных радиостанций разносит заявление представителя лиги о том, что он планирует поработать с властями и получить для тебя разрешение на поездки, а потом, если понадобится, восстановить тебя в лиге. Мол, учитывая тот факт, что ты свой срок отбыл, он готов помочь тебе обойти наложенные ограничения.
Я показал на свою ногу.
– А с этим он что собирается делать?
– Я разговаривал сегодня утром с юристом НФЛ. Их команда изучила юридические требования и считает, что они смогут договориться с властями на местах, где ты будешь играть, поскольку наложенные на тебя ограничения имеют местный характер и регулируются законами штата. Ты уже исполнил федеральный закон, зарегистрировавшись по месту жительства, и поскольку жить на стадионах не будешь, а будешь там только играть, твои шансы, по их мнению, весьма высоки. Еще он сказал, что лига готова обеспечить безопасность болельщиков через предоставление полицейского эскорта, который будет рядом с тобой при посадке на самолет, в раздевалке, во время интервью или при выезде из дома. Это будет полная круглосуточная защита.
– Звучит до боли знакомо.
По всей видимости, Вуд подготовился как следует.
– Лига считает, что закон будет смотреть на тебя во многом так же, как смотрит на дальнобойщика, чье рабочее место – дороги и трассы по всей стране. Или, возможно, как на мелкого предпринимателя, выполняющего работу в домах других людей. Дальнобойщикам, мелким предпринимателям и другим разрешается работать, где они хотят, лишь бы они сообщали, в каком месте они будут, и предоставляли другую возможную в каждом конкретном случае информацию. К примеру, дорожные маршруты или те места, где они будут работать. В нашем случае это стадионы и тренировочные поля.
– А отели, где мы будем останавливаться перед играми?
– Закон гласит, что ты должен предоставлять информацию о своем местонахождении, если отсутствуешь по месту регистрации семь или больше дней. Лига обещает позаботиться, чтобы ты не задерживался нигде дольше чем на семь дней. Но если вдруг такое случится, например, во время игр плей-офф или еще чего, они решат вопрос с властями и обеспечат тебе временную регистрацию. Даже, если потребуется, доставят домой на самолете.
Я прислонился к фургону.
– Давай представим, просто представим, что они преодолеют юридические трудности. А как быть с ненавистью болельщиков к тому субъекту, осужденному за изнасилование несовершеннолетних? К тому извращенцу, который заснял все это на видео для последующего просмотра? Да, и не будем забывать про наркотики, которыми он напичкал их, чтобы те не сопротивлялись. На этот счет представитель лиги ничего не сказал?
– Нет. – Вуд поддел носком камешек. – Вообще-то мы об этом не говорили.
– Дай мне знать, когда скажет. – Рей слушал наш разговор с горячим интересом. – Послушайте, ребята, даже если я попытаюсь и даже если каким-то чудом попаду в какую-нибудь команду как, вероятно, самый старший в списке игроков, все женщины на стадионе и у экранов телевизоров будут ненавидеть меня лютой ненавистью, бойкотировать игры, подписывать петиции с требованием запретить мне играть.
Вуд еще не закончил.
– ESPN, CNN, «Фокс» – все проводили опрос. Тридцать семь процентов опрошенных сказали, что ты уже понес заслуженное наказание. Они говорят: «Пусть играет». Пятьдесят три процента готовы позволить тебе вернуться в лигу, если ты учредишь какой-нибудь фонд для подвергшихся жестокому обращению и насилию женщин и станешь защитником интересов детей – жертв сексуальных преступлений. То есть ты как-то должен показать, что усвоил урок.
– И что же это за урок?
– Что ты раскаиваешься, сожалеешь о своем преступлении, причем глубоко. Глубоко и искренне.
– А сколько процентов хотят получить мою голову на блюде?
Вуд помолчал.
– Я просто перечисляю твои возможности.
– Если позвонят еще, у меня в настоящее время нет профессионального представительства. И искать его я не намерен. – Вуд заметно приуныл. – Но высока вероятность того, что мне все еще будет нужен адвокат.
Вуд почесал голову.
– Не уверен, что я тебе подойду. В последнее время юридической работы было мало. Так, иногда, по мелочи – развод, составление завещания или продажа дома.
– А спортсменов не представлял?
Вуд пожал плечами.
– Мне надо, чтобы ты был моим адвокатом, прежде чем я попрошу тебя поговорить с командой.
Вуд нахмурился.
– Не собираешься посвятить меня в свои планы?
– На другой стороне этого холма живет девушка. Она прячется в монастырском саду, занимается с детьми, потому что стыдится своего прошлого.
Вуд повернулся к Рею.
– Ты знал?
Рей раскурил свою трубку.
Вуд покачал головой.
– Я думал, мы друзья. – Устремив взгляд через лобовое стекло, мужчина проворчал себе под нос: – И что я ей плохого сделал?
– Ты был его другом, – ответил Рей сквозь легкое облачко дыма.
Вуд согласно пожал плечами.
– Ну да, само собой.
В ту ночь, точнее, утро, когда меня арестовали, я проснулся на разминку в три часа, как обычно, оделся и вошел в лифт, направляясь в фитнес-центр в вестибюле. Это последнее, что я помню. Последующие двадцать четыре часа выпали из памяти. Помню только, что проснулся в гостиничном номере, который не был моим, в окружении трех женщин. Одри среди них не было. Говоря по правде, я не помню, как просыпался, одевался, как шел к лифту, и знаю все только потому, что обвинение излагало это в суде во время моего процесса. Последнее воспоминание прерывалось где-то за час до этого, когда я был с Одри.
– По всей видимости, она доверяет тебе не больше, чем мне.
Вуд ткнул Рея в плечо.
– Зато ему доверяет.
Я пожал плечами.
– Очевидно.
Вуд все никак не мог поверить, что я нашел ее.
– Как она?
– Окружена двенадцатифутовой стеной, но эти двенадцать футов – ерунда в сравнении со стеной вокруг ее сердца. Когда я приближаюсь к ней, у нее по коже мурашки бегут. Я надеялся, что, может, когда я выйду, все будет по-другому, что время излечило. – Я покачал головой. – Не излечило: мое присутствие для нее мука. Не знаю, как содрать корку, что наросла за двенадцать лет. Единственная связь между нами – этот парнишка, Далтон Роджерс. Одри хочет, чтобы я помог.
Вуд кивнул.
– Всегда есть Канада…
– Данвуди, это игра. Она – нет. Оставь.
– Значит, ты и вправду завязал? То есть окончательно и бесповоротно? И все эти дела в тюрьме, разминки и броски ничего не значили и играть ты уже не будешь?
Я помолчал.
– Помнишь последнюю встречу в Нью-Йорке накануне драфта, когда передо мной раскатывали красную дорожку, обещая весь мир?
Он кивнул.
– И что я тебе сказал, когда они ушли?
Вуд отвел глаза.
– Ну же, давай, скажи.
– Ты сказал, – медленно заговорил Вуд, – что, сколько себя помнишь, всегда держал в руках футбольный мяч. Это твои линзы – забери у тебя мяч, и ты станешь слепым, как новорожденный котенок.
– Но… – подсказал я.
– Но в сравнении с Одри, – он покачал головой, – это ничто.
– И?
– И если тебе когда-нибудь придется выбирать, она победит.
– И сейчас я выбираю. Одри не доверяет мне, не верит в меня. Единственный способ для меня достучаться до ее сердца – это отказаться от того, что, как она знает, я люблю. Завязать.
– Чушь какая-то.
– Вуд, все, включая тебя, считают, что я их предал. И в первую очередь Одри. Ты хочешь, чтобы я преодолел это, двигался дальше, ставил новые рекорды, но Одри сломлена, и ей плевать на рекорды. Я люблю игру. Люблю так же, как и всегда, но если я сейчас выберу игру, то потеряю ее навсегда. Мне надо показать Одри, что я люблю ее больше, чем футбол.
– Но это твой шанс. Ты не молодеешь – положение рискованное. Кроме того, чем, скажи на милость, ты собираешься зарабатывать на жизнь? С девяти до шести – это не для тебя.
Я поднял руку.
– Я не собираюсь больше играть.
Разочарованный, он опустил голову.
– Наверно, я думал, что вот ты отсидишь свой срок, выйдешь и рванешь. Начнешь оттуда, где остановился. Многие так делали. – Он предпринял еще одну отчаянную попытку задеть мое самолюбие: – Ракета бы так сделал.
Я вытер руки о тряпку.
– Вуд, тюрьма убила Ракету. Он мертв и похоронен под тюремным блоком «Д».
Мы помолчали несколько минут. Наконец он заговорил:
– Не уверен, что хочу знать ответ, но что там за история с тобой и этим Далтоном Роджерсом? Ты сказал, Одри хочет, чтобы ты помог ему, но для тебя приближаться к ребенку ближе чем на пятьдесят футов – нарушение закона.
– Я согласился тренировать его, помочь стать лучше.
– Не мне говорить тебе, что это очень плохая затея.
– Знаю, потому-то ты мне и нужен.
– И тебе все равно?
– Я этого не сказал.
– Но ты все-таки тренируешь его.
– Да.
– Почему?
– Единственный путь к сердцу моей жены – через руку этого парнишки.
– Даже если эта рука передаст тебя тюремным властям.
– Даже если так.
Вуд шумно выдохнул, словно держался с тех пор, как меня выпустили из тюрьмы.
– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
– Никогда не говорил, что знаю. Просто делаю, и все.
– Да, и это тоже.
Глава 16
Поддерживаемый общественностью, которой надоели спортсмены-знаменитости, ставящие себя выше закона, суд надо мной был коротким, быстрым и показательным. Обвинителем выступил сам прокурор штата Джорджия Рон Эйбл, рассчитывавший использовать процесс и свою победу в нем для построения будущей политической карьеры. Обвинение будет действовать решительно, пообещал он.
Так и получилось.
Учитывая сенсационный характер обвинений и свидетельств, мое полное и категоричное, но довольно неубедительное отрицание – «Я этого не делал. Ничего этого» – было подано бульварной прессой как «НЕУКЛЮЖАЯ ОТГОВОРКА РАКЕТЫ». Скандал разгорался; ход процесса и вынесение приговора освещали более пятидесяти телекамер. В течение трех недель у меня, можно сказать, был свой канал. В начале процесса мне предложили заключить публичную сделку, но я, к великой радости Эйбла, отказался, потребовав суда присяжных.
И я его получил.
Судьей был назначен Д. С. Гейнер, человек с сорокалетним стажем, любовью к истории и глубоким пониманием ее событий. Жюри присяжных состояло из пяти мужчин и семи женщин. Мама заложила дом, чтобы заплатить за мою защиту. Стефани Уолш, весьма уважаемый адвокат, выпускница Гарварда, имеющая за плечами десятилетний опыт успешной защиты профессиональных спортсменов, взялась за мое дело. Примерно двадцать два часа мы думали, что у моей защиты есть хорошие шансы, и я старался ободрить Одри. А потом обвинение представило доказательства.
Штат предъявил мне обвинение в сексуальном насилии при отягчающих обстоятельствах, сексуальном насилии в отношении несовершеннолетних, непристойном и развратном поведении, непристойном и развратном поведении в отношении несовершеннолетних, хранении наркотиков с целью их распространения и намерении записать таковое поведение на видео.
После просмотра видео моя команда и поручители тут же «слили» меня. Одри перестала приходить на свидания и не отвечала на звонки, а судья Гейнер отказал в освобождении под залог. Суд надо мной начался через восемь месяцев. В течение всего этого времени меня не навещал никто, кроме матери, адвоката, Рея и Вуда.
Процесс освещался всеми крупными новостными сетями и длился восемь дней. Я наблюдал за всем в состоянии оцепенения, не веря, что это происходит со мной. Джинджер была последней вызванной обвинением свидетельницей. После ее рассказа, вбившего последние гвозди в мой гроб, Стефани сделала попытку провести короткий перекрестный допрос, который ни к чему не привел и которым Джинджер, похоже, наслаждалась и управляла. Говоря по правде, она разбила Стефани наголову и при этом самодовольно поглядывала на меня. «У меня больше нет вопросов, ваша честь», – только и сказала мой адвокат и села зализывать раны. Судья Гейнер объявил перерыв, за которым последовали закрытые прения на следующий день. Когда обе стороны закончили выступления, судья проинструктировал жюри присяжных и отправил их на совещание.
Пока мы ждали вердикта, судья поручил секретарю напомнить мне, что на столе лежит признание, которое мне нужно только подписать. Он тоже видел письмена на стене и, послав секретаря, хотел сказать мне, что конец близок.
Я отказался в последний раз.
Во время суда Одри, принимая во внимание откровенный характер видеозаписей, держалась в стороне – и от меня, и от всех остальных. Моя жена не присутствовала на заседаниях – ни когда обвинение предъявляло свои доказательства, ни когда Стефани защищала наши – и появилась за несколько минут до объявления вердикта.
Жюри присяжных совещалось два часа.
Когда зачитывали приговор, Одри сидела в дальнем конце четвертого ряда. Во время процесса я общался только со Стефани Уолш и моей мамой – как и у Одри, случившееся разбило ей сердце, – и время от времени перебрасывался словечком с Реем и Вудом. Мама заболела во время суда и до конца уже не оправилась, умерла на моем втором году заключения. После того как меня посадили, Стефани предъявила иск и получила по суду плату за свою защиту с материнской страховки.
Меня признали виновным по четырем пунктам обвинения и невиновным в «намерении распространить наркотики». Эти четыре пункта по совокупности потянули на двадцать лет тюрьмы с возможностью досрочного освобождения по истечении двенадцати лет. И если присяжные признали меня виновным по четырем пунктах из пяти, то суд общественного мнения – во всех предъявленных обвинениях, плюс еще парочке сотен. Больше тысячи человек провожали меня проклятиями, когда автобус со мной выехал за двойные ворота с колючей проволокой. На одном плакате было написано: ПОХОРОНИТЕ ЕГО ПОД ТЮРЬМОЙ!
В тюрьму я вошел злой на весь свет, даже пот мой вонял злостью. Неделю за неделей, месяц за месяцем корень моей ненависти к женщине, ныне известной как Энджелина Кастодиа, разрастался, шел вверх, расцветал и исходил ядом. Через год он уже целиком поглотил и поработил меня: я не спал, не ел, не разговаривал. Каждую ночь я ложился спать, представляя, как хрустят под моими руками кости ее шеи.
Представить это было нетрудно.
С первого дня в тюрьме дюжины адвокатов предлагали подать апелляцию, но даже мне все было ясно. Их заботило не мое оправдание и тем более не моя невиновность. И уж определенно не мой брак. Они пеклись о своем имидже и о той выгоде, которую можно было извлечь из моей популярности. А поскольку ненависть не считается ни с чем, я возненавидел и их тоже.
По ночам в камере я мысленно перебирал впечатавшиеся в память образы двенадцати членов жюри присяжных, Рона Эйбла, судьи Гейнера, Бейлифа, мистера Кастора, судебной стенографистки, мисс Фокс, пятидесяти с лишком репортеров, женщины, приносившей воду для членов жюри, ассистентов, помогавших законникам.
Лицо каждого врезалось в мою память, и я ненавидел их всех до единого.
Окружавшие меня чуяли эту ненависть. Злость сочилась из моих пор, как чеснок, и решетки камеры казались просто зубочистками в сравнении с теми, что были внутри меня. После двух лет я уже не мог больше ненавидеть, но это не значило, что я перестал ненавидеть. Это означало, что я уже не мог вместить в себе больше ненависти. Чаша моя переполнилась, но питье из нее убивало.
Как-то раз, на третий год, Нейт Роберсон, здоровенный малый, отбывавший пожизненное за несколько преступлений, подкупил охранников, вошел следом за мной в камеру и, когда дверь за ним закрылась, попытался меня нагнуть. Чтобы вы представили, насколько далеко я зашел, скажу, что я улыбнулся, услышав, как щелкнул дверной замок. Получив цель, я открыл клапан ненависти и в его физиономии увидел черты всех тех, кто был в зале суда. В итоге я получил две ножевые раны, которые пришлось зашивать, а он остался на полу – без сознания, с множественными внутренними и внешними повреждениями и несколькими сломанными костями. Кровь, и его, и моя, покрывала нас и чуть ли не всю камеру. Потребовалось больше восьми часов операций, чтобы восстановить ему лицо, локоть, плечо и колено. Когда его увозили чуть живого, я орал что есть мочи. Кричал всем, кто слушал: давайте, идите все, откройте все двери и отправьте всю тюрьму сразу.
Никто не хотел связываться со мной, включая меня самого.
Принимая во внимание длительное пребывание Роберсона в тюремной больнице и свидетельство охранника, согласно которому я, по сути дела, был предполагаемой жертвой и просто защищался, слух распространился по всей тюрьме, и я отбывал наказание в относительном покое и тишине. Даже банды оставили меня в покое. Это означало, что я жил наедине со своими воспоминаниями, эмоциями и шепотами, грозившими мне смертью. К концу четвертого года, когда до меня дошло, кем я стал и кем никогда не буду, я свалился с койки и рассыпался на мелкие кусочки на полу. Я днями выл, ревел во всю мощь легких. Та ненависть, что еще не вышла из меня с потом, вытекала со слезами, вырывалась с криками.
Вот тогда жизнь полностью выпотрошила, опустошила меня, и душа моя сломалась пополам.
Я пробыл там уже тысячу пятьсот семь дней – четыре года, один месяц и пятнадцать дней, – когда Гейдж Меркель постучал в мою камеру.
– Ты – Ракета?
Я даже не взглянул на него. Он подбрасывал в воздух мяч – предмет, которого я не касался с тех пор, как вошел сюда.
– Первый раз, когда я увидел, как ты играешь, ты бросил больше чем на шестьсот ярдов. Неплохо для… – Гейдж повернулся, чтобы посмотреть на меня, и прошептал: – Первокурсника.
Нити, за которые он дергал, были привязаны к саднящим и язвящим якорям, похороненным под временем и остатками злости.
Что-то поднялось из глубины.
Я посмотрел на Гейджа и вспомнил.
Отец купил мне новые бутсы, помог зашнуровать, застегнул ремешок шлема, который был мне так велик, что я почти ничего не видел сквозь маску, и стал учить бросать мяч.
Оказалось, у меня получается по-настоящему хорошо.
Когда я освоил это дело и вошел во вкус, отец покачал головой, улыбнулся и постучал меня по груди.
– В футбол играют не сильными руками и быстрыми ногами, в него играют сердцем. Вырасти сердце, а ноги и руки подтянутся. – Отец не был ни хорошим, ни опытным игроком, но любовь к игре дается не только одаренным. Он помолчал и посмотрел мне в глаза. – Если играть достаточно долго, то однажды может так случиться, что руки и ноги подведут тебя. – Отец улыбнулся и кивнул. – Вот тогда ты и узнаешь, что у тебя в сердце.
Я сидел в камере, глядя туда, через двадцать лет, и голос отца эхом отлетал от холодных бетонных стен. В тюрьме время медленно потрошит тебя заживо. Нож не жаден, он срезает лишь дневную порцию, оставляя достаточно на прочие дни.
– Может… побросаем как-нибудь, – тихо сказал Гейдж.
Я опустил голову на руки. Тот, кем я стал, убивал меня. Я больше не мог жить с собой. Я кивнул – единственный ответ, на который был способен. На стене, в нескольких дюймах от меня, мой предшественник нацарапал на бетоне слова: «Добро пожаловать в ад – ты сидишь теперь на могиле своих надежд».
На следующее утро, только рассвело, он появился возле двери камеры, точно так же подбрасывая мяч, присел на корточки, подался ко мне.
– Скажи мне, что ты любишь?
Я не ответил.
Гейдж придвинулся ближе, прижавшись лбом к решетке.
– Ну давай, что-нибудь одно.
Долгая пауза.
– Жену.
– И?
Я взглянул на футбольный мяч у него в руках.
Он улыбнулся.
– Мы можем взять это за основу. – Гейдж шепнул что-то в пристегнутый к плечу микрофон. Дверь открылась, и мужчина кивнул. Я поднялся с койки и вышел во двор. Он подержал мяч над моей протянутой рукой, окинул взглядом нацеленные на нас камеры. – Ты ловишь и бросаешь мяч. Сделаешь что-то другое, и тебя отправят назад, в клетку. Понятно?
Я кивнул.
Он провел по кругу указательным пальцем.
– Восемь камер. – Наклонился ко мне и зашептал: – В миле дальше по улице сидят самодовольные типы в костюмах, попивая тройной латте и наблюдая за тобой по мониторам на стене. Гадают, что ты сделаешь. Некоторые готовы поспорить, что ты все растерял, весь свой талант. Другие говорят, что у тебя его никогда и не было. Так что… давай докажем, что они ошибаются. – Гейдж вложил мяч мне в руки. Пальцы мои нащупали шнуровку, ощутили гладкую текстуру кожи, оценили вес мяча, и из груди моей вырвался вздох, который я не отпускал с тех пор, как меня арестовали пять лет назад.
Голос дрогнул.
– Понял.
Мы бросали мяч один день, потом второй. Прошла неделя, за ней еще одна. Через каждые несколько пасов всплывало новое воспоминание. Я заполз в память, в сыгранные игры, в разыгранные комбинации, в угаданные защитные построения, в голос женщины, которая меня когда-то любила.
Вспоминать, кем я был, оказалось единственным способом борьбы с тем, кем я стал.
Я целыми днями прокручивал в уме игры, живя внутри воспоминаний и эмоций. Я забирался так в себя, что редко возвращался в камеру. Тело мое, может, и находилось там, но разум давно сбежал. Если я не просматривал игры в уме, то готовился к ним. Каждое утро я бросал мяч с Гейджем, а когда не бросал, то разминался по несколько раз в день, а иногда и целый день. Отжимания, приседания, наклоны, махи ногами. Я даже прыгал с воображаемой скакалкой, бегал спринт, бегал на месте, потерял счет пробежкам, прыжки вприсядку. Я потел и потел в попытке как вспомнить прошлое, так и забыть настоящее, то есть убить время.
Разум стал полем битвы. На одной стороне – сточный колодец воспоминаний об аресте, зале суда, обвинениях и свидетельствах, экспертах, закрытых прениях, тесных наручниках, чтении обвинительного приговора, криках Одри, когда меня уводили из зала суда. На другой стороне – любящий девушку парень с футбольным мячом в руке.
Месяц шел за месяцем. Парни в соседних камерах, в столовой и на прогулках говорили мне, что я сошел с ума, свихнулся. Я не возражал. Наверно, это выглядело именно так. Но – слабость то была или сила – я сражался за свою душу, пытаясь вспомнить, что когда-то любил женщину и что она когда-то любила меня.
Некоторые дни были лучше, некоторые – хуже, но все они учили меня одному – ненавистью и злостью не убить ненависть и злость.
Глава 17
Ди появился без пяти шесть вечера. Одри видно не было. Судя по выражению на лице парня, он знал что-то, чего не знал я, и не хотел мне об этом говорить.
– Пока ждем Одри, – я протянул ему одну из двух скакалок, – ты не забывай двигаться. Я говорю – ты прыгаешь. Ты должен быть в постоянном движении, если только я не скажу остановиться. Руки, ноги – все должно двигаться. Может показаться глупым, но это заставляет мозг работать, пока тело делает что-то другое. – Ди по-прежнему не смотрел на меня, да и бутсы он еще не зашнуровал. – Ты в порядке? Что случилось?
– Она не придет.
Я бросил взгляд на Сент-Бернар.
– Знаю.
– Хочешь, чтобы я ушел?
– Почему?
– Нет сестры Линн – нет тренировки.