Марина Цветаева: беззаконная комета Кудрова Ирма
В день отъезда Марины Цветаевой в Чистополь Мур записывает о матери в свою тетрадь: «Настроение у нее отвратительное, самое пессимистическое».
В версии Кирилла Хенкина эта поездка выступает важным звеном. Хенкин убежден, что Цветаева поехала в Чистополь прежде всего «за сочувствием и помощью», напутанная елабужскими чекистами. Отметим, кстати, что если и в самом деле «горсовет» – это как бы эвфемизм НКВД, то дата «собеседования» – 20 августа – вполне согласуется с тем, что Хенкину говорил Маклярский: «Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД…»
Георгий Эфрон. Сентябрь 1941 г.
Тогда выстраивается следующая цепочка событий: 17 августа – приезд в Елабугу, 20-го – «беседа» с оперативником в «горсовете», 22-го – запись Мура о решении матери ехать в Чистополь, 24-го – отъезд. Психологически в этом варианте стремительный отъезд из Елабуги более чем закономерен. В этой ситуации оказаться одному, особенно для человека нервно измученного так, как уже была измучена Цветаева, – катастрофа. Необходим кто-нибудь свой, близкий, не из новых знакомых, как бы симпатичны они ни были, а из давних, прежних, надежных, знающих все особенности твоей ситуации без объяснений. И для Цветаевой естественно было подумать прежде всего о Николае Николаевиче Асееве.
Он – в Чистополе, и он – не рядовой и бесправный, не мелкая сошка, а знаменитый поэт, один из самых весомых членов правления писательского союза. У него есть и авторитет, и связи, с ним не могут не считаться.
Я не думаю, что Цветаева действительно надеялась (как иронически пишет Хенкин) на активную «защиту». Вряд ли настолько она была наивна. Ей нужны были поддержка, совет. Что делать? Как себя дальше вести? Ибо если предположить встречу с «уполномоченным», то известно, в каком тоне они разговаривали; обещания помощи быстро сменялись угрозами – в случае отказа или даже колебаний. Согласитесь сотрудничать с нами – и с жильем поможем, и вот вам работа переводчика, о которой вы мечтаете. Нет? Ну тогда вас никуда не возьмут. «И значит, вы не хотите подумать о судьбе сына?»
Практика известная, стандартная, и если уж допускать возможность такого сюжета, надо просмотреть его до конца.
Самое простое (хотя и действительно наивное), что в этом случае могло прийти в голову, – это быстро уехать из Елабуги. Оказаться поблизости от Асеева, от писательских организаций – в том кругу, где она не чувствовала бы себя иголкой, затерянной в стоге сена.
Всю свою жизнь сторонившаяся объединений и группировок, всегда стоявшая вне, она теперь вынуждена искать спасения в принадлежности хоть к какому-то братству…
Между тем в ее отношениях с Асеевым не было особенной теплоты. Но как раз весной 1941 года возникло какое-то подобие дружбы, и Марина Ивановна бывала у Асеевых в гостях вместе с сыном.
Дружба не стала слишком близкой – хотя бы потому, что Цветаеву активно невзлюбила жена Асеева. Мне пришлось с ней однажды разговаривать, и она предупредила сразу, что ничего хорошего о Марине Ивановне сказать не сможет.
Да, Цветаева бывала у них в Москве, и не однажды. «И проходила мимо меня, как мимо мебели, едва кивнув. Она хотела говорить только с Асеевым, остальные ее не интересовали…» Никакой скидки на трагичность жизненных обстоятельств Цветаевой в то время и на ее душевное состояние, вызванное этими обстоятельствами, Ксения Асеева делать не умела и не хотела. Даже наоборот: эти обстоятельства должны были еще больше усилить ее неприязнь.
Ибо она принадлежала к тому кругу «сливок» советского общества, где удерживались только те, кто умел отворачиваться от несчастий остального мира.
Сын Цветаевой скрытых подтекстов, по-видимому, не улавливал.
Третьего июня 1941 года он так писал своей сестре: «В последние два-три месяца мы сдружились с Асеевым, который получил Сталинскую премию за поэму “Маяковский начинается”. Он – простой и симпатичный человек. Мы довольно часто у него бываем – он очень ценит и уважает маму».
Цветаева пробыла в Чистополе два дня – 25 и 26 августа. Но 27-го утром она уже снова на чистопольской пристани и ближайшим рейсом вернулась в Елабугу.
Наверняка к Асееву она отправилась сразу же, едва узнав его адрес.
Но вот об этой-то чуть ли не самой главной чистопольской встрече мы почти ничего и не знаем!
Знаем ряд обстоятельств вокруг – но не больше.
Николай Асеев и Борис Пастернак. 1942 г.
Известно другое: дня за два-три до приезда Марины Ивановны вопрос о возможности ее переезда из Елабуги в Чистополь уже обсуждался на заседании Совета эвакуированных. Наверняка это произошло по инициативе той самой Флоры Лейтес, телеграммы от которой Цветаева так ждала. Флора побывала у Николая Николаевича Асеева и, стараясь уговорить его, обещала, что поселит Цветаеву с сыном у себя. Так что ей не придется даже искать жилье.
И Асеев согласился вынести вопрос на заседание.
Но на заседании Совета резко недоброжелательную позицию занял драматург Константин Тренев. Год назад он передал для Цветаевой то ли 50, то ли 100 рублей, по случаю, вместе с Маршаком, и теперь запальчиво говорил об «иждивенческих настроениях» недавней белоэмигрантки. (Пьеса Тренева «Любовь Яровая» шла в это время во многих театрах страны, неплохо подкармливая своего автора.) Асеев же не стал активно защищать интересы Цветаевой. Может быть, побоялся спорить с треневской аргументацией («муж – белогвардеец, сама – белоэмигрантка, а Чистополь и без того переполнен…»).
Может быть, берег свое спокойствие: окажись Цветаева совсем рядом, труднее было бы увильнуть от дальнейших забот и хлопот о ней…
Расстроенная Флора совсем было уж собралась телеграммой сообщить неутешительный результат Марине Цветаевой, но прямо на почтамте ее отговорила от этого случайно оказавшаяся рядом Лидия Чуковская.
– Такую телеграмму отправлять нельзя, – сказала она Флоре. – Вы же сами говорите, что Марина Ивановна в дурном состоянии.
– Так что же, по-вашему, делать? – спросила Флора.
– Настаивать! Хлопотать! Что за разница Союзу писателей, где именно будет Цветаева жить? Была же она прописана в Москве или в Московской области, почему же ее не прописывают здесь? (Пересказываю по тексту воспоминаний Л. К. Чуковской «Предсмертие».)
О вынесенном решении Цветаева узнала, уже приехав в Чистополь. От самого ли Асеева или от Флоры? Неизвестно. Да это и не имеет значения.
Во всяком случае, у Асеева она побывала.
И тут, глядя в глаза Марине Ивановне, поэт устыдился.
Чистополь, улица Ленина, 75. Дом, в котором жил Николай Асеев
Сам он не пошел в Совет – у него было обострение туберкулеза, но, видимо, именно его хлопотами уже на следующий день после приезда Марины Ивановны в Чистополь правление опять рассматривало тот же вопрос. Асеев переслал от себя письмо – теперь оно поддерживало просьбу Цветаевой.
(Жена Асеева утверждала спустя много лет, что Николай Николаевич просто процитировал в своем «послании» текст из известного рассказа Льва Толстого «Люцерн» – о том, что художника надо уметь ценить еще при жизни. Если так, то это мог быть следующий текст: «Вот она, странная судьба поэзии. ‹…› Все любят, ищут ее, одну ее желают и ищут в жизни, и никто не признает ее силы, никто не ценит этого лучшего блага мира, не ценит и не благодарит тех, которые дают его людям…»)
Была ли Марина Ивановна у Асеева только однажды?
Какой именно оказалась эта встреча?
Какие темы обсуждались помимо разрешения на прописку?
И – что особенно важно! – оставались ли они наедине, без Ксении Михайловны, дабы можно было обсудить темы щепетильные?
Ничего достоверного об этом мы не знаем. Уверенно можно сказать немногое. То, что заряда бодрости Асеев Цветаевой, во всяком случае, не прибавил. Серьезной помощи ни в чем не обещал и чистопольскую ситуацию обрисовал мрачно.
А похоже, что и запутал – невозможностью найти литературную работу. Это было в общем-то неправдой: литераторы, осевшие в Чистополе, и с лекциями выступали на заводах и в клубах перед рабоче-крестьянской аудиторией, и литературные вечера устраивали, и в газетах местных и дальних стихи печатали, и в редакции местного радиовещания подрабатывали. Но и то верно, что все это было не для Цветаевой. Невозможно представить ее разъезжающей с лекциями или приносящей злободневные стихи в редакцию чистопольской газеты!
Только в ноябре появится в Чистополе Константин Федин в роли уполномоченного правления Союза советских писателей. Эвакуированные получат с этих пор несколько более защищенный статус…
Цветаева же могла в эти дни убедиться, что письмо в адрес правления – это асеевский максимум. И только на него он был способен.
Но, с другой стороны, можно быть уверенными в том, что ни упреков, ни претензий Цветаева при встрече не выразила. Иначе стало бы невозможным ее предсмертное письмо, «завещавшее» Асееву сына.
Чистопольские ночи Цветаева проводит в здании Педагогического училища, превращенного в общежитие эвакуированных.
С 25-го на 26-е ночует в комнате Валерии Навашиной (тогда она была женой Константина Паустовского). С 26-го на 27-е – в комнате, где жила Жанна Гаузнер, дочь поэтессы Веры Инбер. Марина Ивановна немного знала ее по Парижу.
Тут все друг друга знали – и, значит, знали опыт всех вокруг. За два дня было достаточно возможностей собрать информацию о Чистополе. Пугали ли Цветаеву трудностями – или же, наоборот, ободряли, обещали помочь, вселяли надежду? Чужой опыт все равно примеряется на себя с трудом; сколько людей – столько оценок и мнений.
Но похоже на то, что минусов здесь Марина Ивановна увидела гораздо больше, чем ожидала.
Мертвенную застылость отмечают в облике чистопольской Цветаевой почти все. В воспоминаниях Флоры Лейтес, приведенных в книге Белкиной, сказано, что Марине Ивановне трудно было смотреть в глаза – такой безысходностью был полон ее взгляд. Почти слово в слово то же повторяла в устном рассказе и Татьяна Алексеевна Евтеева-Шнейдер.
С Лидией Корнеевной Чуковской Цветаеву знакомят на улице; Марина Ивановна произносит при этом приветливые слова. Но они, как пишет Чуковская в своем мемуарном очерке, «не сопровождались, однако, приветливой улыбкой. Вообще никакой улыбкой – ни глаз, ни губ. Ни искусственно светской, ни искренне радующейся. Произнесла она свое любезное приветствие голосом без звука, фразами без интонаций». И другой литератор, Петр Семынин (в том же очерке Чуковской), называет безжизненно «механическим» голос Цветаевой, повторявшей как бы заранее заученные фразы.
На второй день пребывания Марины Ивановны в Чистополе, 26 августа, Чуковская встречает ее в коридоре горсовета, напротив комнаты с табличкой «Парткабинет».
«Прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, – Марина Ивановна.
– Вы?! – так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдернула свою и снова вросла в прежнее место. – Не уходите! Побудьте со мной!»
За ведомственной дверью как раз в эти минуты повторно обсуждался вопрос о возможности переезда Цветаевой в Чистополь.
Саму Марину Ивановну там уже выслушали, теперь она удалена в коридор и ждет решения.
«Сейчас решается моя судьба, – проговорила она. – Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Брошусь в Каму».
Отметим: эти минуты перед дверью парткабинета в глазах самой Цветаевой – роковые. Решение, которое будет вынесено, определит – ни больше ни меньше – вопрос, оставаться ли ей дольше на этом свете.
– Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там – сплошь деревня.
«Я напомнила ей, – продолжает Чуковская, – что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.
– Но тут есть люди, – непонятно и раздраженно повторила она. – А в Елабуге я боюсь».
Не удается достоверно выяснить, присутствовал ли на заседании Совета К. Г. Паустовский. В Чистополь он приехал еще 20 августа, известно, что он пробыл здесь всего недели две, затем уехал в Алма-Ату с Навашиной и Шнейдерами. Но, по свидетельству Смирновой, он не только присутствовал, но и горячо выступал в защиту Цветаевой.
Вскоре выйдет из дверей парткабинета Вера Васильевна Смирнова и сообщит, что дело решилось благоприятно. Цветаева может хоть сейчас идти подыскивать себе жилье – это не слишком сложно, и, как только его найдет, все будет окончательно подписано, она может переезжать.
Смирнова возвращается в парткабинет, Чуковская с Цветаевой выходят из здания горсовета на площадь.
«И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.
– А стоит ли искать? Все равно не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.
– Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.
– Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работать. Мне не на что будет жить».
Отметим еще одно: «мне не дадут работать». Она могла бы сказать: «я не найду», но говорит: «не дадут работать».
А ведь только что решилось то, что она сама назвала судьбой! И решилось наилучшим образом: можно не откладывая переезжать в Чистополь, где ее знают и вот ведь – поддерживают! – где есть Асеев и какая-никакая защита организованного братства эвакуированных.
Но Чуковская замечает: в ее спутнице – ни проблеска радости.
Едва исчезло препятствие, казавшееся непреодолимым, как на его месте вырастает – и разрастается – другое, тут же гасящее облегчение.
Чувство безысходности не рассеялось.
Вместо того чтобы уже свершиться, казнь продлена.
И значит, нужны новые усилия.
Чуковская соглашается вместе идти искать жилье, так как Марина Ивановна совсем не ориентируется в незнакомых местах.
По дороге возникает разговор, чрезвычайно важный для уяснения душевного состояния Цветаевой.
(Напомню здесь читателю, что «Предсмертие» написано на материале личного дневника, который Чуковская вела многие годы своей жизни, в том числе и в Чистополе. Присоединим к этому еще и особый авторитет этого автора, щепетильно и педантично приверженного правде, никогда не разукрашенной придуманными подробностями.
Все это придает в наших глазах неоценимую важность именно ее свидетельству о встрече с Цветаевой за несколько дней до трагического события.)
«– Скажите, пожалуйста, – тут она приостановилась, остановив и меня, – скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?
– Стоит – не стоит – об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж, во всяком случае, все равно – как и где. Но у меня дочка.
– Да разве вы не понимаете, что все кончено? И для вас, и для вашей дочери, и вообще.
Мы свернули в мою улицу.
– Что – все? – спросила я.
– Вообще – все! – Она описала в воздухе широкий круг своим странным на руку надетым мешочком. – Ну, например, Россия!
– Немцы?
– Да, и немцы».
Остановимся еще раз, чтобы расслышать это: «и немцы».
Я переспрашивала Лидию Корнеевну об этих фразах. Да, так они ей помнятся, так записаны тогда, так звучали в ушах: «Да, и немцы», «Ну, например, Россия». Из чего достаточно ясно, что не в одних только немцах и даже не только в России дело.
Рискну досказать.
В глазах Цветаевой происходящая вокруг катастрофа превышает кошмар войны. Надвигается, поглощая и Россию, бедствие глобального масштаба. Темные силы мира воплотились в «нелюдей», в их руках – абсолютная власть и сила, безжалостная к человеку. Туча гитлеровской армии, поглощающая русские земли, – только один из ликов торжествующего зла…
Мне кажется, именно об этом – не о меньшем! – говорит Марина Ивановна 26 августа 1941 года, за четыре дня до своей гибели.
Говорит единственному человеку, встреченному после отъезда из Москвы, в котором она угадывает сразу ту редкую породу людей, к которой принадлежит сама. Она говорит наконец собственным голосом, без оглядки.
Потому что это ее масштаб оценок, всегда присущий ей взгляд на происходящее – «с крыши мира», как назвала она это в одном из стихотворений.
Еще в те дни, когда чуть ли не в одночасье фашистские войска поглотили Чехословакию, Цветаева выразила трагедийное мироощущение современника в поэтическом слове. «Стихи к Чехии» потрясают редкостной мощью личного чувства, соединенного с даром укрупненного видения вещей и событий:
- Отказываюсь – быть.
- В Бедламе нелюдей
- Отказываюсь – жить.
- С волками площадей
- Отказываюсь – выть.
- С акулами равнин
- Отказываюсь плыть –
- Вниз – по теченью спин.
- Не надо мне ни дыр
- Ушных, ни вещих глаз.
- На твой безумный мир
- Ответ один – отказ.
А ведь то была всего лишь весна 1939 года!
Правда, уже пробили удары колокола в судьбе самой Цветаевой.
К тому времени прошел год с тех пор, как уехала из Франции ее дочь; полгода назад уехал туда же муж. Когда мужа и дочь арестовали, Цветаева воспринимала собственную свободу скорее как ошибку и странный недосмотр. Так же как и свободу тех, с кем она еще встречалась.
Трагедийное напряжение эпохи властно вошло внутрь ее собственного дома еще в начале тридцатых годов, когда Эфрон подал прошение о возврате на родину.
Между тем Марина Ивановна начисто лишена спасительного свойства обыкновенных людей – приспособляться к непереносимому: хлопотать, обустраиваться, выживать – хотя бы и у подножия вулкана.
Она пыталась что-то делать и даже иногда проявляла неожиданную предусмотрительность (вроде писем Чагина, например, вывезенных из Москвы). Но она не могла стать другой, если бы и захотела. Не могла перестать слышать то, что слышала. И переживать всё с разрывающей сердце остротой – так, как ощущала и переживала всё всю свою жизнь.
«В Вас ударяют все молнии, а Вы должны жить», – писала она Борису Пастернаку семнадцать лет назад, почти что в другой жизни. Так, во всяком случае, было с ней самой.
Мир стремительно поглощала черная тень побеждающего морока, захватившего весь горизонт.
Пепел погибших стучал в ее сердце, равно как и страдания тех, кто еще только был обречен, приуготовлен на муку и смерть.
Чуковская приводит Марину Ивановну к своим новым друзьям Шнейдерам. Лидия Корнеевна и сама познакомилась с ними недавно, по дороге в Чистополь.
Нежданную гостью встречают с теплым радушием. Выясняется, что в этом доме знают и любят ее стихи и искренне рады ей самой.
После чая и разговоров Цветаева читает «Тоску по родине».
- Тоска по родине! Давно
- Разоблаченная морока!
Звучит и предпоследняя строфа:
- Так край меня не уберег
- Мой, что и самый зоркий сыщик
- Вдоль всей души, всей – поперек!
- Родимого пятна не сыщет!
Однако до конца стихотворение она не дочитывает. «Но если на дороге – куст / Встает, особенно – рябина…» – этого смягчения горечи теперь нет. Звучит лишь отречение, сплошная боль оставленности – без намека на нежность к родной земле.
Ее просят прочесть «Стихи к Блоку». Она отмахивается: «Старье!» Она хочет читать только то, что сегодня звучит в ее душе.
Ни Шнейдеры, ни Чуковская не знают ее таланта в расцвете, их восхищение обращено к той, молодой, почти что начинающей, от которой она так давно и далеко ушла.
И Марина Ивановна обещает попозже, этим же вечером, непременно прочесть «Поэму Воздуха».
Кажется, она немного отстранилась от ужаса, который носит в себе. Попав в живую атмосферу милого дома, она распрямляется. Чуковская пишет: «Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. ‹…› С каждой минутой она становилась моложе…»
Четыре дня отделили это чаепитие у Шнейдеров от рокового дня в Елабуге.
Я спрашивала у Лидии Корнеевны: как она относится к версии о психическом надломе, почти что душевной болезни? В ответ Чуковская энергично протестует. Подавленность, бесконечная усталость, с трудом заглушаемое отчаяние – да, это было. Но когда она говорила, от нее исходила энергия как бы даже вопреки смыслу произносимых ею слов. Конечно, у нее были на исходе силы, душевные и физические, – но это совсем другой вопрос.
Итак, после благоприятного решения чистопольского Совета Марина Ивановна проводит несколько часов в баюкающей дружеской обстановке. Ее выслушивают с неподдельным интересом, о чем бы она ни заговорила. Ей предлагают конкретную помощь: обед и ночлег сегодня, а завтра – совместные поиски жилья. И Цветаева, конечно, чувствует, что этим людям можно довериться, хотя еще несколько часов назад она их не знала…
Но потом она спохватилась.
Оказывается, у нее назначена встреча.
С кем? Где?
По воспоминаниям Чуковской, Марина Ивановна сказала Шнейдерам (сама Лидия Корнеевна в это время ненадолго ушла), что ее ждут в гостинице. Но в устном рассказе Татьяны Алексеевны, спустя несколько десятилетий, звучал иной вариант: Цветаева будто бы сказала, что пойдет к Асееву. И вернется обратно к восьми часам.
Но не вернулась.
Слово «гостиница» может насторожить. В те давние времена свидания в гостиницах любили назначать чиновники из «органов».
В данном случае, однако, в это не верится.
Скорее всего, гостиницей Марина Ивановна назвала то самое общежитие, где она ночевала.
И там она действительно появилась, но уже поздним вечером, усталая, измученная. Еще подробность (разысканная Белкиной): у нее сильно болели ноги. Согрели воду, и в комнате, где жили Жанна Гаузнер и семья Натальи Соколовой, Марина Ивановна сидела на скамеечке, опустив ноги в таз и низко склонив голову…
Где она была перед тем? Почему так устала? Отчего не вернулась к Шнейдерам?
В последнем, впрочем, нет ничего особенно странного: не для того она покинула в Елабуге сына (с которым впервые в России была в разлуке), чтобы читать стихи и вести общие разговоры в милом интеллигентном семействе.
Существует и другая версия той же встречи на квартире Шнейдеров. Ее записал в 1965 году со слов Татьяны Алексеевны Л. А. Левицкий. В этом рассказе есть некоторые новые оттенки – и я перескажу запись в главных чертах.
Услышав фамилию женщины, которую привела Чуковская, Татьяна Алексеевна от неожиданности не сразу поняла, что перед ней та самая Цветаева, стихи которой она давно знала и любила. Одежда гостьи показалась ей убогой: выцветшая кофта, старая юбка. Говорила она поначалу путано, мысль ее скакала. Потом пришел Михаил Яковлевич Шнейдер и неожиданно заговорил с Мариной Ивановной сухим, жестким, чуть ли не глумливым тоном. Цветаева съежилась, Татьяна Алексеевна прикрикнула на мужа, и потом тот говорил уже мягче.
Но беседа не клеилась. Сели обедать. Понемногу Марина Ивановна оттаивала. После обеда она настояла на том, чтобы помочь хозяйке дома вымыть посуду. Выражение ее глаз поразило Татьяну Алексеевну – это были мертвые глаза, глаза человека, о котором говорят: «он не жилец на этом свете»…
Подробности этого воспоминания позволяют объяснить, почему к концу того дня Цветаева предпочла переночевать не в относительно благополучном доме Шнейдеров, а в литфондовском общежитии.
Возможно, и в самом деле Марина Ивановна еще раз зашла к Асееву.
Это выглядело бы естественно: прийти, чтобы поблагодарить и сообщить о результативности его, асеевского, заступничества. И теперь, когда главное препятствие уже устранено, поговорить, скажем, о возможностях заработка в Чистополе.
Или – о том, другом. Об угрозах. Если существовал предмет этого другого.
Может быть, накануне такой разговор не получился и она надеялась, что теперь обстоятельства будут более благоприятными?
И не потому ли еще оставалась в ней безысходность, что та тень продолжала висеть?
Но этого мы не знаем и не узнаем, по-видимому, уже никогда. Доподлинно известно другое: дочь Цветаевой, Ариадна Сергеевна Эфрон, до конца своей жизни белела при упоминании имени Асеева. В ее письме к Пастернаку от 1 октября 1956 года мы находим беспощадные строки. «Эти имена, – пишет она о Цветаевой и Асееве, – соединимы только, как имена Каина и Авеля, Моцарта и Сальери. ‹…› Для меня Асеев – не поэт, не человек, не враг, не предатель – он убийца, а это убийство – похуже Дантесова».
Резкость суждений и категоричность оценок – черта, характерная для дочери Цветаевой. Но занять объективную позицию в таком вопросе, как самоубийство матери, – нелегко.
Дочь знала подробности последних дней Марины Ивановны из дневника брата (с которым она так больше и не увиделась: к моменту ее освобождения из лагерей он был убит на войне). С другой стороны, Ариадна Сергеевна сообщала в письме к В. Н. Орлову двадцать четыре года спустя после гибели матери (31 августа 1965 года): «В короткий перерыв между лагерями и ссылкой я успела связаться с людьми, бывшими в то время в Елабуге, и записала с их слов то, что они тогда – всего 6 лет спустя – хорошо помнили». Но в рассказах, которые записала дочь Цветаевой, присутствуют многие огрехи памяти вспоминавших.
Что касается роли Асеева в те дни, то после известия о гибели Цветаевой молва винила именно его в равнодушии и черствости.
Не помог, не ободрил, не уговорил…
Но ведь помог? По крайней мере, с получением права на переезд?..
Записка Цветаевой в Совет Литфонда
Однако память москвичей, живших в то время в Чистополе, удержала в облике лауреата Сталинской премии черты сибаритства и скаредности. Возможно, супруга поэта способствовала такой репутации, но Асееву не прощали многого. Того, например, что приехавшего отца он поселил отдельно от себя, в какой-то захудалой комнатушке, и кормился тот в плохой литфондовской столовой. А сын нес жирных гусей с базара. И Ксения Михайловна закупала там же мед – да не стаканчиками, как те, кому он нужен был для больных, а огромными банками, которые не удавалось спрятать в кошелке. «Наши Гусеевы отоварились», – ехидно шутили им вдогонку всегда полуголодные москвички.
Известно теперь и другое: Николай Николаевич сам в глубине собственного сердца не прощал себе вины перед Мариной Ивановной.
Знать бы, какой именно…
Он не был закоренелым злодеем, он был только равнодушен в те дни и труслив. И он очень не любил раздражать свою властную, лишенную всяких сантиментов жену Рассказ Надежды Павлович подтверждает, что у Асеева совесть была перед Мариной Ивановной нечиста.
Павлович случайно встретилась с Николаем Николаевичем (незадолго до его смерти) в латышском местечке Дзинтари. Она увидела его в маленькой церквушке неподалеку от писательского Дома творчества. Он молился и плакал, стоя на коленях. А потом сам признался Павлович в том, что его так мучает: он очень виноват перед Мариной, очень во многом виноват… Так, без всяких иных подробностей, передала смысл его покаяния Павлович в 1979 году, стоя уже сама на пороге смерти. Но в признании Асеева, скорее всего, подробностей и не было.
Итак, последний ночлег Цветаевой в Чистополе – в том же общежитии. Утром 27 августа она уже снова на пристани.
Пристани Камы в годы войны… То было страшное место. На пароходах везли с фронта раненых – в госпитали Сарапула и Перми. Стоянки непредсказуемо затягивались, и тогда тяжелораненых выносили на плащ-палатках на берег. Те, кто мог держаться на ногах, выбирались сами, часто покинув койки в одном нижнем белье, – они пытались купить на берегу водку и папиросы.
Надеясь отыскать своих, ушедших воевать, к пристани сбегались местные женщины – и их вопли и рыдания долгим эхом отзывались в сердце. Строем шли к пристани новобранцы – чтобы уплыть в обратную сторону, – и провожал их тот же раздирающий душу бабий неумолчный стон.
На пристани в ожидании парохода, идущего в Елабугу, Цветаева успевает поговорить немного с Елизаветой Лойтер. Та едет в Казань. И вот еще один штрих для размышлений: Лойтер вспоминала впоследствии, что Марину Ивановну как будто не радовала перспектива переезда в Чистополь. Она была расстроена и удручена. Но чем же?..
Цветаева вернулась в Елабугу – в дневнике Мура об этом сообщается в записи от 28 августа. Фраза из письма Сикорской Ариадне Сергеевне: «Она вернулась такая окрыленная и обнадеженная» – не может иметь для нас веса, ибо не основана на личной памяти автора. Сикорской в эти дни в Елабуге не было. В рассказе же хозяйки елабужского дома Бродельщиковой, записанном в 1964 году Р. А. Мустафиным (самая ранняя из елабужских записей!), сказано иначе: приехала Марина Ивановна подавленная, поникшая. И это больше согласуется с остальными подробностями.
Но на следующий день после возвращения матери в дневнике Мура появляется запись: решение принято – завтра, то есть 30-го, они переезжают в Чистополь!
Решение кажется слишком уж стремительным. Но легко догадаться, что сам Мур страстно хотел уехать из Елабуги как можно скорее. Какие бы отрезвляющие подробности ни рассказала ему о Чистополе Марина Ивановна, сын уверен был, что хуже елабужской дыры ничего быть не может. Впрочем, хотел он больше всего вернуться в Москву, а не ехать в какой-то другой город. (И Мур, и его новые приятели: Вадим Сикорский, Саша Соколовский – они подружились за те десять дней, что вместе плыли на пароходе из Москвы, – буквально изводили своих родных требованием ехать обратно. Саша Соколовский даже пригрозил матери самоубийством – и он сделал такую попытку! Это произошло уже в сентябре…)
Но и еще одно обстоятельство заставляло, не откладывая, принимать решение об отъезде: сентябрь подступил вплотную. Муру пора было определяться в школу…
Слух о том, что постояльцы Бродельщиковых собираются куда-то переезжать, распространился, скорее всего, в те дни, когда Цветаева ездила в Чистополь. Но возможно, и еще раньше: вспомним свидетельство А. И. Сизова.
И вот в доме на улице Ворошилова появляется юная Нина Броведовская.
Она только что приехала из Чистополя. Возможно даже, что плыли они с Цветаевой на одном и том же пароходе. Нина была из Пскова, в Чистополе они с матерью оказались случайно, и им там очень не понравилось. Самостоятельная и энергичная, Нина отправилась в недалекую Елабугу – оглядеться и поискать жилье, если там покажется лучше. Сразу по приезде ей назвали адрес Бродельщиковых. Там, сказали ей, еще живет какая-то эвакуированная учительница, но собирается оттуда съезжать, что-то ее не устраивает. Фамилию хозяев Нина запомнила (правда, неточно – как Бродельниковых) из-за того, что она перекликалась немного с ее собственной – Броведовская. Запомнила она и дату своего приезда в Елабугу – 28 августа. Это был день рождения ее двоюродного брата, и Нина уже из Елабуги отправила письмо матери, напоминая ей, как ровно год назад брат приезжал к ним в Псков и они его поздравляли.
В доме Бродельщиковых Нина застала только «учительницу», больше никого не было.
Судя по ряду деталей, можно высчитать, что это было 29 или 30 августа.
Беседу с Ниной Георгиевной Молчанюк, урожденной Броведовской, записывали в разное время Алена Трубицына из Набережных Челнов, много лет занимающаяся сбором материалов о последних днях Цветаевой, Лилит Козлова из Ульяновска, автор нескольких книг, посвященных Цветаевой; известно также, что беседовала Молчанюк и с Анастасией Ивановной Цветаевой, и с сотрудниками Музея изобразительных искусств в Москве. Существует собственноручное письмо Молчанюк, адресованное сотруднице музея А. А. Демской, с подробным рассказом о той давней встрече.
Разночтений в записях почти нет, и, чтобы не упустить важных подробностей, я изложу сводный вариант.
Итак, когда Нина пришла в указанный дом, ее встретила как раз та квартирантка, которую назвали почему-то учительницей. Имени ее Нина, естественно, не спросила. Одета «учительница» была странно: на ней было что-то вроде фланелевого халата, а ноги укутаны в какие-то толстые обмотки.
Эти укутанные ноги наталкивают на мысль, что горячую ножную ванну принимала Цветаева в канун отъезда из Чистополя не от простой усталости. Боли в ногах, видимо, продолжались. И, кстати, в записи Мустафина Анастасия Ивановна Бродельщикова также вспоминает, что Марина Ивановна в самые последние дни (видимо, после возвращения из Чистополя) болела, лежала, потому и на расчистку аэродрома в роковой день 31 августа вместе со всеми пойти не могла. А ведь все должны были идти в тот день: и местные, и эвакуированные.
Отвечая на вопрос неожиданно появившейся девушки, «учительница» подтвердила, что они с сыном действительно собираются отсюда уезжать. Назван был Чистополь – город, где у них есть друзья: «они помогут нам устроиться».
И тут-то выяснилось, что сама Нина только что из Чистополя.
Она рассказала, что им с матерью не удалось там найти ни жилья, ни работы, что для Нины главное – устроить мать, потому что сама она непременно уйдет на фронт: она уже успела окончить фельдшерские курсы.
Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов.
В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь «ужасные люди», да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе.
И фронт – это не для девочки. Война – это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте – совсем не самое страшное из того, что там может случиться.
– Тем более, – добавила она, – что у вас есть мама. У меня – сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу… Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна…
– Но как же, ведь у вас сын? – возразила Нина с недоумением.
– Это совсем другое, – был ответ. – Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас – или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: «А помнишь?..» Это все равно что утратить свое прошлое – еще страшнее, чем умереть.
Слова эти поразили Нину, как поразил ее и язык, речь женщины, так не вязавшиеся с ее затрапезной одеждой.
Отметим, что в беседе Цветаева уравновешенна, даже, пожалуй, рассудительна. Но тема войны и беспредельного одиночества обнаруживает кровоточащую рану.
Долгое время спустя после этой встречи Нина не раз вспоминала услышанное, настолько оно показалось ей важным; женщина вызвала и симпатию и сочувствие. Запомнить же недавний разговор во всех его подробностях заставили произошедшие вскоре трагические события.
Нина была еще в Елабуге, когда по городу разнеслась весть о самоубийстве одной из эвакуированных. Волей случая оказалась она и на елабужском кладбище в самый день похорон Цветаевой. И здесь только поняла, что самоубийца – ее недавняя собеседница.
Позже она узнала ее имя – Марина Цветаева.
Поразительное совпадение! Нина с детских лет слышала эту фамилию у себя в доме: Цветаев. Именно Цветаев, не Цветаева.
А все дело в том, что с Иваном Владимировичем, отцом Марины, состоял в интенсивной переписке дед Нины – преподаватель рисования в псковской гимназии; Цветаев даже послал ему то ли альбом, то ли какую-то книгу с дарственной надписью. Однако о Марине Цветаевой, поэте, Нина ничего не знала.
Она услышала о ней только теперь, вернувшись в Чистополь. Выяснилось, что мать Нины в юности увлекалась цветаевскими стихами. Она даже слышала, как читала их сама Марина вместе со своей сестрой Асей, – видела сестер в Крыму на литературных вечерах.
Естественно, что все подробности встречи с «учительницей» были пересказаны теперь матери и заново пережиты Ниной вместе с ней. Потрясение надолго сохранило их в памяти.
У меня нет сомнений в подлинности свидетельства Н. Г. Молчанюк.
Странным образом ощущение достоверности сразу возникло по отношению не только к внешним обстоятельствам встречи, но и к диалогу, хотя, кажется, труднее всего верить воспроизведению прямой речи, звучавшей более сорока лет назад (первые записи воспоминаний Молчанюк относятся к 1984 году). Но доверие появилось сразу: да, это цветаевские слова! Именно Цветаева могла сказать так и об этом.
Свидетельство Молчанюк соответствует решительно всему: характеру Марины Цветаевой, особенностям ее мироощущения и особенностям той ситуации, в которой она тогда оказалась…
(Подтверждение рассказу я нашла и в письмах Ариадны Сергеевны Эфрон. В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет знакомую нам мысль теми же словами: «9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: “а помнишь?” – мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР…» И еще в письме от 28 августа 1974 года примерно то же: «…какое счастье, когда каждое горе – пополам. А мне уже давно некому сказать: “а помнишь?” – хотя бы это сказать!»
Это неожиданное эхо – важный опознавательный знак. Очевидно, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, выросшая под мощным излучением материнской личности…)
Эпизод этот в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обдуманно и трезво, – исключают возможность такой трактовки.
Добавим еще, что и бесхитростный Сизов, говоря о впечатлении, какое на него произвела Цветаева, подчеркивал: не похоже было, чтобы она готовилась тогда к чему-то страшному. Он чувствовал в ней, наоборот, желание вырваться из беды, что-то сделать для этого. «Устремленность в ней была», – настаивал Алексей Иванович…
Почему же не осуществился план отъезда в Чистополь 30 августа?
Может быть, по очень простой причине: просто потому, что ни в тот день, ни в ближайшие не оказалось пароходного рейса на Чистополь. Рейсы были тогда, по словам той же Молчанюк, весьма нерегулярными. Ведь именно поэтому – из-за отсутствия парохода – и сама Нина застряла тогда в Елабуге, хотя она получила от матери телеграмму и торопилась вернуться обратно.
Но вот еще одна запись в дневнике Мура: 30 августа упомянуты две «литературные дамы» – Ржановская и Саконская, из бывших попутчиц по пароходу. Они обсуждают с Цветаевой вопрос о переезде в Чистополь.
Именно они, пишет Мур, отговаривают Марину Ивановну уезжать! Они считали, что раз там, в Чистополе, нет ничего определенного, то и в Елабуге можно отыскать работу.
И Цветаева находит силы сделать последнюю попытку вытащить себя и сына из болота безнадежности.
Она идет – на больных ногах! – в пригород Елабуги, в овощной совхоз: там, сказали ей, можно договориться о заработке. Идет – и предлагает председателю совхоза свои услуги: вести переписку, оформлять какие-нибудь бумаги.
– У нас все грамотные! – отрезал председатель.
Через несколько дней с тем же председателем случилось разговаривать одной молодой женщине, врачу. Слух о самоубийстве уже дошел тогда до совхоза. И председатель уже понял, что приходила к нему именно та усталая немолодая женщина, которая на следующий же день покончила с собой. «Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, – рассказывал председатель. – Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог…» Эту подробность спустя много лет сообщила женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу…
Милостыня, поданная в тяжкие дни великому поэту, – не сыграла ли и она свою роль?
Кто отважится на попытку воссоздать мысли и чувства Цветаевой, возвращавшейся ни с чем долгой дорогой – обратно, на улицу Ворошилова?
Вспоминала ли она, как в Голицыне в предновогоднюю ночь она зашла в комнату Веприцкой, с которой успела подружиться. Та держала в это время в руках раскрытый томик Тютчева. Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место и прочла строфу:
- Дни сочтены – утрат не перечесть…
- Живая жизнь давно уж позади –
- Передового нет – и я как есть
- На роковой стою очереди.
– Это про меня, – сказала тогда Марина Ивановна, – ведь я постучала к Вам, и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне.