Марина Цветаева: беззаконная комета Кудрова Ирма

  • Идите же! – Мой голос нем
  • И тщетны все слова.
  • Я знаю, что ни перед кем
  • Не буду я права…

В мировой литературе эти обиды и коллизии описаны не однажды, во всем разнообразии их вариантов. Но там они почти всегда воссозданы по памяти! С оборотом назад и неизбежным процеживанием и отбором подробностей. У юной же Цветаевой – как бы «репортаж с места действия», и ведется он с простодушием человека, не допускающего даже мысли о том, что его признания могут прозвучать для взрослого уха петушиным выкриком. Цветаевские стихи 1912–1915 годов – это импульсивные, эмоциональные, динамичные монологи; упреки сменяются в них обличениями, горделивый вызов – дерзостью, озорство – грустью, кокетство – торжественной декларацией…

  • Что видят они? – Пальто
  • На юношеской фигуре.
  • Никто не узнал, никто,
  • Что полы его, как буря.
  • Остер, как мои лета,
  • Мой шаг молодой и четкий.
  • И вся моя правота
  • Вот в этой моей походке.
  • ………………………………………
  • Как птицы полночной крик,
  • Пронзителен бег летучий.
  • Я чувствую: в этот миг
  • Мой лоб рассекает – тучи!

Майя Кювилье и Марина Цветаева с Алей. Коктебель, 1913 г.

На фотографиях, сделанных в Коктебеле в это лето, – новые лица. Среди них Майя Кювилье (впоследствии жена Ромена Роллана). Она тоже пишет стихи, и эти стихи нравятся Марине. Обе взбалмошные и предельно своенравные, они нашли, что очень похожи друг на друга, одинаково подстриглись – «под пажей», подружились, сфотографировались в профиль, глядя друг на друга, и даже написали совместный цикл «Короли и пажи».

Задор, шутка, розыгрыш, примеривание к себе разных масок, усмешка над собой и еще – невероятная самоуверенность появляются в цветаевских стихах 1913–1914 годов. Ох как похоже это на желтую кофту молодого Маяковского и цветочки, какие рисует на собственном лице художница Наталья Гончарова! Волошин сразу отметил новые ноты в теперешней Марине и назвал их детской болезнью собственного величия. Он-то понимал: пройдет! Со временем и прошло, но оставило свои следы. А еще – укрепило присущее Марине с раннего детства чувство независимости от чужих пересудов. «Пусть говорят, что им угодно! Не снисхожу до людских толков!» – девиз этот она с удовольствием прочтет уже во Франции вырезанным над входом в простой рыбацкий домик («Laissez dire!») – и не раз повторит потом, что охотно вставила бы его в свой герб…

Марина Цветаева и Майя Кювилье

Но, несомненно, то была и дань времени. В начале XX века появлялись все новые и новые «измы» в искусстве, но при всех «измах» живуче сохранялся идеал сильной и самодостаточной личности, выявляющей себя безо всяких ограничений. «Никогда еще не проповедовалось верховенство личности с таким воодушевлением, как в наши дни, – писал Вячеслав Иванов в 1915 году, – никогда так ревниво не отстаивались права на глубочайшее и утонченнейшее самоутверждение»; «индивидуализм еще не исчерпал своего пафоса…». Сильная, независимая личность стояла в центре пьес Ибсена и прозы Уайльда, ее голос звучал в поэзии молодого Брюсова и в лирике Зинаиды Гиппиус. Брюсов называет свою книгу «Me eum esse» («Это я»), Маяковский повторит то же, выпуская свой первый сборник («Я!») и озаглавливая пьесу («Владимир Маяковский»), а позже и проставляя знаменитый эпиграф: «Себе любимому». Популярность обретает строка: «Я – гений Игорь Северянин!»

Вот он – я; делаю, что мне нравится, и заранее презираю толпу и всех, кто готов меня осудить!

«Принято было задирать нос, ходить гоголем и нахальничать, – вспоминал много лет спустя Борис Пастернак в «Людях и положениях», – и, как мне это ни претило, я против воли тянулся за всеми, чтобы не упасть во мнении товарищей».

4

В середине августа Марина одна отправилась из Коктебеля в Москву, – надо было сдать новым съемщикам дом, который они с Сергеем купили год назад в Замоскворечье.

И как раз в эти дни, 27 августа ночью, в трехпрудный дом привезли внезапно заболевшего Ивана Владимировича. С тяжелейшим сердечным приступом он едва перенес тряскую дорогу из-под Клина, где в имении своих друзей проводил лето. В эти последние дни его жизни чудесным стечением обстоятельств в Москве и под Москвой оказались все четверо его детей – Валерия, Андрей, Марина, Ася.

Е. О. Волошина и Марина

Иван Владимирович был плох, но храбрился, уверяя, что врачи всегда все раздувают; превозмогая себя, задыхающимся голосом ласково разговаривал с детьми: в кои веки они все были сейчас рядом! И не бунтующие и своенравные, а кроткие, заботливые, искренне встревоженные. «Самый последний год, – утешая себя, вспоминала потом Цветаева, – он чувствовал нашу любовь, раньше очень страдал от нас, совсем не зная, что с нами делать».

О чем он думал теперь, глядя на Марину, столько раз огорчавшую его дерзкой строптивостью, но с ранних лет радовавшую умом и начитанностью? Ей не было еще и одиннадцати, когда отец разглядел незаурядную ее одаренность. В 1903 году, когда вместе с женой он приехал в Лозанну, где девочки обучались в пансионе, он писал А. А. Коврайской: «За Марусю даже страшно: говорит, как взрослый француз, изящным, прямо литературным языком… пишет по-русски правильнее и литературнее пяти– и шестиклассников в гимназиях… Экие дарования Господь ей дал!..»

Впрочем, как раз поэтические успехи дочери не слишком его радовали; сохранилась надпись Марины на «Волшебном фонаре»: «Милому папе, хотя он и забраковал эту книгу».

(И снова скажу – о слепоте нашей, о неспособности увидеть хоть что-то реальное за пеленой предстоящих лет. Ибо затмит славу отца его строптивая дочь; настолько затмит, что имя Ивана Цветаева вспомнят по-настоящему уже из-за всемирной славы, какая придет – посмертно! – к его дочери. Только тогда потомки отдадут должное великому подвигу человека, незаурядность которого еще найдет своего достойного певца.)

Бледный, осунувшийся Иван Владимирович пытался расспрашивать детей об их жизненных проблемах, строил планы… В какой-то момент Марина начала что-то рассказывать ему о феодальных замках.

– Теперь прошел век феодальных замков, – настал век людей труда! – возразил ей отец.

Он ни разу не заговорил о возможности смерти – так что дети считали потом: он не предчувствовал близости конца. И потому умер без священника, хотя был верующим человеком.

Марина и Андрей присутствовали во время тяжкой его агонии; 30 августа 1913 года Цветаев скончался около четырех часов дня в беспамятстве. Ему было 66 лет.

К счастью, он дожил до осуществления своей главной мечты: Музей изящных искусств был не только открыт, но сразу стал пользоваться огромной популярностью. Посетители «валили тысячами», как сообщал один из современников; за первые же два месяца существования распроданы были двенадцать тысяч путеводителей. «Честь и слава Цветаеву, – писал И. Е. Репин. – Как собрано, что собрано! И все это так размещено, так преподнесено!» Еще один современник вспоминал, как уже в 1913 году в одном немногочисленном собрании Иван Владимирович, «шепотком, немножко стесняясь», прочел строки Баратынского:

  • Почил безмятежно, зане совершил
  • В пределе земном все земное!

И признался, что так он теперь ощущает самого себя: «Я совершил все, что мог!» Но, освободившись, он мечтал вернуться к делам научным, и тут тоже замыслы его были велики…

Панихиду отслужили в трехпрудном доме и в университетской церкви; похоронили рядом с женой на Ваганьковском кладбище.

Глава 10

Феодосия

1

Так сложилось, что и на зиму Марина и Сергей с маленькой Алей остались в Крыму, переехав из Коктебеля в Феодосию. Врачи рекомендовали это Эфрону для укрепления его легких, а кроме того, молодой отец семейства надеялся здесь завершить наконец свою затянувшуюся гимназическую биографию – сдать экстерном все необходимые экзамены.

Маленький старинный городок на берегу моря был по-домашнему уютен. Уютен и экзотичен. Развалины старого генуэзского замка, иностранные корабли в порту, лавочки с восточными товарами, мусульмане, бродящие по городу в пестрых халатах и чалмах. Запах дрока, море, синее небо… И молодость, счастливая Маринина молодость, последний ее безоблачный год!

Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Феодосия, 1914 г.

Дом друзей Волошина Редлихов, где поселилась молодая семья, стоит на холме, высоко над морем. Он вытянулся вдоль Аннинской улицы. Комнаты здесь с низкими потолками, вокруг дома небольшой сад. Благоухающие розы катят прямо в широко раскрытые двери комнат волны теплого сладкого аромата. С холма видно поблескивающее на солнце море. Совсем неподалеку, под горкой, на Бульварной улице, поселилась и Ася с маленьким сыном Андрюшей, родившимся на две недели раньше Ариадны, и няней. Увы, у младшей сестры семейная жизнь не сложилась: пышно отпраздновав свадьбу весной 1912 года, молодые не нашли счастья в этом союзе – и к осени 1913 года уже расстались.

Волошин ввел Цветаевых в знакомые дома – а знакома ему была, что называется, «вся Феодосия»: здесь он вырос. И очень скоро у сестер и Сергея появляется масса новых друзей. Вместе и порознь они бывают на окраине Феодосии у родственницы Айвазовского, напоминавшей Асе императрицу Елизавету. Гостеприимная хозяйка, она охотно собирает «людей искусства» и устраивает приемы, что называется, на широкую ногу. В правом крыле того же дома живет внук Айвазовского, добрейший Петр Николаевич Лампси – ну него они бывают, и у художника Богаевского на улице Дуранте, где встречается весь цвет Крыма и обеих столиц, и в скромном доме давней приятельницы Макса, строгой и категоричной Александры Михайловны Петровой.

Марину часто просят прочесть стихи. Преодолевая застенчивость, с мгновенно вспыхивающим румянцем и потупленным взором, она соглашается. И читает – сначала тихо, потом все более и более крепнущим голосом.

Феодосия. Дом семьи Редлих, в котором жили Сергей, Марина и Аля в 1913–1914 гг.

Марина с Асей, благодаря волошинским связям, получают немало приглашений и официального порядка: выступить и в Военном собрании, и в зале Азовского банка, и в правлении Еврейского общества пособия бедным. Они обычно читают и тут вдвоем, «в унисон», как называет это Анастасия, уверявшая, что голоса их звучали неразличимо. Некоторым эта манера кажется претенциозной и раздражает, но таких немного. Отзывы в прессе чаще всего сентиментальны: «По-прежнему трогательны были стихи, прочитанные сестрами в унисон, – пишет корреспондент газеты «Жизнь Феодосии», – они, как и в прошлый раз, обвеяли нас солнечной лаской… еще раз согрели одичавшие души… Спасибо милым сестрам!» В «Крымском слове»: «Я здесь второй год (писал некий автор, скрывшийся за псевдонимом “Н. Ав-в”) и помню лишь один вечер, когда публики было еще больше… Конец третьего отделения превратился в нечто невообразимое. Рукоплескания, крики “браво” сливались в один сплошной гул… Каждое из прочитанных сестрами стихотворений покрывалось неумолчными аплодисментами…»

На улице сестер уже узнают, приказчики, стоящие у дверей лавок, шутят с ними – все приветливы. Похоже, что в городке в эту последнюю мирную зиму русской жизни царят доброжелательность и сердечность…

Марина Цветаева. 1914 г.

На приемы и выступления Марина всякий раз надевает красивые платья и с удовольствием заказывает новые портнихе. Коктебельскому приятелю она пишет: «Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить!.. Прекрасно – прекрасно одеваться вообще, а особенно – где-нибудь на необитаемом острове, – только для себя!» Она обожает сверкающие кольца, браслеты, носит аметистовое ожерелье, подаренное ей Асей на свадьбу, гранатовую брошь цвета темного вина… Ей двадцать один этой осенью, но выглядит она еще моложе, и когда в незнакомой зале объявляет очередное стихотворение: «Посвящается моей дочери», – изумленный вздох проносится по рядам.

(Как грустно теперь перечитывать эти стихи – несбывшиеся пророчества счастливой матери своему ребенку! Она ворожила и колдовала своей большеглазой Ариадне, пытаясь разглядеть ее будущее, но из всех возможных бед увидела только где-то подрастающего «вероломного Тезея»! И слава богу. Не только голодное детство, но даже двойной арест, долгий лагерь и ссылку стойкая и жизнелюбивая Ариадна сумеет снести, ни на йоту не упав духом. Заранее и издалека – зачем и знать о страшном?..)

Семья в Феодосии

Марина буквально купается в материнских чувствах. Ее записная книжка щедро фиксирует первые слова и первые фразы маленькой Али; мать в восторге от ее способностей – и от ее красоты. «Ты будешь красавицей, будешь звездою, ты уже сейчас красавица и звезда, – записывает Марина. – Ты уже сейчас умна и очаровательна до умопомрачения. Я в тебя верю, как в свой лучший стих!» В самом деле, увидев девочку, люди останавливаются на улице – так она хороша со своими огромными (отцовскими) голубыми глазами. Однако при всей заливающей ее нежности молодая мать строга и неотступна как воспитатель: ежедневно девочку обтирают холодной морской водой, и шпинат, вызывающий ее отвращение, Аля должна съесть, каких бы мук ей это ни стоило. В доме заведен порядок: отец и мать разговаривают с крошкой, которой еще нет двух лет, как с большой: сюсюканья здесь не терпят. И крохотная Аля уже с удовольствием и даже страстью учит стихи, – слава богу, пока еще детские.

2

Наезжая в Феодосию из Коктебеля, Волошин всякий раз бывает в доме на Аннинской улице – его одинокому сердцу дорога ласка, которую он неизменно находит у своих молодых друзей; а они рады ему в любой день и час.

Прошедшее лето оказалось для Максимилиана Александровича тяжелым. Общительный и сердечный, он всегда летом отдавал себя на растерзание дорогим друзьям, совершенно не оставлявшим ему времени для работы и размышлений. Нынче же это еще тяжело усугубилось настойчивой влюбленностью Майи, не отходившей от Макса ни на шаг. Он терпел, улыбался, утешал, боялся обидеть – и измучился беспредельно. К концу лета, к разъезду гостей, он чувствовал в душе полную омертвелость, от которой уже не надеялся избавиться. «Я быть устал среди людей…» – строка стихотворения, написанного им как раз в эти месяцы…

Аля Эфрон. Москва, 1914–1915 гг.

Эти осень и зиму Волошин почти безвыездно проводит в своем Коктебеле. После того как он осмелился вступиться за безумного Балашова, столичные газеты и журналы закрыли перед ним свои двери. Самым скверным было то обстоятельство, что журналистская и критическая работа была главным источником существования Максимилиана Александровича. Но зато теперь, когда его уже не раздирали заказы на мелкие подёнки, он может наконец подготовить к изданию книгу своих статей. При феноменальном его неинтересе к славе, известности, репутации он никогда бы не собрался сделать это, несмотря на все упреки друзей. Но теперь он упорно работает, не отвлекаясь и радуясь своему уединению. Не было бы счастья…

Но, приезжая в Феодосию, Волошин неукоснительно навещает сестер. И они засиживаются вместе допоздна. Только Сергею часто приходится отъединяться: экзамены замучили его.

Теплая ночь, низкие южные звезды…

С наслаждением поедая синий изюм и любимую фруктовую колбасу с орехами, сестры заводят со своим старшим другом модные в этом году разговоры о бренности, о безнадежности всего на свете, об ужасе старости, о смерти… Особенно увлечена этими мрачными темами Анастасия.

Она запишет в своем дневнике один из таких разговоров, честно ручаясь за дословную достоверность лишь собственных фраз. Подслушаем их разговор.

– Как ты думаешь, Макс, возможно ли самоубийство спокойное, без всякого аффекта? – спрашивает Ася.

– Конечно, возможно, – отвечает Волошин, – правда, в нем нет смысла. Ведь можно убить свое тело, но дух будет продолжать мучиться теми же муками – для духа смерти нет. Уничтожить свой дух, впрочем, можно – через зло, и тогда это будет уже уничтожение во всех мирах…

– А если я и не хочу никакой трубы архангела, никакого воскресения? И делаю то, что могу, то есть уничтожаю себя? Это просто мой бунт!

– Бунт, – успокоительно говорит мудрый Макс, – самое сыновнее чувство. Бунт идет из глубины веков, и непокорные вместе с Творцом творят мир. Бунт, Ася, может быть, ближе к Богу, чем вера…

– Макс, – снова пристает Ася, – а это нормально – так все переживать, как я переживаю?

– Но каждый человек, Ася, чем-нибудь да ненормален. А кроме того, нужное дело в мире только и делают люди не совсем нормальные…

Новый 1914 год они встретили все вместе – и эта встреча так прекрасно была описана позже Цветаевой, что не обойтись без цитирования.

День 31 декабря выдался ветреным и снежным, Сергей совсем недавно перенес операцию аппендицита – но ничто их не остановило! Если бы не возница Адам, вспоминала позже Цветаева, «знавший и возивший Макса еще в дни его безбородости и половинного веса», никто бы не поехал из Феодосии в Коктебель на лошадях в такую погоду «Метель мела, забивала глаза и забивалась не только под кожаный фартук, но и под собственную нашу кожу, даже фартуком не ощущаемую. Норд-ост, ударив в грудь, вылетал между лопаток, ни тела, ни дороги, никакой достоверности не было: было поприще норд-оста. Нет, одна достоверность была: достоверная снеговая стена спины Адама, с появлявшейся временами черно-белой бородой: – Что, панычи, живы? ‹…›

Не вывалил норд-ост, не выдал Адам. Дом. Огонь. Макс.

– Сережа! Ася! Марина! Это – невозможно. Это – невероятно.

– Макс! А разве ты забыл:

  • Я давно уж не приемлю чуда,
  • Но как сладко видеть: чудо – есть!»

Они приехали с массой провизии и подарками от феодосийских друзей Волошина. И так увлеклись пиршеством и разговорами, что чуть было не спалили дом. Из-за неисправности печки пол под ней начал тлеть, а когда схватились, оказалось, что уже сгорели балки, и только глиняный накат под ними задержал пламя.

Макс призвал на помощь дворника Василия. Три часа ушло на взламывание половиц, выгребание углей и заливание огня. Потом Василий ушел, рассказав на прощание Максимилиану Александровичу, что накануне они с женой видели одинаковый сон: красную корову в саду. Что предвещает пожар. И что, если в первый день нового года был огонь, значит, весь год будем гореть…

Вспомнилось ли им это пророчество ближайшим летом? Наступал ведь не какой-нибудь год – 1914-й…

В цветаевском очерке «Живое о живом» нет никакого Василия, нет ни взламывания половиц, ни прочего мусора бытовых подробностей. Марина, Сережа и Ася там бегают с ведрами к морю и обратно, но пожар потух, пишет Цветаева, даже не от воды, а от заклятий Макса, «вставшего и с поднятой – воздетой рукой что-то неслышно и раздельно говорящего в огонь. ‹…› Ничего не сгорело: ни любимые картины Богаевского, ни чудеса со всех сторон света, ни египтянка Таиах, не завилась от пламени ни одна страничка тысячетомной библиотеки. Мир, восстановленный любовью и волей одного человека, уцелел весь… Что наши ведра? Пожар был остановлен – словом…»

В Феодосии Марина напишет свою первую поэму – «Чародей». Ее герой – Эллис, ее ритмы уверенны и заразительны, рифмы свежи, юмор и нежность сплетаются в неразделимое целое.

«Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам», – записывает Марина по завершении поэмы. И тут же делает существенную поправку: «Нужно было бы сказать – человека». Еще далее: «Я смело могу сказать, что могла бы писать и писала бы, как Пушкин, если бы не отсутствие плана, группировки, – просто полное неимение драматических способностей… Возьми я вместо Эллиса какого-нибудь исторического героя, вместо дома в Трехпрудном – какой-нибудь терем или дворец, вместо нас с Асей – какую-нибудь Марину Мнишек или Шарлотту Кордэ – и вышла бы вещь, признанная гениальной и прогремевшая бы на всю Россию… “Второй Пушкин” или “первый поэт-женщина” – вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь и при жизни.

Меньшего не надо, меньшее плывет мимо, не задевая ничего».

Так пишет в своей записной книжке Марина Цветаева 4 мая 1914 года.

Ей двадцать один год.

Глава 11

Ася

1

Весной 1914 года в руки Анастасии попалось «Уединенное» Василия Розанова. Она прочла книгу с восторгом, тут же написала письмо автору – и получила от него ответ! «Настя, кто ты? Откуда такой глубокий тон в 19 лет?» – От этих строк в письме старого литератора юная голова просто не могла не закружиться! Тем более что Розанов прислали второе письмо, в котором сообщал, что считает себя учеником ее отца.

Анастасия и Марина Цветаевы. 1905 г.

Теперь и Марина сочла себя вправе написать Василию Васильевичу. Она рассказала ему и об отце и о матери, о последних днях и часах Ивана Владимировича, о себе, о своем муже, о своих стихах – бесценное письмо, ибо от тех давних времен таких обстоятельных цветаевских писем сохранилось не много. Но, может быть, самое замечательное здесь – тональность: счастливый щебет юного существа, уверенного в доброжелательности всего мира. Вот отрывки: «Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной… Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю… Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем… За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге…»

И снова о муже: «Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней…»

Сергей Эфрон в феодосийской больнице. 1914 г.

В третьем письме тому же адресату она даже решается просить его о заступничестве перед директором феодосийской гимназии, в которой Сергей будет весной сдавать последние свои экзамены. Директор боготворит Розанова, пишет Марина, и вот если бы он получил в подарок «Уединенное»… да словечко, замолвленное за Сережу…

Увы, теперь уже нельзя узнать достоверно, исполнил ли писатель неожиданную просьбу своей юной корреспондентки… Зато достоверно известно, что еще осенью 1913 года директор получил письмо от Дмитрия Владимировича Цветаева! И эффект был тот самый. Правда, Эфрон готовился к экзаменам на совесть. И все же тему сочинения ему сказали накануне и задачки по тригонометрии он знал заранее! Но все равно он страшно волновался и не верил до последней минуты, что выдержит.

Сергей Эфрон. Феодосия. 1914 (?) г.

Выдержал! Причем единственным среди всех феодосийцев, сдававших экзамены экстерном!

Марина влюбленно описывает в дневнике внешность мужа: «Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое, ярко-бледное лицо, на котором горят и сияют огромные глаза… и зеленые, и серые, и синие… Лицо единственное и незабвенное под волной темных, с темно-золотым отливом, пышных густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в котором сосредоточились весь ум и все благородство мира, как в глазах – вся грусть. А этот голос – глубокий, мягкий, нежный, этот голос, сразу покоряющий всех. А смех его – такой светлый, детский, неотразимый… А жесты принца!»

Пятого мая они отмечают трехлетие своей встречи. В туже записную книжку жены Сергей вписывает: «Где бы Вы ни были, я всегда буду с Вами, и этот четвертый год, как те три. Все, что Вы делаете, прекрасно…»

Анастасия и Марина Цветаевы. 1911 г.

Решительная и самоуверенная младшая Цветаева, получив ободряющий ответ Розанова, решает сама писать философское сочинение. Ее очередной поклонник приносит ей произведения Шестова и Ницше – и вот Анастасия решает «дописать» ницшевское «Так говорил Заратустра». Она создаст еще две или три части – не больше и не меньше! Она будет первой женщиной-философом – на зависть и удивление всем. Почему бы и нет? Старшая сестра будет первым поэтом России, а она… Асе еще нет и двадцати, энергии – через край, сам Розанов находит в ее суждениях «глубину»…

А страсть писания сидит в ней с давних пор. С двенадцати лет Ася строчит свой дневник и буквально одержима этим занятием: пишет в ресторане, в ожидании, пока официант принесет ей заказанное блюдо, пытается записывать что-то в тетрадку даже в лодке, захлестываемой разбушевавшимся морем, – в пяти минутах от реальной возможности пойти на дно (записанными, правда, оказываются только два слова: «холодно» и «мокро»), И упоенно читает свои дневники – всем, кто подвернется!

Марина подогревает ее страсть, и вот Ася уже мечтает: «Издам – и прогремит мое имя, как гремело имя Башкирцевой, только крепче и горше!» Ей очень нужна слава, ей совершенно необходимо, чтобы весь мир восхищался ею.

Она настойчива и упорна; решила – сделала, и в апреле 1915 года выйдут-таки из печати ее «Королевские размышления»!

Марина и Анастасия Цветаевы. Феодосия, 1914 г.

«Размышления» претендовали на произведение философского жанра в современном вкусе. Ницше и Шестов, Достоевский, Ибсен и Кант участвуют в чисто эмоционально организованном тексте, но главный стержень «Размышлений» отчетлив, искренен и прост: ощущение глубокого неблагополучия, «заброшенности» (так назовут это позже экзистенциалисты) одинокого человека в мире – и бесцельный, бесполезный бунт, протест.

Все в тексте вертится вокруг вопроса о вере. Автор разделяет взгляды Ивана Карамазова и любит тургеневского Базарова; не верит в Бога и в загробную жизнь и убеждена в полнейшей бессмыслице земного существования. Она постоянно твердит о летящем в пустоте земном «шарике». Под ногами всегда – «бездна», и она-то определяет всю неприкаянность частного существования. (Заметим мимоходом: словечко «бездна» явно запоздало. Оно было модным лет десять назад – тогда без него не обходились ни в одном приличном «читающем» доме.) И вот вывод: утешения ждать неоткуда, все мгновения жизни равноценны, а потому не надо принимать всерьез ничего в этом глупо устроенном мире. При этом и бунт глуп! – считает Анастасия. «Не надо никаких изменений… Какую плохую услугу вы оказали бы собственной душе, если б захотели упразднить из мира все его тяжести!.. Не надо! К ненавидящему вас простирайте руки! Оскорбившему – улыбайтесь влюбленно! Живите пламенней! Дышите глубже! Будьте как птицы небесные!..

Я люблю красоту. Безобразия не допускает моя строгая и изысканная душа».

В 1916 году появилась вторая книга Аси – «Дым, дым, дым…». Она еще более уязвимая. Но в литературной продукции тех лет, в разливанном море «ниспровергателей мещанской морали» десятых годов XX века и самолюбование, и стилевое дурновкусие были нормой. Анастасия, слава богу, не тщилась создавать «художественную» литературу. Она представляла читателю исповедальную прозу, убежденная в великой ценности личности вообще – и собственной в частности.

Значимость личности, как и исповедальность в творчестве, были знамением времени. В статье 1916 года «О современной литературе», опубликованной в «Биржевых ведомостях», Михаил Гершензон писал: «Переворот, произведенный “декадентами”, “символистами”, заключался именно… в принципиальном провозглашении личной свободы художника… Ярмо снято – иди куда хочешь. А свобода – хоть и приятная, но трудная вещь… Литература готовых общественных идей запрещена и не принимается, нет, дай чистое золото твоего духа, твоей интуиции!.. Оттого успех Игоря Северянина так симптоматичен для наших дней. У него “внутри” делаются сущие пустяки, шалости, но он рассказывает о них непринужденно и откровенно, и нельзя не простить молодежи эту жадность на исповедание сердца, хоть и легкого, но все же сердца, а не морализующего ума».

Юная Анастасия упоена собственной откровенностью, ее девиз: «Я ничего не прячу, ничего не приукрашиваю, каким бы это вам ни показалось». И похоже, она искренна, а ее нарциссизм и эгоцентризм в простодушном выявлении по-своему любопытны. «Я – та женщина, которую ждало много поколений мужчин, – пишет юная Ася Цветаева. – Я создана, чтобы быть прекрасной, чтобы всех губить и самой погибнуть…»

Другое дело, что, когда принцип «ничего не скрываю» берет на вооружение человек – скажем мягко – не слишком большого масштаба, страницы оказываются заполненными илом подробностей, любопытных разве что дотошному психологу или даже психиатру. Замечательно, однако, что автор обеих книг фиксирует не только восторги, но и возражения, и иронию собеседников по отношению к ее собственным писаниям!

Книги Анастасии невозможно оценить однозначно. Они интересны более всего как документ времени; любопытны тем, что автор, как губка, впитал все модные в ту пору темы и разговоры, всё, что бурлило в водовороте русской жизни в канун Первой мировой войны, – во всяком случае, если судить об этом по газетно-журнальной периодике. Впитал – и, не умея переварить, выплеснул в слова, фразы, сумбурно-простодушные восклицания и вопрошания. Но и впитал не всё – политика и социальные темы Асю ни с какой стороны не интересовали.

Нечувствительность к стилевой окраске письменной речи привела к тому, что чудовищный нарциссизм и эгоцентризм автора производят в обеих книгах раздражающее, а зачастую и комичное впечатление; сегодня прочесть от начала до конца обе книги можно лишь при крайней необходимости.

Любимейшее слово автора обеих книг – «безнадежность».

2

С этим словом Анастасия, кажется, не расстается. Но мы найдем его и в стихах старшей сестры в эти месяцы. Несмотря на то что переживала она счастливейшее время своей жизни…

  • Над Феодосией угас
  • Навеки этот день весенний,
  • И всюду удлиняет тени
  • Прелестный предвечерний час.
  • Захлебываясь от тоски,
  • Иду одна, без всякой мысли,
  • И опустились и повисли
  • Две тоненьких моих руки.
  • Иду вдоль генуэзских стен,
  • Встречая ветра поцелуи,
  • И платья шелковые струи
  • Колеблются вокруг колен.
  • И скромен ободок кольца,
  • И трогательно мал и жалок
  • Букет из маленьких фиалок
  • Почти у самого лица.
  • Иду вдоль крепостных валов,
  • В тоске вечерней и весенней.
  • И вечер удлиняет тени,
  • И безнадежность ищет слов.

Модная «безнадежность» здесь так смягчена нежной любовью к себе самой и к прелести предвечернего часа, что кажется скорее сочувственной данью настроениям сестры! Хотя в одном из писем тому же Розанову и Марина признается: «Я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни. Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить».

Это признание любят цитировать исследователи и биографы Цветаевой, не обозначая его хронологических рамок. Они забывают сказать, что в «испепеляющие годы» реакции чуть ли не вся Россия заболела атеизмом. Но атеистический нигилизм Марины испарится уже в 1916 году…

Забегая вперед, скажем о реакции окружения младшей Цветаевой на ее «писательство». Елена Оттобальдовна Волошина прочла подаренную ей первую книгу Анастасии с нескрываемым раздражением. «Она всех считает круглыми дураками, только себя гениальной!» – пишет Пра сыну. Давняя феодосийская приятельница Макса А. М. Петрова жалуется ему же: «Ну, осрамила, ну, скомпрометировала!» – в связи с тем, что на экземпляре, ей подаренном, Ася вывела: «В память наших бесед»… Но вот в воспоминаниях Евгении Герцык, дружившей с Шестовым и Бердяевым, автор «Королевских размышлений» спокойно назван «молодым философом». И неизменно мягкий и жаждущий смягчить все отношения близких ему людей Волошин сообщает матери, что Бердяев и сестры Герцык находят книгу Анастасии… талантливой!

На одном из приемов в доме Жуковских-Герцыков Льва Шестова знакомят с Асей. Евгения Герцык подводит молодую женщину к пожилому бородатому человеку с печальными глазами и говорит ему о только что законченной ею книге.

– Асе очень важно, чтобы вы ее прочли, Лев Исаакович…

Шестов попросил прислать ему рукопись.

Анастасия не медлила. Не прошло и трех дней, как философ позвонил ей по телефону и сказал, что сам приедет к Асе с рукописью. «С забившимся сердцем я вспомнила, – пишет в поздних своих «Воспоминаниях» Анастасия Цветаева (не догадываясь и в старости, как претенциозно это звучит!), – как заспешил к Достоевскому Григорович, прочтя его “Бедных людей”»…

Разговора с Шестовым ее память не сохранила. Запомнилось лишь, что пятидесятилетний философ был очень доброжелателен, терпеливо говорил с ней, но, среди прочего, сказал все-таки, что книгу вернее было бы назвать иначе: «Размышления королевского пажа». Тем не менее он предложил свою помощь в виде рекомендательного письма в любой толстый журнал! Анастасия отказалась:

– Спасибо. Я хотела бы войти в литературу самостоятельно…

Зачем, в самом деле, рекомендательные письма, если издать книгу – при некоторых средствах – проще простого!

И вот в начале 1915 года Ася уже ездит к цензору выправлять слишком резкие выражения на темы «божественности». «Не допустит наш батюшка, – увещевал ее цензор, – книгу могут арестовать!» В конце концов он дал разрешение на издание, но, не скрывая, горевал «о такой умонаправленности дочери Ивана Владимировича».

Вернувшись из Крыма в Москву осенью 1914 года, младшая Цветаева записалась на лекции по древней и новой философии в только что открывшийся Университет Шанявского.

3

Сезон 1914 года в Коктебеле открыли приехавшие из Москвы в первых числах апреля Елена Оттобальдовна и Майя. Вскоре из Феодосии к ним присоединилась младшая Цветаева с сыном Андрюшей. Тихие дни Максимилиана Александровича на этом закончились; работать над книгой ему теперь почти не удавалось. «Майя собирается рыдать мне в жилет по 12 часов», – жалуется он в одном из писем. Правда, влюбленность Майи теперь переадресована другому лицу, но все равно – чей еще жилет так удобен для излияний?

На Пасху пешком приходят из Феодосии Марина с Сережей, потом компания направится на лошадях в Баран-Эли к художнику Латри, а забрав его, вернется обратно… «Словом, – пишет бедный Максимилиан Александрович, – кипение жизни июньское, несмотря на начало апреля…»

И он задумывает побег, о котором до поры до времени никому не говорит. Он хочет в середине лета удрать ото всех в Дорнах. То есть в Швейцарию, к Штейнеру и штейнерианцам, среди которых и его бывшая жена Маргарита Сабашникова и Андрей Белый с Асей Тургеневой. Волошину хочется вблизи почувствовать и понять эту антропософскую чару, под которую подпало столько замечательных русских людей. Правда, денег на поездку у него нет, и только теплится надежда, что поможет мать.

Начатая книга о Сурикове не сдвигается с места, акварели не доставляют радости, Майя не дает проходу со своими причитаниями… И все чаще Макс взрывается по пустякам – особенно в разговорах с матерью, которая тоже в это лето крайне раздражена. Она не может понять «бездельничанья» сына и выговаривает ему при всех: взрослый человек, он обязан думать о заработке, их средства слишком скромны, чтобы позволять себе барскую лень! Макс отмалчивается и сдерживается из последних сил. Он понимает, что матери нелегко справляться с домашними хлопотами…

А съезд дачников продолжается – уезжают одни, приезжают другие. Приезжают художники Фальк, Кандауров с женой, Юлия Оболенская; приезжает веселый и общительный немец – Форрегер фон Грейфентурн, превосходно пародирующий Северянина и готовый часами слушать стихи Марины Цветаевой…

Она тоже уже здесь – муж привез ее вместе с маленькой Алей и нянькой, а сам уехал в Москву сдавать экзамены в университет. Приезжает и Алексей Толстой с Софьей Дымшиц. Их все зовут здесь Артамошкой и Епифашкой, – впрочем, тут все имеют озорные прозвища.

Однажды фантазер и весельчак Толстой тащит всех вечером на берег моря. Глядя на солнце, опускающееся за зубцы Сюрю-Кая, он торжественно и зловеще пророчит:

– Представим себе, что мы – последние люди на Земле. Сейчас наступит конец света. Еще немного, и вы увидите последний восход луны… А потом наступит вечная мгла… Вечная ночь…

В тон этим мрачным провозвестиям кто-то читает Феогнида:

  • Лучше всего человеку вовсе на свет не родиться
  • И никогда не видать зоркого солнца лучей…

Наконец в один из июньских дней происходит взрыв. Пришел податный инспектор, Волошин неумело вел с ним какие-то переговоры. С его уходом Пра не выдержала и осыпала сына упреками. Волошин стоял молча, но без всякого видимого раскаяния, скрестив руки на груди. Когда Елена Оттобальдовна умолкла, он сказал ей о своем намерении уехать в Швейцарию.

– Незачем ехать! – отрезала Пра с негодованием. – И не дам тебе никаких денег, не жди!

Она и еще сказала что-то сгоряча о деньгах, чуть ли не о нахлебничестве сына, – так что и год и полтора года спустя Волошин будет отказываться принимать от матери помощь, даже на возвращение в Россию, как ни молит его потом об этом в письмах гордая, мучающаяся и бесконечно одинокая Елена Оттобальдовна.

Максимилиан Александрович быстро собирается в дорогу. Он хочет проститься по-доброму говорит, что будет писать, пытается поцеловать мать на прощание, но у несчастной Пра так разрывается сердце, что она кричит, почти отталкивая сына:

– Не хочу! Ничего мне не нужно – ни поцелуев твоих, ни писем! И не пиши мне!

Так они и расстались – как оказалось, на два года.

Недели через две уехали из Коктебеля и сестры Цветаевы с детьми. И тоже не спокойно, – не такое это было лето! – а после шумной и оскорбительной ссоры с племянником Алексея Толстого. При Волошине такого никогда не могло бы произойти, но теперь все шло по другим законам.

Марина помогает сестре устроиться с сыном неподалеку от Коктебеля – в Отузах – и уезжает с дочерью и няней в Москву.

Начало войны они встретили с Асей порознь…

Глава 12

Театральный «обормотник»

1

С началом Первой мировой войны, считал Бердяев, окончательно завершился век XIX и начался XX. Тот самый, который в предсказаниях средневекового астролога Агриппы Неттесгеймского обозначен был страшным знаком владычества Офиеля: людей, сведущих в чернокнижии, охватывал ужас в ожидании неотвратимой череды бед. Пророчество, увы, исполнилось…

Осенью 1914 года Сергей – уже студент филологического факультета Московского университета.

Дом в Борисоглебском переулке. Цветаева жила здесь с осени 1914 г. по май 1922 г.

Молодая семья живет теперь в квартире на втором этаже дома № 6 по Борисоглебскому переулку. Эта странная квартира очень понравилась Марине своей ни на что не похожей, чисто московской планировкой. Она была как бы трехъярусной, с неожиданными поворотами и лесенками. В столовой, находившейся внизу, в потолке было квадратное окно, а на самом верху квартиры находилась комната, из которой можно было выйти прямо на крышу, чем в теплую погоду охотно пользовались друзья молодой семьи.

Неподалеку, на Малой Молчановке, 8, в доме с двумя львами по обе стороны тяжелой парадной двери, оказался и «обормотник», уже в третий раз сменивший адрес. Он сохранил прежний костяк своих жильцов (сестры Эфрон и Елена Оттобальдовна) и широкий круг друзей.

Сергей и Марина заходят сюда чуть не каждый день. Здесь любят слушать, как она читает свои стихи. Но, кроме того, она замечательно рассказывает о своей маленькой дочери, воспроизводя смешные и трогательные их беседы и споры. Это оказалось настолько заразительным, что на какое-то время все увлеклись подслушиванием детских разговоров и весело пересказывали их потом за вечерним столом.

Естественно, друзья «обормотника» – это друзья и Марины с Сережей. Между тем содружество расширяется. В одной из комнат поселяется молодой профессор истории искусств Борис Грифцов; к тому времени он уже автор получившей признание работы «Три мыслителя» – о Бердяеве, Шестове и Розанове. Следом за Вячеславом Ивановым и Алексеем Толстым Бердяев и Шестов перебрались в эти годы из Петербурга в Москву. И с обитателями «обормотника» у всех у них – в той или иной степени – самые теплые дружеские связи.

Цветаева с дочерью Ариадной. 1916 г.

В общий крут «обормотов» вливаются и молодые актеры открывшегося Камерного театра А. Я. Таирова, и художники – Фальк, Бруни, Лентулов, Сарьян, Добужинский, Кругликова, Ларионов, Гончарова… Квартирка совсем небольшая, но гости не переводятся. «Маленькая комнатка при кухне, – вспоминала Мария Кузнецова, – это наша столовая и гостиная, куда вечером, постепенно, один за другим, собирались мы после работы. Кто-нибудь из друзей уже ждал нас тут. Наши друзья приводили с собой своих друзей, и каким-то чудом мы все усаживались за одним узким, длинным столом. С одной стороны – вдоль стола – служил диваном огромный сундук… С другой – стулья, табуретка и старое уютное кресло для нашей любимой Пра. На столе всегда стояло огромное блюдо с винегретом. Раздавались новые звонки, приходили старые и новые друзья, и чаще всех приходили Марина с Сережей. Бывали у нас поэты, актеры, музыканты, художники. Всегда не хватало стульев. Мы бежали за ними в свои комнаты, боясь пропустить чью-нибудь интересную новость или остроумную шутку. Володя Соколов, тоже актер Камерного театра… своим неисчерпаемым юмором доводил всех до упаду, до изнеможенья ‹…› Пра в своем уютном кресле, покуривая тонкую папиросу, слушая, улыбалась, а часто, услышав удачную остроту, тоже громко, по-молодому хохотала, откинув назад седую голову, подстриженную в скобку. Я помню, как меня охватил однажды ужас от бессилия, от полной невозможности остановить свой смех…

В этом же доме, на шестом этаже, снимал квартиру Алексей Толстой. Он приходил всегда “на минутку”, быстро заражался общим весельем, начинал каламбурить, всегда по-своему озоровать, забывая, зачем пришел. И вдруг спохватывался: “А ну вас! Меня работа ждет!” И тут же убегал. Звали мы его Алехан…»

Есть, впрочем, у этого сообщества и недоброжелатели; иначе, наверное, и не бывает. Писательница Хин-Гольдовская, мать Михаила Фельдштейна (в недалеком будущем ставшего мужем Веры Эфрон), записывает в эти годы в своем дневнике: «В Обормотнике выбросили за борт все “условности”, то есть всякий порядок – всякую дисциплину. Но, как и во всякой коммуне, там создался свой устав – в корне фальшивый и карикатурный. Взаимные восторги красотой, свободой и “лирической насыщенностью” каждого момента. Все любуются друг другом, собой, все на “ты”…»

Молодежь, заполнявшая «обормотник», души не чаяла в своей Пра, наперебой посвящая ее в свои радости и конфликты, в том числе, конечно, и любовные. Недаром же и жилетка Макса постоянно была увлажнена слезами признаний и излияний – не от матери ли он унаследовал это притяжение доверия? С неизменной нежностью и пониманием Елена Оттобальдовна принимает исповеди, пытаясь сгладить недоразумения, страдания, измены. Одна Майя с ее неиссякаемой чередой бурных влюбленностей чего стоит! Соперничать с ней может только Алехан. Он то женится, то расходится с художницей Соней Дымшиц, то категорически решает предпочесть всем балерину Маргариту Кандаурову то, чуть не плача, признается Пра, вызвав ее среди ночи в коридор, что лучше Туей Крандиевской, чужой жены, никого нет и не может быть на свете…

2

Открытие на Тверском бульваре Камерного театра, преобразованного Таировым из «синтетического» Свободного театра, состоялось 12 декабря 1914 года и стало событием в культурной жизни Москвы. «В наши дни, – писал Николай Евреинов в книге «Театр для себя», вышедшей в 1915 году, – театр занял исключительное положение среди других видов искусств».

Рождению Камерного театра энергично способствовали литераторы. Брюсов помог молодой студии получить субсидию от Литературно-художественного кружка, Бальмонт перевел специально для открытия театрального сезона древнюю индийскую «Сакунталу», горячо поддержали Таирова Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Балтрушайтис, Сологуб. «Московская газета» 27 октября 1914 года писала о Камерном: «Театр изгнал из репертуара серые будни, его репертуар говорит о высоких стремлениях и борениях, зовет к бодрости, вере и активности, что особенно ценно в переживаемые дни…» Охотно работали для театра художники – Павел Кузнецов, Судейкин, Гончарова; «…здесь они могли пробовать то, что им не было позволено на маститых сценах», – писала в своих воспоминаниях Алиса Коонен, бессменная прима Камерного театра. Театральная жизнь кипит в диспутах, чествованиях, обсуждениях – они всегда проходят необычайно оживленно.

Наталья Гончарова. 1920-е гг.

Алиса Коонен. 1913 г.

В первом же спектакле получила роль и Вера Эфрон…

Увлечение «обормотов» театром оказалось стойким. Через год, в декабре 1915-го, и Сергею Эфрону дадут возможность проверить в Камерном театре свои актерские способности. Актерские данные у него были безусловно, но подвела смешливость: однажды на сцене он в самый неподходящий момент расхохотался и чуть было не сорвал спектакль. На том его театральная карьера и закончилась… И все же он успел сыграть там несколько маленьких ролей: в спектаклях «Духов день в Толедо» и «Сирано де Бержерак».

Несколько забегая вперед, воспользуемся воспоминаниями Николая Еленева. Они приоткрывают занавес над одним прелестным вечером театральной Москвы военных лет.

Александр Яковлевич Таиров время от времени устраивал закрытые вечера для друзей театра. В 1916 году в спектакле «Сирано де Бержерак» в театральную труппу вошел знаменитый драматический актер Мариус Мариусович Петипа, сын еще более знаменитого балетмейстера, и очередная вечеринка была устроена в его честь. Семидесятилетний Петипа, подтянутый и ироничный, держался великолепно и скороговоркой рассыпал остроты направо и налево. Артисты и приглашенные друзья театра сидели на сцене за столиками, а внизу зиял пустотой неосвещенный зал – настоящая пещера ночи. Царила легкая веселая беседа, шутки, флирт, еле ощутимый аромат духов наполнял воздух…

Александр Таиров. 1913 г.

Молодую Марину Цветаеву – ей в ту пору еще не исполнилось и двадцати четырех лет – окружали мужчины в черных смокингах. Среди них был и ее муж, Сергей Эфрон; у молодых супругов здесь немало друзей среди актеров…

Облик Марины напомнил тогда Николаю Еленеву пажа на ватиканской фреске: русые легкие волосы коротко подстрижены в скобку, четкие очертания тонкого носа, на лице печать одухотворенности.

И вот – торжественные речи-поздравления уже произнесены, и хозяин празднества, облаченный в визитку, подходит к столику Цветаевой. Он о чем-то перешептывается с ней. А затем громко требует внимания гостей.

Он объявляет, что Марина Цветаева хочет прочесть экспромт, написанный в честь Мариуса Мариусовича.

Шум голосов сразу стихает. Таиров занимает место за столиком Петипа и отчеканивает:

– Марина Ивановна, мы вас слушаем!

Весело, задорно поднимается из-за стола Цветаева. Взглянув на Петипа и тряхнув пушистой головой, ровным, слегка насмешливым голосом она читает стихи. Обращаясь к герою вечера на «ты», она бросает ему горделиво-игривый вызов и предлагает ему – рыцарю чести и шпаги – свое сердце и жизнь. Но ее сердце не служит прихоти! Ему нужен встречный обет: дар за дар, верность за верность – и смерть за вероломство!

Марина Цветаева. Портрет работы М. Нахман, 1913 г.

То был сонет, в котором слились воедино мастерство, точный расчет и жаркое чувство. Поэтические архаизмы стихотворения отсылали слушателей к эпохе Людовика XIV – и к роли Сирано, только что столь блестяще сыгранной чествуемым мастером. «Никогда, ни раньше, ни позже, я не слышал столь откровенной эротики, – вспоминал Еленев. – Но удивительно было то, что эротическая тема была студена, целомудренна, лишена какого бы то ни было соблазна или чувственности… едва уловимый оттенок иронии сознательно, с расчетом, уничтожал его любовный смысл.

Счастливая, юношески гордая, Марина торжествовала. Тешили ли ее аплодисменты? Ни в коем случае. Она, можно быть уверенным, их не слышала. Позже, в беженстве, встречаясь с Цветаевой в течение нескольких лет чуть ли не ежедневно, я убедился, что единственной страстью… у Марины была любовь к слову и его тайне… она не ждала ни мзды славы, ни мзды почета или материальной награды. Божьей милостью творец, самый бескорыстный художник – такова была Марина…»

Петипа принял вызов. Встав с места и отвесив глубокий учтивый поклон, он отвечал… тоже в стихах! Он посвящал своей даме шпагу – шпагу Сирано – и заверял ее в вечной преданности – в счастье и в беде. Поддерживая игривую ноту шутки, позируя и явно любуясь собой, актер вдохновенно играл в изысканно маскарадной тональности.

Было ли все это хорошо подготовленной режиссурой Таирова – или и в самом деле экспромтом? Присутствующие могли об этом только догадываться…

В записной книжке Цветаевой в 1920 году – запись: «Умер Петипа! – Хочется плакать. Любила. – Умер от сыпного тифа, где-то в Армавире, один. – О, Господи!»

3

Между тем шла война.

Патриотический энтузиазм, охвативший русское общество в первые ее месяцы, отражен во множестве мемуаров. Уличные манифестации, митинги, пение «Боже, царя храни!» возникали всюду, где только появлялась к тому возможность. Выкрики «Ура русской армии!» неслись по адресу чуть ли не каждого проходящего по улице запасного солдатика… Если кто-то и не разделял общего одушевления, отдававшего истерией, вслух не высказывался – слишком было некстати…

Марина Цветаева. Бюст работы Н. Крандиевской, 1913 г.

Спустя всего несколько дней после объявления Германией войны в московском Литературно-художественном кружке торжественно чествовали Валерия Брюсова, уезжавшего на фронт в качестве корреспондента «Русских ведомостей».

– Забудьте обо мне, – скромно говорил мэтр русского модернизма в благоговейно притихший зал, – я еду простым чернорабочим… Славянство призвано ныне отстаивать гуманные начала, культуру, свободу народов…

Следом за Брюсовым корреспондентом тех же «Русских ведомостей» отправился на театр военных действий и Алексей Толстой. И уже с августа в газете начали регулярно появляться патриотические статьи того и другого. Не прошло и месяца после начала войны, а Брюсов, подытоживая события, которые, вообще говоря, в такой итог не укладывались, уверенно сообщал читателю, что военная мощь Германии подорвана и осталось сделать всего несколько усилий, чтобы ее добить. В оптимизме Брюсов не одинок. В октябре 1914 года Федор Сологуб тоже убежденно пророчествует:

  • Прежде чем весна откроет
  • Ложе влажное долин,
  • Будет нашими войсками
  • Взят заносчивый Берлин!

Но и не перед публикой, а в частном письме Леонид Андреев признается: «Настроение чудесное, – истинно воскрес, как Лазарь… Подъем действительно огромный, высокий и небывалый: все горды тем, что – русские…»

Изредка звучат, правда, и другие голоса. «Война – это начало конца или, вернее, начало всех концов…» – дальновидно оценивает происходящее Дмитрий Мережковский в газете «Русское слово». Предостерегает от опасностей шовинистического угара и Николай Бердяев, уничижительно отзываясь о разговорах про «возрождение русского духа».

1 декабря 1914 года Марина пишет в стихотворении «Германии»:

  • Ты миру отдана на травлю,
  • И счета нет твоим врагам.
  • Ну, как же я тебя оставлю.
  • Ну, как же я тебя предам?
  • И где возьму благоразумье:
  • «За око – око, кровь – за кровь», –
  • Германия – мое безумье!
  • Германия – моя любовь!
  • Ну, как же я тебя отвергну
  • Мой столь гонимый Vaterland[4],
  • Где всё еще по Кёнигсбергу
  • Проходит узколицый Кант…

Идут военные действия, но, по Цветаевой, это всего лишь царские и кайзеровские счеты друг с другом. Для Марины Германия остается страной Гёте и Канта, Фауста и Лорелей. Горячность ее признаний в немалой степени подогрета проклятиями, которые она слышит со всех сторон. Страстей толпы она сторонится; всю жизнь они будут ей подозрительны – если звучат слишком единодушно. Даже в детстве, в сказке о волке и ягненке, она больше жалела волка, потому что ягненка жалели все…

Как изменилась ее интонация! Как отлично она владеет ритмом, энергетикой поэтической речи! Ни следа расслабленной сентиментальности, портившей многие стихи «Вечернего альбома».

Сергей Эфрон в санитарном поезде. 1915 г.

Но пафос стихотворения осудило все ближайшее цветаевское окружение. Елена Оттобальдовна радостно переживает оптимистические военные прогнозы, восторгается деловитостью и энергичностью Алехана (то есть Алексея Толстого), прощая ему все его легкомыслие за то, что он не только пишет свои военные корреспонденции, но и принимает участие в формировании санитарных поездов, курсирующих по Варшавской дороге.

Только через год, зимой 1915–1916 годов, когда от патриотического безумия осени 1914-го не останется и следа, Марина сможет прочесть «Германии» публично – в одном из литературных домов Петербурга. И прочесть уже с триумфом! Но это случится позже, а тогда из друзей Марины не осудил бы «Германии» только Волошин.

Сергей Эфрон – медбрат в санитарном поезде. 1915 г.

Буквально накануне начала военных действий, летом 1914 года, он пересек российскую границу. Некоторое время жил в Швейцарии, в Дорнахе, ставшем центром антропософов, собравшихся вокруг Рудольфа Штейнера; потом уехал во Францию, в Париж. Максимилиан Александрович и Марина далеко друг от друга, но их реакция на события войны во всяком случае родственна. «Я совсем не верю ни в освободительный, ни в очистительный смысл войны, – писал Волошин матери, – просто несколько осьминогов (промышленности) силятся пожрать друг друга… Идут на войну и мученики, и святые. Но для того, чтобы стать желудочным соком в пищеварении осьминога… Французы и англичане не лучше немцев». Он подготовит целый сборник антивоенных стихов «Anno mundi ardentis, 1915», но ни в редакции «Аполлона», ни в редакции «Русской мысли» не найдет поддержки и в ближайшие месяцы не сможет опубликовать в России ни одного антивоенного стихотворения. Грустной оказалась и судьба его книги великолепных статей о литературе и искусстве «Лики творчества». Она вышла в неудачнейшее время – в самый канун войны; естественно, что на фоне развернувшихся событий книга прошла почти незамеченной; откликнулась только одна газета.

«Я неуютен в литературе», – с горечью констатировал Волошин.

При всем своем увлечении театром Вера Эфрон вместе с ближайшими подругами считает велением времени оставить актерские амбиции до лучших времен. Она отправляется на курсы медицинских сестер, работает в московских лазаретах и вскоре начинает хлопоты об устройстве на работу в санитарный поезд, который курсирует между Белостоком и Москвой, эвакуируя раненых.

Хлопоты увенчиваются успехом. Теперь она приезжает в «обормотник» лишь на недолгую побывку между рейсами поезда – в смазных сапогах и кожаной куртке. Она заведует хозяйственной частью поезда, бодра и полна энергии.

Глядя на сестру, Сергей Эфрон мучится совестью и жаждет разделить ее участь. Однако он уже учится в университете. И все же уйдет в санитарный поезд братом милосердия в марте 1915-го, вместе с Асей Жуковской, с которой он давно дружен. Марина провожала мужа на вокзале.

Работа в санитарном поезде займет несколько месяцев. Временами Сергей испытывает от нее подъем, временами – бесконечную усталость, но чаще всего терзается, считая, что место его – среди солдат и офицеров, а не среди всех этих «дармоедов», как он называет своих коллег, братьев милосердия. «Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти», – пишет он 14 июня 1915 года в письме к сестре Лиле.

Но к концу июля того же года Эфрон оставляет службу в поезде. Как и его сестра Вера.

Глава 13

Подруга

1

Еще с октября 1914 года в жизнь Марины властно вошла необычная женщина, решительно непохожая на всех других, раньше и позже ей встречавшихся. То была яркая и самобытная Софья Парнок, выросшая со временем в первоклассного поэта (наибольшее признание получили ее сборники «Лоза» и «Вполголоса»). Встреча с ней потрясла воображение Марины. Познакомившийся с Софьей Яковлевной позже в Крыму Волошин именно ей поручил вести свои литературные дела в Москве, а кроме того, прекрасно написал о ее поэтическом таланте в статье «Голоса поэтов».

Тридцатилетняя Софья Парнок не скрывала своей принадлежности к «меньшинству» (как говорят нынче). Но, скорее всего, к моменту знакомства Марина о том не знала; в пользу этого предположения свидетельствует второе стихотворение из созданного в 1914–1915 годах поэтического цикла. Обратим внимание на характерную подробность: в 1920 году при подготовке к первой публикации цикл был назван автором «Ошибка» – и только в 1940 году переименован в спокойное «Подруга».

  • Под лаской плюшевого пледа
  • Вчерашний вызываю сон.
  • Что это было? – Чья победа? –
  • Кто побежден?
  • Всё передумываю снова,
  • Всем перемучиваюсь вновь.
  • В том, для чего не знаю слова,
  • Была ль любовь?
  • Кто был охотник? – Кто – добыча?
  • Всё дьявольски-наоборот!
  • Что понял, длительно мурлыча,
  • Сибирский кот?
  • В том поединке своеволий
  • Кто, в чьей руке был только мяч?
  • Чье сердце – Ваше ли, мое ли
  • Летело вскачь?
  • И все-таки – что ж это было?
  • Чего так хочется и жаль?
  • – Так и не знаю: победила ль?
  • Побеждена ль?

Первоначальное смущение, бесхитростно отраженное в стихотворении, было преодолено; Марина приняла подругу такой, какой она оказалась. Спустя несколько лет в цветаевском дневнике появляется запись: «О притяжении однородных полов. Мой случай не в счет, ибо я люблю души, не считаясь с полом, уступая ему, чтобы не мешал». И там же – ироническое: «Другие продаются за деньги, я – за душу!»

Безоглядная щедрость ее сердца справилась с шоком. «Пол-жизни? – Всю тебе! / По-локоть? – Вот она!»

Тем более что потрясение оказалось взаимным. В сонете самой Парно к читаем:

  • Гляжу на пепел и огонь кудрей,
  • На руки, королевских рук щедрей, –
  • И красок нету на моей палитре!
  • Ты, проходящая к своей судьбе!
  • Где всходит солнце, равное тебе?
  • Где Гёте твой и где твой Лже-Димитрий?

Существенный блик бросает на саму возможность этой любви атмосфера предвоенной России.

Не случайно часть российской интеллигенции восприняла начало военных действий осенью 1914 года как «очищающую бурю». Понятие греховного в начале 1910-х годов крайне ослаблено, его границы – смещены. То было время, когда, по характеристике Федора Степуна, девицы скрывали свою невинность, а замужние дамы – верность мужьям. Когда «этика, ради индивидуализма, испытывала с опасностью для жизни крайние пределы своей растяжимости». Автор этого утверждения – Вячеслав Иванов. Строка Ахматовой «Все мы бражники здесь, блудницы…» датирована 1913 годом. Но и осенью 1914-го еще не отзвучали недавние громкие споры вокруг «святой плоти» и «дионисийски-оргиастической стихии» – и в спорах участвовали самые авторитетные фигуры русского художественного Олимпа. Широчайшую популярность имели романы Нагродской и Вербицкой с их излюбленной героиней – раскрепощенной женщиной, которая пренебрегает всеми условностями, стремится к независимости и не желает связывать себя брачными узами. Стилистика этих романов сегодня годилась бы разве что для газетного фельетона, но в те годы не только курсистки ими зачитывались! Вот почему разразившаяся война видными деятелями русской культуры чуть ли не приветствуется. По мнению Алексея Толстого, она «сыграет роль второго крещения Руси». На «возрождение русского духа» с началом военных действий уповал и Василий Розанов. «И пусть из огненной купели / Преображенным выйдет мир!» – такие строки публиковал в журнале «Русская мысль» Валерий Брюсов…

Софья Парнок. 1912 г.

После того как в 1983 году в Соединенных Штатах Америки появилась книга, посвященная этому эпизоду цветаевской биографии («Незакатные оны дни» С. В. Поляковой), более десятка доброхотов по обе стороны океана бросились на тему с энтузиазмом, характеризующим и их авторов, и нынешнее время, столь охочее до «клубнички». Дело усугубилось почти нескрываемой неприязнью Поляковой к Марине Цветаевой. Автор книги не погнушался натяжками, умолчаниями, сомнительной аргументацией, проложив дорогу невероятному изобилию домыслов. Новых фактов ни у кого не нашлось, им и неоткуда было появиться, но теперь уже, кроме Парнок, называют еще и еще женские имена; клубок по сей день продолжает раскручиваться – на потребу всем, кто рад случаю вытащить на свет божий недавно запретную тему.

2

Отношения подруг растянулись почти на полтора года. Марина, тем не менее, не ушла из семьи: Сергей оставался для нее человеком, с которым она не просто считалась, но ощущала себя сердечно связанной на всю жизнь. Попервоначалу Эфрон шутил, что охотно вызвал бы Парнок на дуэль за ее отношение к Марине, не будь она женщиной. Позже шутить он уже перестал.

Цикл «Ошибка» добросовестнее любых комментаторов свидетельствует о том, насколько непростым было для Цветаевой происходящее; помимо восхищения, ее не оставляло ни на минуту сострадание к «трагической леди», как названа была Софья Парнок в первом же стихотворении цикла.

Софья Парнок

Резкий кризис отношений обозначен в цветаевских стихах конца апреля – начала мая 1915 года. Читатель найдет здесь немало открыто бунтующих строк: «Зачем тебе, зачем / Моя душа спартанского ребенка?!», «Этот рот до поцелуя / Твоего – был юн!», «Но твоя душа мне встала / Поперек души!» и даже: «Счастлив, кто тебя не встретил / На своем пути!» Наконец, прямой взрыв в стихотворении:

  • Вспомяните: всех голов мне дороже
  • Волосок один с моей головы.
  • И идите себе! – Вы тоже,
  • И Вы тоже, и Вы…
  • Разлюбите меня, – все разлюбите!
  • Стерегите не меня поутру!
  • Чтоб могла я спокойно выйти
  • Постоять на ветру.

Однако окончен был цикл, но еще несколько месяцев теплилась сердечная привязанность…

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Чтобы глупый стал умнее,чтобы слабый не грустил,надо людям ахинеюоткровенную нести.Только так и толь...
Роман «Свечка» сразу сделал известного киносценариста Валерия Залотуху знаменитым прозаиком – премия...
В книгу «Советский стиль: история и люди» вошли 19 достижений, 6 падений, 9 тайн и 5 западных мифов ...
Никколо Поло, отец Марко Поло, наконец решается рассказать историю, которую держал в тайне всю жизнь...
Эта книга – продолжение захватывающей саги американской писательницы В. К. Эндрюс о семействе Доллан...
Эта книга – продолжение захватывающей саги американской писательницы В. К. Эндрюс о семействе Доллан...