Театральная история Соломонов Артур
— Внимание.
Паства притихла мгновенно.
Наташа выбрала место отдельно от всех во втором ряду. Через два ряда от нее — Сергей Преображенский.
— Сегодня мы наконец-то обрели Джульетту, — намеренно будничным голосом произнес Сильвестр. — На роль юной Капулетти назначается Наталья…
Паства охнула и замерла.
— Как ваша фамилия, Наталья?
Наташа обернулась, ожидая, что увидит тезку-счастливицу, с которой Сильвестр решил поиграть в игру «я забыл вашу фамилию». Наташа приготовилась ревновать, ведь втайне, совсем втайне, она мечтала об этой роли. Внезапно она почувствовала, что именно ее со всех сторон прожигают ревнивыми взглядами.
— Наталья, вы свою фамилию забыли?
Сомнений не было: Сильвестр обращается к ней. И часы бесчувствия для Наташи закончились. Из глубин ее существа поднялось ликование, его срубил страх, мелькнула надежда, взмыла вина, явилось самооправдание… Да. Ее путь к роли был сложен. Но когда она, впервые придя к Саше, подумала: «это мой год», — она не ошиблась. Получается, что таким причудливым, таким почти непристойным путем Саша привел ее к роли.
— Вы должны простить, что я не помню вашей фамилии, — сказал Сильвестр. — Вы ведь так недавно в театре. Вы покорили меня исполнением роли Джульетты в моем кабинете.
Кто-то тихо и гнусно хохотнул в полутьме зала. Господину Ганелю показалось, что Сильвестр говорит намерено двусмысленно. И вместе с тем открыто дает понять, что назначает на главную роль актрису, практически ему не извесную. Режиссер говорил как бы не с Наташей, а поверх нее.
— Когда вы исполняли роль Джульетты в моем кабинете, я подумал — зачем искать уже найденное? Джульетта сама нас нашла. Сергей Преображен-ский сегодня останется до полуночи. Мы вместе пройдем все парные сцены, все сцены Ромео и Джульетты. А через десять минут начнем репетиции массовых сцен. Пока можете подготовиться. Я скоро вернусь.
И Сильвестр вышел из зала.
Труппа загудела, зажужжала, всеми жалами впилась в новость. Наташу никто не стеснялся. Никто не поздравлял. Она слышала намеренно громкие фразы: «Чему удивляться? Она сегодня ночью доказала право быть Джульеттой», «Ой, прекрати, как будто она первая это доказала. Другие вот доказывали-доказывали, и ничего», «А вы ее видели в каких-то ролях?», «Да ее никто на сцене не видел», «Как? А Сильвестр?», «Так то в кабинете!», «А, ну да, ну да!», «Прекратите, она прелестная девочка», «Прекрасный повод для такой роли», «А Саша-то, Саша, смотрите, не пошевелился даже, бедный…», «Да, может, он богатый. Теперь-то», «Нет, это совсем низость», «А сидеть здесь и бледнеть перед всеми — это не низость!», «Это высость», «Ой, не мелите вздор», «Я мелю?», «Вы мелите», «Хорошо, пусть так, пусть я мелю, а у вас голос писклявый».
«Пискляяяявый?», «А какой же? Это все знают. Я вас от лица всей труппы вас прошу — хотя бы в сцене бала не надо попискивать! Зачем, ну зачем вы пищите, когда танцуете, дорогой мой? Это нас всех сбивает с ритма», «Да он нарочно пищит», «Я не нарочно! Да я вообще не пищу!», «А вот сейчас, по-вашему, что вы делаете? Вы что, у мышей уроки мастерства брали?», «Господа, вы с ума сошли, опомнитесь, вы же в театре!», «Действительно, стыдно. Спасибо, что вы нас осадили. Теперь вы наша совесть. Назначаем вас. Раз других ролей для вас не нашлось…»
Самые умные смекнули, что назначение Наташи — вызов недоолигарху. Сильвестр доводит ситуацию до абсурда: ночью особнячок, а наутро — Натали, получи главную роль! Скорее всего, это очередной ход в битве с Ипполитом Карловичем, о которой знал уже не только весь театр, но и вся Москва. Только в чем смысл этого хода? Какова цель? Никто понять не мог.
Наташа, пунцовая от позора и успеха, подошла к Сергею, который конечно же не участвовал в жужжании. Он читал газету. Не демонстративно. Просто читал. Наташа, не здороваясь, стала что-то сбивчиво говорить ему. Положила руку на плечо. Сергей отложил газету в сторону и еще вальяжней раскинулся в кресле. Улыбнулся ей одной из самых обворожительных своих улыбок.
«Хорошо бы сейчас умереть», — закрыв глаза, подумал Александр. Но не умер.
Растерянная судьба
Когда мы говорим — «это судьба», то всегда имеем в виду что-то величественное. А судьба супруга Наташи Дениса Михайловича имела облик растерянной женщины. Он всегда это знал. И знал, что дверь за Наташей захлопнулась не навсегда.
И в этот вечер она раскрылась — робко. В тишину проник стук двери, «звук открывающихся сапог», легкое, смущенное дыхание. Денис Михайлович не решался выйти из спальни, где сидел в полутьме. Наконец, почувствовав, как Наташе сейчас неловко, резко вскочил на ноги и быстрым, неуместно решительным шагом вышел в прихожую.
Да. Это она.
Не говоря ни слова, он помог Наташе снять шубку, наклонился, чтобы самому подать тапочки, которые до сих пор держал около двери. Она жестом остановила его порыв. Прошла на кухню — «здесь ничто не изменилось!» — и поставила чайник. И когда тот начал отчаянно взвизгивать, первым разрушив молчание, Наташа наконец сказала, глядя в темное окно:
— Я теперь Джульетта.
Денис Михайлович страшился подойти к ней. Он наблюдал на кухонном пороге, как растерянная женщина оглядывает их общее жилище. Общее? Снова общее? С осторожностью он вступил на территорию кухни, чувствуя, что в этом пространстве надо двигаться так, словно в любой момент оно может исчезнуть. Даже не решился сесть на стул. Ему показалось, что слишком реалистичный скрип разрушит то, что волшебным образом возникает сейчас.
— Я хочу посмотреть фотографии, — вдруг сказала Наташа.
— Фотографии? — тихо переспросил он.
— Да, где я в роли Джульетты, в том спектакле, в том, студенческом.
Денис Михайлович вышел тихим, мелким шагом. Не зажигая света в спальне, нащупал альбом и понес его обратно, с ужасом — «начинается у меня шизофрения!» — чувствуя, что боится увидеть пустую кухню. Он остановился в прихожей. Прислушался. Легкий стук чашки о блюдце. Неглубокий вздох.
И уже смелее вошел, увидел Наташу, протянул ей альбом. Она конечно же заметила, как неловко муж подает ей альбом — не решаясь приблизиться, издалека. Этот жест окончательно убедил Наташу, что она принята обратно, принята без сомнений. Более того — с благоговением.
Она раскрыла альбом и увидела себя, двадцатидвухлетнюю, счастливую, на авансцене, с букетом цветов, с горящими от зрительского восторга глазами. Вспомнила счастье всеобщей любви к ней. Снова почувствовала те мгновения, когда столько людей — одновременно! — восхищенными взглядами, аплодисментами и криками «браво» уверяли, что ее жизнь приносит им радость. Чтобы снова это испытать, можно прожить безрадостную жизнь.
Наташа закрыла альбом и с нежностью посмотрела на мужа.
Бог создал человека не для играний
Ипполит Карлович нажал на кнопку и тонированное окно его «майбаха» бесшумно открылось. Высунул руку — на нее в то же мгновение упало несколько снежинок и в то же мгновение растаяло.
— Ты посмотри, — обратился он к сидящему рядом с ним на заднем сиденье отцу Никодиму. — Как повалил. Вдруг… Сюрприз. Небесный.
Священник приоткрыл окно и вгляделся в черное, сеющее снег, небо.
— Заедь в какой-нибудь дворик, — мягко приказал Ипполит Карлович шоферу. Тому самому, который несколько дней назад отвозил Наташу на перекресток Тверского и Тверской.
Шофер свернул с дороги, проехал немного, нежно нажал на тормоз, и машина остановилась в одном из дворов. Это был так называемый «тихий центр» — дома солидны, молчаливы, заключены в чугунные заборы. Ни души. Вернее, только три — шофера, священника и недоолигарха.
Ипполит Карлович раскрыл дверь, вышел и прикрыл ее тихо, стараясь не нарушать воцарившегося снежного молчания. Отец Никодим выкарабкался с другой стороны. Ипполит Карлович запрокинул голову и смотрел на гроздья снежинок. Кружась, они приближались к нему и таяли на лице. Те, которым повезло больше, садились на его черное пальто и поблескивали в свете фонаря.
— Вот когда. Смотрю так. Не верю, что умру. Это невозможно. И вместе с тем. Несомненно. Как быть с этим парадоксом? А? Святой отец?
— Я не святой отец, — устало ответствовал священник. — И вы не умрете. Не умрете так, как вам кажется. Думайте лучше о том, сколь страшен суд Божий. Настанет час, и вы будете просто одним из подсудимых.
Отец Никодим проповедовал довольно вяло. Без огонька. Он почти совсем разуверился, что его слова смогут обратить к Богу многогрешного недоолигарха. «Не в коня корм, — хмуро поглядывал на Ипполита Карловича священник. — Не в этого здорового, обожравшегося коня…»
Разочарован он был не только многогрешным поведением Ипполита Карловича, которое бросало тень на его все менее безупречную пастырскую репутацию. Отец Никодим, по природе своей реформатор и революционер, не оставлял мечтаний «преобразить театр, вверенный Богом моему духовному чаду». Он чувствовал и видел: его мечта — сколь безумная, столь и непреодолимая — все дальше от воплощения. И страдал от этого не меньше, чем от грехов Ипполита Карловича.
Недоолигарх чувствовал назревающую перемену в отношениях с батюшкой. Чувствовал Никодимов гнев. Но пока не решил, что предпринять.
— Наша болтовня. Так нелепа в этом. Черно-белом. Великолепии. Давай молчать.
«Наша болтовня! Это ты мне говоришь, мне, священнослужителю! — горестно воскликнул про себя отец Никодим. — Как же я дошел до этого? За тем ли я пришел к нему, чтобы стать слугой его грехов и прихотей? И вот теперь слышу — помолчи, дай мне снежинками полюбоваться?! Еще чуть-чуть — и я покрою позором свой сан. Или уже покрыл?»
Отец Никодим оглядел свою рясу. И даже как будто слегка успокоился — пятен позора на ней не было. Но оскорбление он чувствовал глубокое. Безветренно. Тихо. Снежно.
Священник переминался с ноги на ногу. Обувь поскрипывала, но звук этот растворялся в едва слышном шуршании падающего снега. Ипполит Карлович стоял неподвижно. Поскрипев ботинками, отец Никодим с некоторым вызовом произнес:
— Девушка, которая была у вас, на следующий же день была назначена на главную роль.
Недоолигарх не отвлекся от наблюдения за снегопадом:
— Да ты что? Она так одарена?
— Она одарена… Связью с вами, прости Господи!
— Сильвестр так никогда не поступал. Он никогда не назначал. Моих посетительниц. Только на основании посещения.
Безветренно. Тихо. Снежно.
— Ипполит Карлович, — голос отца Никодима задрожал, — если вы не оставите свои прелюбодейства, я буду вынужден оставить вас.
Ипполит Карлович ничего не ответил.
— Вы меня слышите?
— Один на один меня оставишь? С деньгами и соблазнами?
Отец Никодим вдруг подумал, что словосочетание «деньгами и соблазнами» по ритму похоже на «духами и туманами». Не углядев в этой мысли ничего, кроме нелепости, священник разгневался еще больше. Он учащенно задышал-засопел, подыскивая самые хлесткие слова, чтобы достойно ответить дерзкому чаду. Он ожидал, что Ипполит Карлович продолжит оправдываться, но недоолигарх снова отдался окружающей красоте.
— Пока я с вами, пока я рядом, получается, я даю вам санкцию на все ваши мерзости! Я покрываю позором свой сан! — выкрикнул священник, и снова, не отдавая себе в том отчета, оглядел рясу. — А я индульгенциями не торгую! Прошли те времена! И у нас их вообще не было!
— А уйдешь — откуда знаешь, что я натворю, скольких с собою в ад заберу?
Ипполит Карлович вдруг отказался от своих излюбленных точек, и произнес предложение ровно, на одном дыхании. Отец Никодим заметил эту лексическую перемену, и снова затеплилась неумирающая надежда, что есть смысл в его проповеди. Что не мечет он бисер перед свиньей-миллионером. А Ипполит Карлович продолжил говорить — так же ровно, без запинки. И священник вдруг расслышал не только надежду, но и едва ощутимый голос страха.
— Подумай, на каком краю ты меня держишь. Видишь, каков я даже при тебе! А без тебя? У меня денег даже на богоборчество хватит… Не поджимай так губы, я шучу. Уходить ты собрался, потому что со мной рядом слишком грязно. Ты о репутации задумался. Об имидже.
Священник хотел выкрикнуть — «довольно паясничать!», но вместо этого тихо сказал:
— Я как в капкан угодил. И оставаться совесть не дозволяет, и уйти.
Отец Никодим замолчал. Губы его подрагивали. Ноздри раздувало гневом. В издевках Ипполита Карловича была правда, и это вызывало еще большую обиду.
— А на что тебе сдался этот театр? — вдруг спросил Ипполит Карлович, — хорошо, настанет момент, я выгоню Сильвестра. Тем более что он там что-то затеял нехорошее. Это ясно как божий день. Или божья ночь. Вот эта.
Священник с внезапной страстью произнес:
— Театр необходимо сделать храмом.
Ипполит Карлович опешил.
— Храмы и так есть.
Отец Никодим нервно зашагал вокруг недоолигарха — скрип ботинок окончательно победил шелест снега.
— Меня терзает, что культура и религия так разделены. Когда я один, ночью, наедине с собой…
На секунду он задумался, стоит ли говорить столь откровенно. И решил: нужно наконец узнать, как отреагирует Ипполит Карлович на его мечту. Узнать и принять решение окончательное: оставаться дальше подле такого человека, или же это не имеет смысла. Причем — ни для кого из них. И отца Никодима понесло:
— Ночью, когда я слышу голос Бога, я чувствую, что призван восстановить разрушенные связи религии и культуры.
Ипполит Карлович посмотрел на священника с каким-то удавьим интересом.
— Если вам, и правда, интересно, то вот что! Вот что я вам скажу! Меня завораживает история двух христианских мучеников. Они для меня символы слияния религии и культуры.
— Я тебя очень слушаю, отец Никодим.
«Он уже не называет меня святым отцом, выучил, наконец!» — и, вдохновленный этим, как добрым знамением, священник начал приоткрывать перед Ипполитом Карловичем грандиозное здание своей мечты.
— Завораживает меня история двух мучеников! До того, как стать мучениками, они были знаменитыми языческими актерами. Это было в первые века христианства. Тогда было опасно открыто признаваться, что ты христианином… То есть, что ты христианин. Да что же с языком моим! Не слушается совсем… Не смогу без них говорить… Без нее…
И тут случилось чудо. Отец Никодим порылся в подряснике и достал непочатую пачку сигарет. Тоненьких, с ментолом. Блеснул огонек зажигалки (она тоже была извлечена из подрясника), и дым взвился над головой священника. Ипполит Карлович восхищенно шепнул:
— И давно грешите, святой отец?
— Это не грех. Хотя грех, конечно, но сейчас волнуюсь так, что не могу без него. Простите меня.
— Я-то что. Мне даже. В радость. — Ипполит Карлович снова вернулся к точкам и многоточиям. — А вот эту простую душу. Смотри, как смутил.
Он указал на шофера Шуру, который почти с ужасом наблюдал, как дымит батюшка. Отец Никодим с тоской поглядел в его сторону, но занятия своего не оставил.
— Будучи актером-язычником, Ардалион должен был изображать отречение от Христа. Прямо на сцене он почувствовал присутствие Духа Святого.
И отказался играть. Отказался! Игра была кончена навсегда. Но ощутил он присутствие Духа Святого благодаря ей!
Отец Никодим выпускал на волю свою речь вместе с клубами дыма. Ипполит Карлович думал с изумлением: «Так вот куда клонит отец наш… Игра и Дух Святой… Однако».
Почти уже не заботясь о том, понимает ли его Ипполит Карлович, слушает ли, отец Никодим в волнении и дыму продолжил:
— Мученик Порфирий! Пожалуйста!
— Да, пожалуйста!
— Он должен был прилюдно надругаться над таинством Крещения. Тоже на сцене, прямо перед толпой язычников. А я думаю, что зрители — всегда язычники, что любая толпа — это язычники, которых нужно неустанно обращать в веру, которым нужно неугомонно напоминать о Христе…
Отец Никодим почувствовал, что последняя фраза звучит комично, а смешным он быть не хотел. «Неугомонно напоминать… Как о стае птичек говорю, а не о вестниках Царства Божьего». Он сбился снова. Замолк тоскливо.
— И что Порфирий? — помог Ипполит Карлович вопросом.
— Едва он произнес крещальную формулу, — продолжил отец Никодим, разгорячаясь с каждым новым словом, — как почувствовал, что не может кощунствовать, не может измываться над святым таинством. Он ощутил всем сердцем, что в христианстве — истина. И, не страшась ничего, — поскольку он узрел Господа, а что тогда может испугать? — он сказал, что верует во Христа как сына Божия. А назвать себя христианином перед языческой толпой значило — умереть. И он был обезглавлен.
— Отец Никодим, ты куда клонишь?
— Где сейчас обитают люди, религиозно одаренные, но не нашедшие религии? К какой пристани причаливают те, кто неустанно ищет истины, и не верит, что она — в Церкви? Чьи голоса громче голосов всех проповедников? Это голоса людей искусства. Тех, кому ведом пыл крестоносцев, но неведом крест.
Отец Никодим перевел дух. Сигарета закончилась, он обернулся по сторонам, ища, куда бы ее кинуть.
— Бросай в снег, — кратко рекомендовал Ипполит Карлович, и окурок был брошен, а речь продолжена:
— Художники говорят с народом, как власть имеющие. Они влияют на души так, как мы — священники — уже давно разучились. И это правда! Уже несколько веков это правда! Мы должны это признать. И сделать движение им навстречу. Мы должны признать, что на театральных сценах, в тиши писательских кабинетов, на съемочных площадках нередко случается то, что уже перестало случаться в Церкви.
— Отец Никодим. Ты куда ведешь?
— Ипполит Карлович! Ипполит Карлович… Я думаю о власти воображения.
Шофер шире открыл окно, чтобы словам было удобнее долетать. Очень уж необычную проповедь произносил изрыгающий дым священник.
— Именно разгоряченное воображение позволило мученикам Ардалиону и Порфирию мгновенно — мгновенно! — увидеть истину. Что такое вера? Это, по словам апостола Павла, уверенность в вещах невидимых. Чем занимаются актеры? Невидимым. Они не только в него верят, они в нем живут. Они на полпути к истине. Да! Да!
Отец Никодим подошел к машине и приоткрыл дверь (поскольку заметил, что шофер Шура заинтересовался). Вместе с тем он хотел воздать Шуре за шок от священничьего курения. Воздать интересной беседой. А может быть, даже душеполезной.
— Но какова же цель человека? — обратился отец Никодим к шоферу. Тот беспомощно улыбнулся, отнял руки от руля, робко воздел их, снова положил на руль и улыбнулся еще беспомощнее. Тогда отец Никодим ответил сам:
— Цель человека — служить высшей реальности. Научиться видеть, как сквозь земное повсюду, везде проступает вечность.
Шофер согласно кивнул: мол, да, батюшка, в этом, в общем-то, цель моя и состоит — служить высшей реальности. Вот этой, которая сейчас рядом с вами стоит и вас слушает.
— Воображение уносит актеров намного дальше простых смертных. И они становятся способны воспринять истину. Вот тут, вот тут-то надо их остановить и не дать им попасть в еще более цепкий капкан, чем капкан реальности! А они попадают в капкан своих фантазий. И чужих фантазий! Ведь режиссер, как злой демиург, порабощает их волю, заставляет видеть его глазами, слышать его ушами, и они перестают чувствовать, чего требует их душа. Под присмотром и по настоянию злого демиурга они начинают жить иллюзорной, чужой жизнью полнее, чем своей, реальной!
— Ты про Сильвестра? Он злой демиург?
— И про него тоже! Да! В первую голову про него! — вскричал отец Никодим. — Ни в одном театре так не презирают реальность! Он совершает дьявольскую подмену! Церковь учит: смирись, ты — ничто перед Господом. А он: смирись, ты ничто передо мной! Он ответит на Суде!
«Подсудимый Сильвестр, восстаньте из гроба, Высший Судия идет!» — подумал Ипполит Карлович. А шофер подумал: «Хочу домой». А отец Никодим: «Пусть я злобен, но злоба моя — священна».
— Церковь в упадке, а искусство — разве не разрушено? Разве не появляется там все меньше пророков, разве не уходит все в игру? Тогда как игра — лишь путь к истине. А о цели все забыли, и занялись средством. Выходит, искусство и Церковь повязаны одним преступлением. Искусство для искусства — величайший грех, грех изливающегося понапрасну семени, подобный греху библейского Онана. Но и наш грех таков же: Церковь для Церкви. А ничто не должно существовать само для себя, ничто! Это не Божье, не Божье!
Отец Никодим возвысил голос — так он читал проповеди в церкви, увлекаясь, жестикулируя. Его даже критиковали за «театральность». Но он бы никогда не решился произнести даже поблизости от церкви то, что говорил сейчас. Ипполит Карлович подумал: «Я знал, что в этом тихом омуте водятся черти. Но чтобы столько!» Отец Никодим, переведя дух, снова начал говорить:
— Иоанн Златоуст и Августин Блаженный — величайшие писатели! Чем была бы литература без их влияния? Но потом благодать великой проповеди пропала, и великое слово покинуло нас. И заговорили те, кто против нас, и заговорили громче грома, а что мы могли сказать в ответ? Мы могли только прошептать «Анафема!».
— Браво, отец Никодим! — воскликнул Ипполит Карлович. — Браво! Ты уже говорил о своих прозрениях. Высшим иерархам?
— Вам смешно, а я страдаю, — вдруг тихо проговорил отец Никодим. — Нам — искусству и Церкви — нельзя друг без друга. У художников есть все средства воздействия. Они владеют сердцами. А мы знаем, как употребить их власть. Потому я и мечтаю начать с вашего театра великое возрождение…
— Ты мечтатель, отец Никодим. Ты же видел их. Недавно в ресторане ты их лицезрел. С кем ты. Будешь веру восстанавливать? С карликами-буддистами? Полупидарасами? Или с Иудой, который трижды в день всех и самого себя предает? Не с ними тебе надо. Истиной своей заниматься. Их надо учить, как детей малых.
Ипполит Карлович даже разволновался. А отец Никодим вдруг вспомнил, как еще в школе он поражал всех умением пускать дым кольцами. Но решил своего мастерства не демонстрировать. Хотя кольца его наверняка бы успокоили.
— Или ты из священников, что ли. Труппу составишь?
— Вы снова смеетесь! Что я еще мог ждать?
«Революционные идеи всегда кажутся нелепыми», — хотел добавить священник, но удержался. Это стоило ему таких же больших усилий, как и отказ пустить колечки.
— Не из священников я труппу составлю. А из настоящих артистов. Потому что дар воображения и дар преображения в человеке от Господа. Если бы вы видели, как ведет себя в церкви, например, Сергей Преображенский!
— Одна фамилия чего стоит, да? Великий актер. Я его не в церкви видел.
Я его на сцене видел. Зачем мне на него в церкви глядеть?
— Если бы вы видели его в церкви, вы бы не говорили, что труппу можно составить только из священников! Как он стоит перед иконами! Как падает на колени! Как простирается перед распятием!
— А публики много было вокруг?
— Что?
— Ну, прихожан много было рядом?
— Вот вы о чем… Нет, не в этом дело.
— Когда твой прихожанин Сергей Преображенский посещает церковь. Он же не оставляет за порогом. Свою душу. Артистическую. Он приходит, и его так вдохновляет атмосфера. Что он начинает играть. В глубоко верующего. И становится им. Если бы ты ему одолжил рясу, он бы почувствовал, что и служить может. И проповедь бы произнес. И уж поверь мне. Многие бы заплакали. Не хмурься. Ты великолепный проповедник. Я о другом сейчас говорю.
— Я не хмурюсь! Напротив! Это улыбка! — сказал отец Никодим, хотя никакой улыбки не было и в помине. — Вы же мою мысль только что подтвердили и утвердили! Вы тоже говорите о власти воображения! Главное — направить таких, как Преображенский. Чем он отличается от тех мучеников?
Ипполит Карлович почувствовал, как хохот просится наружу, но усилием воли подавил его. Отец Никодим поглядел на него с улыбкой, не зря он ее только что обещал и пророчил:
— Я чувствую, что вам хочется смеяться — так смейтесь, меня это больше не смутит.
Ипполиту Карловичу смеяться сразу же расхотелось. Отец Никодим вдохновенно продолжал:
— Зачем же Господь дал Сергею такой дар? Неужели чтобы он собачек изображал? Или Ромео? Он только в начале пути. В самом начале великой дороги. Преобразившись сам, он поведет за собой людей к божественным видениям. К тем, которые может увидеть только он. Может быть, даже я не могу их увидеть. И не только я, но многие, многие священнослужители. А он увидит и поведет. К Христу. К Богоматери.
Ипполит Карлович ответил без вызова, но почему-то сурово:
— Сергей не станет всю жизнь одну роль играть.
— Это уже будет не роль, не роль! И он станет! Как говорил отец Игнатий Бренчанинов: «Бог создал человека не для играний!» Не для играний! А сейчас актер чаще всего использует свой дар, чтобы в свинью перевоплощаться!
— Сергей перевоплощался в свинью? Почему меня не позвал посмотреть?
— Зачем вы опять смеетесь? Я образно.
— Слишком образно, отец Никодим. — Вдруг Ипполит Карлович снова сменил тон с высокомерно-ироничного на серьезный: — Ты да я — мы накрепко приколочены к самим себе. А такие, как Сергей, они могут. Открепить эти гвозди. И почувствовать. Много лиц. Много судеб. Много жизней. Ради чего им отказываться. От этого счастья.
— И вы меня только что называли мечтателем! — улыбнулся священник, глядя на просветлевшее лицо Ипполита Карловича.
— Я тебе о деле говорю. А не о мечтаниях.
— А этот человек, который Джульетту играть должен был, Александр, кажется. Он же истомился в поисках смысла, потому и согласился на все дьявольские провокации Сильвестра. Я посмотрел тогда в его глаза — он жертва страшного хаоса, уже не понимает, не только где добро и где зло, а где право и лево.
— Где баба, где мужик… — продолжил Ипполит Карлович. — Ты любые мерзости добрыми побуждениями объясняешь. Но на то ты и священник.
Он напоминал отцу Никодиму о его сане — хотел тем самым вернуть его в привычные берега. Разговор начинал утомлять недоолигарха. Но священник утомлен не был.
— Не вам осуждать его! Не вам!
— Прав ты. — Ипполит Карлович на секунду задумался. — Но я все равно буду.
— Александр тоже может быть с нами. И карлик, Ганель его зовут, кажется, — вы видели, сколько в нем достоинства?
— Это лучший из виденных мною карликов. Самый совершенный.
Отец Никодим улыбнулся.
— Я понимаю ваш скепсис. Обдумайте мои слова. Я подожду. Хотя времени все меньше. Чувствую, скоро Сильвестр сделает что-то такое…
Отец Никодим хотел добавить «Он мне закроет путь к моему призванию», но сказал:
— Что-то настолько мерзкое, что я не смогу больше переступить порог вашего театра.
Ипполит Карлович со вздохом сообщил:
— Я замерз. А ты?
— Я нет, — ответил отец Никодим.
— Давай я из машины буду с тобой разговаривать.
Ипполит Карлович забрался в машину. Мелькнула у него мысль, что священник, зная его пристрастие к людям талантливым, прикидывается, будто одержим творческим пламенем. Но эту мысль он отринул как гадкую и недостойную.
— Православная церковь обязана искать новые формы воздействия, — уже тише, но упрямо твердил отец Никодим. — Иначе мы станем союзом бабушек.
И в меньшей степени дедушек, — улыбнулся он и произнес негромко, но твердо: — А потому нам нужен православный театр. Первый в истории России.
И мира.
Ипполит Карлович глянул на него непроницаемо-серыми глазами:
— А может, тебе лучше заняться православной нефтедобычей? Я могу подсобить. Я это даже легче себе представляю. Чем то. О чем ты говоришь.
Отец Никодим был оскорблен. Он впервые высказывал свои недооформленные идеи, свои мечты. И прекрасно понимал, что говорит нечто на грани не только абсурда, но и ереси. И когда услышал от другого человека то, о чем подозревал и сам — обиделся. И тем самым опроверг одну из самых глупых в мире сентенций: «на правду не обижаются». Но самое главное, самое печальное заключалось в том, что он понял: Ипполит Карлович не верит в него как в религиозно-театрального реформатора.
— Знаете что, — упавшим голосом сказал отец Никодим, — дальше я пойду пешком. Извините, если сказал лишнего. Спаси Господи.
Он развернулся и зашагал прочь. Даже следы, которые он оставлял на снегу, показалось Ипполиту Карловичу, излучали обиду. Шофер вопросительно глянул на босса — будем догонять? Или отпустим?
— Вот человек нескучный. Да? — помолчав, обратился Ипполит Карлович к шоферу.
— Да, — ответил тот со скучающим видом. Ему давно уже хотелось домой.
— Не будем его. Беспокоить. Пусть мечтает. А мы домой.
Шофер с облегчением нажал на газ, и через десять секунд они проехали мимо отца Никодима. Ипполит Карлович помахал ему рукой и улыбнулся. Священник даже не повернул головы.
— А можно я теперь буду тебя называть отец Кинодим? — крикнул Ипполит Карлович, но ветер унес его дерзость в противоположную от священника сторону.
«А Сильвестра надо прижучить, — подумал недоолигарх. — Затеял какую-то мерзость. Назначил Наташу. Всему миру меня на посмешище выставляет. Значит, спектаклем этим не дорожит. Это ясно. А Наташа одарена! — Он улыбнулся. — Какой бенефис устроила в четыре утра! Настоящее горловое пение! Думала, я поверил. Вот ведь загвоздка — женский оргазм тоже требует веры… Надо бы втолковать отцу Никодиму, что веры требует не только его профессия… — мягкий ход машины умиротворяюще действовал на Ипполита Карловича. — А как святой отец возопил, когда про Сильвестра речь зашла. Тоже почти горловое пение… Знаю я, какая причина у этого вопля. Зависть». И приятное чувство всепонимания снизошло на Ипполита Карловича. Он глядел, как снег укрывает дома, и его душой овладевал покой. И он вновь поверил, что смерти — для него — не будет.
…Священник замедлил шаг. Отдышался, огляделся. Безветренно. Тихо. Снежно. Вдохнул холодный воздух. Остановился. Почувствовал окружающую его безбрежность. И ему стало неловко за столь истовую защиту своих идей.
Он подумал, что сейчас, в тиши и одиночестве, можно вспомнить школьные годы. Достал сигарету, зажег, и стал мастерски пускать изо рта кольца. «Что я рву, что я мечу? Тихо, тссс… Ведь главное случилось. Я все рассказал Ипполиту Карловичу», — думал отец Никодим, исторгая кольцо за кольцом. «Я смиренно буду ждать, какое будущее пошлет мне Бог. Смиренно…»
Театральные атаки
Их было двое — Сильвестр Андреев и господин Ганель. Они были объединены — заговором. А раз заговором — значит, и тайной.
Последние две недели, после каждой репетиции, они сидели в кабинете Андреева и обсуждали во всех деталях пятиминутную интермедию, которая должна начаться перед вторым актом «Ромео и Джульетты». Интермедия была призвана покрыть позором Ипполита Карловича и отца Никодима. Играть в ней должен был только господин Ганель.
Как всегда, ровно в девять зашла Сцилла Харибдовна и принесла два бокала воды: господин Ганель стал приобретать привычки Сильвестра. Он полюбил простую воду. Порой он даже — неосознанно — добавлял в свой голос интонации Андреева. А у себя дома давал волю подражанию уже вполне сознательно. Стоя перед зеркалом, покрикивал: «Репетируйте, пока мне не станет интересно!» Через час проходил мимо зеркала и с презрением бросал: «Мне все еще не интересно!»
А сейчас он смотрел на Сильвестра, делал маленькие, почтительные глотки и шептал:
— Об этом будет говорить вся Москва. Это войдет во все учебники… По истории театра…
— Это не войдет. Поскольку к искусству отношения не имеет, — равнодушно, как будто речь шла не о нем, отвечал Сильвестр.
— Но в книжки ваших биографов точно войдет. — Господин Ганель глотал и восхищался. — Я так благодарен вам, что могу быть к этому причастным!
Эти речи не были льстивыми. Господин Ганель любил Сильвестра, а разве можно назвать лестью слова восхищения тем, кого любишь? Молитва — разве лесть Богу? Это свободное выражение любви и веры. Так и слова господина Ганеля не были запятнаны подобострастием.
— Благодарен, что можешь быть причастным… — задумчиво повторил Андреев слова господина Ганеля. — Ты же и так, телепат, угадал, что я тут затеваю? Да? — улыбнулся Сильвестр, и господин Ганель улыбнулся в ответ. Со временем он научился-таки догадываться о том, что творится в Сильвестровой голове. — Ну вот. А потому и увольнять тебя уже поздно было. Что мне оставалось делать? Только, как бы сказал отец Никодим, причастить.
В такие моменты господин Ганель понимал, что перед ним капризный ребенок, которому необходимо каждую минуту доказывать, кто тут царь и бог. Проверять на прочность любовь к нему окружающих. Но когда проходили «припадки инфантилизма», как про себя именовал их господин Ганель, он снова видел перед собой великого режиссера, который даже свой уход из театра хочет поставить как грандиозный спектакль.
— А вы не думаете, что будет с труппой после того, как вы уйдете?
Сильвестр разглядывал свои руки. Поворачивал — к себе и от себя — ладони, медленно сгибал и разгибал маленькие пальцы. Красноватые, с коротко постриженными ногтями, они вызывали мысли о земле и деревне, но никак не о театре и искусстве. Такие пальцы могли принадлежать сеятелю, комбайнеру, в лучшем случае — начальнику рабочей бригады. Сильвестр вспомнил, как в театральном институте мечтал о других пальцах, которые бы соответствовали его представлению о «руках творца». Тогда он даже подумывал о пересадке — от какого-нибудь погибшего пианиста. Господина Ганеля он почти не слушал. Вспоминал свои юношеские терзания из-за «простонародных пальцев». Его студенческая мука сейчас казалась ему такой умилительной. И все же в воспоминания проник слабый голос карлика — не думает ли он о том, что будет с труппой после скандала и его ухода?
— Нет. Не думаю.
Проявления абсолютного, державного эгоизма завораживали господина Ганеля. Он, так трепетно относящийся к долгу перед ближним, был потрясен тем, как легко Сильвестр поставил этот долг в подчинение другому долгу — перед собой, своим талантом, перед искусством. Отсутствие долговых разногласий действовало гипнотически. Он предчувствовал, что аморализм Андреева когда-то коснется и его, Ганеля. И был готов безропотно принять неизбежное. Снова желая насладиться (и ужаснуться) стальными принципами аморализма, карлик спросил:
— Вы видите, как страдает Александр. Я предлагаю дать ему увольнительную.
Короткий взгляд Сильвестра обдал холодом господина Ганеля, и он сразу внес в свою речь поправки:
— Я не предлагаю, я прошу… Прошу вас подумать об этом. Вы видели его, когда объявили, что Наташа будет Джульеттой? Нет? А я видел. И по телефону с ним разговаривал после того, как Наташа была у… У этого… — Господину Ганелю было неприятно даже выговаривать имя Ипполита Карловича, так он его ненавидел. — Саша очень страдает. Как он будет сейчас играть? С одной души нельзя столько требовать.
— Ганель! Мне скучно.
— Он мой друг, — карлик понял, что в его словах была не только провокация. Не только желание наблюдать за реакциями «сверхчеловека», как называл Сильвестра карлик. Был и настоящий дружеский порыв, желание защитить Александра от новой надвигающейся боли, — Сильвестр Андреевич, мне тяжело видеть, как он мучается.
— А ты не смотри, если тяжело. Ганель! Ты говоришь, с одной души нельзя столько требовать. А куда он денет сейчас свою душу? Свое отчаяние? Жажду мести? Что он может? Только обстрелять особняк нашего спонсора из рогатки. Помнишь, о чем наш спектакль? Вот именно. О ненависти! Подумай, как великолепно Саша, с такой бездной в душе, сыграет Тибальта! — Сильвестр вгляделся в лицо господина Ганеля. — Ах, Ганель, улыбающийся Ганель, почему тебе нравится от меня слышать такие слова? Ты же сам сказал, что он твой друг?
Господину Ганелю стало стыдно, но жгучий интерес к «сверхчеловеку» был сильнее стыда.
— Я не представляю, как они вместе будут репетировать. Втроем! Он, Наташа и Сергей? Вы же помните, как он…
— Влюбился в Сергея? Это весь театр помнит. К сожалению. Ганель. Оставь это. У них лишь несколько совместных эпизодов. Давай дождемся, когда он сам откажется играть. А этого — поверь — не произойдет. Ты вот уверен, что добро делаешь, когда пытаешься стащить его с роли. А ты не решай за него. Он хочет прожить в этой роли все, что его терзает. А потом, когда наша интермедия грянет над Ипполитом и Никодимом, Саша будет счастлив, что стал свидетелем их позора.