От империй – к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации Кагарлицкий Борис

Семилетняя война оказалась еще одним этапом глобализации военно-политического противостояния между Англией и Францией не только из-за размаха военных действий. По своему происхождению этот конфликт резко отличается от династических кризисов, спровоцировавших две предыдущие европейские войны, ибо начался он вообще за пределами Европы и вызван был непосредственно и открыто столкновением интересов в сфере колониальной политики.

Растущее сельскохозяйственное население английских колоний, их развивающаяся экономика и энергичная торговля диктовали колониальным элитам вывод о необходимости расширения жизненного пространства. Однако на пути внешней экспансии стояла Франция, занявшая не только Канаду, но и земли по течению реки Миссисипи вплоть то Нового Орлеана, вокруг которого возникла процветающая колония — Луизиана. Фактически французские владения блокировали для английских колоний возможность продвижения вглубь континента, ограничивая их узким пространством вдоль атлантического побережья.

Колонизация Канады началась по инициативе Генриха IV, когда Франция, оправляясь от религиозных войн, стремилась восстановить свою роль в качестве ведущей европейской монархии. Средства на создание колонии удалось получить от частных инвесторов.

Французским владениям постоянно не хватало колонистов, приходилось посылать в Америку сирот и преступников. Важнейшей задачей французской компании в Канаде оказалась торговля мехом. Подобная деятельность не требовала массовой колонизации. По признанию историков, компания интересовалась главным образом прибылями от этого бизнеса и «не слишком утруждала себя заботами о строительстве нового общества»[767]. К тому же компания опасалась, что развитие сельского хозяйства распугает животных и подорвет воспроизводство охотничьих угодий.

В Париже освоение американских территорий видели в качестве средства укрепления существующего социального порядка. Французская администрация пыталась создать в Канаде условия для благосостояния новой аристократии, получавшей крупные земельные владения. Крестьяне-переселенцы оказывались в подчиненном положении. Французская феодальная система воспроизводилась на новом континенте. Таким образом, в Квебеке колонизация и феодализм были «с самого начала связаны между собой»[768]. Французское крестьянство оставалось на земле, да и землевладельцы в «старой стране» боялись потерять работников. По тем же причинам в России сдерживалось заселение Сибири.

В американских колониях Великобритании население росло быстрее, поскольку в Англии аграрная ситуация была совершенно иной, чем во Франции. После того как крестьянство было согнано с земли, образовалась огромная масса «избыточного» населения, которое не только пополняло ряды пролетариата, но и поставляло «человеческий материал» для колонизации. Не было недостатка и в солдатах или матросах. Население Англии между 1720-м и 1750-ми годами несколько сократилось в значительной мере из-за массовой эмиграции в Америку, а к 1770 году достигло 7,5 миллиона. Между тем население колоний к тому времени составляло 2,3 миллиона человек, увеличившись почти вдвое по сравнению с серединой XVIII века[769].

Не удивительно, что итогом оказалось неблагоприятное для французов демографическое соотношение между Канадой и английскими колониями, которые росли гораздо быстрее. С другой стороны, в отличие от фермеров Новой Англии, французские власти колониальной Канады менее преуспели в истреблении местных индейцев, несмотря на постоянные военные конфликты с ними. Демографическое давление белых поселенцев на коренное население было меньшим, а религиозная идеология католицизма (в отличие от кальвинизма) требовала не истребления, а обращения туземцев. Наладив после ряда конфликтов отношения с местными племенами, французы сумели превратить их в своих союзников против англичан и колонистов. Правда, этот союз имел и оборотную сторону. Поскольку племена враждовали между собой, сотрудничество с одним из них почти неизбежно вызывало конфликт с другим.

В Лондоне довольно быстро осознали, что в сложившейся обстановке успехи Франции не в последнюю очередь зависят от поддержки индейцев. Британские представители в Америке, подражая французам, начали активно привлекать индейцев на свою сторону, противопоставив профранцузской коалиции племен собственную, пробританскую. Английская пресса откровенно признавала, что европейцы в Америке вели войну «разделяя индейцев и противопоставляя их друг другу, втягивая их в конфликты, не имеющие никакого отношения к собственным интересам туземцев»[770].

Тем не менее политика, проводившаяся англичанами в отношении индейцев, наталкивалась на недовольство колонистов. В Лондоне понимали, что индейцев можно привлечь на свою сторону лишь ценой серьезных и реальных уступок, прежде всего гарантируя им права на землю. Для колонистов земли «дикарей» были не более чем ничейной территорией, которую надо захватить и поделить между собой для распространения плантаций и фермерских хозяйств. Противоречия между Англией и колониями по индейскому вопросу впоследствии стали одной из причин конфликта между ними, однако до тех пор пока существовала угроза со стороны Канады, поселенцы готовы были терпеть сотрудничество английских властей с туземцами.

Экспансия 12 колоний неизбежно наталкивалась на сопротивление Франции, которая усиленно расширяла свои позиции по течению Миссисипи. Тем временем на юге Джорджия, новая 13-я колония, возникшая как буферная зона между английскими и испанскими владениями, нуждалась в защите от давления со стороны испанской Флориды. Ареной наиболее острого противостояния оказалась Долина Огайо. Колонии постоянно требовали от исторической родины (mother country) прислать новые войска и дополнительных усилий для того, чтобы защитить их от французов, которых колониальная публицистика описывала как «настоящих чудовищ» (monsters by nature)[771]. Правда, поселенцы английских колоний сами проявляли изрядную агрессивность, провоцируя конфликты с менее многочисленными французами и их индейскими союзниками. Как отмечали историки, колониальная буржуазия прекрасно отдавала себе отчет в том, чем это кончится, но была уверена, что поддержка могущественной Британии решит все ее проблемы. «Каждое новое англо-американское поселение в Долине Огайо спровоцирует конфликт и, возможно, войну. Но американские спекулянты и поселенцы, готовившиеся занять территорию, видели в этой земле огромные возможности, воспользоваться которыми не удастся, если не будет помощи могущественной Британской империи»[772]. Поселенцы и буржуазия колоний не только ждали поддержки Лондона, они вполне сознательно провоцировали конфликт, понимая, что только открытое противоборство с Францией заставит империю бросить все силы на поддержку их инициатив.

«В середине XVIII века англоамериканцы превратились в самых яростных британских империалистов, — замечает американский историк Роберт Кейган. — И это не было неожиданностью. Большая часть колонистов и так были лояльными и гордыми подданными Британской империи, независимо от того, какие недоразумения и взаимные претензии периодически возникали между ними и Лондоном. К середине века колониальные элиты не только не хотели отделиться от Старого Света, но, напротив, всячески имитировали британские традиции, манеры, одежду, превосходя в этом самих англичан»[773]. Брендан Симмс также подчеркивает имперский экспансионизм колонистов. Сторонниками Британской империи колонисты стали в тот момент, когда без ее поддержки осуществить экспансионистский проект было невозможно, и та же логика вызвала конфликт с исторической родиной, когда обнаружилось, что Лондон не готов безоговорочно экспансию финансировать и поддерживать. «Империалистические идеи, которые позднейшие поколения американцев воспринимали как нечто новое, находящееся в противоречии с исходными взглядами отцов-основателей, на самом деле были частью американского проекта с самого начала, задолго до независимости»[774].

Будущие отцы-основатели в этом отношении ничем не отличались от остальных представителей колониальной элиты. Резиденция Джорджа Вашингтона Маунт-Вернон (Mount Vernon) получила свое название в честь английского адмирала Вернона, одержавшего победу над испанцами при Порто-Белло (Porto Bello), а сам особняк был обставлен «со старательным подражанием английской аристократической пышности — в той мере, в какой позволяли средства хозяина» (with such specimens of English luxury and taste as he could afford)[775]. Бенджамин Франклин писал панегирики Британской империи, а Джон Адамс, по выражению Симмса, «начинал как яростный британский патриот»[776].

Именно действия американских колонистов, напавших в 1754 году на французов в Долине Огайо, втянули Англию в Семилетнюю войну. Организованная колонистами из Виргинии Компания Огайо пыталась занять территорию, формально находившуюся под контролем Франции. Хуже того, отряд виргинской милиции под командой Джорджа Вашингтона внезапно атаковал и истребил французских солдат, сопровождавших парламентера, направленного к колонистам с предложением решить вопросы миром.

Конфликт между двумя державами назревал давно, но события, развернувшиеся в Америке, спровоцировали конфликт в ситуации, когда Лондон еще не был к нему готов. Британские дипломаты вынуждены были спешить, и именно этим отчасти объясняются их грубые ошибки, поставившие в первые годы войны Англию и присоединившуюся к ней Пруссию на грань поражения.

Представители всех американских колоний собрались в Олбани (Albany) весной 1755 года и потребовали немедленно прислать регулярные английские войска. Парламент в Лондоне всячески пытался локализовать конфликт и избежать полномасштабной войны, к которой в Англии были не готовы. Однако в колонии настаивали, а поражения колониальной милиции доказывали, что полагаться на нее в борьбе с французами и индейцами не приходится.

Военная неэффективность колониальных милиций была связана не только с недостатком дисциплины, выучки и боевого опыта, но и с тем, что у них кроме борьбы с французами и индейцами было, как отмечает Роберт Кэйган, другое, очень важное дело: «нельзя было оставлять рабов без охраны, во время войны это оказывалось слишком опасно для плантаторов. В колониальную эпоху милиция южных штатов была скорее организацией для контроля над рабами, чем военной силой. Во время войны с французами и индейцами Виргиния больше сил уделяла тому, чтобы сторожить рабов, чем защите границ, предоставив поселенцев их собственной судьбе»[777]. Колонисты, безответственно ввязавшиеся в драку с французами в 1754 году, упорно не желали выделять деньги на оборону, отказывали в помощи друг другу и требовали поддержки из Англии. Постоянные неудачи колониальной милиции, вызвали растущее недовольство в Лондоне. Командующий британскими силами в Америке граф Лоудоун (Earl of Loudoun) жаловался: «здесь все сходятся на одном — надо во что бы то ни стало все свои расходы перекладывать на добрую старую Англию»[778]. А знаменитый британский дипломат Горацио Уолпол (Horatio Walpole) с горечью писал в 1754 году, что несмотря на многочисленность населения колоний, «эти люди, похоже, не могут защитить себя даже за наши деньги»[779].

Историки единодушны в оценке деятельности британских дипломатов, которая в преддверии Семилетней войны представляется как серия чудовищных ошибок и просчетов. Симмс замечает, что англичане совершенно не понимали положения дел на континенте, «не видели никакого противоречия между своими переговорами в Петербурге и Берлине и не понимали, как к этим шагам отнесутся в Австрии»[780]. Между тем на протяжении первой половины XVIII века британская дипломатия на континенте показала свою дееспособность и компетентность, сам же Симмс в своей книге уделяет большое внимание постоянным усилиям Лондона по поддержанию европейского равновесия, а также той роли, которую играли в Британии представители Ганновера. На протяжении ряда лет это немецкое княжество, связанное личной унией с Англией и Шотландией, было британским плацдармом на континенте, предоставляя Лондону кадры и знания, позволявшие лучше ориентироваться в тонкостях германской политики. Ганновер был и важной базой для разведывательных операций — проходившая через его территорию почта регулярно перехватывалась и направлялась в Лондон. Другое дело, что это княжество теперь требовалось защищать, а его интересы во внутригерманских делах приходилось учитывать при формировании собственного курса, приоритеты которого, естественно, не совпадали с провинциальными заботами курфюрстов Ганновера. Это уже было головной болью для английских стратегов в 1720-е и 1740-е годы. Именно необходимость защиты Ганновера вызвала сближение с Пруссией. Беда была в том, что британская дипломатия вынуждена была действовать в крайней спешке, на фоне фактически уже начавшейся в Америке войны. Колонисты, начав военные действия в одностороннем порядке, поставили Лондон перед фактом. Это и предопределило серию просчетов, когда решая тактические вопросы при нескольких европейских дворах одновременно, дипломаты просто не успевали оценить стратегические последствия своих действий.

Меньше всего неудачи дипломатов следует объяснять неинформированностью. Правительство беспокоила судьба Ганновера, для защиты которого не было сил. Пытаясь решить проблему, английские дипломаты спешно вели переговоры в Петербурге и Берлине одновременно. В России они почти уже достигли соглашения об отправке в Ганновер (фактически, покупке) русских войск, одновременно договариваясь с Пруссией. Между Британией и Пруссией была срочно подписана Вестминстерская конвенция, которая, однако, вызвала возмущение и в Вене, и в Петербурге. Мария Терезия, для которой возвращение Силезии стало важнейшей внешнеполитической целью, в ответ на сближение Фридриха с Англией решилась на союз с французскими Бурбонами. Франко-австрийские переговоры прошли на удивление гладко. В мае 1756 года конференц-министр граф Кауниц (Kaunitz), всегда ратовавший за сближение с Парижем, подписал союзный договор. Заодно договорились о будущем браке новорожденной Марии Антуанетты с наследником французского престола Людовиком. Что касается России, то британское золото оказалось в Петербурге далеко не всесильно. Французские и австрийские представители тоже щедро субсидировали своих российских партнеров — как гласно, так и негласно. Даже канцлер Бестужев, известный своей осторожностью и склонностью к компромиссам, чьи проанглийские симпатии ни для кого не были секретом, крайне негативно относился к усилению Пруссии. Уже после войны за Австрийское наследство в Петербурге утвердилось мнение, что внешнюю экспансию Фридриха надо остановить. По мнению Бестужева, король прусский «вышел из пределов своей меры» и «своим соседям тягостен и опасен сделался»[781].

Так произошла «дипломатическая революция» (известная также как «переворачивание альянсов»), резко изменившая расклад сил и поставившая под вопрос результаты многолетних усилий Лондона по выстраиванию европейского «равновесия». Англия и Пруссия оказались вынуждены воевать фактически в одиночку, причем почти не могли оказывать прямой военной помощи друг другу. Единственным утешением Лондона было то, что пообещав австрийцам воевать против Пруссии, российское правительство выговорило условием включения в австро-французский союз свое неучастие в войне против Англии. Торгово-экономические связи двух стран и отношения двух правящих классов были слишком тесными, чтобы они могли позволить себе полный и открытый разрыв, даже находясь в двух воюющих между собой коалициях.

Это была, по выражению кембриджских историков, «по сути двойная война, две стороны которой не были особенно связаны между собой, велись эти две войны (как прекрасно понимали сами участники событий) параллельно, с различными целями»[782]. Англия, находившаяся в союзе с Пруссией, не только не сражалась против России и Швеции, входивших в противоположную коалицию, но и сохраняла коммерческие, а отчасти даже политические связи с ними.

Начало войны грозило обернуться для Англии катастрофой. Менорка была захвачена французами, которые теперь готовили вторжение на Британские острова, а прусские армии, привыкшие бить австрийцев, столкнулись с новым, куда более опасным противником в лице русских.

Для Британии, пишет Лоуренс Джеймс, это был «период медленной и методичной мобилизации для будущих побед»[783]. Медлительная, но основательная административная машина Ганноверской Англии пришла в движение, обеспечивая армию и флот всем необходимым. Строились корабли, комплектовались армейские полки, налаживалось снабжение и финансирование флота. Для борьбы на американском театре военных действий готовились специальные подразделения рейнджеров, обученных тактике партизанской войны. Красные мундиры стрелков заменялись на практичную темно-зеленую форму, позволяющую укрываться в лесу. Одновременно формировались отряды морского десанта, предназначенные для атаки Луисбурга и Квебека.

Французский флот, намеревавшийся вырваться из Бреста, 20 ноября 1759 года столкнулся с эскадрой адмирала Хока (Hawke) и попытался укрыться в заливе Киберон (Quiberon). Англичане, не имея лоцманов, рискнули атаковать французов во время шторма в незнакомых водах и были вознаграждены сенсационным успехом. Французы потеряли флагман и пять линейных кораблей, а главное, до конца войны не решались вступать в серьезные морские бои с англичанами. Победа Хока была, по оценке историков, для Королевского флота «крупнейшим успехом вплоть до Трафальгара» (its most decisive victory until Trafalgar)[784]. Опасность французского вторжения на Британские острова была вполне реальна в 1756–1757 годах. Разгром французского флота изменил ситуацию. «Gentleman’s Magazine» удовлетворенно сообщал в 1761 году, что французы, которые еще несколько лет назад претендовали на морское господство, «с тех пор остались без кораблей, без моряков и без торговли» (have «been since without ships, without seamen, and without trade»)[785].

В том же году англо-ганноверская армия под предводительством Фердинанда Брауншвейгского (Ferdinand of Brunswick) одержала победу над французами под Минденом (Minden). Теперь англичане и их немецкие союзники были хозяевами положения на Рейне.

Экспедиция против Канады, предпринятая генералом Джеймсом Вольфом (James Wolfe), завершилась блестящим успехом. Один за другим в руки британцев переходили все торгово-экономические и военные центры Новой Франции. Сначала пал Луисбург. Открыв себе путь вглубь Канады, солдаты Вольфа высадились в Квебеке, застав французов врасплох своим дерзким десантом. Взятие Квебека английские имперские идеологи считали «одним из поворотных пунктов мировой истории» (one of the turning points in the world’s history)[786].

Генерал Вольф пал при взятии Квебека. Уже после его гибели настала очередь Монреаля. Новая Франция перестала существовать. После того как был занят Монреаль, лондонский «Gentleman’s Magazine» торжествующе сообщал, что война в Северной Америке закончена и отныне здесь воцарится спокойствие. Присоединение Канады к Англии необходимо ради сохранения мира между народами и благополучия всей Европы. «Поскольку отныне устранены причины для войны между двумя странами, порождавшиеся конфликтами на том берегу Океана, и теперь два народа могут избегать войн и не вовлекать в свои ссоры другие государства»[787].

Присоединение Канады к британским владениям необходимо также и «во благо индейцев, которым наши конфликты принесли множество бед»[788]. После того, как все североамериканские земли будут объединены под властью Лондона, «индейцев никто уже не будет вовлекать в борьбу друг с другом за чуждые им интересы»[789].

Все эти победы были одержаны британскими войсками при минимальной помощи колониальной милиции. Отряды колонистов, по мнению британских военных, проявили себя с самой худшей стороны, а потому для серьезных операций были непригодны. После штурма Луисбурга генерал Вольф жаловался, что при первом же звуке канонады «они падают лицом в грязь и дезертируют целыми батальонами»[790]. Справедливости ради следует отметить, что Джордж Вашингтон, со своей стороны, после неудачного похода генерала Эдварда Брэддока (Edward Braddock) на Форт-Дюкен (Fort Duquesne) весьма пренебрежительно высказывался о действиях английских регулярных войск, противопоставляя им отвагу американцев[791].

Пока англичане захватывали Канаду, пруссаки с трудом отбивались от натиска русских и австрийских армий. Не помогла Фридриху и оккупация Саксонии, которую он занял без объявления войны, и теперь использовал в своих целях ее материальные и людские ресурсы. Саксонские солдаты из армии прусского короля дезертировали полками и батальонами. Численное превосходство и упорство русских войск обернулось для Фридриха в августе 1759 года катастрофой в битве при Кунерсдорфе (Kunersdorf). Атаковав превосходящие силы русских и австрийцев, пруссаки почти добились победы, но не смогли сломить сопротивление обороняющихся и в конце концов сами были обращены в бегство. Хотя победители потеряли больше людей, чем побежденные, для Фридриха это поражение грозило стать окончательным, ибо его армия была рассеяна, а времени и сил на создание новой у него не было.

Войска победителей могли спокойно идти на Берлин, но вместо этого генералы двух союзных империй тратили время на споры между собой. Единства между русскими и австрийцами не было, и русский командующий генерал Салтыков в конце концов увел свои полки прочь, обвиняя австрийцев в нарушении союзнических обязательств. Со своей стороны австрийцы обвиняли его в том же. Фридрих назвал свое нежданное спасение «чудом Бранденбургского дома».

Берлин все же был взят русскими в следующем году, но это уже не имело решающего стратегического значения. Пруссия восстановила свою боевую мощь, а ресурсы Петербурга и Вены были почти исчерпаны. На протяжении следующих двух лет русским генералам уже не удается одержать над пруссаками решающих побед в полевых сражениях. Как признает российский историк, благодаря великолепной организации и тактическому искусству прусского короля, «в 1756–1762 годах весьма небольшая армия Фридриха, обладавшая крайне ограниченными ресурсами, воевала и побеждала воинства противников, многократно превосходившие ее по численности»[792].

После смерти царицы Елизаветы в 1761 году российский трон перешел к Петру III, поспешившему заключить мир с Пруссией — «второе чудо Бранденбургского дома». Российские историки, сетующие на внезапные и необоснованные уступки Петра III, лишившие Петербург плодов победы над Пруссией, забывают, что для Семилетней войны Восточная Европа, где разворачивались русско-прусские сражения, была лишь второстепенным театром военных действий. Исход борьбы решался в другом месте, и решался отнюдь не в пользу Франции и ее союзников. В такой ситуации стремление российского императора заключить сепаратный мир и примкнуть к торжествующей стороне было отнюдь не предательством национальных интересов и не плодом иррационального увлечения прусскими порядками, а проявлением элементарного здравомыслия.

Глобальное противостояние Англии и Франции определило ход и развитие событий на всех театрах военных действий, включая русско-прусский конфликт, из которого Петербург вынужден был, несмотря на военные победы, выйти ничего не добившись. Сепаратный мир между Берлином и Петербургом был вызван отнюдь не только смертью Елизаветы и симпатиями Петра III к Фридриху Великому, но и фактическим банкротством Российской империи. Денег в казне не было. Показательно, что после очередного переворота, когда власть в Петербурге перешла от Петра к его жене Екатерине, начатая им международная политика радикально не изменилась. В то время как Пруссия регулярно получала британские субсидии, Франция оказывать аналогичную помощь России была не в состоянии, а Австрия сама находилась на грани банкротства. Победоносную русскую армию нечем было кормить и не на что было содержать. Так что английские деньги пришлись Петербургу более чем кстати.

Со своей стороны Фридрих, который и раньше с опасением относился к Российской империи, пришел к выводу о том, что в будущем конфликта с ней надо избегать любой ценой. В годы правления Екатерины две монархии начали активно сотрудничать (это сближение обернулось катастрофой для их общего соседа — Польши, которую они успешно стали делить между собой, привлекая к разделу также австрийцев). Память о Кунерсдорфе диктовала схожую политику и наследникам Фридриха Великого — Берлин и Петербург больше не воевали между собой вплоть до 1914 года.

Положение Франции не улучшилось после того, как на ее стороне выступила Испания. В Мадриде с опасением смотрели на рост влияния Англии, в которой видели традиционного противника. К тому же испанских Бурбонов, пришедших на смену Габсбургам после Утрехтского мира, связывали узы родства с французской правящей династией. Однако вступив в войну слишком поздно, в 1762 году, Испания уже не могла изменить соотношение сил, зато ее колониальные владения подверглись серии хорошо спланированных и успешных ударов. В августе 1762 года англичане взяли Гавану, крепость и порт которой считались неприступными, в октябре они заняли Манилу. Основные потери британских сил были вызваны не сопротивлением испанских гарнизонов, а тропическими болезнями — от малярии и других инфекций пострадало не менее трети участников десанта в Гаване. Двухлетняя оккупация Манилы англичанами оказалась событием, «оставившим глубокий след в истории города и колонии»[793]. Порт был открыт для международной торговли, а деловая активность резко выросла. Схожие процессы происходили и на Кубе.

Когда Семилетняя война закончилась, Франция потерпела поражение на всех фронтах, а Англия находилась на вершине могущества. Итогом войны было, как констатируют историки, «превращение Северной Атлантики в английское внутреннее море»[794]. Франция, утратив позиции в Канаде, не имела на западном берегу океана опоры, которая позволяла бы ей соперничать с Британией в торговом и военно-морском влиянии. Еще до того, как был официально подписан мир, стало ясно, кто одержал верх в борьбе за глобальную гегемонию. Английский историк Фрэнк Маклинн (Frank McLynn) не жалеет слов для описания этого триумфа: «1759 год сделал Британию единственной глобальной сверхдержавой XVIII века; с этого времени можно всерьез говорить о Британской империи, и тогда же были созданы условия для всемирного распространения английского языка»[795].

Завоевание Канады не только расширило владения Великобритании на тысячи миль, но и устранило всякую значимую конкуренцию ее позициям в Северной Америке. Впрочем, аппетит приходит во время еды, и в скором времени многие в Лондоне считали, что приобретения одной Канады будет недостаточно. В Америке все еще оставались французские владения, а следовательно, и поводы для конфликта между великими державами. Лондонский «Gentleman's Magazine» наставлял читателя: не может быть безопасности для американских колоний, «покуда французы владеют Луизианой»[796]. В дополнение к Квебеку и Монреалю надо занять еще и Новый Орлеан, а также долину Миссисипи. Англичане плавали в эти края еще задолго до французов. «Английская корона имеет основания по праву открытия занять эту страну»[797]. К тому же «французы там, сейчас и всегда будут врагами Англии», они натравливают индейцев на британских поселенцев, всячески вредят им и неспособны к мирному сосуществованию с английскими колониями[798]. Тем более, что выгоды от подобного приобретения очевидны. «Земля там такая богатая, а слой, пригодный для пахоты такой глубокий, особенно на юге, что можно воткнуть в него солдатскую пику до самого конца, так и не натолкнувшись на камень или скалу»[799].

Показательно, что идея захвата Луизианы продолжала владеть умами американских патриотов и после отделения от Великобритании. В начале XIX века независимые Соединенные Штаты даже планировали совместную с британцами экспедицию против Нового Орлеана, «чтобы отстоять общие интересы объединившихся американской и британской наций»[800]. Не удивительно, что Наполеон в 1803 году почел за благо продать отдаленную провинцию США, после чего настроения в Вашингтоне резко изменились. В 1812 году вместо общего с англичанами похода против французской Луизианы было предпринято завоевательное вторжение в британскую Канаду, которое, впрочем, чуть не кончилось катастрофой.

В годы Семилетней войны еще трудно было предположить, что события зайдут так далеко. Американские колонии все еще нуждались в помощи Англии, а британские войска и флот одерживали одну победу за другой. Однако уже в 1760-м году было понятно, что Британии вряд ли удастся удержать все захваченные территории. При заключении мира с Францией надо было чем-то пожертвовать, но чем именно? Что возвращать: Канаду или Гваделупу? Лондонскую прессу охватила острая дискуссия.

Главные резоны сторонников удержания Канады были стратегические. Занять Квебек и Монреаль значило защитить Бостон и Нью-Йорк: «Гарантия того, что французы нас из этой страны не вытеснят»[801].

Некоторые, напротив, считали, что удержать надо Гваделупу. Не только из-за ее товарной ценности (производство сахара), но и из-за того, что присоединение Канады, ликвидировав опасность французского вторжения, приведет в конце концов к независимости американских колоний. Им возражал находившийся в тот момент в Англии Бенджамин Франклин (Benjamin Franklin). В своем памфлете один из будущих отцов-основателей Соединенных Штатов напоминал, что Америка представляет собой богатейший рынок для британских товаров. Нужна земля для колонизации — растет население. Все это, по его мнению, сулило великолепные перспективы Британии. Что же касается разговоров о независимости, то об этом и речи быть не могло, ибо американцы «любят свою историческую родину больше, чем своих соседей» (loved the mother country more than they did one another), а Север и Юг так разительно отличались друг от друга, что «союз между колониями совершенно невозможен»[802].

Точка зрения Франклина восторжествовала. Согласно Парижскому миру 1763 года, Франция отказалась от любых притязаний на Канаду, Новую Шотландию и острова в заливе Святого Лаврентия. К Британии также отошли Долина Огайо и вся территория на восточном берегу Миссисипи, за исключением Нового Орлеана. Луизиана, таким образом, осталась за Францией, которая, однако, временно уступила ее Испании[803]. Мартинику и Гваделупу вернули французам, а четыре острова из группы Малых Антильских, считавшиеся нейтральными, разделили между двумя державами: Сент-Люсия перешла к Франции, а Сент-Винсент, Тобаго и Доминика — к Англии. В Африке к Британской империи отошел Сенегал, а из испанских владений — лишь маленький остров Гренада, все остальные завоеванные города и острова были возвращены Мадриду.

В Индии враждующие стороны вернулись к исходным границам. Но, как показала дальнейшая история, именно здесь Британская империя одержала самую важную в стратегическом отношении победу.

VI. Открытие «Запада»

К началу XVIII века европейское экономическое и политическое присутствие в Индии было значительным, но оно отнюдь не делало западные страны хозяевами субконтинента. Большая часть его территории находилась под контролем постепенно слабеющей империи Великих Моголов. По мере того как империя теряла влияние, усиливались позиции и местных правителей, и европейских колониальных компаний — однако не до такой степени, чтобы обеспечить для одной из них господствующее положение. Европейские торговые фактории в прибрежных городах стали к тому времени частью политической и экономической реальности Индии — на протяжении двух столетий они обеспечивали экспортный спрос на здешние товары, способствуя росту производства. И если деятельность английской и голландской Ост-Индских компаний способствовала обогащению соответствующих стран и накоплению капиталов в Европе, то в описываемую эпоху казалось, что ничуть не меньше эта торговля способствует подъему ремесла и увеличению богатства в самой Индии.

Между тем в самой Европе восхищение богатствами, знаниями и изысканностью «загадочного Востока» постепенно сменялось иным настроением. Все более чувствуя свою силу, западные элиты начинали настаивать на своем праве переустроить жизнь азиатских народов в соответствии со своими представлениями и нуждами.

ПРОСВЕЩЕНИЕ И «ДЕСПОТИЗМ»

Одной из главных идеологических новаций эпохи Просвещения является открытие «Запада» как особой цивилизации, противостоящей остальному миру. Древние греки и римляне делили людей на цивилизованных и варваров, причем признаком цивилизованности было существование гражданских институтов полиса. Живущие на Западе народы — кельты, а позднее германцы — были для них воплощением самого грубого варварства, с которыми у них было куда меньше общего, чем с просвещенными египтянами, сирийцами или жителями эллинизированной Бактрии[804].

Как ехидно замечает Чарльз Тилли, в Средние века «Европы не было», а жители западной части континента не имели никаких особых причин, чтобы считать себя единой цивилизацией с общей историей и общей судьбой. Они так и не считали[805]. Средневековое европейское общество определяло себя как христианское, и в этом смысле противостояло мусульманскому и языческому миру (к последнему, вплоть до XIII века относились жители Северо-Восточной Европы — эстонцы, финны, пруссы, литовцы и балтийские племена — предшественники современных латышей). А деление на Запад и Восток впервые начинает приобретать идеологический смысл в связи с расколом христианства на римский католицизм и византийское православие. Однако этот раскол, к которому в позднейшие времена апеллировали русские защитники национального своеобразия, не имел ничего общего с новым понятием о Западе, возникающим в эпоху Просвещения. Отныне именно ценности Просвещения становятся принципиальными для самохарактеристики «европейской» или «западной» цивилизации: рационализм, секуляризация государства, индивидуализм и права личности, существование представительных институтов и т. д. Таким образом, западная цивилизация с ее «секуляризмом», равноправием женщин, принципом единых общих для всех норм и т. д. опирается не столько на христианство (и уж тем менее — на иудаизм), не на европейскую историю Средних веков с ее специфическими привилегиями и «вольностями», имеющими вполне очевидные аналоги и в мусульманском мире (например, в Оттоманской империи), а на новую радикальную буржуазную идеологию, в которой принципиальное значение имели как раз антихристианская (отчасти — антирелигиозная) тенденция и отказ от прежней социально-культурной иерархии. Поборники традиционных ценностей на Западе ненавидели философов Просвещения ничуть не меньше, чем позднее защитники традиций в азиатских и африканских странах. Иными словами, новое самосознание Запада требовало не преемственности, а, напротив, разрыва со многими существенными нормами и традициями, типичными для европейских обществ предшествующего периода. Собственно, мера разрыва с этими традициями и становилась критерием, по которому позднее определялся уровень «модернизации» и даже (в случае с восточноевропейскими, азиатскими или африканскими странами) «вестернизации» общества.

В XVIII веке Европа освобождается от христианства не только как от идеологии, но и как образа жизни. Особенность христианского религиозного сознания в том, что оно — по итогам революций — примиряется с этим. В ходе реформ царя Алексея Михайловича Тишайшего и его сына Петра Великого тот же процесс происходит в православной России, только, как отмечает Алла Глинчикова, секуляризация приходит не снизу, а сверху[806]. Этот процесс завершается «просвещенным абсолютизмом» Екатерины Великой. Правда, культурно-контрольные функции Церкви здесь замещаются не столько «гражданским обществом», как на Западе, сколько государственной бюрократией. Однако общее направление развития прослеживается и на Западе, и на Востоке христианской Европы. Отныне религия становится вопросом частного убеждения и индивидуальной веры, переставая быть делом общественным.

Тот факт, что подобные принципы были во многом новаторскими и агрессивно оспаривались в самих европейских и «западных» странах, нисколько не отменяет их идеологического значения. Напротив, отождествление ценностей Просвещения с «естественной нормой» западного общества, проведенное либеральными идеологами задним числом, укрепляло позиции их сторонников. Другое дело, что либеральная концепция «естественной нормы» была изначально противоречивой. С одной стороны, провозглашая свои политические, социальные и культурные нормы в качестве «естественных», либеральная традиция предполагала их общечеловеческое значение. С другой стороны, именно Запад представлялся в качестве носителя этих универсальных норм, имеющего на них своего рода исключительное право.

Будучи историческим продуктом развития капиталистического общества, идея «западной» цивилизации представляла себя в качестве внеисторической реальности, изначальной системы норм и принципов, определяющих превосходство Запада над основным миром, объясняющим и оправдывающим это превосходство. Такая двойственность самооценки «западной цивилизации» стала отражением противоречия капиталистической миросистемы, которая будучи экономически и политически нераздельным целым, не может в то же время существовать без внутреннего иерархического деления на «центр» и «периферию».

Не удивительно, что впоследствии идеология Просвещения и европоцентристское видение истории подверглись жесткой критике. Однако сами критики по большей части разделяли внеисторический и нормативный подход отвергаемой ими идеологии. Вместо того чтобы показать, что идея «Запада» является исторически ограниченной и преходящей, подобно прежним представлениям о «христианском мире», они склонны были отвергать «западную культуру» как таковую, абстрагируясь от конкретных социальных условий, в которых она формировалась. Точно так же как идеологи либерализма настаивали на неком изначальном, восходящем ко временам Античности, превосходстве «западной цивилизации», так и их критики, отвергая идею превосходства, не задумывались о том, что на протяжении большей части истории человечества деление на Запад и Восток либо вообще не имело смысла, либо имело совершенно не тот смысл, который в него вкладывался в XVIII–XX веках. Перефразируя Р. Киплинга, можно сказать, что Запад и Восток не только никогда не стояли на месте, но и неоднократно менялись местами, соединялись и разделялись, заново открывая друг друга. А в конкретно-исторических условиях XVIII–XIX веков нормы «западной цивилизации» действительно давали своим последователям реальное преимущество перед культурно-социальными нормами, все еще господствовавшими на Востоке.

Проблема «Востока» состоит, конечно, не в том, что в XVI веке там не случилось Ренессанса и Реформации (культурно-психологическим аналогом последней, как раз является исламский фундаментализм конца XX века, поразительным образом воспроизводящий фатализм, безжалостность и радикализм, свойственные раннему кальвинизму), а в том, что Просвещение, запоздало заимствованное на Западе, так и не стало господствующей массовой идеологией. Но связано это не со спецификой ислама или других «ориентальных» религий, а с особенностями общества, развивавшегося в условиях периферийного капитализма (зависимой интеграции).

Идеологический триумф Запада был закреплен в массовом сознании на протяжении двух с половиной столетий. Отныне Запад, поддерживая миф об инертном, авторитарном и косном Востоке, сумел присвоить себе концепции «прогресса», «развития» и, разумеется, «капитализма». Напротив, в Азии и Северной Африке националистическая интерпретация истории колебалась между готовностью осудить собственную традицию, как заведомо реакционную и тормозящую развитие, и стремлением отвергнуть современные институты, современный тип развития как «инородные», «западные». В свою очередь социальные и классовые противоречия игнорировались, недооценивались или просто отрицались (применительно к «не-западным» обществам), что, впрочем, вполне соответствовало корыстному интересу местных элит, стремившихся сохранять идеологический контроль над обществом.

Начиная с середины XVIII века в Англии и Франции распространяется представление о странах Востока как о мире, где господствует жесточайший деспотизм, отсутствуют всякое уважение к правам человека и даже зачатки гражданских свобод. Энциклопедия Дидро и Даламбера безапелляционно пишет про примеры «тиранического, не ограниченного законом единоличного правления, каковым является государственное устройство Турции, Монголии, Японии, Персии и практически всей Азии» (governement tyrannique, arbitraire et absolu d'un seul homme: tel est le gouvernement de Turquie, du Mongol, du Japon, de Persie, et presque se toute l'Asie)[807]. Этот тип правления развращает «души и сердца восточных правителей»[808], что и является важнейшей причиной бедствий, переживаемых их странами. Косвенно к деспотическим режимам приравнивалась и Россия, где, согласно энциклопедии, «правительство напоминает турецкое»[809].

Ничуть не меньшую популярность идея «восточного деспотизма» получила в Англии. Обозреватель «Gentleman's Magazine», свою очередь, ссылаясь на французские источники, описал в 1762 году ужасающую картину унижения и подавления, которое народы Азии принимают как должное. С июля по октябрь в каждом номере журнала публиковались фрагменты анонимного трактата, который должен был продемонстрировать читателю фундаментальное различие между европейским и азиатским типом государства. «В этих странах на протяжении многих веков не было иного закона, кроме воли правителя, воспринимавшегося своими подданными в качестве живого Бога; рядом с ним все остальные люди обращались в ничто и они простирались перед ним в подобострастном молчании. В этих несчастных странах люди с радостью лобызают свои цепи, они обожают своих тиранов, не задумываясь о гарантиях для своей собственности или жизни; и никому неведомо знание о человеческой природе или практика человеческого разума; они не знают иной добродетели, кроме страха, и, что еще более поразительно, они почитают свое бесправие за геройство; им безразлична собственная жизнь и смерть, и с тупостью религиозных фанатиков они восхищаются любым капризом своего правителя, даже если жертвами подобных капризов становятся они сами»[810].

Поскольку просветительская теория «естественного человека» предполагала, что изначально люди рождаются и чувствуют себя свободными, ужасы восточного деспотизма невозможно было объяснить примитивностью и диким состоянием азиатских народов, тем более что наглядные факты свидетельствовали об обратном. «Мы полагаем, основываясь на опыте истории, что Европа всегда была отважной и гордой защитницей свободы; а Азия с древности жила в лености и рабстве; и не удивительно, что столь разительное отличие характеров, неизменное и повторяющееся на протяжении веков, многими объясняется несхожестью климата, ибо что же кроме климата может быть столь постоянным, единым и неизменным»[811]. Эта точка зрения, однако оспаривалась другими европейскими авторами, напоминавшими, что климат Южной Европы не сильно отличается от климата, например, Турции. Последнее заставляло обозревателя «Gentleman’s Magazine» искать главные причины различий в исторически сложившейся восточной культуре и религии, восходящей к Древнему Египту.

Далеко не все современники соглашались с тезисом об азиатском деспотизме. Французский путешественник и ориенталист Анкетиль Дюперрон (Anquetil Duperron) в книге «Восточное законодательство» («Legislation orientale»), опубликованной в 1778 году, писал, что распространенные в Европе представления о восточном деспотизме, об абсолютной и неограниченной власти азиатских правителей над своими подданными не соответствуют действительности. «Обвинения, которые мы предъявляем восточным правителям, необоснованны, либо они основаны на примерах злоупотреблений, которые признаются таковыми как самими правителями, так и их подданными»[812].

Особенное внимание Дюперрон уделял защите прав собственности на Востоке, доказывая, что свобода торговли и предпринимательства отнюдь не подвергается там стеснениям, которые радикально меняли бы ситуацию по сравнению с Европой. Действительно, европейское представление о всеобщем господстве на Востоке государственной собственности опиралось прежде всего на различное понимание имущественных прав в азиатском мире и на Западе (вернее — в Европе Нового времени). Если же говорить о государственной собственности как таковой, то в строгом смысле «мусульманское право не знало такой категории»[813]. Земля принадлежала Аллаху и предоставлялась в пользование общине, представителем которой выступало государство. После завоевания новых территорий, «оставляя прежним владельцам завоеванную землю в пользование, государство получает с них поземельный налог, харадж, и этим реализует свое право собственника»[814]. Подобные схемы земельных отношений имели место и в средневековой Европе и Римской империи, откуда они, собственно, и были позаимствованы арабами с той лишь разницей, что изменилось их идеологическо-правовое обоснование.

Однако как бы ни был Дюперрон прав фактически, его взгляды отвергались и даже игнорировались большинством авторов, предпочитавших конкретно-историческому анализу упрощенные идеологические схемы[815]. Даже Карл Маркс писал про азиатские деспотии теми же словами, что и его либеральные оппоненты, подчеркивая, что в этих обществах «безопасность жизни и сохранность имущества не обеспечены, и нет никакого стимула к прогрессу»[816].

Между тем уже Дюперрон откровенно замечал, что изображая восточные страны (Персию, Турцию и Индию) в виде «варварских», западные авторы стремились оправдать проводимую там европейцами политику, представляя восточные народы, способными только «служить нам для наживы» (nous presenter les objets de gain)[817]. Показательно, что в лондонском «Gentleman's Magazine» дискуссия о происхождении «восточного деспотизма» публикуется практически параллельно с сообщениями об успехах английского оружия в Индии. А позднее европейские представления об «азиатском деспотизме» легли в основу того государственного устройства, которое сами европейцы — в «усовершенствованной» и «цивилизованной» форме установили в Азии, ссылаясь на то, что именно подобные порядки наиболее соответствуют традициям и нравам местных жителей.

Если завоевание Америки морально оправдывалось дикостью и отсталостью местных племен, а Австралия и вовсе могла быть объявлена «terra nullius» («ничьей землей»), поскольку аборигены не имели ни государства, ни, в соответствии с европейскими представлениями, общества, то применительно к Индии, обладавшей древней цивилизацией и процветающей экономикой, требовались аргументы иного рода. И тезис о деспотизме предоставлял такие аргументы.

С точки зрения европейцев, индийские правители жили в «атмосфере подобострастия и коварства, и вообще их жизнь была похожа на сказку» (atmosphere of subtlety, treachery and fairy tale), напоминая «Тысячу и одну ночь»[818]. Этому британские джентльмены противопоставляли свои «лучшие традиции честности»[819]. Однако благородство истинного англичанина имеет пределы. Клайв в 1772 году объяснял членам Палаты общин: «В Индостане правительство всегда было деспотическим. А жители там, особенно же в Бенгалии, в низших слоях общества склонны к сервильности, скупы, преклоняются перед силой и трепещут перед ней. В высших слоях общества они расточительны, избалованы, изнежены, тираничны, вероломны, продажны и жестоки»[820].

С точки зрения Клайва, подобное положение дел полностью освобождало его самого от необходимости следовать моральному кодексу британского джентльмена в социально-культурной среде, где эти нормы не только никто не соблюдает, но никто и не может оценить.

Конечно, подобный подход далеко не все разделяли в самой Британии. Эдмунд Бёрк (Edmund Burke) резонно заявлял: «Обман, несправедливость, угнетение, казнокрадство, имеющие место в Индии, являются точно такими же преступлениями, как если бы схожие деяния совершались в Англии» (Fraud, injustice, oppression, peculation, engendered in India, are crimes of the same blood, family and cast, with those that are born and bred in England)[821]. Однако показательно, что свои гневные речи о преступлениях английской администрации в Бенгалии либеральный политик произносил уже после того, как Клайв завершил свою миссию. Напротив, деятельность Клайва пользовалась со стороны Бёрка полной поддержкой и одобрением. Когда Клайв весьма откровенно отчитывался о своих действиях и мотивах, это не вызывало у Бёрка ни малейшего протеста, так же как и сама идея колониального завоевания. Даже позднее, разоблачая деятельность Ост-Индской компании, Бёрк ссылался на местную специфику: «Признаюсь, все эти условия не благоприятствуют нашим попыткам управлять Индией. Но мы уже там, и Всевышний поставил нас во главе данной страны: нам остается лишь смириться с этим и сделать все возможное для ее блага»[822].

Между тем Клайв и другие герои колониальной эпопеи — англичане и индийцы — не только действовали в соответствии с правилами среды, но и сами активно формировали среду. Анализируя социальное развитие Индии, британский историк Д.А. Вашбрук (D.A. Washbrook) пришел к неожиданному выводу: черты азиатского общества, которые западные авторы характеризовали как извечные цивилизационные особенности, препятствовавшие динамичному развитию, на самом деле сформировались достаточно поздно, став непосредственным результатом периферийной интеграции колониального и полуколониального Востока в глобальную капиталистическую экономику. «Британское правление в Южной Азии реструктурировало общество и экономику в соответствии со своими задачами, в результате чего все местные тенденции, которые вели к модернизации и индустриализации, оказались фактически заблокированы. Социальные и экономические порядки, которые последующими поколениями воспринимались как порожденные древней и косной традицией, препятствующей всякому развитию, на самом деле были кристаллизованы и оформлены именно с приходом европейцев»[823].

С точки зрения Адама Смита, господство Запада было предопределено экономическим и техническим соотношением сил. В свою очередь, марксизм справедливо указывает на связь между развитием производительных сил и изменением общества. Более передовые производительные силы Запада создавали условия для прогресса в социальной жизни. Спустя сто лет Маркс, как и Смит, был убежден в том, что предпосылкой колониализма явилось техническое превосходство Европы. Однако если тезис о техническом превосходстве справедлив по отношению к Америке, совершенно иной была ситуация в Азии. Технологически, организационно, финансово азиатские государства были в XVI и даже в XVII веке несомненно сильнее европейских. К концу Средних веков они достигли значительно большего развития производительных сил, чем Европа. Более того, на Востоке мы находим многие элементы буржуазной экономики, развитые, порой, ничуть не меньше, нежели на Западе. Как отмечает Д.А. Вашбрук, Южная Азия «сосредоточила вокруг себя значительно большую часть мировой торговли, чем любая другая часть планеты, а в период между XVI и XVIII веком на нее приходится больше четверти всего мирового обрабатывающего производства (world’s total manufacturing capacity). Ее экономическая сила была столь велика, что даже в Мексике местная текстильная промышленность пришла в упадок из-за азиатского импорта»[824].

Вплоть до середины XVIII века Индия и Китай не только оставались более богатыми и развитыми экономическими зонами, чем Западная Европа, но и в торговых отношениях с Западом явно выигрывали. В XVIII веке европейцы могли считать Поднебесную империю «весьма странным местом» (a very strange place indeed), но никому не пришло бы в голову оценивать ее как «отсталую экономику и цивилизацию»[825]. Индия имела положительный торговый баланс со всеми странами Запада, серебро из Европы и Америки перетекало сюда в обмен на товары, явно превосходившие европейские по качеству.

«Вообще-то, — рассуждает Вашбрук, — если посмотреть на результаты торговли тканями между Европой и Южной Азией в XVII веке, будет трудно определить, кто был тогда „центром“, а кто „периферией“. Азиатский экспорт грозил разорить текстильное производство в Европе, так что правительствам приходилось принимать протекционистские меры, чтобы остановить его; европейский спрос, поддержанный мексиканским серебром, способствовал экономическому росту и экспансии производства во многих частях Южной Азии, особенно в Бенгалии»[826].

Индийский текстиль заполонил европейские рынки, индийские специи были ценнейшим продуктом. По позднейшим оценкам, на индийский субконтинент приходилось к 1750 году четверть всего мирового ремесленного и промышленного (manufacturing) производства, тогда как на Британию не более 1,9 %. Одна только Дакка экспортировала текстиля в Англию на 2,85 миллиона рупий — грандиозную по тем временам сумму.[827] Именно Индия могла в то время считаться «мастерской мира» и, в любом случае, заслужила у современников название «богатейшей страны всей земли»[828]. Благоприятно влияло становление мирового рынка и на экономическое развитие Китая.

Даже в середине XIX века, когда Индия уже находилась под властью британцев, а Китай вынужден был смириться с политическими условиями, которые диктовал ему Лондон, азиатские страны по-прежнему вывозили в Европу больше товаров, нежели получали оттуда. В 1856 году лондонский «The Economist» жаловался: «Вывоз серебра на Восток продолжается так долго и в таких больших масштабах, что необходимо предположить какую-то постоянную причину, которая дает этим странам преимущество перед Западом»[829].

Капиталы индийских предпринимателей были весьма значительны и уж во всяком случае не уступали европейским. «С XIV в. Индия, — отмечает Фернан Бродель, — располагала довольно оживленной денежной экономикой, которая постоянно будет двигаться по пути определенного рода капитализма; он, однако, не охватит все общество целиком»[830]. Но ведь и в Западной Европе капитализм сможет «охватить все общество» не раньше начала XIX столетия, а то и позже. На уровне технического развития разрыв между Западом и будущим «третьим миром» возник лишь в середине XIX века в результате промышленной революции. В 1830 году соотношение производства на душу населения между двумя группами стран составляло примерно один к двум, а к 1913 году — уже один к семи[831].

Почему же к концу XVIII столетия соотношение сил радикально изменилось, почему в складывающемся глобальном разделении труда роль «центра» миросистемы досталась Западной Европе, а не Индии и Китаю?

Господствующее положение Запада в мире не может быть и приписано индустриальной революции. «Европейская, и в особенности британская, гегемония над Востоком установилась еще до того, как индустриальная революция преобразила мировую торговлю, — отмечает Вашбрук. — В Южной Азии конкуренция Ланкашира не чувствовалась до 1820-х годов, а к тому времени Ост-Индская компания давно уже была здесь господствующей экономической силой. Как раз наоборот, способность британской индустриальной революции изменить характер мировой торговли до известной степени может быть объяснена доминирующим положением, которое Британия завоевала значительно раньше. Это господствующее положение Англии позволило ей устранить любые препятствия, которые сдерживали ее экспорт и соответственно рост ее промышленности»[832].

Андре Гундер Франк уверен, что причиной всему — серебро Америки. Благодаря ему европейцы «украли» первое место у Востока. Однако поток серебра, пошедшего в Старый Свет из Америки, должен был бы сам по себе лишь усилить процесс накопления капитала в странах Азии и увеличить ее преимущество перед Европой. Произошло же как раз обратное. И не только потому, что позитивный торговый баланс сам по себе еще не является доказательством экономического преобладания. В период после окончания Крымской войны Россия вывозила в Англию товаров в три раза больше, чем получала оттуда. И наоборот, в конце XX века Соединенные Штаты имели отрицательный баланс почти со всеми основными своими торговыми партнерами. В Индии и Китае просто отсутствовал тот механизм накопления капитала, который сформировался в Европе. Потому серебро, поступавшее в обмен на пряности, шелк и позднее чай, не превращалось в капитал, закладывая основу нового капиталистического производства, а тратилось на потребление или на финансирование текущих операций.

Этот механизм накопления обеспечивался в Европе не только деятельностью самой буржуазии, но и ее взаимодействием с государством. Западное государство в конечном счете позволило превратить преимущества буржуазного способа производства в источник новой глобальной мощи, с помощью которой можно было изменить соотношение сил между странами и регионами, сформировать новое разделение труда и в итоге подчинить ресурсы большей части человечества задачам развития капитализма.

Не отсталость стала причиной экономической и политической зависимости, а напротив, периферийная интеграция стран Азии, Африки и Латинской Америки привела к растущему отставанию от Запада. К концу XVII века капиталистическая миросистема складывается преимущественно в Европе и Северной Америке, а к концу XVIII века она уже обеспечивает массированное перераспределение ресурсов «периферии» в пользу буржуазных обществ формирующегося «центра».

Ни Индия, ни Китай не строили вокруг себя миросистему — ни сознательно, ни даже бессознательно. А Испания, Голландия Англия — строили, и не только стихийно, бессознательно, но в значительной степени и сознательно. Благодаря сознательным и длительным усилиям по организации нового порядка Британская империя превратилась в могучую мировую державу. Иными словами, наличие имперской гегемонии было необходимым условием для формирования капитализма как глобальной системы, а не наоборот. Другое дело, что эта гегемония регулярно оспаривалась, но оспаривалась не со стороны «периферии», не со стороны государств, сопротивлявшихся интеграции в глобальную буржуазную миросистему, а изнутри самой этой системы, изнутри «центра».

Вызов гегемонии со стороны «периферии» и полупериферии стал возможен только много позднее, когда революционными движениями XX века был поставлен под вопрос сам капитализм.

АЗИЯ: КУЛЬТУРА ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВА

Оценивая дебаты историков о причинах азиатской «отсталости», английский исследователь Д. Вашбрук ехидно заметил: «Социальная и экономическая история Южной Азии писалась для того, чтобы объяснить, почему этот регион не развивался как Европа или, быть может, вообще не развивался, а не для того чтобы изучить процессы, которые там на самом деле происходили»[833]. При более пристальном взгляде обнаруживается, что буржуазное развитие имело место не только в Европе, но и в Азии, хотя порой и в несколько иных формах. Купечество было хорошо организовано и вполне способно отстаивать свои интересы перед лицом местных правителей, а население мобильно в достаточной мере, чтобы сформировать эффективный рынок труда, обеспечивающий динамичное развитие производства.

В плане хозяйственной культуры Турция, Персия или Индия никогда не были однородны или жестко оторваны от Запада. Когда английские купцы обосновались в Калькутте, они нашли там заметные армянские и еврейские общины, активно занимающиеся предпринимательской деятельностью. Представители этих общин сразу стали естественными партнерами европейцев, которые, в свою очередь, были отлично осведомлены об их образе жизни, культуре и хозяйственном значении[834].

Индия переживала в XVII веке «те же социальные процессы, которые имели место в Западной Европе. То же самое можно сказать про Оттоманскую, Иранскую и Китайскую империи — исследования показывают, что во всех них происходили однотипные сдвиги»[835].

Принципиальное отличие Востока от Запада состояло в том, что Восток был богаче и не испытывал дефицита ресурсов. Парадоксальным образом именно успешное развитие и эффективность существующей экономики, по мнению позднейших историков, обрекали империю Великих Моголов на социальный застой: «у Моголов было слишком много денег, потому у них не было необходимости ограничивать права торговцев, а затем предоставлять им за деньги монополии и привилегии, как это делали в Европе»[836]. В империи Великих Моголов годовой доход правителя в 1600 году был в 20 раз больше дохода английского короля[837]. Точно так же не было здесь и острого кризиса социально-экономической системы, подобного тому, какой переживал европейский феодализм начиная с конца XIV века. Китайское правительство тоже «функционировало достаточно хорошо, так что не возникало и потребности что-либо менять в существующих структурах»[838]. Иными словами, ничто не заставляло власть и общество идти по пути радикальных преобразований.

Предпринимательская культура, сложившаяся на Востоке, явно не уступала западноевропейской. Кредитные связи восточных купцов, по словам Броделя, «были столь эффективны, что комиссионеры английской Ост-Индской компании (которые имели право заниматься торговлей „из Индии в Индию“ как за свой личный счет, так и от имени компании) непрерывно прибегали к кредиту серрафов, так же как голландцы, а до них португальцы делали займы у японцев в Киото, а испытывавшие затруднения христианские купцы — у мусульманских и еврейских ростовщиков Алеппо или Каира»[839]. Европейские компании в Азии работали, опираясь на местные банковские и торговые сети, без которых они просто не смогли бы в такой короткий срок развернуть столь масштабную деятельность. Оборотной стороной этой ситуации был рост коммерческого долга британской Ост-Индской компании, который несмотря на все политические успехи англичан, вырос почти в 6 раз с 1786 по 1832 год[840].

Хотя спорадическое и порой довольно жесткое вмешательство местных правителей, безусловно, имело место, торговля в Южной Азии была относительно свободна. Государство в большей степени было вовлечено в организацию сельского хозяйства там, где требовалось поддерживать сложные ирригационные системы или помогать голодающим в случае неурожая. Как отмечают современные исследователи, в хозяйственной жизни Индии — если не считать вопросов ирригации — империя Великих Моголов «играла минимальную роль»[841]. Торговля и ремесло «в целом развивались в условиях свободы», поскольку доход государства формировался за счет налогов, выплачивавшихся крестьянами[842]. Крестьяне отдавали государству (или представлявшим его местным правителям) от трети до половины урожая. В то же время таможенные платежи не превышали 5 % стоимости товара, что по европейским понятиям было просто поразительно[843]. Торговые корпорации и гильдии, которые в Европе были тесно связаны с государством, здесь были основаны исключительно на добровольном согласии участников. Государство настолько не вмешивалось в жизнь купцов, что даже соблюдение заключенных договоров было в основном частным делом, основываясь прежде всего на заботе предпринимателей о своей репутации, а не на правительственном принуждении. Короче говоря, если считать, что низкие налоги, свобода торговли и невмешательство правительства в дела бизнеса являются главными условиями для успешного развития, Индия Великих Моголов должна была бы стать передовым буржуазным обществом задолго до Англии и Голландии.

Слабость индийской буржуазии (разительно контрастировавшая с ее богатством и достигнутым технологическим уровнем) происходила не от государственного вмешательства, а напротив от его отсутствия. Не вмешиваясь в дела купцов, не облагая их обременительными налогами и бюрократическими ограничениями, правительство Великих Моголов, в то же время и не оказывало им помощи, не поддерживало их, и уж тем более не предпринимало политических инициатив в их интересах. Именно в этом состояло одно из главных отличий восточных обществ от западных.

Приезжая на Восток, голландские и английские торговые представители ожидали добиться от местных властей такой же поддержки, какую получали у себя дома или, например, в России, но наталкивались на полное безразличие.

В независимых государствах на юге Индии ситуация несколько отличалась от империи Великих Моголов. Чем меньше была их территория, тем больше оказывалась заинтересованность правителя в ремеслах и торговле, которые должны были компенсировать недостаток аграрных доходов. Местные султаны строили портовые сооружения, заботились об инфраструктуре торговли так же, как на севере — об ирригации. Однако ни в одном случае мы не видим активной государственной политики, направленной на завоевание новых рынков и поддержку внешней экспансии собственной буржуазии.

Аналогичную политику проводили персидские шахи. Аббас I совместно с англичанами вел военные действия против португальцев, но целью его борьбы была не внешняя экспансия, а контроль над экспортом товаров, направлявшихся в Европу. Постоянная борьба с Оттоманской Турцией делала Персию заинтересованной в западном оружии и морской торговле (экспортируя шелк по морю, Персия избегала необходимость платить за транзит своему традиционному врагу). Производство и продажа шелка была более или менее сосредоточена в руках государства, превратившись в важный источник пополнения казны. К местным частным предпринимателям шахское правительство проявляло не больший интерес, нежели Великие Моголы.

Оттоманская империя практиковала правительственный контроль над экономикой, но он был не столь жестким, как порой рассказывали европейские путешественники. В мамелюкском Египте «купцы платили высокие налоги, но в остальное государство не вмешивалось»[844]. Турецкие султаны содержали значительный военный флот, часть которого использовалась для защиты торговых путей и портовых городов. Однако главной заботой правительства оставалось сельское хозяйство. Поражение турецкого флота при Лепанто не имело для империи тяжелых последствий, поскольку ее морские интересы были второстепенными.

Исследования ближневосточной экономики свидетельствуют: в исламской культуре, в отличие от западного христианства, социальный статус купцов «был куда более позитивным»[845]. Ростовщичество, конечно, осуждалось Кораном, но ничуть не меньше оно осуждалось и христианским вероучением. Нередко можно встретить мнение, будто в азиатских странах, особенно там, где господствовал ислам, не было ни банков, ни развитой кредитной системы, что и объясняет превосходство европейских предпринимателей. Это не соответствует действительности. Индийские источники конца XVI века свидетельствуют, что торговцы «часто зависели от кредита»[846]. Другое дело, что предоставляли кредит зачастую не мусульмане — большинство восточных обществ было в этническом и религиозном отношении неоднородно. Наряду с мусульманами в них присутствовали православные христиане, армяне, евреи, не говоря уже о индуистах, составлявших большинство населения в империи Великих Моголов. Банкиры, как их называли в Индии, шаррафы или серрафы[847], почти всегда принадлежали к индуистской общине. Хотя бы один такой ростовщик или банкир был в каждой деревне. Занимались они также и страхованием.

Превосходство европейских методов ведения дел или управления финансами было весьма относительным, если вообще имело место. Как отмечают современные исследователи, «азиатские методы ведения бизнеса не уступали западным» (Asian business methods were in no way inferior)[848]. Западная торговля была бы невозможна без участия туземных посредников — баниев (bania)[849]. Фирмы баниев часто объединяли капитал нескольких родственников, но порой представляли собой и партнерства, основанные исключительно на деловых отношениях. Поведение баниев соответствовало требованиям европейской кальвинистской этики. Они не демонстрировали своего богатства, четко соблюдали нормы религиозного ритуала[850].

Там, где столкновение интересов западных и восточных купцов решалось в коммерческом соревновании, европейцам далеко не всегда удавалось взять верх. В Таиланде, например, индийские купцы успешно вытеснили европейских конкурентов с местного рынка.

Преимущество европейских предпринимателей было не в большей эффективности и более передовой коммерческой «технике», а в большей концентрации капитала, это было преимущество крупных монопольных корпораций над независимым бизнесом, пытающимся жить по законам свободной торговли. Но главным фактором, обеспечивавшим превосходство западных компаний над туземным купечеством, была их военно-политическая организация и тесная связь с государством.

С самого начала европейцы в Азии, будучи слабее экономически, обладали политическим преимуществом. Их государственные структуры были нацелены на поддержку торговой экспансии и укрепление позиций «своего» капитала. Они готовы были в любой момент поддержать интересы предпринимательства силой оружия и административным принуждением. В силу этого они владели инициативой. Поэтому не индийские или малайские экспортеры осваивали рынки Европы, а европейские предприниматели вместе с военными и администраторами создавали мировой рынок, устанавливая связи между континентами и внедряя свои правила игры.

Значительная часть торговли в Азии велась через независимые и полунезависимые города-государства, которые порой почти не были связаны с окружавшими их сельскохозяйственными территориями. Они предоставляли оптимальные условия для посреднических операций, сделок между купцами, обеспечивали им благоприятные условия и защиту. Торгово-политическая модель, представленная в западной истории Венецией и Генуей, в Азии была представлена такими городами, как Аден (Aden), Каликат (Calicut), Малакка (Melaka), Аче (Aceh), Бантам (Bantam). Налоги и пошлины были низкими и при благоприятных условиях такие центры превращались в своеобразные офшорные зоны[851]. Исключением были правители Сривиджайа (Srivijaya), которые пытались контролировать торговые операции и управлять ими. Но эта политика провалилась, а само их государство, претендовавшее на доминирование в регионе, рухнуло.

Регулярное и эффективное государственное вмешательство в экономику приходит в большинство стран Азии вместе с европейским капитализмом и буржуазным порядком. Причем вмешательство правительства не только не является препятствием для развития капитализма, но становится важнейшим его условием. Торговый класс требует от властей поддержки и защиты. Европейские купцы, за спиной которых стояла мощь государства, оказывались в совершенно ином положении, чем их азиатские конкуренты, к которым туземная власть относилась с подчеркнутым безразличием.

Чем более буржуазными были собственные нравы и порядки у европейских пришельцев в Азии, тем больше была их склонность к установлению монополий на новой территории. Как отмечают историки, «португальское присутствие в юго-восточной Азии не изменило сколько-нибудь радикальным образом традиционную систему торговли, которая была разрушена только голландцами в XVII веке»[852]. При всей своей теоретической приверженности свободе торговли голландские предприниматели-колонизаторы старались установить монопольный контроль над производством и поставкой наиболее ценных товаров и поддерживали эту монополию силой оружия повсюду, где это было возможно. Именно эти монополии обеспечили принудительную интеграцию экономики Азии в новую систему мирового рынка.

С приходом европейцев правительственное вмешательство стало затрагивать не только сферу торговли, но и производства, причем речь идет не о традиционном сельском хозяйстве (которое на Востоке часто и раньше не могло развиваться без организуемой властями ирригации), а о продукции, предназначенной для рынка и экспорта. Принуждение к рынку, осуществлявшееся голландской администрацией по отношению к туземным общинам, было систематическим, последовательным и безжалостным на протяжении нескольких столетий. Голландские власти переориентировали хозяйство подконтрольных им территорий на обслуживание собственных экспортных потребностей. Они выкорчевывали плантации и высаживали новые, они решали, какие культуры можно или, напротив, нельзя разводить, причем все эти нормы не имели никакого отношения к потребностям местного рынка и спросу местного населения.

Разумеется, Азия в XV–XVII веках не имела гражданских институтов, подобных западным. Но реальная политическая жизнь региона была весьма далека от упрощенного образа «ориентального деспотизма», сложившегося в позднейшей европейской литературе. Вопреки позднейшим западным представлениям, империя Великих Моголов отнюдь не была «деспотическим государством», где все решала воля правителя. Власть вынуждена была считаться с традициями, привилегиями каст, правами общин, местными собраниями, нередко обладавшими судебными полномочиями. Точно так же, как и в Европе, центральное правительство стремилось консолидировать контроль над обществом, но делало это с гораздо меньшим успехом и настойчивостью. Вопреки мифу, созданному позднее на Западе, преимущество европейцев состояло как раз в наличии хорошо организованных авторитарных структур, жесткого контроля и четкой дисциплины, противостоявших расслабленности и хаосу восточного государства.

В Восточной Азии существовали собственные города-государства, управляемые мусульманской купеческой олигархией. Как и в Италии позднего Средневековья, не землевладельческая аристократия подчиняла себе городскую элиту, а напротив, выходцы из буржуазии становились правителями, подчиняющими себе старую знать: «было обычным делом, когда наиболее богатые купцы основывали новую династию султанов»[853]. По своей политической и экономической организации Малаккский султанат перед приходом португальцев может быть вполне сопоставим с коммерческими государствами Северной Италии.

Отличие Европы от Азии состояло не в более высоком уровне развития торгового капитала, а в том, что на Западе буржуазные отношения в сельском хозяйстве активно развивались начиная с XVI века (во многих странах — с конца XIV столетия). Накопление торгового капитала сопровождалось развитием сельского хозяйства, все более ориентированного на рынок. Разумеется, масштабы проникновения капиталистических отношений в европейскую деревню того времени остаются темой острых дискуссий между историками. По словам Роберта Бреннера (Robert Brenner), к концу XVI века в Англии «сельское общество уже вовсю двигалось к капитализму»[854]. Напротив, Перри Андерсон напоминает, что личная свобода крестьян, ставшая нормой на Западе с конца XIV века, «не означает исчезновения феодальных отношений в деревне»[855]. Феодальная эксплуатация крестьянства земельными собственниками возможна и без крепостного права. Однако даже если согласиться с этим замечанием, невозможно отрицать стремительного процесса аграрной трансформации, происходившего на Западе. Принципиальное отличие этого процесса от того, что мы наблюдаем в России и Польше или в Азии состояло в том, что на Западе сельский производитель сам по себе в возрастающей степени становился участником рынка, тогда как крупные землевладельцы заинтересованы были лишь в получении денежной ренты. Соответственно общинные структуры сельской самоорганизации быстро уходили в прошлое и почти полностью исчезли даже в отсталых районах Шотландии или Германии к концу XVIII века. Напротив, в Восточной Европе, как и в Азии, поставщиком сельскохозяйственной продукции на рынок выступает преимущественно (хотя и не исключительно) помещик либо государство, а общинные структуры деревни устойчиво воспроизводятся на основе ее хозяйственной самодостаточности.

Азиатская деревня продолжала жить и работать в соответствии с жесткими правилами традиционной экономики. Там, где торговые государства на Востоке, как и на Западе, жили за счет грабежа или игнорирования деревни, развитие довольно быстро заходило в тупик. Напротив, преобразования, происходившие в европейской деревне, отражались на всем обществе, в котором капитал отнюдь не был изолированным и до известной степени чужеродным элементом по отношению к традиционной жизни сельских общин. Правительства, опиравшиеся на ресурсы аграрного общества, все больше попадали под влияние буржуазных интересов, не теряя связи с глубинными сельскохозяйственными районами собственной страны. Европейское государство, объединявшее эти разрозненные интересы и пытавшееся своей властью интегрировать общество в единое целое, оказывалось в такой ситуации гораздо более действенным инструментом для распространения буржуазного порядка, чем восточные правительства, равнодушно возвышавшиеся над пестрым и неоднородным обществом, состоящим из живущих порой изолированно друг от друга каст, общин и социальных групп.

Преимущество европейцев состояло в наличии передовой организации насилия — государственных структурах и государственной политике, ориентированной на защиту интересов капитала, а на «тактическом» уровне — в существовании монопольных компаний, которые могли концентрировать ресурсы и развиваться в тесном взаимодействии с государством. Иными словами, сила Запада была прежде всего в способности строить рыночную экономику не-рыночными и даже анти-рыночными методами.

Другим важным преимуществом европейских компаний было то, что опирались они не на локальные, а на глобальные коммерческие сети, перераспределяя ресурсы между различными регионами мира, организуя разделение труда и гарантируя взаимозависимость потребления, иными словами, их преимущество было в способности развивать капитализм именно как миросистему, а не просто как определенный тип производственных и общественных отношений на локальном уровне.

Военная сила и коммерция были тесно связаны между собой, причем наиболее последовательным воплощением данного единства был флот. Как отмечают историки, западные компании «без колебаний использовали военно-морскую силу всякий раз, когда это сулило какие-либо преимущества»[856].

Если и существует некая специфика Запада, обеспечившая ему господствующее положение на протяжении двух с половиной столетий, то искать ее корни надо не в христианских ценностях, и тем более не в протестантской этике или демократических традициях, опирающихся на средневековые городские вольности. Превосходство Запада было обеспечено не его культурой, а соединением логики развития капитала с интересами государства, достигнутым в начале Нового времени. Именно государство является тем инструментом, с помощью которого буржуазный способ производства превращается в капиталистическую систему. Именно способность западной буржуазии стать сознательным и политически организованным классом, поставив государственные институты на службу своему глобальному проекту, гарантировала ее лидирующую роль в начавшемся преобразовании мира.

НАСТУПЛЕНИЕ ЗАПАДА: ПУШКИ КАК АРГУМЕНТ?

До прихода европейцев китайская имперская гегемония в Юго-Восточной Азии была неоспорима, а могущество Великих Моголов казалось несокрушимым. Нередко причину успеха Запада объясняют, ссылаясь на европейские пушки. Успех португальцев, голландцев и англичан был основан на абсолютном превосходстве западного оружия над местным[857]. Но военное превосходство должно в долгосрочной перспективе опираться на превосходство государственной и социальной структуры (иначе завоеватели сами оказываются покоренными, как монголы в Китае, либо они, как варвары на территории бывшей Римской империи, постепенно разрушают завоеванную страну, а заодно собственную социальную организацию).

К середине XVIII века Европа, в отличие от Индии или Китая, была капиталистическим обществом. Речь идет не только о торговом капитале, который получил немалое развитие и на Востоке, но прежде всего о капиталистическом производстве и соответствующей организации экономики. Вопреки представлениям либеральных идеологов, рынок отнюдь не существует в виде некой неизменной внеисторической системы, он видоизменяется и эволюционирует вместе с эволюцией общества. Отличие капиталистического рынка от традиционного состоит в том, что на нем решающую роль играет не конкуренция товаров, а конкуренция капиталов. И в этом плане западный капитал был несравненно более развитым, нежели восточный.

Однако буржуазные производственные отношения Запада, в свою очередь, соединялись с выработанной чередой переворотов и революций политической организацией, системой организованного насилия, направленной на укрепление и развитие именно буржуазной экономической системы. Усиление европейского влияния в Индии, таким образом, отражает не только развитие западной военной техники, но и западного государства, все более эффективно отстаивающего интересы капитала.

До начала XVIII века военное превосходство европейцев, явственно продемонстрированное уже португальскими адмиралами в 1500-х годах, не привело западные державы к политическому господству в Азии. Но их превосходство продолжало нарастать. В 1603 году эту неприятную реальность обнаружили и китайцы, когда испанские конкистадоры вытеснили их с Филиппин. Благодаря огнестрельному оружию, хорошо организованной кавалерии и достижениям в области фортификации Америка была захвачена испанцами и португальцами, а Сибирь — русскими за несколько десятилетий без особого труда. Империи Инков и Ацтеков рухнули как карточные домики. Европейские методы ведения войны потрясли коренных жителей Америки и Африки, поскольку армии «белых людей» стремились не к захвату рабов, а к истреблению противника. Оккупация территории зачастую сопровождалась «зачисткой» в форме истребления всех, кто оказывал сопротивление, или вообще всех, кто там находился[858]. Жесткое ведение боевых действий сочеталось с колонизацией захваченной территории, что было полной неожиданностью для коренных народов как в Америке, так и в Сибири. Военное превосходство быстро дополнялось демографическим.

Когда португальский флот появился на рейде Малакки, местный султан и его окружение просто бежали, будучи уверенными, что европейцы, ограбив город, уплывут. Вместо этого португальцы построили мощный форт на месте взорванной ими мечети. Эта крепость выдержала десять осад, несмотря на применение туземными армиями артиллерии и различных технических новшеств, заимствованных у европейцев. Точно так же безуспешно завершились и атаки против голландской Батавии.

Единственной азиатской страной, быстро и эффективно перенимавшей европейский военный опыт, была Япония. Под влиянием португальцев мушкет был внедрен здесь в массовое производство к середине XVI века, а тактика пехоты, разработанная Одой Нобунагой (Oda Nobunaga), напоминала реформы Морица Нассауского, только разработана была на 50 лет раньше. Политика централизации, проводившаяся в Японии после объединения страны, развивалась по той же логике, что и на Западе. Правительство разоружало население, ликвидировало частные армии, срывало до основания великолепные замки.

Успех в освоении западной военной техники предвосхитил последующие успехи в восприятии западного капитализма. Тем, чем Япония отличалась от Китая, она напоминала Европу. Сходство японского и западного феодализма предопределило последующую легкость в освоении капитализма. Япония имела в XVI веке большие запасы серебра, уступавшие только огромным ресурсам испанской империи в Америке. Производство японского серебра находилось в руках Сегуна. Однако если Испания Габсбургов использовала свое серебро для внешней экспансии, оказавшись в конечном счете частью новой мироэкономики, в которой доминировали другие державы, то Япония после объединения под властью Сегунов, напротив, закрылась от мирового рынка.

Совершенно иначе складывались дела в Китае. Техническое превосходство Поднебесной империи над Западом оставалось реальностью еще в начале XVIII века, но в организационном и военном отношении европейское государство оказывалось — в новых условиях — несравненно эффективнее. Китайцы не только изобрели порох. Артиллерия появилась в Китае значительно раньше, чем в Европе. Но к XVI веку в области огнестрельного оружия Китай уже отставал существенно. Европейская военная организация, порожденная изменением социальной природы государства, вызвала спрос на массовое усовершенствование огнестрельного оружия, чего в Китае не происходило. Иными словами, само по себе появление пушек и других новых видов вооружений на Востоке не привело к революции в военном деле. Напротив, реорганизация западных армий, начавшаяся в середине XV века, спровоцировала стремительное развитие военной технологии.

Благодаря своим размерам Китай, несмотря на слабую военную организацию, оставался «не по зубам» европейцам. В Индии империя Великих Моголов сохраняла свое господствующее положение до середины XVIII столетия. Однако уже в XVI веке превосходство европейской артиллерии было на Востоке общепризнанным. «Иностранные торговцы обнаружили, что лучший способ поддерживать хорошие отношения с переменчивыми местными правителями состоял в том, чтобы продавать им пушки и предоставлять специалистов в артиллерийском деле»[859]. Но даже получая европейскую артиллерию, азиатские правители редко умели использовать ее эффективно, поскольку не обладали соответствующими знаниями в области тактики и организации войск. В свою очередь европейцы оберегали эти знания в гораздо большей степени, нежели само оружие и технологию. Металл, из которого отливали пушки в Индии, был, как правило, невысокого качества (что, впрочем, относится и к турецкой артиллерии XVII–XVIII веков). Индийские правители нанимали военных экспертов из Турции и Европы, но редко добивались серьезного повышения боеспособности своих войск: организация армии неотделима от организации государства и невозможно улучшить одно, не изменив другого.

«Ничто не наносит их военным предприятиям такого ущерба, как совершенно ложные представления об артиллерийском оружии, — писал служивший в Индии английский офицер в 1761 году, — они панически боятся вражеских пушек и бездумно восхищаются своими собственными; они убеждены, что чем больше калибр, тем лучше, они даже не знают как правильно расположить их на позиции и как перемещать орудия»[860].

На протяжении нескольких столетий в Азии именно пушки стали символом европейской цивилизации, ее главным преимуществом и гордостью. Даже в XIX веке пушки оставались важнейшим инструментом, на котором строилось господство Запада. После восстания сипаев английские генералы на протяжении многих лет не доверяли туземным войскам иметь собственную артиллерию — в индийской армии, неоднократно и героически доказывавшей свою лояльность к империи, артиллерийские расчеты еще долгое время состояли исключительно из британцев.

Европейская власть пришла в Азию вооруженной до зубов, четко организованной и жестокой. И именно это сделало ее привлекательной для местных буржуазных слоев, нуждавшихся в порядке, дисциплине и предсказуемости, для того чтобы следовать по тому же самому капиталистическому пути, по которому уже шел Запад.

ЕВРОПЕЙСКАЯ ВОЙНА В ИНДИИ

Хотя именно английская Ост-Индская компания стала образцом для голландской VOC, к середине XVII века британцы явно отставали от своих конкурентов в Азии. Голландцы, пользуясь своей фактической монополией, сосредоточились на поставках в Европу специй, английская компания вынуждена была разнообразить свои интересы, занимаясь всем подряд — текстилем, чаем, кофе. Массовый вывоз на Запад индийских хлопчатобумажных изделий создал в конце XVII века настоящий промышленный бум в основных «центрах» их производства и сильнейшую конкуренцию европейскому текстилю, так что правительства даже вынуждены были принимать протекционистские меры.

Сталкиваясь с голландской монополией, англичане должны были не только искать новые товары и рынки, но и регионы, где производство и сбыт еще не были захвачены их конкурентами. Острова пряностей, особенно привлекавшие европейцев в XVI–XVII веках, оказались под контролем Голландии, а потому Индия с ее развитым ремесленным производством стала центром притяжения для англичан с первых же лет деятельности Ост-Индской компании.

Нередко британское завоевание Индии описывается как последовательный и систематически организованный процесс. На самом деле это было далеко не так. Разумеется, английские купцы, как и голландцы, без колебания прибегали к силе оружия всякий раз, когда считали это необходимым. Однако в течение XVII века главным приоритетом все же оставалась торговля.

Англичане, создавшие в 1619 году свою факторию на Коромандельском берегу, вели себя «до покорности скромно»[861]. Этим, в глазах местных правителей, они выгодно отличались от надменных и агрессивных португальцев. Не слишком активно занимались англичане и миссионерской деятельностью. Первая протестантская миссия в Индии была создана датчанами.

Военно-политическая экспансия английской Ост-Индской компании была в значительной мере вынужденной. Последним сильным императором среди Великих Моголов был Аурангзеб (Aurangzeb). «Именно смерть последнего великого императора Моголов, Аурангзеба в 1707 году привела к политизации деятельности Компании в Индии», — констатирует английский историк[862]. После смерти императора многие пограничные правители отделились, основав самостоятельные княжества, лишь номинально признававшие верховную власть империи. Наследники Аурангзеба столкнулись в жестокой междоусобной войне, государство оказалось в состоянии финансового банкротства, а местные властители почувствовали себя фактически независимыми. Начиная с 1739 года афганские и персидские отряды безнаказанно вторгались во владения Моголов. Возник вакуум власти.

Российский историк С.А. Нефедов связывает завоевание Индии англичанами с распадом империи Великих Моголов и военными поражениями индийцев, нанесенными им персами. «Ост-Индская компания, воспользовалась этими бедствиями, чтобы постепенно, область за областью, подчинить себе всю Индию»[863]. Между тем завоевание страны на первых порах еще не было целью Компании, а политические и военные поражения Моголов предшествовали началу английской экспансии на десятилетие, в сущности на целую историческую эпоху.

Д.А. Вашбрук отмечает, что упадок и разложение империи Великих Моголов отнюдь не случайно совпали с приходом европейцев, бурным развитием торговли и экспортного производства. Проблема состояла в том, «что торговое и экономическое развитие благоприятствовало периферийным, приморским окраинам империи, а не ее центральным провинциям (heartland). Попытки усилить контроль над этими окраинами провалились и привели к появлению там новых режимов, которые использовали ту же фискальную систему, что и Моголы, но с гораздо большим успехом. В Хайдарабаде, Бенгалии, Махараштре, Аваде и Мисоре новые государства осуществляли или пытались осуществить куда более серьезный контроль над торговлей и производством, чем прежняя власть. Поступая таким образом, они начали менять природу государства и отношения между властью и обществом»[864].

Постепенный распад империи Великих Моголов сопровождался укреплением местных княжеств, которые способны были осуществить политику централизации более эффективно. Но, с одной стороны, они были недостаточно сильны, чтобы заполнить возникающий политический вакуум, а с другой стороны, новая политика порождала и новые социальные противоречия, конфликты, борьбу интересов. Государственные структуры «все в большей степени „передавались в управление“ (или приватизировались?) в пользу купеческих и банковских групп, использовавших их больше для собственного обогащения, чем для повышения доходов правителя»[865]. Коммерческие и бюрократические элиты, совместно овладевшие государственной властью, вели наступление на общинную собственность и ресурсы, параллельно приватизируя (фактически, а порой и формально) и собственность государственную. Так формируется новая элита — «сильные хозяева» (great households), группы известные в истории как vakil, dubashi, mirasidari, иногда же как «новые помещики» (new gentries) или коммерческие заминдары (commercial zamindars). Эти новые элиты вели себя вполне по-капиталистически. Они использовали свое новое богатство для «инвестиций в производство, ориентированное на рынок, усиливали контроль над работниками и совершенствовали производственные методы»[866]. Рост инвестиций наблюдается по всей стране — от северной Индии до Мисора и Махараштры. Строятся водяные мельницы, открываются новые рынки, распространяются новые сельскохозяйственные культуры. «Во всех регионах имеется множество свидетельств, демонстрирующих также и другую сторону капиталистического развития — труд все более подчинен капиталу, производители оказываются под контролем предпринимателей, растет число конфликтов у ремесленников с купцами, заминдаров и коммерческих фермеров (revenue farmers) с крестьянами, деревенских низов с верхами»[867].

Распад Империи не сразу привел к резкому усилению европейцев, и тем более англичан, которые на первых порах воспринимали происходящий процесс скорее как повод для беспокойства (дестабилизация отнюдь не благоприятствовала их торговой деятельности). Напротив, усилились местные центры власти, многочисленные князья и правители, в руках которых оказался финансовый, военный и политический контроль над территориями, номинально все еще входившими в состав державы Великих Моголов. Именно это, однако, вызвало недовольство местной буржуазии, которой пришлось столкнуться с их произволом, поборами и их мелочными конфликтами, мешавшими развитию бизнеса.

В условиях растущей политической нестабильности английская компания, и ранее не ограничивавшаяся мирной торговлей, начинает усиленно вооружаться. Необходимость защитить себя на фоне политического хаоса дополняется естественным желанием поживиться за его счет, укрепив собственное положение. «Ост-Индская компания создавалась для торговли и исключительно для торговли, — объясняют имперские историки. — Но торговля невозможна, когда нет безопасности и доверия. Когда выяснилось, что в Индии исчезло и то и другое, купцам самим пришлось стать полицейскими. А стать полицейским в Индии значило завоевать ее»[868].

Впрочем, викторианская «История Индии» признает, что ни междоусобные войны индийских правителей, ни политический хаос, царивший в империи, не оказывали столь негативного влияния на торговлю компании, как соперничество с французами. «Счастливое состояние дел могло бы продолжаться, если бы не взаимная ненависть и зависть самих европейцев. Эти порочные страсти сделали неизбежными решения, повлекшие за собой завоевательную войну со всеми ее ужасами, хотя еще недавно никому и в голову не могло бы прийти что-либо подобное»[869].

Идея воспользоваться в своих интересах военно-политическим кризисом в Индии впервые пришла в голову не англичанам, а французам. Маркиз Жозеф Франсуа де Дюпле (Joseph Franois Marquis de Dupleix), назначенный генерал-губернатором французской Компании Индии (Compagne des Indes) в 1742 году, быстро сообразил, что в условиях политической нестабильности европейцы с помощью небольших контингентов хорошо обученных профессиональных войск могут оказывать непропорционально большое влияние на ход событий. Вмешиваясь в междоусобные конфликты на стороне одного из претендентов, французы склоняли чашу весов в его пользу. Эти интервенции привели к резкому расширению французской сферы влияния, из которой оказывались вытеснены британские предприниматели. Торговая конкуренция сменялась вооруженной борьбой. Именно Дюпле первым додумался взять в свои руки сбор податей, предназначавшихся Великим Моголам, на территории, которую он контролировал. Тем самым важнейшая функция имперской власти переходила к французам. Под руководством Дюпле, отмечает Фрэнк Маклинн (Frank McLynn), Французская Компания превратилась в «подобие империи, получая стабильный доход от налогов, дани, собирая с крестьян десятину, раздавая монополии и привилегии. Кроме того, Компания все устроила так, что ее деятельность оказалась самоокупающейся, она могла содержать свои европейские войска за деньги, получаемые в Индии, а потом отправлять на родину прибыль»[870]. Для французского капитала, уступавшего британскому по степени развития, ресурсам и опыту, было вполне естественно перевести соперничество в военно-политическую плоскость, тем более что французская монархия обладала достаточной вооруженной мощью и дипломатическим опытом. Однако французские политики и предприниматели в Индии, бросив вызов своим британским конкурентам, не осознавали, до какой степени быстро и эффективно Ост-Индской компании удастся перенять ту же модель. Британцы ответили на вызов французской Компании решимостью «бороться с неприятелем всеми средствами, какие только окажутся в их распоряжении» (to oppose them to the greatest extent of which we are capable)[871].

Война за Австрийское наследство, разразившаяся в Европе, дала повод для боевых действий между англичанами и французами в Индии. Французский адмирал Лабурдонне (Labourdonnais), которого англичане признали «выдающимся морским командиром» (a man of considerable naval genius)[872], осадил и взял принадлежавший Ост-Индской компании Мадрас. Местный набоб, пытавшийся остановить самочинные действия европейцев на формально подконтрольной ему территории, был разгромлн французскими войсками. В 1746 году войска Дюпле захватили британский форт Святого Георгия (St. George). Форт представлял собой мощное укрепление, но не был укомплектован людьми — на 200 пушек приходилось всего 100 артиллеристов. Затем в битве на реке Адьяр (Adyar River) французы, имевшие всего 300 своих и 700 туземных солдат, ружейными залпами рассеяли десятитысячное войско индийцев, выступивших на стороне англичан. Использование туземных войск в европейских армиях не было чем-то новым, но именно французы додумались обучать и вооружать их по западному образцу, а затем ставить под начало европейских офицеров. Политика английской Ост-Индской компании, уделявшей основное внимание развитию торговли и стремившейся экономить средства и увеличивать прибыли за счет сокращения военного бюджета, чуть было не обернулась катастрофой.

По мнению английских историков, именно битва на реке Адьяр оказалась «переломным моментом в истории Индии»[873]. Осознав масштабы угрозы, английская Компания начала строить собственные вооруженные силы по образцу французских.

«Можно сказать, что Дюпле дал толчок неконтролируемому развитию событий, поскольку именно после его отзыва на родину начались неудачи, породившие позднее миф о „потерянной Индии“, которую „отняли у нас англичане“, — пишет французский историк Марк Ферро. — На самом же деле, как раз политика Дюпле спровоцировала британцев на ответные действия и заставила начать завоевания, первоначально не входившие в их планы»[874].

Уже к 1750-м годам англичанами в Индии была развернута новая военно-политическая машина. Деятельность Дюпле спровоцировала процесс, остановить который оказалось невозможно даже после того, как ситуация изменилась, несмотря на многочисленные протесты лондонских либеральных парламентариев, требовавших, чтобы Компания вернулась к своим первоначальным задачам. Она просто не могла позволить себе рисковать, оставаясь всего лишь вооруженной торговой организацией, не вмешивающейся в развернувшуюся на субконтиненте борьбу за власть. Раз начавшись, милитаризация Ост-Индской компании не могла остановиться вплоть до окончательного превращения ее из коммерческого предприятия в своеобразное государство.

Судьбу Индии, вернее исход борьбы за господство на субконтиненте, решили война за Австрийское наследство и последовавшая за ней Семилетняя война. В Европе эти два конфликта были разделены шатким перемирием, в ходе которого произошло изменение противостоящих друг другу коалиций. В Индии военные действия практически не прекращались, а противники были одни и те же: Англия против Франции.

Мадрас был возвращен англичанам по мирному договору 1749 года в Экс-ла-Шапель, но в то время как Европа переживала мирную передышку, борьба в Индии продолжалась. Англичане приписывали нарушение мира агрессивности Дюпле: «воображение французского губернатора было поглощено амбициозными имперскими проектами»[875]. Со своей стороны местные индийские правители, обнаружив эффективность европейских войск, сами призывали англичан и французов к вмешательству в бесконечные конфликты, происходившие как внутри княжеств, так и между ними. В итоге противостояние двух европейских держав часто принимало форму борьбы двух претендентов на то или иное княжество — примером может быть война между Мухаммедом Али (Muhammed Ali) и Чанда Сахибом (Chanda Sahib) за титул наваба Карнатика (Nawab of Carnatic). Английский и французский ставленники оспаривали друг у друга престол с помощью европейских военных и сипаев, получавших жалованье у западных компаний.

Финансовые ресурсы англичан были значительно большими, чем у французов — объем их торговли в Индии превосходил французскую в четыре раза, а на счетах Ост-Индской компании находились средства множества не только британских, но и туземных купцов. Эти средства были щедро направлены на решение военных вопросов. В 1758 году на службе компании было два батальона сипаев, в 1759-м — уже пять, а в 1765-м — целых десять, общим числом до 9000 солдат[876]. На фоне туземных армий подобные контингенты могли показаться ничтожными. Общая численность войска Великих Моголов достигала миллиона человек, другое дело, что подобная масса людей не могла быть собрана в одном месте и даже для одной кампании[877]. Между тем хорошо организованные, дисциплинированные и обученные отряды профессиональных солдат, созданные Компанией, уже в XVIII веке одерживали верх над ополчениями, которые во много раз превосходили их по численности.

Компания также достигла успеха в подборе компетентного персонала. Первоначально это был вопрос административный и коммерческий — по мере развития торговли росла необходимость отсекать от работы компаний откровенных авантюристов, которые могли безответственными действиями поставить под угрозу проводимую политику. Но очень скоро обнаружилось, что дельные администраторы порой оказываются и первоклассными солдатами. Именно из числа сотрудников английской Ост-Индской компании вышел завоеватель Бенгалии Роберт Клайв и многие другие известные колониальные деятели.

Клайв и его ближайшие соратники являлись бывшими клерками Компании, которые «учились искусству войны в походах и на поле боя»[878]. Однако именно эти непрофессиональные военные и сформированные ими на скорую руку войска нанесли сокрушительное поражение французским генералам и индийским феодальным армиям.

В качестве политика, военного и администратора Клайв был прямой противоположностью аристократу Дюпле. Он четко соизмерял свои амбиции со своими силами и в результате — поэтапно — достигал столь многого, что его успехи превосходили самое богатое воображение. Он легко шел на риск, но риск его был всегда четко просчитан. По словам историков: «Дюпле мечтал об Индийской империи, а Клайв просто служил Компании»[879]. Но именно Клайв, а не Дюпле, в итоге создал Империю.

Обладая незначительными ресурсами, Клайв переигрывал своих противников тактически. В 1751 году, когда войска Чанда Сахиба осаждали Тричинополи (Trichinopoly), он с небольшим отрядом захватил Аркот (Arcot) — оставленную без защиты столицу неприятеля. Французы и их союзники подвергли город жестокой осаде, но бойцы Клайва стойко выдержали ее, обороняясь от многократно превосходящих сил противника, пока не подошли отряды союзных с англичанами маратхов. Французы не просто отступили, они были деморализованы. Это был переломный момент противостояния. Инициативой завладел Клайв. Действуя молниеносно небольшими силами, он оказался способен противостоять многочисленным армиям, применяя в случае необходимости партизанскую тактику. Успех подобных операций зависел от лояльности «туземных» солдат, среди которых Клайву удалось завоевать не меньшую популярность, чем среди британцев (что, впрочем, не мешало ему делать расистские замечания в письмах, адресованных в Лондон). В 1752 году у форта Сент-Дэвид (St. David) англичане Клайва одержали решительную победу над французами Дюпле, что знаменовало перелом в ходе борьбы за Индию.

В связи с началом Семилетней войны французское правительство перебросило в Индию значительные подкрепления, надеясь переломить ситуацию в свою пользу. Как отмечает британский историк Фрэнк Маклинн, «гегемония в Индии воспринималась как глобальный приз даже более ценный, чем обладание Северной Америкой»[880]. В 1759 году, несмотря на огромные усилия, французам не удалось повторно завладеть Мадрасом. Восьмитысячная армия графа де Лалли (de Lally), поддержанная мощным артиллерийским парком, не смогла сломить сопротивление четырех тысяч защитников города, значительная часть которых была индусами. «Черный город», населенный «туземцами», был захвачен и разграблен, но «Белый город», где засели англичане и сипаи, оказался не по зубам атакующим, несмотря на яростную двухмесячную бомбардировку, жертвами которой стала почти треть защитников крепости.

Хотя значение индийской кампании 1759 года было огромно, непосредственно во время войны британская пресса уделяла гораздо больше внимания событиям в Северной Америке и Германии, нежели завоеваниям в Индии. А уж правящие круги России и Пруссии вовсе рассматривали события в Азии как нечто второстепенное, и на ход борьбы почти не влияющее. Для обеих воюющих сторон именно европейский и американский театры военных действий стали решающими. После 1759 года французские генералы, отвлеченные войной в Америке и Европе, уже не могли выделять все новые и новые подкрепления против Клайва. А британский командующий даже с небольшими силами, и почти не получая помощи из Лондона, умудрялся противостоять значительно превосходившему его по численности противнику.

Начавшееся английское контрнаступление окончательно похоронило планы Парижа на создание собственной империи в Индии. Каждая новая кампания усиливала перевес Клайва. В 1761 году его солдатам сдалась столица французской Индии Пондишерри (Pondicherry). И хотя эти владения были по Парижскому миру возвращены побежденным, соотношение сил изменилось необратимо. Британия осталась единственной европейской державой, имеющей политическое влияние в Индии.

«БЕНГАЛЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ»

Впоследствии выражение «Бенгальская революция», использованное в XVIII веке для описания переворота, совершенного в 1757 году Робертом Клайвом и его местными союзниками, воспринималось как некий терминологический курьез, порожденный неточностью политического языка того времени. Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживается, что произошедшие события действительно представляли собой своеобразную форму социального переворота, буржуазной революции колониального типа. Анализируя структуры власти, сложившиеся в ходе этих событий, и социальную базу нового режима, английский Вашбрук пришел к выводу, что государство, построенное британской Ост-Индской компанией, имело явные черты «местного» (indigenous), индийского происхождения[881]. Тот факт, что британская администрация в Индии была иностранной, сам по себе не являлся серьезной проблемой ни для населения, ни для значительной части элит в Индии. Эта страна пережила уже не одно завоевание, превосходно уживаясь с пришлыми правителями, которые, в свою очередь, попадали под обаяние местной культуры (и англичане не были исключением). Предшествовавшие британцам Великие Моголы сами были завоевателями, иностранной династией, к тому же иноверцами, причем активно распространяемый ислам находился в конфликте с индуизмом ничуть не меньше, нежели протестантизм британских джентльменов.

Ник Робинс (Nick Robins) в истории Ост-Индской компании убедительно показывает, что завоевание Бенгалии британцами не только опиралось в XVIII веке на поддержку местной торговой буржуазии, но и активно финансировалось ею[882]. Класс туземных предпринимателей-баниев успешно развивался под защитой английских властей в Калькутте, накапливая изрядные богатства. Именно бании управляли текущими делами Компании, выступали торговыми посредниками и кредиторами британцев. Именно они сыграли решающую роль в подготовке битвы при Плесси, которая привела к покорению всей Бенгалии.

Формальным поводом для конфликта, завершившегося битвой при Плесси, был рейд бенгальского наваба[883] Сираджа (Siraj) против Калькутты, в ходе которого пострадала не только контролировавшая город Компания, но и масса местного населения, особенно индуистское и армянское купечество. Восстановив английский контроль над городом, Клайв предпринял усилия, для того чтобы сместить Сираджа и заменить его на лояльного Компании правителя. На эту роль был избран родственник правителя Мир Джафар (Mir Jafar). Заговор поддержали многие при дворе самого наваба и пострадавшие от его действий купцы. Британская пресса с энтузиазмом писала про жителей Бенгалии, которые «были взбудоражены надеждой, что англичане одержат верх над навабом и освободят их от тирании и угнетения»[884]. Местные правители и буржуазия играли самую активную роль в происходящих событиях, и от их действий исход конфликта зависел в очень большой степени. Вполне типично, что завоеватели используют «туземные» войска, набранные из местного населения. Нет ничего исключительного и в том, что часть местной элиты сотрудничает с иностранцами. Но вот случай, когда завоевание щедро и добровольно финансируется самими завоевываемыми, действительно уникален и наводит на серьезные размышления.

Ослабление власти Великих Моголов привело к усилению произвола местных правителей, будь то мусульманские навабы или князья, входившие в Маратхскую конфедерацию. Первые давили своих подданных непосильным налоговым бременем, вторые просто грабили. Ни те, ни другие не в состоянии были обеспечить эффективную судебную систему, уважение к правам собственности и гарантировать доступ к рынкам. Во всех этих отношениях власть Ост-Индской компании выглядела наиболее привлекательным вариантом на фоне политической разрухи, сопровождавшей упадок империи.

Ярким примером может быть Набакришна Деб (Nabakrishna Deb), который не только выступал посредником между заговорщиками при дворе наваба Бенгалии и англичанами, но и снабжал продовольствием Калькутту, осажденную войском наваба в 1756 году. После победы при Плесси Набакришна вознаградил себя за счет участия в разграблении гарема в Маршидабаде (Murshidabad) — победители взяли там около 80 миллионов рупий золотом, серебром и драгоценностями. Получив после Плесси титул махараджи и жалование в 2 тысячи рупий от Ост-Индской компании, Набакришна возвратился в родной город Совабазар (Sovabazar) на роскошно украшенном слоне, разбрасывая серебряные монеты по улицам.

Даже через много лет после Плесси финансовое положение Набакришны оставалось куда лучшим, чем у завоевателей. В 1780 году, когда губернатор Индии Уоррен Гастингс испытывал финансовые трудности, он не нашел иного выхода, кроме как обратиться к тому же Набакришне за займом в 300 тысяч рупий[885].

Сражение при Плесси 23 июля 1757 года, решившее исход борьбы в Бенгалии, было даже не настоящей битвой, а скорее краткой артиллерийской дуэлью, в ходе которой легкие английские батареи взяли верх над тяжелыми орудиями бенгальского правителя. Огромный перевес сил (800 английских солдат, 2200 сипаев и 8 орудий противостояли 68 тысячам бенгальцев с 50 пушками) никак не сказался на ходе сражения. В рядах бенгальцев началась паника, а часть войск покинула поле боя, чтобы вскоре присоединиться к силам Ост-Индской компании. Клайв удовлетворенно докладывал директорам Компании, что потери британских войск составили всего 17 человек и «в основном черных» (those chiefly blacks)[886]. При Плесси в очередной раз было продемонстрировано превосходство европейской артиллерии, но в конечном счете победу предопределила не сила оружия, а политика: значительная часть бенгальской элиты сделала ставку на англичан.

Победа при Плесси далась англичанам с чрезвычайной легкостью, но ее значение не было бы столь велико, если бы за разгромом войск Сираджа не последовал политический переворот в Бенгалии, организованный и поддержанный значительной частью местной элиты.

По итогам дела все основные участники получили свою долю добычи. Мир Джафар стал правителем, европейской общине в Калькутте была выплачена компенсация в 550 тысяч фунтов за имущество, утраченное во время кратковременной оккупации города отрядами Сираджа, индусы получили 222 тысячи фунтов, армяне — 77 тысяч, армия и флот — 275 тысяч, а правление Компании скромно взяло себе такую же точно сумму — 275 тысяч фунтов[887]. Ничего не досталось только банкиру Омичанду (Omichand), выступившему посредником в переговорах между Клайвом и бенгальскими заговорщиками, готовившимися сместить наваба. Омичанд заломил за свои услуги слишком высокую цену, а адмирал Уотсон (Watson), номинально командовавший британскими силами, упорно не желал тратить казенные деньги на взятки. Клайв решил проблему с присущим ему изяществом — он просто написал от имени адмирала расписку на требуемую сумму, подделав подпись своего начальника. Естественно, по фальшивому обязательству адмирал платить отказался и Омичанд остался ни с чем. Что касается Клайва, то битву при Плесси он выиграл своими силами и посредничество Омичанда для него уже не представляло никакой ценности. Теперь можно было посмеяться над жадным и незадачливым банкиром. Правда, в Лондоне к этой истории отнеслись с несколько меньшим юмором, расценив ее, вполне в британском духе, как недостойную джентльмена, «дискредитировавшего себя, прибегнув к восточному коварству»[888]. Что касается моральных ценностей самого Запада, то с ними, видимо, все было в полном порядке.

Первоначально Компания планировала управлять Бенгалией через марионеточных навабов, но очень скоро выяснилось, что эта схема не работает. Когда обнаружили, что Мир Джафар заигрывал с голландцами, наваба сместили, однако новый правитель, его зять Мир Касим (Mir Kasim, Mir Qasim), оказался еще менее удачным выбором и вскоре вступил в открытую борьбу с англичанами. После очередного поражения бенгальского войска в 1765 году Мир Джафар был восстановлен на троне, где он просидел до своей смерти (два года спустя). Однако периодически повторяющиеся кризисы свидетельствовали о том, что система власти в стране не работает. В мае 1765 в Индию после пятилетнего отсутствия вернулся Клайв — как раз вовремя, получить известие о смерти Мир Джафара, по завещанию которого победитель при Плесси получал впечатляющую сумму в 70 тысяч фунтов[889].

Положение дел было плачевное, руководство Компании в Калькутте оказалось растеряно и деморализовано, среди сипаев произошел бунт, впрочем быстро подавленный генералом Монро (Munro), а Мир Касим при поддержке Великого Могола вернулся в Бенгалию с большим войском. Однако в битве при Баксаре (Buxar) в 1764 году армия Компании, состоявшая преимущественно из сипаев, одержала очередную победу над значительно превосходившим ее по численности войском Мир Касима. Ключом к успеху были дисциплина и четкое выполнение приказов. Подобно тому, как в Европе прусскую пехоту сравнивали с «живыми стенами», строй сипаев казался современникам «стеной изрыгающей пламя» (wall which vomited fire and flame)[890].

После битвы при Баксаре большая часть субконтинента оказалась под контролем победителей, но Клайв и совет Компании в Калькутте не готовы были к роли правителей Индии. Заключив мир с Великим Моголом, они принудили его подписать указ (фирман), передававший в руки англичан право сбора налогов в Бенгалии и сопредельных землях — дивани (diwani, dewany). В обмен Компания обязалась ежегодно уплачивать 2,6 миллиона рупий в казну императора[891]. В конечном счете Великий Могол превратился в пенсионера компании, живущего за счет выделяемого ею бюджета.

Первоначально Компания получила фискальные права в провинциях Орисса (Orissa), Бихар (Bihar) и в Бенгалии. Налоговые поступления в 1762–1764 годах составляли 2 миллиона фунтов, а в 1766–1769 годах достигли уже 7,5 миллиона[892]. Эти ресурсы были немедленно использованы для укрепления военной мощи: строились новые крепости, наращивались вооруженные силы, велись успешные кампании в провинциях Деккан (Deccan) и Мисор (Mysore). Численность британских войск в Индии к 1782 году достигла 115 тысяч человек, 90 % из них составляли сипаи. В руках Компании оказался политический, военный и финансовый контроль над обширной, густонаселенной и богатой территорией, существенно превышающей собственно Бенгалию.

Администрация наваба теперь тоже содержалась за счет Компании. Первым итогом этой системы был управленческий хаос и повсеместная коррупция, в которой равно участвовали и британцы, и их индийские партнеры. Попытки Клайва навести порядок достигли лишь частичного успеха, и только в 1773 году его преемнику Уоррену Гастингсу (Warren Hastings) удалось создать более или менее эффективную администрацию, оказавшуюся, естественно, полностью в руках британцев.

Политические и юридические институты, на которые опиралась английская администрация в Бенгалии, были поддержаны местной буржуазией, они, говоря словами историка, «были привлекательны и соответствовали амбициям поднимающихся новых классов»[893]. Благодаря новой, европейской власти начавшаяся уже раньше неформальная приватизация прав и собственности в пользу новой коммерческой элиты, проходившая в индийском обществе, получала юридическое оформление. Компания предоставляла буржуазии защиту как против посягательств правителей и султанов, так и против неимущих классов, пытавшихся вернуть утраченную общинную собственность.

Индийская буржуазия сыграла ведущую роль в формировании колониального государства, и именно этим объясняется удивительная легкость, с которой Компания, ее администраторы и генералы добивались блистательных успехов, используя сравнительно небольшие силы. За фасадом британского колониального присутствия скрывались мощные коммерческие интересы вполне местного происхождения. Таким образом, констатирует Вашбрук, «государственную власть на территории значительной части Южной Азии удалось взять при поддержке и благодаря непосредственным усилиям этих групп», а «колониализм оказался логичным итогом развития капитализма, происходившего в самой Азии»[894].

Каждый успешный завоевательный поход Ост-Индской компании завершался примирением с побежденными и включением их в формирующуюся политическую систему. Как и в Шотландии, где после подавления якобитского восстания 1745 года, сперва элиты, а затем и более широкие слои общества превратились в сторонников открывающей для них новые перспективы империи, так и в Индии бывшие противники один за другим превращались Компанией в сторонников. Маратхи, привлеченные жалованьем и перспективой продвижения по службе, массово вступали в ее войска. «Сложились новые правила войны. Компания не только разделяла и властвовала, но и вербовала своих бывших противников. Побежденные гуркхи после 1816 года из разбойников превратились в солдат, зарекомендовав себя наилучшим образом. Так же произошло и с сикхами, которые стали записываться в армию после 1850-х годов»[895]. Не только военную, но и гражданскую службу активно пополняли представители коренного населения, без которых завоеватели в Индии и шагу ступить не могли. Благодаря их участию функционировали торговые предприятия Компании, собирались налоги, размещались заказы.

Речь явно идет не просто о сотрудничестве местных элит с иностранным правительством, а о равноправном партнерстве, особенно если учесть, что торговый баланс между Англией и Индией складывался в пользу последней. Ежегодно британские торговцы оставляли в Индии серебро для покрытия торгового дефицита, в Бенгалии складывались огромные состояния, Калькутта процветала, производство и занятость росли.

В подобной ситуации бании вполне логично могли считать, что не имея (в условиях кастового общества) собственных политических и военных ресурсов, они используют английскую администрацию для защиты собственных интересов и достижения собственных целей. Английские авторы уже при жизни Клайва говорили о «бенгальской революции», а спустя столетие Маркс писал, что британское владычество произвело в Индии «величайшую и, надо сказать правду, единственную социальную революцию, пережитую когда-либо Азией»[896]. По существу индийская буржуазия с помощью англичан избавлялась от контроля традиционных и феодальных элит, от стеснявшего ее старого политического и государственного порядка.

Почему же в таком случае отношения радикально изменились к началу XIX века? Почему Индия, а затем и Китай превратились в «периферию» мирового капиталистического порядка, а торговые отношения Азии и Европы резко изменились не в пользу последней? Решающую роль несомненно сыграла промышленная революция в Британии. В то время, как индийская буржуазия с помощью солдат в красных мундирах и джентльменов в напудренных париках устанавливала у себя дома порядок торгового капитализма, в самой Британии складывался капитализм индустриальный.

Но с другой стороны, в развитии индустриализации решающую роль сыграла сама логика глобального накопления, характерная для капиталистической миросистемы. Торгово-финансовые отношения Индии и Англии в XVIII веке не дают основания говорить об Индии — несмотря на военно-политическое присутствие иностранцев — как о «периферии». Но европейский капитализм развивался в качестве «центра» миросистемы, мобилизуя и перераспределяя ресурсы многих регионов планеты, а индийский торговый капитализм оставался сугубо местным явлением, подключаясь к глобальной экономике лишь в той мере, в какой он становился частью британской торговой системы, воплощением которой была Ост-Индская компания.

За военными победами последовали экономические. Провинциальная американская газета, восхищенно писала в 1769 году: «Чтобы понять насколько выросла ост-индская торговля за прошедшие 20 лет, достаточно посчитать число кораблей Компании. Если в начале данного периода их было не более 16, то сейчас имеется примерно 60 или 70 парусников. Территории Компании в Ост-Индии сегодня имеют протяженность в тысячу миль, а в ширину они составляют не менее 600 миль»[897].

Как часто бывает, успех привел к резкому изменению соотношения сил в лагере победителей. Индийские купцы и банкиры, финансировавшие Клайва, с лихвой вернули свои инвестиции, однако, говоря шахматным языком, «потеряли качество». Получив доступ к налоговой базе Бенгалии, Компания сделалась независимой от индийских банкиров, а устранив конкуренцию других европейских компаний, англичане обрели и возможность диктовать условия своим индийским партнерам.

Индийская буржуазия, сделав ставку на британский колониальный режим в качестве инструмента для осуществления собственных амбиций, недооценила возможности и силу государства, тем более — государства непосредственно включенного в управление мировыми процессами, государства-гегемона. Результатом стало социальное преобразование, но оно оказалось совсем не таким, на которое рассчитывали те, кто вкладывали деньги в лорда Роберта Клайва и его администрацию. Экономическая и политическая реконструкция бенгальского и позднее индийского общества подчинила его капиталистическое развитие нуждам внешнего, европейского накопления. Ключевая роль в организации экономики перешла, — заключает Вашбрук, — «из рук местных капиталистов в руки британцев благодаря тому, что последние обладали монополией на государственную власть»[898].

Спустя 20 лет после начала английской экспансии, индийские торговцы и ремесленники, которые первоначально приветствовали установление английского порядка, обнаружили, что новые правители, хоть и отличаются от старых, но не намного лучше их: «Компания диктовала ткачам южной Индии, как организовать производство, вытесняла с рынка местных инвесторов и предпринимателей. Ремесленники Карнатаки (Karnataka), радовавшиеся, что англичане избавили их от грабительских набегов маратхов, оказались отданы на произвол налоговых агентов Компании, которые обирали их почище разбойников»[899]. Англичане вместе со своими ближайшими партнерами из числа индусов и армян жестко навязывали свои коммерческие условия, не стесняясь прибегать к насилию и используя отряды сипаев для запугивания неуступчивых поставщиков. Получение взяток стало обычной практикой, как и вымогательство. Никто иной как Роберт Клайв, выступая в британском парламенте, предостерегал своих слушателей о распространении коррупции в завоеванной им стране и призывал реформировать управление, чтобы навести в нем хотя бы элементарный порядок. Клайв связывал надежды на реформу со своим преемником Уорреном Гастингсом, но последний оказался не в состоянии что-либо изменить. Гастингс был — по стандартам Бенгалии XVIII века — относительно добросовестным администратором, «более интересовавшимся доходами Компании, чем своими собственными», он принадлежал к числу людей, которым «интересна скорее власть, чем деньги»[900]. Его стараниями поступления в бюджет Компании заметно увеличились, но на какие-либо меры, ограничивающие произвол британских чиновников, губернатор не решился.

Даже консервативный английский историк вынужден признать, что сотрудники Компании «ухитрялись сочетать некомпетентность и коррумпированность самым удивительным образом»[901]. И если подобной организации, несмотря на очевидную, на первых порах, неэффективность аппарата власти, удавалось добиваться одного успеха за другим, то причиной тому являлись не только исключительные административные таланты Клайва и Гастингса, но и лояльное сотрудничество местной буржуазии, без поддержки которой Компания долго не продержалась бы.

К 80-м годам XVIII века достигающие Британии известия о беззакониях и жестокостях, творимых английской администрацией в Индии, уже невозможно было игнорировать. Даже король Георг III писал про «ужасающие и позорные беззакония, творимые в Индии» (shocking enormities in India that disgrace human nature)[902]. Общественность требовала наказания виновных, и козлом отпущения оказался все тот же Уоррен Гастингс, на которого обрушился гнев газетных публицистов и парламентских ораторов. Депутаты проголосовали за его импичмент. Гастингс вынужден был с позором покинуть пост губернатора Бенгалии.

После Уоррена Гастингса английскую администрацию в Индии возглавил лорд Корнуэльс (Lord Cornwallis), которому удалось положить конец наиболее вопиющим эксцессам, которыми сопровождалась деятельность Ост-Индской компании в предшествовавшие годы. От английских чиновников отныне требовали неукоснительного соблюдения законов и приверженности тем же нормам джентльменского поведения, которые считались естественными в Англии.

Новое, формально организованное бюрократическое государство закрыло каналы обогащения для местной буржуазии через неформальную приватизацию. Права собственности были закреплены и освящены — как того и желали новоявленные индийские буржуа, но вместе с формализацией этих прав пришел конец и систематическому присвоению ими казенного имущества. «Теперь, когда нельзя было уже выступать банкирами правительства и собирать для него налоги, многие финансовые воротилы превратились в мелких ростовщиков и спекулянтов. При выбивании денег из должников они не могли теперь использовать насилие, налоги проходили мимо их рук. У них не было теперь средств для инвестиций в производство. Операции, на которых они раньше наживались, теперь непосредственно выполнялись „государством“ в интересах британских капиталистов, акционеров Компании, владевшей этим государством. После того, как к акционерам перешла государственная власть, они перенаправили финансовые потоки в своих интересах»[903].

Сочетание коммерческой и политической монополий оказалось тем стратегическим инструментом, с помощью которого была преобразована экономика Бенгалии, а затем и всей Индии. Показательно, однако, что индийская буржуазия не взбунтовалась. Правила игры, сложившиеся в результате английской победы, были для них куда хуже, чем они рассчитывали. Но и такие условия оказывались им выгодны. Даже всевозможные притеснения, которым подвергала компания в конце 1760-х годов туземных и не входящих в состав корпорации британских купцов, не приводили в большинстве случаев ни к чему, кроме как к жалобам в Лондон и судебным искам в английские суды.

Одним из первых последствий установления рыночного режима в Бенгалии стал катастрофический голод 1770 года. Неурожаи и голод случались в Индии и раньше, но с приходом британцев они участились. И дело не только в том, что иностранцы не разбирались в специфике местного сельского хозяйства и в местных ирригационных системах, но и в том, что англичане принесли с собой капитализм. Как отметил Маркс, в Индии начался упадок земледелия, «не способного развиваться в соответствии с британским принципом свободной конкуренции»[904]. Резко изменились и правила игры, и логика принятия решений. Не изменился только климат.

Уоррен Гастингс утверждал два года спустя, что в ходе этого бедствия умерло не меньше 10 миллионов человек — треть населения края. Если оценка Гастингса хотя бы отчасти верна, то речь идет о чудовищном потрясении, перед которым меркнет и Голодомор 1931 года на Украине и политика геноцида, проводившаяся Пол Потом в Камбодже. Другие авторы говорили о трех миллионах погибших, а индийский исследователь Раджат Датта (Rajat Datta) считает, что масштабы катастрофы в британских источниках преувеличены, умерло «всего» 1,2 миллиона бенгальцев. Даже если подсчеты Датты ближе к истине, чем оценки современников, которые, потрясенные увиденной картиной, скорее всего, называли непроверенные и явно завышенные цифры, речь все равно идет об одном из самых массовых бедствий, порожденных политикой экономической либерализации и дерегулирования[905].

Проблема была, разумеется, не только в пренебрежении общественными работами. Администрация Моголов реагировала на повторяющиеся неурожаи снижением налогов, регулированием цен, созданием государственных запасов продовольствия. С приходом к власти в Бенгалии Ост-Индской компании, всему этому пришел конец. Основные финансовые инструменты перешли от правительства в руки корпоративных менеджеров, которые отвечали перед своими акционерами в Лондоне, а не перед местным населением. Поскольку неурожай и голод могли понизить цену акций на бирже (а она уже демонстрировала тенденцию к понижению), то компания реагировала на происходящие события тем, что увеличила выплату дивидендов своим акционерам, а для того чтобы обеспечить эти затраты, она не только оставила налоги на неизменном уровне, но даже повысила их. Одновременно связанные с компанией бизнесмены начали скупать продовольствие для того, чтобы перепродать по спекулятивным ценам — поведение вполне рациональное с рыночной точки зрения, если только не считать того, что ценой успеха были сотни тысяч, а может быть и миллионы потерянных человеческих жизней.

В наши просвещенные времена даже самые отчаянные рыночники готовы признать, что во время стихийных бедствий и природных катастроф необходимо вмешиваться государству, а коммерческая выгода — не может быть главной целью продовольственной помощи голодающим. Увы, чтобы вмешиваться в подобные обстоятельства, государство должно в «нормальное» время уже обладать экономическими рычагами, инструментами вмешательства и регулирования. Для того чтобы они работали, их надо использовать не только в чрезвычайных обстоятельствах, но и постоянно. В противном случае с государственными экономическими инструментами происходит то же, что и с любым другим оборудованием, которое не используется и частично демонтируется. В тот момент, когда оно оказывается особенно необходимо, оно выходит из строя.

РОЖДЕНИЕ «ТРАДИЦИОННОГО ОБЩЕСТВА»

В процессе формирования миросистемы более развитый капитализм, общество с более развитыми буржуазными отношениями, как правило, брало верх над менее развитым, но по большей части успех этот достигался не на товарных рынках, а на полях сражений или в ходе дипломатических переговоров.

Проблема азиатского предпринимательского класса состояла не в отсутствии инициативы, а в том, что в Азии в отличие от Европы к концу XVII века не сложилось даже подобия национального государства. Единственным исключением можно считать Японию, преодолевшую к середине столетия свои внутренние междоусобицы. Это в значительной степени предопределило последующий стремительный взлет Японии и превращение ее в единственную империалистическую державу Азии. Но это произошло значительно позже, а в XVII столетии японские власти предпочли стратегию изоляции, закрыв страну от иностранцев.

Английский коммунист Р. Палм Датт писал в начале Второй мировой войны: «Завоевание Индии западной цивилизацией оказалось одной из основ капиталистического развития в Европе, британского мирового господства и всей структуры современного империализма. На протяжении двух столетий история Европы основывалась — в гораздо большей мере, чем обычно признают — на обладании Индией»[906]. Именно победа над Францией в борьбе за Индию предопределила положение Британии в качестве ведущей мировой державы. Более того, английская внутренняя политика в значительной мере определялась развитием событий на индийском субконтиненте: «Ход политических событий в Англии, формирование ее социальных и политических институтов, над которыми старательно и систематически работали правящие круги, все это в значительной степени опиралось на господство в Азии»[907].

Совершенно иной эффект мы наблюдаем в Индии. И даже отвергая националистические интерпретации, сводящие колониальную историю к угнетению, грабежу и обидам, легко заметить, что интеграция в мировой рынок, к которой так стремилась местная буржуазия, дала неожиданный результат, изменив во многом направленность социального развития.

Индийская буржуазия смирилась с ролью, отведенной ей в колониальном государстве, поскольку эта система, оттеснив местный капитал на второстепенные роли, все же позволяла ему развиваться. «Туземные» компании росли, их хозяева обогащались, права собственности были закреплены и надежно защищены. Делегировав политическую власть, риски и ответственность иностранному государству, индийский капитал получил возможность закрепить за собой определенные экономические ниши, которые его вполне устраивали. «После серии недоразумений на раннем этапе капиталистические классы Южной Азии превратились в самых лояльных сторонников Британского владычества (British Raj) и стояли на этих позициях в течение большей части XIX века»[908]. Во время восстания сипаев, буржуазия решительно выступила на стороне Англии, в то время как взбунтовавшиеся солдаты получили поддержку со стороны приходящих в упадок феодальных кланов.

Процветание буржуазного сегмента индийского общества, однако, находилось в вопиющем контрасте с «традиционализацией» и социально-культурным упадком общества в целом. Можно сказать, что в рамках колониальной модели буржуазия гарантировала себе благополучие за счет того, что пожертвовала не только интересами масс, но и перспективой национального развития. Другое дело, что подобная альтернатива в виде чего-то определенного и оформленного просматривается лишь post factum на фоне сравнения Азии и Европы.

В начале XIX века в Индии происходило «окрестьянивание» населения — возвращение на землю городских жителей, вытесненных из производства. Насильственно были посажены на землю полукочевые племена. «В то время как сельское хозяйство росло, остальные отрасли приходили в упадок. Государственное вмешательство разрушило связь между товарным производством и рынком капитала, свободным трудом и землей. Низкие рыночные цены и конфискационное налогообложение свели к минимуму накопление капитала в деревне»[909]. Этому экономическому процессу соответствовала социально-культурная де-модернизация или нарастание традиционализма на низовом уровне. Иными словами, индийское общество было куда более отсталым по отношению к Европе к концу XIX века, чем в начале его. Англо-индийское законодательство, закрепив древние обычаи, превратило их в неизменную и постоянно воспроизводящуюся практику, усилив консерватизм общества. «„Окрестьянивание“ и „традиционализация“ (Peasantization and Traditionalization) были выгодны не только британскому капиталу, но и капиталу вообще, выгодным образом для него организуя производственные и трудовые отношения, ставя обладателей капитала и крупных собственников в более выгодное положение по сравнению с остальными слоями общества. Местный капитал получал в этой системе свою долю, а проблемы, которые у него возникали из-за колониальных порядков, были не столь уж велики по сравнению с выгодами, которые они ему давали»[910].

Налоговая политика Ост-Индской компании порождала неуклонный упадок деревни. «Застой в сельском хозяйстве, инвестиционный паралич и социальное напряжение были прямыми следствиями поземельного налога, которым обложила крестьян Компания, — констатирует Лоуренс Джеймс. — У крестьян забирали слишком большую долю урожая, в результате чего местные общины лишались необходимого капитала для повышения производительности, улучшения обработки земель и ирригации»[911]. Неизбежным следствием такой хозяйственной политики были крестьянские бунты, повторявшиеся в период до 1857 года с периодичностью природного явления. Деятельность Компании, нацеленная на максимальное изъятие прибавочного продукта для коммерческого использования в городах и продажи на западных рынках, блокировала капиталистическое развитие в деревне. Иными словами, в Индии происходило то же, что имело место в большинстве стран периферийного капитализма от России до Южной Америки — стимулируемое мировым рынком ускорение капиталистического развития «сверху» блокировало тенденции буржуазного развития «снизу».

После восстания сипаев англо-индийское правительство произвело определенную реформу, несколько облегчившую положение крестьян. Если раньше сбор податей осуществлялся через помещиков-заминдаров, сочетавших, подобно русским крепостникам, экономическое господство с административными полномочиями, то с конца 1850-х годов утвердился новый порядок (Ryotwari system), когда правительственные чиновники собирали налоги непосредственно с крестьянских общин. В процессе перераспределения земель, знатные и влиятельные люди, а также храмы получили в собственность значительные участки. В итоге новый класс помещиков был «создан на селе с помощью государства» (created by State patronage)[912]. Эта система требовала создания большого административного аппарата на местах, что, в свою очередь, сопровождалось развитием индийского образования и появлением новых средних слоев, связанных с колониальным правительством и буржуазией. И в конечном счете не иностранный наместник, не солдат в пробковом шлеме, а именно этот местный чиновник, противостоящий сельской общине, стал главной опорой и практическим воплощением британского владычества — Raj.

Колониальное государство облегчало накопление капитала за счет экспроприации общественных низов, перераспределения имущества и доходов. При этом само государство в соответствии с либеральными правилами не претендовало на управление бизнесом и собственностью. Таким образом, все выгоды от процесса «разрушения — созидания», сопровождавшего перестройку общества, доставались частному сектору, в том числе и даже в первую очередь — местному. Капитал увеличивал свои прибыли не за счет технических инноваций и модернизации производства, а за счет эксплуатации дешевого труда. Но с точки зрения накопления второй путь ничем не хуже первого, скорее — наоборот, он проще, дешевле и удобнее.

На протяжении всего колониального периода индийский капитал мог получать стабильные прибыли, несмотря на то что значительная часть доходов оставалась в руках английских партнеров. Эта ситуация была прекрасно описана еще Марксом. По его словам, «две нации могут обмениваться согласно закону прибыли таким образом, что обе получают прибыль, но одна из них постоянно обделяется»[913]. Развивая эту мысль, он пишет: «из того, что прибыль может быть ниже прибавочной стоимости, т. е. что капитал может быть обменен с прибылью без того, чтобы реализовывать увеличение своей стоимости в строгом смысле, следует, что не только индивидуальные капиталисты, но и нации могут все время обмениваться друг с другом, а также беспрерывно повторять обмен во все большем масштабе без того, чтобы они вследствие этого получали одинаковую прибыль. Одна нация может все время присваивать себе часть прибавочного продукта другой, не давая ничего взамен, но только здесь мерило иное, чем при обмене между капиталистом и рабочим»[914].

Разумеется, деградировавшее общество не могло создать сильного спроса на товары и услуги, производимые индийским капиталом. «Поскольку индийский внутренний рынок находился в состоянии депрессии, для предпринимателей оказывалось непросто реализовать прибавочный продукт, который они могли столь дешево извлечь из труда крестьян и других работников. Однако уже в 1820-е годы начали открываться новые внешние рынки — в Китае, Цейлоне, в Европе»[915]. Деградация внутреннего рынка оборачивалась дешевизной товаров на внешних рынках и соответственно — конкурентным преимуществом индийской буржуазии. Подобное положение дел не только привязывало местную буржуазию к империи и до поры неразделимому с ней мировому рынку, но и превращало индийский капитал в силу, непосредственно заинтересованную в укреплении и росте Британской империи. Чем меньше был вклад местного капитала в формирование и развитие внутреннего рынка, чем более традиционалистским становилось общество, чем менее активно происходила затем модернизация Индии, тем более прочной была эта заинтересованность в империи и ее рынках, тем более «глобалистской» по своей идеологии оказывалась буржуазия[916]. «Если с точки зрения капитала смысл системы состоит в накоплении, защите прав собственности и получении связанных с ней социальных привилегий, Индия середины XIX века может считаться одним из наиболее успешных капиталистических обществ. Уровень прибыли в ее экономике был чрезвычайно высок, гораздо выше, чем на „развитом“ Западе, к которому колониальное государство, периодически испытывавшее нужду в деньгах, вынуждено было обращаться за кредитом, ибо сделать на месте это было слишком дорого»[917]. В политическом плане сложившийся режим тоже вполне устраивал поднимающуюся буржуазию: «жесткая социальная иерархия, закрепленная в юридически оформленной кастовой системе, воспроизводилась автоматически при слабой конкуренции низов; а с другой стороны, элиты могли легко обосновать свое право на привилегии ссылками на культурное превосходство, а также жертвуя деньги на социально-значимые цели (литературу и образование, храмы и благотворительность). Требовалось немного. Редко, где в истории мы найдем пример, когда капитал и собственность доставляли своим обладателям столь блистательное положение и престиж так просто, как это было Южной Азии в Викторианскую эпоху»[918].

Азиатское государство, формировавшееся на основе колониализма, было не просто капиталистическим, оно оказалось ультракапиталистическим: «когда власть Компании соединила в одной структуре „султанизм“ и капитализм, частная корпорация превратилась в Султана, а государство в собственность фирмы (или точнее консорциума британских и индийских фирм), когда окрестьянивание и традиционализация общества свели к минимуму конкуренцию трудящихся масс и общин с верхами и способность низов к сопротивлению, стало гораздо более рациональным с экономической точки зрения поддерживать воспроизводство и накопление капитала при помощи принуждения, сокращая до минимума средства, выделяемые на воспроизводство труда, чем тратить средства на инвестиции, зачастую рискованные. Логика внутреннего развития азиатского капитализма в данном случае полностью совпадала с логикой капитализма, и обе вели общество к слаборазвитости»[919].

Не удивительно, что блестящие экономические успехи Индии к началу XIX столетия были обесценены очередной реконструкцией капиталистической миросистемы. Местная буржуазия сохранила свои капиталы, но утратила стратегические позиции. Партнерство с Англией сменилось господством не только и не столько политическим, сколько экономическим. Изменившееся соотношение сил породило новые отношения, противоречия и конфликты, которые накапливаясь и ужесточаясь в конечном счете привели к восстанию сипаев. Подавив восстание, британская администрация вынуждена была заново сформировать отношения партнерства между представителями метрополии и местной элиты. Однако эти отношения уже строились на совершенно иной основе, чем во времена Роберта Клайва.

VII. Эпоха войн и революций

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

При жизни этот писатель не опубликовал ни одной книги, после смерти став кумиром как массового читат...
В суровом мире Пустоши лишь оружие дает власть. Хозяином жизни становится тот, кто распоряжается сме...
Многие думают, что аплодисменты и благодарные улыбки слушателей достаются лишь артистам, профессиона...
Юкио Мисима – самый знаменитый и читаемый в мире японский писатель. Прославился он в равной степени ...
В этой научно-популярной книге читатели откроют для себя много нового и интересного из мира живой пр...
В научно-популярной книге Геннадия Авласенко “Растения, которые нас приручили” доступно и увлекатель...