Девушка из лаборатории Джарен Хоуп

Я часто сравниваю свой масс-спектрометр с весами для ванной. Оба прибора могут использоваться для вычисления массы объекта и сообщать результат в рамках заданного диапазона. Для весов этот диапазон будет в границах между 10 и 100 килограммами. Когда кто-то встает на них, пружина внутри сжимается под его весом, и эта сила передается на вращающийся круг со значениями, нанесенными так, чтобы соответствовать нарастающему воздействию.

Такие весы способны точно сообщить, весит ли помещенный на них объект 50 килограммов или 90. Благодаря им вы сможете определить, ребенок перед вами или взрослый. Однако они не помогут вам с рождественским письмом. Чтобы наклеить на него нужное количество марок, конверт придется взвешивать в отделении почты на специальных весах, идеального баланса которых добиваются, подставляя на одну чашу грузики.

И весы у вас в ванной, и весы на почте — это приборы, сконструированные для выполнения одних и тех же измерений, но разными способами и в разных масштабах. Если отталкиваться от их диапазонов, можно рассуждать следующим образом: «Предположим, я хочу измерить две группы атомов и определить, которая тяжелее за счет горстки дополнительных нейтронов. Для этого нужен специальный прибор. Плюс в том, что его нужно будет собрать всего один раз, поскольку вряд ли кому-то еще захочется поставить его у себя в ванной или в государственном учреждении. Значит, он может быть каким угодно уродливым, дурацким, неудобным и неэффективным. Важно только, чтобы он мне подходил». Вот и все: теперь вы знаете, чем ученые руководствуются при сборке исследовательского оборудования.

Творческий процесс, ограниченный лишь этими соображениями, порождает созданий столь же странных и неповторимых, как и их создатели. Будучи произведением искусства, они отражают свою эпоху и служат ее нуждам, а потом могут выйти из моды и стать антиквариатом — пережитком в том будущем, к которому сами и помогли прийти. Мы останавливаемся возле них, завороженные работой ученого, который тщательно продумал мельчайшие составные части, и восхищаемся ими не меньше, чем сотнями крошечных мазков кистью, как по волшебству сложившихся в маленькую лодочку на горизонте на полотне пуантилиста.

Пятьдесят лет назад ученые — и в том числе Эд — конструировали свои приборы вокруг больших магнитов, которые становились пульсирующим сердцем всей машины. Поле любого магнита пропорционально его массе — если он достаточно велик, то и поле будет достаточно сильным, чтобы по-разному притягивать разные атомы. Суть эксперимента была такова: нужно на скорости пропустить две группы атомов мимо одного магнита и измерить, насколько каждая отклонится от курса. Так по их траектории можно будет определить, в какой группе содержится больше нейтронов.

Чтобы понять, как это сделать, нужны лишь простейшие вычисления: зависимость силы магнита от массы — факт, известный на протяжении сотен лет. Прикладная проблема того, как это все-таки сделать — то есть ускорить частицы и измерить отклонение, — была решена небольшой группой исследователей Чикагского университета. Затем их ученики продолжили изучение вопроса в Калифорнийском технологическом институте. Постепенно их разработки распространились до мест вроде Цинциннати, а спустя много лет были автоматизированы и превратились в легкие в управлении машины, которые используются и в моей лаборатории.

И сейчас, и тогда в качестве образца для измерений использовался газ, который перед ускорением ионизировали. Сила отталкивания магнита направляла поток частиц образца на мишень — каждый удар о нее рождал слабый электрический сигнал. Несколько детекторов фиксировали эти импульсы и распределяли их в диапазоне, где каждый пик соответствовал массе. Как и весы в вашей ванной, эти масс-спектрометры нужно предварительно откалибровать с помощью известных масс, зато после они могут использоваться для измерения любого вещества в газообразном состоянии — в том числе и для извлеченных со дна океана ракушек.

Аппарат, который предстал нашим глазам, — старый масс-спектрометр Эда, — напоминал высокотехнологичную груду металла и весил примерно тонну. Прежде чем помещать в его железное нутро какие-то образцы, оттуда нужно было вручную выкачать воздух. В эпоху Эда для этого использовались насосы, на деле представлявшие собой двигатель от мотоцикла, запертый в металлическом коробе. Включенный на полную мощность, он успешно создавал нужную силу вытяжки — пока питание шло без перебоев, а ученые в состоянии были выдерживать этот кошмарный грохот.

Газ перемещался по его камере примерно так же, как баржа — по шлюзам плотины: пока он преодолевал один отсек, из следующего выкачивали воздух. Для того чтобы запечатать образцы в этих промежуточных секциях, использовалась жидкая ртуть. Она создавала барьер, который сливался, когда в нем больше не было необходимости. Идеальная жидкость для экспериментов химически инертна, несжимаема и проводит электрический ток. Одно маленькое «но»: ртуть убийственно ядовита. Мы с Биллом стояли и разглядывали масс-спектрометр, понимая, что просто не сможем его использовать: в стеклянных кофрах плескались и переливались литры ртути.

Если вы разобьете старый градусник и хотя бы одна капля ртути окажется снаружи, на устранение последствий уйдет немало времени. Здесь же нашим глазам предстало несколько галлонов этой жидкости. Риски, которым Эд («Или скорее Хенрик», — заметил Билл) подвергался, работая с ней на протяжении десятилетий, вызывали искреннее восхищение и трепет. Для того чтобы закачивать и выкачивать ртуть из камеры, к масс-спектрометру была присоединена груша от тонометра. Этот фокус позволял выполнять операцию одной рукой. На некоторых переключателях за годы использования стерлась краска, а места спаек свидетельствовали о том, что сверхпрочные швы появились в результате многочисленных проб и ошибок. Тут и там на аппарате виднелись отеческие напоминания вроде «Ты выключил Н2?» и «Это выключи ПОСЛЕДНИМ!», подписанные над вентилями красным и черным маркерами. Один из углов украшал бантик из красной нитки: то ли для того, чтобы напомнить о важном, но все время вылетающем из головы этапе работы, то ли просто на удачу.

Мы осмотрели аппарат со всех сторон, и я подытожила:

— Обидно, что придется выкинуть. Ему место в музее.

— Но никто его туда не отправит, — закончил за меня Билл.

Уже уходя, я заметила за масс-спектрометром еще какую-то штуковину. Это оказался деревянный квадрат размером примерно 30 на 30 сантиметров, из которого торчали в ряд острые концы примерно десятка шурупов. Под каждым был подписан диаметр: 1/16, 3/8, 5/8, 9/16 и так далее. Благодаря этому любой, кто находил на полу шайбу или гайку, мог сразу определить, от чего она отвалилась или для чего может подойти.

— Немудрено, что Эд в Национальной академии, — сказала я. — Нужно прихватить эту штуку.

— Нет, — заявил Билл. — Пусть остается тут.

Его твердость удивила меня.

— С ума сошел? Она маленькая, и даже упаковывать не придется.

— Нет, — повторил Билл, задумчиво разглядывая деревяшку. — Она принадлежит им и должна остаться у Эда.

— Но это же гениальная идея, — продолжала спорить я. — Она изменит развитие всей западной цивилизации.

— Уймись, я тебе такую же сделаю. Обещаю.

Закончив погрузку, мы постучались в кабинет к Эду. Когда он открыл дверь, я вручила ему четыре листа бумаги:

— Я составила список того, что мы забрали. Просто чтобы вы знали.

Эд вышел с нами на улицу, заглянул в грузовик и еще раз помог проверить, что все надежно закреплено. Настала пора прощаться.

— Спасибо за все. Это действительно много для меня значит, — сказала я. Очень хотелось добавить еще что-нибудь важное, только вот что? — Возможно, теперь меня уволят на пару лет позже.

— Что-то мне подсказывает: все у тебя будет хорошо, — рассмеялся Эд, качая головой. — Только постарайся не перетруждаться, хорошо?

Этими словами он дал понять, что в курсе моих бесконечных попыток добиться признания; я и так была тронута, а тут почувствовала, что к горлу подступает ком. Здесь и сейчас, на парковке, два ученых провели скромную символическую церемонию, передавая орудия труда, выковавшие карьеру Эда, — мне.

Выдвинутое им в молодости предположение, что подход к химии океанов Земли можно в корне изменить, было тогда опасной идеей. Эду ночи напролет приходилось посвящать работе — пока его сверстники смотрели на Джо Ди Маджо и спорили о справедливости обвинений Маккарти. Спустя сорок лет уже я устремляюсь в туманное научное будущее, увлекаемая собственными теориями, — а идеи Эда воспринимаются как нечто само собой разумеющееся. Невольно задумываешься: как грустно, что мы проводим жизнь в трудах, но никогда не достигаем высот в своей работе и даже не имеем возможности ее закончить. Мое предназначение сейчас заключалось в том, чтобы забраться на камень, который Эд бросил в бурный поток научной жизни, подцепить и вытянуть со дна другой булыжник, швырнуть его вперед — и надеяться, что для кого-то он тоже станет очередной ступенькой. Возможно, Провидение даже позволит нашим путям пересечься. Но пока этот момент не пришел, я буду хранить наши мензурки, термометры и электроды, вопреки всему надеясь, что к моменту моего ухода на пенсию время не превратит их в бесполезные артефакты прошлого.

Все еще погруженная в эти размышления, я взглянула на Эда, и меня захлестнула волна иррационального ужаса: а вдруг он умрет и мы больше не встретимся? Тогда я решилась и крепко его обняла. Смотреть, как Эд трясет Биллу правую руку, было уже выше моих сил; однако, садясь за руль своей машины, я заметила, что их рукопожатие тоже перешло в медвежьи объятия.

На выезде из города мы умудрились заблудиться, а стоило машинам выбраться на трассу, как я услышала по рации голос Билла:

— Черт, этому монстру через пару часов нужна будет новая порция бензина. Надо было съездить заправиться, пока ты там изображала Злую королеву, пытаясь с помощью волшебного зеркальца взять всё и вся под свой контроль.

— Заткнись ты, гном, — строго велела я. — Скажи спасибо, что я превратила твою работу в сказку. Не каждому удается сбежать, укусив Белоснежку за протянутую руку помощи так, как это сделал ты.

— Ну да, а грузовики сами себя не загружают, поэтому помни, кто твой настоящий друг.

Я улыбнулась, заметив на арендованном Биллом грузовике слоган «Америка начинается здесь!», но ничего не ответила. Потом поставила в аудиосистему диск с песнями из сериала «Бухта Доусон», зажала кнопку ответа на рации, замотала ее скотчем, чтобы оставаться в эфире, и закрепила получившийся передатчик прямо напротив динамика. Оставалось надеяться, что Билл не сойдет с ума уже на третьем треке из этого исключительно попсового подросткового альбома. Перестроившись в более медленную полосу, мы поехали на восток, вряд ли понимая, кто в этой связке лидер, а кто — ведомый.

3

Для деревьев, живущих в снегу, зима — это путешествие. Растения не перемещаются в пространстве, как это делаем мы; как правило, они даже с места не сдвигаются. Вместо этого они путешествуют во времени, переживая одно событие за другим. С такой точки зрения зима — исключительно долгая поездка. И при подготовке к ней деревья следуют совету, который дают всем путешественникам, отправляющимся на природу: собирайтесь с умом.

Неподвижно стоять на одном месте голышом при температуре ниже нуля — смертный приговор практически для любого живого существа на Земле, кроме тысяч видов растений, которым этот трюк удается уже на протяжении 100 миллионов (или больше) лет. Ели, сосны, березы и множество других деревьев, населяющих Аляску, Канаду, Скандинавию и Россию, выдерживают каждый год почти шесть месяцев зимы.

Вы вряд ли удивитесь, если я скажу, что главное в этом фокусе — не замерзнуть до смерти. Мы все в большой степени состоим из воды, и деревья не исключение: каждая их клетка заполнена ею. Однако при нуле градусов по Цельсию вода замерзает и расширяется, разрывая изнутри любую емкость. Возможно, вам доводилось видеть последствия подобного, если у вас слишком низкая температура в холодильнике: стоит листьям салата слегка подмерзнуть, как от них остается только бесформенное водянистое месиво. Все потому, что замерзшая вода разрушает стенки клеток, а значит, и само растение.

Клетки животных справляются с отрицательными температурами чуть лучше, поскольку постоянно сжигают сахар, получая энергию — тепло. Деревья, в отличие от них, производят сахар, используя энергию света. Если солнечных лучей недостаточно, чтобы поддерживать положительную температуру воздуха, внутри дерева она тоже будет ниже нуля. Траектория вращения Земли такова, что Северный полюс каждый год на некоторое время отклоняется от Солнца; его тепла в высоких широтах становится слишком мало, и в Северном полушарии начинается зима.

Чтобы подготовиться к ней, деревьям необходимо «закаляться». Этот термин описывает сразу несколько процессов. Сначала существенно увеличивается проницаемость стенок клеток. Теперь вода, приносящая сахара, протеины и кислоты, может спокойно продолжать свой путь, а все полезные вещества остаются внутри. Они станут своеобразной «незамерзайкой»: даже когда клетка окажется под воздействием отрицательных температур, жидкость в ней сохранит консистенцию сиропа. Пространство же между клетками заполняется дистиллированной водой, чистой настолько, что в ней нет ни одного свободного атома, на котором может зародиться и вырасти кристалл льда, поскольку лед — трехмерная решетка молекул и для ее зарождения требуется отправная точка, некое химическое «пятно», дающее опору для роста. Вода, очищенная от подобных примесей, может «переохлаждаться» почти до –40° и все равно оставаться жидкостью без малейших следов льда. Именно в процессе «закалки» дерево делает первый шаг по дороге в зиму, пока часть клеток запасает химические ресурсы, а остальные очищают воду. Благодаря этому оно выстоит морозы, метель и пургу. Зимой такие деревья не растут: они просто ждут, отправляясь вместе с планетой в очередной круиз вокруг Солнца, в конце которого Северный полюс наконец повернется к источнику тепла, и в Северном полушарии наступит лето.

Практически все северные деревья готовятся к своему путешествию «с умом», поэтому редко гибнут из-за морозов. Прохладная осень запускает процесс «закалки» точно так же, как запускает его осень теплая, потому что деревья не ориентируются на перемены в температуре. Их источник надежнее — это постепенное сокращение светового дня, которое стабильно нарастает каждые двадцать четыре часа. Невозможно предсказать, какой будет зима — мягкой или морозной, но количество света осенью из года в год меняется в строгом соответствии с расписанием.

Многочисленные эксперименты с освещением продемонстрировали, что именно изменение фотопериода (соотношения светлого и темного времени суток) запускает процесс «закалки». Если обмануть дерево за счет искусственного сокращения светового дня, «закаливание» можно запустить даже в июле. Эта система работает уже много тысяч лет, потому что деревья доверяют не погоде, а солнцу — оно не обманет, если зима близко. Растения точно знают: в нашем переменчивом мире важно найти опору, на которую всегда можно положиться.

4

Я вся была покрыта сухими шуршащими листьями. Они были даже в волосах, и я чувствовала, как колючие кусочки стебля впиваются в кожу головы и сыплются за воротник. Они проникли в ботинки и просочились в носки. Они перепачкали мои запястья черной пылью, и та все глубже втиралась в кожу каждый раз, когда я снимала или надевала перчатки. Стоило чихнуть, как вокруг поднималось пахнущее мускусом облачко трухи, частицы которой прахом оседали у меня на языке. Я тянулась ножом вверх, и на меня обрушивался водопад сморщенных листьев. Спасти глаза от поднятой ими пыли я уже не пыталась — просто зажмуривалась покрепче и копала дальше.

То лето мы с Биллом провели более чем в тысяче километров к северу от северного побережья Аляски, на острове Аксель-Хейберг, который входит в состав канадской территории Нунавут. Благодаря GPS мы с точностью до пары сантиметров знали, где находимся, и все же постоянно и в полной мере ощущали себя в самом центре нигде. Наша группа состояла из двенадцати ученых — единственные представители рода человеческого в радиусе 500 километров. Каждые несколько недель нас навещали канадские военные, но между их визитами мы были совершенно одни, в обществе лишь собственных мыслей.

Однако самым странным было ощущение абсолютной безопасности, которое мы испытали, оказавшись в тысячах километров от чего угодно. Здесь нет никаких неожиданностей. Никакого риска столкнуться с незнакомцем. Вода из тающих слоев вечной мерзлоты пропитала землю, сделав ее настолько мягкой, что, даже упав, не ушибешься. Теоретически голодные белые медведи могут забрести в лагерь и тебя съесть, но ученые, проработавшие здесь больше десяти лет, сказали, что еще ни разу не видели этих гостей настолько далеко от побережья.

Места тут равнинные, а воздух кристально чист, так что обзор открывается во все стороны километров на 15, если не больше. Здесь нет трав, кустарников и тем более деревьев. Животные тоже не попадаются на глаза, потому что есть им здесь нечего. Изредка можно встретить формы жизни вроде прилепившегося к камню лишайника, одинокого овцебыка, трусящего через равнину, или неясного птичьего силуэта высоко над головой, — но и они наперечет.

Солнце никогда не уходит за горизонт. Оно просто низко кружит по небу, будто катается на карусели, в центре которой — ты сам. Жизнь размеренна и ирреальна. Ты перестаешь следить за тем, какой сегодня день недели и который час. Спишь, пока не проснешься, ешь, пока не наешься, и работаешь, пока не устанешь, — потому что тебе доступны только эти три развлечения. Не важно, как долго ты пробыл в Арктике летом: это все равно был один-единственный день. Затем ты возвращаешься домой, чтобы спрятаться от зимы — ночи продолжительностью три месяца, когда солнце не показывается вовсе. Тебя там уже не будет, но тот лишайник, тот овцебык и та птица так и продолжат отыскивать пропитание во тьме.

Сейчас от места, где мы работали в Арктике, до ближайшего дерева примерно полторы тысячи километров — но так было не всегда. В Канаде и Сибири легко найти следы густых лиственных и хвойных лесов, которые появились к северу от полярного круга около 50 миллионов лет назад и произрастали там на протяжении еще десятков миллионов лет. Обитавшие на деревьях грызуны взбирались на верхние ветки и наблюдали оттуда за огромными черепахами и похожими на аллигаторов рептилиями. Все эти животные давно вымерли, но когда-то они составляли экосистему, невероятно похожую на мир «Алисы в Стране чудес». Очевидно, что в те времена климат в полярных областях был теплее, а кругом не расстилались поля безжалостного льда.

Но нас, ботаников, больше всего удивляет, как эти леса выживали на протяжении трех месяцев тотальной зимней тьмы, которые сменялись тремя месяцами бесконечного света. Современные растения очень плохо переносят стрессы, связанные с освещением, — большинство из них в таких условиях не протянули бы и года. Однако 45 миллионов лет назад Арктика была на многие сотни километров покрыта пышными лиственными лесами, которые как-то выдерживали подобные перепады освещения. Открытие деревьев, способных жить в темноте, сродни открытию расы людей, способных дышать под водой. Значит, либо деревья прошлого умели что-то, на что не способны их потомки в наши дни, либо современные растения просто не используют этот дар и прячут его, как меченую карту в эволюционном рукаве.

Я, Билл и еще десять палеонтологов из Пенсильванского университета высадились на острове Аксель-Хейберг группами по четверо. Нас доставил сюда вертолет, к месту посадки на который мы прибыли на маленьком двухдвигательном самолете, а до того, в свою очередь, летели другими самолетами, постепенно двигаясь из Торонто к Йеллоунайфу и Резольюту в течение нескольких дней. Проводив взглядом улетающий вертолет, мы обернулись на рюкзаки, друг друга, окружающую нас грязь — и в полной степени осознали все одиночество нашей маленькой группы.

На протяжении следующих пяти недель палеонтологи проводили день за днем на одной и той же точке, аккуратно извлекая отдельные образцы погребенных под землей древесных останков. Работа велась с величайшей осторожностью; фактически, чтобы сделать раскоп, использовалось десять зубных щеток. Их усилия были вознаграждены потрясающими ископаемыми: стволами деревьев по два метра в обхвате, которые сохранились практически идеально. Земля здесь промерзла насквозь, так что осадочные породы приходилось счищать по сантиметру после того, как солнце растапливало верхний слой, — все равно что ковыряться в мороженом, заледеневшем настолько, что его уже не разложишь по рожкам. Нужные им фрагменты палеонтологи извлекали с помощью маленьких пластиковых карточек — было похоже на то, как мы счищаем лед с лобового стекла карточкой водительских прав. Ученые крутились среди останков растений, а за их спинами крутилось незаходящее солнце, неспешно помогая в работе.

Бесценными эти ископаемые частицы делало то, что они до сих пор оставались деревянными. Обычно останки растений превращаются в окаменелости, поскольку жидкости, веками проходящие сквозь них, постепенно заменяют молекулы в их составе минералами и обращают в камень. Но на острове Аксель-Хейберг этого не произошло: ископаемые деревья здесь можно даже жечь, чтобы согреть себе воду для мытья. Говорят, именно так и поступали первые суровые и бородатые геологи, когда работали на этой точке в восьмидесятых.

Палеонтологи, которые приехали вместе с нами, представляли собой одомашненную версию этих первопроходцев, но во многом были все теми же пьющими по-черному трудягами, которых приводило в восторг распоряжение правительства Канады носить с собой ружье на случай встречи с белым медведем. Я быстро научилась держаться от них в стороне, понимая: они никогда не признают мое интеллектуальное право на работу здесь, пусть даже наш фонд и счел меня достойной. В их глазах я оставалась неряшливой маленькой девочкой, слишком слабой, чтобы поднять 20 килограммов, да еще и в сопровождении какого-то чудака. Спорить я не стала: был шанс, что, убедившись в моей несостоятельности, про меня забудут. Постепенно наши циклы сна сложились следующим образом: пока палеонтологи спали, мы с Биллом работали — и наоборот.

Нас отличал и принципиально другой подход к разрабатываемой точке, особенно по сравнению со старшими коллегами. Меня завораживали не отдельные ископаемые фрагменты, а потрясающая протяженность и стабильность леса в целом. Это была не диковинная экосистема-однодневка — природа складывала ее миллионы лет, на протяжении которых в Арктику доставлялось невообразимое количество углерода и воды, а затем превращалось в стволы и листья, каждый год осыпавшиеся на землю. Как, черт возьми, выстроился этот баланс? Сейчас в Арктике нет ничего похожего на ту свежую и чистую воду — не говоря уж о том, что почва здесь практически лишена питательных веществ.

Мы с Биллом решили исследовать не отдельный момент времени, запечатленный в нескольких бревнах, а всю картину в целом, доступную благодаря глубокому вертикальному раскопу. По его стенам мы проследим мельчайшие изменения в химическом составе мумифицированного дерева, листьев и палок. Для этого нам предстояло выкопать и один за другим определить слои мертвой наносной породы, накопившейся за миллионы лет. Прогрызаясь вглубь земли сквозь залежи сухих сгнивших листьев, мы брали пробу с каждого сантиметра и скрупулезно записывали, где находимся на вертикали времени. К концу третьего сезона летних полевых исследований мы описали 30 метров по вертикальной шкале и зафиксировали как минимум одно сильное изменение климата, которое арктические леса смогли пережить. На основании этого у нас родилась теория: возможно, древние экосистемы были скорее стойкими, чем стабильными.

Мы выбрали место на другом конце котлована, подальше от раскопа палеонтологов, и неделями продирались сквозь слои осадочных пород толщиной три метра, перемешанные с щебнем и илом. Каждую неделю мы с Биллом ковырялись в новой трехметровой куче сухого перегноя, возраст которого достигал 40 миллионов лет. Нередко мы работали, спустившись на веревке с края податливого, оползающего мягкого обрыва, который регулярно проседал под нашим весом. В результате мы оба постоянно были вымазаны в трухе и наносных породах.

Пытаясь получить чистые образцы и одновременно отслеживать свое положение относительно базовой высоты, мы вынуждены были копать без надежной точки опоры. С учетом условий, в которых приходилось работать, эта задача оказалась до смешного трудной. День за днем мы то сгибались от хохота, то пылали праведным гневом, вновь и вновь скатываясь по склону холма. Как-то раз, копая рукояткой молотка, я задела что-то странное, и мне на голову обрушился поток чистого переливающегося янтаря. «Так вот каково оно — быть дождевым червем», — заметил Билл после особенно масштабного оползня, и я, помнится, замерла, восхищенная точностью сравнения.

Как минимум раз в день мы устраивали перерыв: плюхались прямо на гору хрустящего щебня, в которую можно было провалиться по грудь, и доставали сладости. Нет ничего вкуснее батончика «Сникерс» и горячего кофе из термоса, когда ты сидишь на камнях посреди бескрайнего ничего, — так что эти минуты мы полностью посвящали наслаждению ими в тишине и дружеском молчании.

В тот день мы уже дожевывали последние кусочки, когда Билл поднял руку и без слов указал на серое пятнышко в нескольких десятках метров от нас. Сначала я озадачилась, но вскоре разглядела арктического зайца. Встретить здесь зверя — любого зверя — редкая удача, поскольку травоядному приходится покрывать огромные расстояния, чтобы прокормиться только мхом и лишайником, а хищник, соответственно, все это время должен за ним гнаться.

Заяц подобрался ближе, прыгая среди камней, потом снова начал удаляться. Тогда мы, не сговариваясь, поднялись и отправились следом, сохраняя приличную дистанцию и оставив снаряжение в раскопе. Примерно полтора километра мы шли за этим зайцем, не говоря ни слова — просто наблюдали, осмысляя то разнообразие, которое он вносил в безжизненный скучный ландшафт. Заяц был крупным, размером почти с шелти, пушистым, длинноухим, с длинным поджарым телом. Похоже, он не имел ничего против нашего молчаливого эскорта, пока мы держались на расстоянии метров пятьсот, так что мы с Биллом брели следом больше часа. Потеряться здесь все равно бы не вышло: можно было идти куда глаза глядят, хоть весь день, — а обернувшись, сразу увидеть яркие оранжевые палатки нашего лагеря.

Когда ты вынужденно изолирован от мира в компании небольшой горстки людей, их общество быстро становится удушающим. Так и получилось — со всеми, кроме Билла. До этой экспедиции мне не приходилось жить с кем-то двадцать четыре часа семь дней в неделю, но оказалось, что с каждым днем нам становится проще. Не важно, спали мы или бодрствовали, — пусть мы и жили в соседних палатках, нас разделяло всего несколько метров. Бывало, мы без умолку обсуждали что-то, а бывало, за целый день произносили лишь пару слов. Вскоре мы сами начали забывать, что было сказано, а что так и не прозвучало вслух, и перестали понимать, много мы говорим или мало. Мы просто были собой.

В день похода за зайцем мы оказались на возвышенности, откуда наши коллеги, оставшиеся на раскопе, казались крохотными точками — как и мы для них. В противоположной от лагеря стороне виднелся край ледника, похожий на толстый белый слой изморози; нас от него отделяло еще несколько километров. Я присела, чтобы полюбоваться пейзажем, Билл опустился на землю в паре метров от меня. Где-то полчаса мы провели в молчании. Наконец он сказал:

— Так странно не работать.

— Понимаю, — ответила я. — К тому же мы прошли все слои дважды, пока брали образцы. Нет смысла делать это еще раз.

— Но нужно же что-то делать, — возразил Билл. — Иначе эта компания Гризли Адамсов начнет задумываться, на кой мы вообще сюда приехали.

— Они и так об этом думают, насчет меня уж точно. И даже если я прокопаю ход до Китая и обратно, все равно не поверят, что я — ученый.

— Серьезно? — Билл с удивлением покосился на меня. — Я думал, это только мне кажется, будто я тут по ошибке.

— Не-а, — заверила я его. — Посмотри на этих ребят. Даже если я еще тридцать лет буду вкалывать так же усердно, как они, и добьюсь того же или даже большего, никто из них не признает, что я принадлежу к их касте.

— Зато у тебя обе руки на месте и целые, — снова вернулся к теме собственной неполноценности Билл. — Это неплохо для начала.

— Все равно никто не замечает твою руку, — отмахнулась я, ложась на спину. — Внешне ты выглядишь гораздо нормальнее большинства моих знакомых. Не понимаю, как ты сам этого не видишь.

— Уверена? Спроси, что думают обо мне маленькие дети. Вроде тех, с которыми я учился во втором классе. И в третьем. И в выпускном, и во всех остальных.

— Тебя дразнили? — Я резко села. — В школе? Из-за руки?

От одной мысли об этом меня затопила ярость.

— Ага, — спокойно подтвердил Билл, продолжая изучать небо.

— Так в этом все дело? — Я решила докопаться до сути. — Ты переживал все эти годы? И поэтому поселился в яме, без друзей?

— Типа того, — снова кивнул Билл.

— И ты не был скаутом, не играл в команде, ничего такого? — перечисляла я обычные этапы взросления, которые присутствовали в жизни каждого.

— Теперь понимаешь, да?

— Ты и на свидании не был? — спросила я. Предположение напрашивалось само собой, и я знала, что правильно будет его озвучить.

Билл поднялся и воздел обе руки к бескрайнему бело-голубому небу, которое в этот июльский день казалось вовсе неспособным обратиться ночной тьмой.

— Я даже на выпускном не был! — прокричал он.

Когда тишина поглотила последние отзвуки нашего смеха, я ненадолго задумалась, а потом предложила:

— Так, может, сейчас стоит? Мы буквально нигде, никто тебя не увидит. Можешь наконец станцевать свой танец.

Повисла пауза.

— Я не умею, — возразил Билл.

— Умеешь, — не отступала я. — Еще не поздно. Давай, мы для этого сюда и забрались. Черт, да мы ведь именно поэтому сейчас здесь! Я только что поняла. Это место, где ты можешь станцевать.

К моему удивлению, на сей раз Билл не стал отшучиваться. Вместо этого он сделал несколько шагов в сторону ледника, остановился и какое-то время неподвижно стоял спиной ко мне — после чего начал медленно крутиться, притопывать и приплясывать вприпрыжку. Сначала эти движения выглядели неуклюже, но вскоре он полностью отдался им, кружась и подпрыгивая. Теперь танец стал энергичным — не переходя, однако, в неистовство.

Я же просто сидела напротив, подперев голову рукой, и смотрела. Смотрела на Билла, ощущая себя непредвзятым наблюдателем, способным подтвердить и то, что он делает, и то, чем он является. На краю света в разгар бесконечного дня Билл танцевал, а я принимала его таким, какой он есть, а не таким, каким он хотел бы быть. И это чувство приятия было настолько сильно, что на минуту я задумалась, смогу ли обратить его вовнутрь — и принять саму себя. Я не знала ответа на этот вопрос, но пообещала себе, что когда-нибудь непременно узнаю. Сегодняшний день был не для этого. Сегодня нужно было просто смотреть, как великий человек танцует на снегу.

5

Секс на планете Земля создан природой ради одной эволюционной цели: объединить гены двух разных существ и создать новое существо, чьи гены будут неповторимы и отличны от родительских. В этом новом наборе таятся уникальные возможности, старые слабости устранены, а новые однажды могут обернуться силой. Таков механизм, вращающий колесо эволюции.

Секс — это прикосновение: живые ткани двух разных существ должны войти в контакт и соединиться. Для растений прикосновение и объединение — та еще проблема, поскольку они привязаны к одному месту и от этой привязанности зависит их жизнь. Тем не менее подавляющая часть растений каждый год добросовестно производит на свет бесчисленное множество цветков, выполняя свою часть репродуктивной сделки, — пусть даже их шансы на то, чтобы быть опыленными и дать плоды, не слишком высоки.

Большинство цветков устроено очень просто: венчик из лепестков, обрамляющий сердцевину из «мужских» и «женских» частей цветка. По внешнему кругу сердцевины расположены мужские органы, тычинки — несколько длинных тычиночных нитей, к которым на верхушке свободно прикреплены пыльники (в них образуется пыльца). В центре находится пестик, состоящий из завязи, столбика и рыльца (внутри завязи сидят семязачатки). На рыльце может попасть что угодно, но опыление состоится только в том случае, если это будет пыльца другого растения того же вида. В этом случае пыльца по канальцу внутри столбика прорастет внутрь завязи и оплодотворит яйцеклетку. Самоопыление на первый взгляд кажется более вероятным: тогда к завязи прорастет пыльца того же цветка, и они смогут породить семя, а затем и новое растение — однако в нем не будет ни одного нового гена. Для выживания и эволюции вида все же необходимо, чтобы изредка происходило перекрестное опыление. Это значит, что к завязи должна попасть пыльца цветка того же вида, но находящегося от нашего в 1, 10 или 1000 метров.

Существует разновидность ос, которые могут размножаться только внутри цветка инжира; сам же он не может быть опылен иначе, чем благодаря осам этого вида. Когда оса откладывает яйца внутри цветка, она переносит на него и пыльцу цветка, в котором вылупилась и которая испачкала ее шубку. Два этих существа — оса и инжир — наслаждаются благами взаимопомощи уже почти 90 миллионов лет. Так, бок о бок, они пережили исчезновение динозавров и несколько ледниковых периодов. Их совместная история похожа на любую великую историю любви тем, что в основе их притяжения лежит принципиальная невозможность быть вместе.

Подобные случаи в мире растений очень редки — настолько, что упоминать о них следовало бы разве что в качестве единичного примера симбиоза между двумя родственными душами из разных царств. Из всего мирового объема пыльцы больше 99,9 % никуда не попадает и ничего не оплодотворяет. Для тех крох, которые все-таки достигают своего назначения, способ передвижения уже абсолютно не важен. Будь то ветер, насекомые, птицы, грызуны или углы почтовых коробок, — для большинства растений метод доставки пыльцы не имеет значения.

Магнолия, клен, кизил, ива, вишня и яблоня осыпают пыльцой любую муху или жука, которых смогут приманить на сладкий нектар — крохотную порцию, только на зубок. Любое насекомое, способное выступить в роли переносчика пыльцы, ценно настолько, насколько большое расстояние оно может преодолеть; а значит, чем меньше времени оно проведет на лепестках цветка, тем дальше улетит. Лепестки многих кустарников, растущих в Северной Америке и Европе, устроены так, чтобы спружинить под весом насекомых, осыпать их пыльцой и снова отправить в полет.

В отличие от них вяз, береза, дуб, тополь, грецкий орех, сосна и ель — а также все злаковые травы — доверяют свою пыльцу ветру. Тот уносит ее дальше, чем смогло бы насекомое, но никогда не доставляет точно по адресу. Переносимая ветром, пыльца преодолевает десятки километров, а потом просто беспорядочно осыпается на землю. Впрочем, немалая ее часть все же достигает своей цели — именно благодаря этому наш мир укрыт плотным зеленым одеялом, сотканным из обширных хвойных лесов Канады, рощ гигантских секвой на Тихоокеанском Северо-Западе или тайги, протянувшейся на многие километры от Скандинавии до Сибири.

Одной крупинки пыльцы достаточно, чтобы семязачаток внутри пестика превратился в семя. Из одного семени вырастет новое дерево. Одно дерево каждый год выпускает 100 000 цветков. Один цветок производит 100 000 крупинок пыльцы. Пускай деревьям редко удается заняться сексом, но каждый раз, когда это происходит, перед ними открывается целая вселенная новых возможностей.

6

Когда мне было тридцать два года, я узнала, что жизнь может перевернуться за один день.

Дамы, успевшие выйти замуж, на одинокую женщину тридцати лет от роду смотрят с тем же сочувствием, которое светится в их взгляде при виде большой добродушной бродячей собаки. Пускай ее помятый вид и стремление полагаться в первую очередь на себя выдают давнее отсутствие хозяина — но то, как жадно она стремится к человеческому обществу, свидетельствует о лучших временах, оставшихся в прошлом. И вот ты уже размышляешь, не разрешить ли ей пообедать на твоей лужайке (при условии отсутствия блох, конечно), но все же решаешь не рисковать, ведь иначе она начнет ошиваться у дома просто потому, что ей некуда идти.

В соответствующих обстоятельствах — во время пикника на природе, например, — бродячая собака выглядит как милое дополнение, забавная деталь, а ее неуклюжая клоунада дает возможность взглянуть на беззаботную жизнь существа не слишком сложного. Она принадлежит всем, но никто не несет за нее ответственности; она дружелюбна, пускай и не слишком здорова, и всегда безумно счастлива, если с ней чем-нибудь поделились. Продолжая аналогию, если на подобных мероприятиях одинокая женщина воспринимается бродячей собакой, то одинокий мужчина тех же лет выступает в роли парня у гриля. Собака непременно будет увиваться вокруг — и уже совершенно не важно, нравятся ли ему животные.

Примерно так мы и познакомились с Клинтом, и он не смог бы меня прогнать, даже если бы захотел, — потому что оказался самым красивым мужчиной из всех, что я встречала. Спустя неделю я набралась смелости и попросила у дамы, организовавшей пикник, его электронный адрес, по которому и написала, чтобы пригласить на ужин. Он согласился. Тогда я перезвонила, чтобы уточнить место — самый модный ресторан из известных мне заведений возле Дюпон-серкл[5]. Конечно, бывать там мне не приходилось, но выглядел он именно так, как должен выглядеть ресторан, который представляют, когда думают о свидании. К тому же в Вашингтоне было гораздо круче, чем в Балтиморе, — это я знала точно. Объяснив дорогу, я настойчиво потребовала:

— Но я приду, только если ты согласишься, что за ужин плачу я.

Я всегда платила за себя сама и не собиралась отказываться от этой привычки теперь.

— Договорились, — добродушно рассмеялся Клинт. — При условии, что в следующий раз плачу я.

Обещать я ничего не стала, но сами слова приняла за доброе предзнаменование.

За ужином я так и не смогла ничего съесть, потому что не хотела отвлекаться от чуда, происходившего со мной там и тогда. Выходя из ресторана, мы вместе смеялись над недовольным лицом официанта, который все три часа бросал на нас неодобрительные взгляды. Пройдя несколько кварталов, мы зашли в бар, где провели за разговорами еще несколько часов, не притронувшись к своим бокалам. За это время мы успели обсудить разницу между измерением и моделированием объектов, мхи и лишайники, даже Беркли, в котором, как оказалось, мы вместе учились, причем изучали одно и то же. Я знала многих его друзей и одногруппников, он знал многих из моего окружения. Более того, несколько раз мы присутствовали в одном и том же кабинете на одном и том же семинаре. Поразившись тому, что не встретились раньше, мы решили непременно наверстать упущенное.

Бар закрывался, а домой мне все еще не хотелось. Тогда мы решили поехать к Клинту, и он спросил, как будем добираться: пешком или на такси. Видимо, в тот момент выражение лица у меня стало очень красноречивым, потому что Клинт тут же выскочил на проезжую часть, чтобы поймать машину. В тех местах, где я выросла, такси можно было увидеть только в кино. Они предназначались для людей утонченных, выходивших из дома в обуви, в которой даже передвигаться было нельзя. Таксисты же виделись мне удивительными проводниками в неизвестное: они везли тебя в очень важное место, которое ты сам никогда бы не нашел, а по пути делились крупицами мудрости. В тот вечер в Вашингтоне я с удивлением обнаружила, что главным доказательством любви для меня служат не героические поступки, а простые и ненужные мелочи, призванные вызвать у меня улыбку. Слишком долго моя любовь хранилась в слишком маленьком коробк: стоило открыть его, как наружу выплеснулась огромная волна — и после этого осталось еще.

Мы любим друг друга потому, что не можем не любить. Мы не работаем над этим и не приносим во имя любви жертв. Это так просто и так радостно — в особенности потому, что ощущается незаслуженным. В одну минуту я осознала: когда что-то не получается, очень часто можно сдвинуть горы, но так и не исправить положение; к счастью, есть и то, что просто невозможно сделать неправильно. Я могу жить и без Клинта: у меня есть своя работа, свое предназначение, свои деньги. Но я не хочу. На самом деле не хочу. Поэтому мы строим планы: он поделится со мной своей силой, а я с ним — воображением; так каждый найдет в другом применение своим избыточным качествам. Мы слетаем на выходные в Копенгаген, каждое лето будем проводить на юге Франции, устроим свадебную церемонию на языке, которого не понимаем, заведем лошадь (коричневую кобылу, которую я назову Сахарок), начнем смотреть авангардные театральные постановки и потом обсуждать их с незнакомцами в кофейнях, я рожу близнецов, как моя бабушка, но собаку мы все равно оставим (а то!) — и, конечно, все это время мы будем ездить на такси и жить как в кино. Что-то из этого списка в итоге сбылось, что-то нет (лошадь, например), и все же это лучше, чем любой фильм, потому что никогда не заканчивается, а мы не играем (и мне не приходится наносить тонну грима).

* * *

Пару недель спустя я убедила Клинта переехать из Вашингтона ко мне в Балтимор, не сомневаясь, что благодаря своему математическому дару он легко найдет работу где угодно. Вскоре он и правда вернулся в научное сообщество, получив в Университете Джонса Хопкинса работу, связанную с исследованием земных глубин. Теперь мы трудились в одном и том же здании, только он коротал дни за составлением невероятно сложных компьютерных моделей, которые должны были предсказать миллионы лет движения потоков в добела раскаленных и сжатых под давлением псевдотвердых камнях, скрытых в сотнях километров под землей, там, где бурлит горячая лава. Я не могла — и до сих пор не могу — понять, как Клинту удается изучать Землю только мысленно, как можно представить и проследить происходящее в ее недрах с помощью запутанных уравнений. Однако он писал их с необыкновенной легкостью, в то время как уголок его рта был вечно перепачкан в чернилах от покусанной ручки.

Для меня наука — это то, что можно потрогать. Она реальна, когда я держу ее в руках и управляю ею, когда наблюдаю за ростом растений и убиваю их. Мне нужны ответы, получить которые можно только в ситуации полного контроля; Клинт же предпочитает привести мир в движение и посмотреть, к чему это приведет. Высокий, худой, одетый в хаки, он выглядит и ведет себя именно так, как ты ожидаешь от ученого, поэтому ему относительно легко было добиться принятия в профессии. Несмотря на это, никто не замечал его истинной природы — доброй, цельной, способной любить. Никто до меня — а я, однажды заметив, решила никогда не отдавать ее другим.

Мы познакомились в начале 2001 года и тем же летом поехали в Норвегию, чтобы я могла показать ему свои любимые места: вытянутые покатые холмы розового гранита и кляксы багряных цветов в их расщелинах, сверкающие воды фьордов, надзирающих за ними флегматичных тупиков и белые стволы берез, окрашенные алыми лучами не заходящего всю ночь низкого солнца. Завернув в Осло, мы случайно поженились: просто получили номерок, простояли двадцать минут в очереди и обручились в мэрии.

Вернувшись в Балтимор, мы первым делом отправились делиться этой новостью с Биллом. Он никогда ничего не говорил о парнях, с которыми я встречалась, — возможно, потому, что их было не так уж много. Но с тех пор, как в моей жизни появился Клинт, Билл начал вести себя странно, избегая нас, как избегает проезжать мимо тюрьмы вышедший на свободу преступник. Клинт был уверен, что ему просто нужно время на осознание сложившейся ситуации, — точно так же, как трем его собственным маленьким сестренкам потребовалось время, чтобы привыкнуть ко мне.

Примерно месяц назад Билл купил рассыпающийся дом в двух шагах от моего и съехал с чердака. Теперь ему принадлежало четырехэтажное здание, былое великолепие которого осталось в далеком прошлом. Заселившись, Билл несколько дней постепенно перетаскивал вещи из моего дома на первый этаж своего. Часть особенно важных предметов (кофейник, бритву, отвертку) он держал в уголке возле давно требующего стирки гнезда, куда забирался, чтобы поспать. В планы Билла входил грандиозный ремонт всего здания, но в то лето оно выглядело как наркопритон. Единственным отличием было отсутствие внутри героина.

На следующий день после приезда из Норвегии мы уже изо всех сил стучали ему в дверь и звонили в звонок. Прошло какое-то время, прежде чем изнутри послышалось шуршание. Затем замок щелкнул, и нашим глазам предстал Билл, облаченный в рваную футболку и выцветшие плавки. Судя по спутанным волосам и тому, как яростно он тер глаза, Билл только что проснулся, хотя на часах было три часа пополудни.

— Привет! — сказала я, пока Клинт стоял рядом и обнимал меня. — Угадай, что случилось? Мы поженились!

Повисла долгая пауза. Билл разглядывал нас с полным недоумением на лице.

— Это значит, что я должен купить вам подарок? — спросил он наконец.

— Нет, — ответил Клинт.

— Да, — сообщила я одновременно с ним.

Мы постояли, глядя друг на друга, еще немного — причем и я, и Клинт не могли сдержать дурацкой улыбки. Затем я снова обратилась к Биллу:

— Одевайся. В Форте Мак-Генри сегодня реконструкция сражения Гражданской войны. И мы идем туда вместе.

— Я бы непременно пошел, но это, скорее всего, реконструкция войны 1812 года, чудовище ты необразованное, и мне вообще-то есть чем заняться, — отозвался Билл. Видно было, что ему неуютно.

— За языком следи, ты, грязный хиппи, — поддразнила я его. — Не позволю, чтобы ты в таком тоне отзывался о наших павших героях. Надевай штаны, запрыгивай в «тойоту» и начинай вести себя как истинный американец.

Билл продолжал изучать нас. Понимая его внутреннее состояние — борьбу между желанием согласиться и порывом уйти в тень, — я повернулась к своему мужу, самому сильному и доброму человеку, которого когда-либо встречала, в твердой уверенности, что любой, кто заслужил мою любовь, должен быть любим и им тоже.

— Давай, Билл, мы теперь в одной лодке, — сказал Клинт, протягивая ему ключи от машины. — Может, подвезешь нас?

Билл взял ключи, и мы провели отличный день в Форте Мак-Генри, вылавливая яблоки, отливая из воска свечи и делая настоящие подковы. Мы ели хот-доги и сахарную вату, смотрели бег парами и гладили животных в контактном зоопарке. И да, билеты нам достались со скидкой, потому что это был День семьи, как же иначе.

7

Специалисты по сельскому хозяйству и лесоводы составили схемы развития сотен видов растений. Началось все в 1879 году, когда немецкие ученые обнаружили: если регулярно отмечать на графике вес кукурузы в период ее роста, кривая имеет S-образную форму. Они каждый день взвешивали высаженные в горшки образцы и весь первый месяц могли наблюдать лишь небольшую прибавку. Потом, на протяжении второго месяца, вес «подопытных» резко рос; каждую неделю они увеличивались в размере, пока в возрасте трех месяцев не достигали своего пика. После этого, к удивлению исследователей, вес саженцев снова начинал падать и к моменту цветения и производства семян составлял лишь 80 % от максимального. Этот результат был подтвержден множеством экспериментов; вес тысяч и тысяч ростков кукурузы был нанесен на графики, и все они показывали одну и ту же ленивую кривую. Мы не знаем точно, как именно это работает, но кукуруза всегда знает, что делает, — пускай ее путь к своей цели весьма извилист.

У остальных растений все иначе. Кривая, описывающая развитие листьев, напоминает кардиограмму: короткий пик роста, после которого следует спад. Это справедливо и для сахарной свеклы, которая тоже демонстрирует чередование нарастания и убывания веса, — однако ее кривая похожа скорее на широкую низкую арку с пиком во время летнего солнцестояния. «Пульс» тростника (Phragmites), относящегося к многолетним травянистым растениям, изображает пирамиду: рождение и рост симметрично уравновешены упадком и смертью. Такие графики хороши для растений, выращиваемых на поле или в лесу с целью дальнейшего сбора урожая. Оценив место на кривой, где растение находится в данный момент, вы легко можете рассчитать наиболее подходящую дату для его сбора, а в перспективе и день, когда вам за него заплатят.

Подобные графики составлены и для деревьев, но они гораздо менее четкие и более растянутые по шкале времени — ведь в распоряжении дерева имеются сотни лет, а не один короткий сезон. Каждая из таких кривых уникальна. Сосна лучистая растет в два раза быстрее норвежской ели, однако их собирают для производства бумаги при одном и том же обхвате ствола. Очевидно, что в этих условиях норвежские производители бумаги должны располагать большим капиталом и большими территориями, чем их американские конкуренты.

Если присмотреться к деревьям одного возраста, растущим в одном и том же лесу, окажется, что они различаются между собой гораздо заметнее, чем другие живые существа, включая животных. В Соединенных Штатах самый высокий десятилетний мальчик будет примерно на 20 % выше самого маленького. Те же значения получатся и при сравнении пятилетних мальчиков, и при сравнении двадцатилетних мужчин: самый высокий окажется примерно на 20 % выше самого низенького. В сосновом лесу все иначе. Ствол самой толстой десятилетней сосны будет примерно в четыре раза толще, чем самой тонкой. С двадцати- и сорокалетними деревьями прослеживается та же закономерность: самый толстый ствол в четыре раза толще самого тонкого. Получается, для побега нет «правильного» или «неправильного» способа стать столетним деревом. Есть только те способы, которые работают, и те, которые не работают.

Путь становления дерева долог, поэтому даже самый опытный ботаник не сможет предсказать, в какую ветку превратится рассматриваемая почка на молодом побеге в ближайшие пятьдесят лет. Да, кривые роста растений можно использовать для составления прогнозов, но нужно помнить: они показывают только прошлое, не будущее. Все эти схемы — лишь теоретические выкладки, составленные на основании данных о давно умерших деревьях. Разумеется, такие сведения не окончательны: всякий раз, когда появляются измерения для нового растения, их можно добавить в этот график. А стоит это сделать, как общая модель слегка изменяется, искажая кривую роста. Математических методов, позволяющих спрогнозировать форму подобных графиков, не существует; не помогают даже огромные компьютеры, которые с недавних пор стали широко использоваться. В полученных схемах нет ни слова о том, как будет выглядеть новое дерево, только информация о его прошлых обликах. Каждое растение должно пройти свой собственный уникальный путь взросления.

В учебниках по ботанике можно найти немало страниц с описанием кривых роста, но моих студентов всегда смущают именно неторопливые завитки буквы S. Почему растение теряет часть массы прямо перед тем, как достичь стабильного периода максимальной продуктивности? Я отвечаю, что это убывание веса — сигнал к началу размножения. Едва зеленое растение достигает созревания, часть его питательных веществ перераспределяется, чтобы создать цветки, а затем и плоды. Рождение нового поколения стоит родителю немалых усилий — и пример тому можно увидеть на любом кукурузном поле даже издалека.

8

Беременность — самое сложное из выпадавших мне испытаний. Я не могу дышать, стоять, сидеть, не могу опустить столик в самолете, не могу спать на животе — а я ведь уже тридцать четыре года сплю только на животе. Единственное, что меня интересовало, — это какой бог на каких небесах вдруг решил, будто женщина весом 50 килограммов может выносить шестнадцатикилограммового ребенка. В те дни я вынуждена была бесконечно вышагивать по нашему району в компании Ребы, потому что мой отпрыск вел себя спокойно, только когда я двигалась. Он пинал меня, но это были не веселые напоминания «Мама, я здесь!», а отчаянные рывки человека, связанного смирительной рубашкой. Я все шагала, и шагала, и шагала — одинокая пародия на языческое шествие с богиней плодородия во главе, и думала только о том, что это утомительное времяпрепровождение не доставляет удовольствия ни мне, ни ребенку.

Беременной женщине с биполярным расстройством запрещено пить «Депакин», «Тегретол», «Сероквель» или «Рисперидон» — как, впрочем, и все остальные лекарства, которые она годами принимала каждый день, чтобы не слышать голосов в голове и не пытаться эту самую голову разбить о стену. Как только положительный тест подтверждается врачом, все препараты нужно быстро отменить (что само по себе опасно). После этого ты будто стоишь на железнодорожных путях и ждешь, когда по тебе проедет состав. Статистика неумолима: вероятность, что будущая мать с биполярным расстройством за эти девять месяцев столкнется с сильнейшим приступом, в семь раз выше, чем в любой момент до или после беременности. Выживание без лекарств на протяжении первых двух триместров — это суровая реальность. Избежать ее нельзя, здесь врачи единодушны.

В начале беременности я то и дело просыпалась и бросалась в туалет, где рвота выматывала меня настолько, что я падала на пол и лежала там часами, корчась в рвотных позывах и рыдая до изнеможения, а потом от отчаяния начинала биться головой о стены в надежде потерять сознание. Ко мне вернулась детская привычка молить Иисуса о помощи или хотя бы о блаженном забытьи. Придя в себя, я чувствовала под щекой холодную пленку соплей, крови, слюны и слез, но не могла говорить и не понимала, кто я. Мой отважный муж, в те дни не отрывавшийся от телефона, приезжал, поднимал меня, мыл и звонил врачам. Они забирали меня и пытались помочь теми же способами, что и раньше, но проходила неделя, и я снова скатывалась к прежнему состоянию. Так продолжалось до тех пор, пока Клинт и собака не стали единственными живыми существами, чьи имена я помнила.

Я честно ездила в больницу, где проводила по несколько недель. Когда другого выхода не было, меня привязывали к кровати и отправляли на бесчисленные сеансы шоковой терапии, из-за которой я не помню большую часть 2002 года. Доктора и медсестры слышали от меня только один вопрос: почему-почему-почему все это со мной происходит, но ответить на него не могли. Все, что нам оставалось, — это считать дни до момента, когда я снова смогу принимать необходимые лекарства без риска для ребенка. Двадцать шесть недель, заветное число: беременность входит в третий триместр, период позднего развития плода, во время которого, согласно разрешению Управления по контролю за качеством пищевых продуктов и лекарственных препаратов, мать может начать прием целого ряда нейролептических средств.

Как только мы доползли до заветной даты, мне подобрали медикаментозный режим, постепенно обуздав самые тяжелые из беспокоивших меня симптомов. Я начала ходить на работу, хотя это стоило невероятных усилий, и часто целыми днями спала на полу кабинета. Попытки преподавать не увенчались успехом из-за одолевающей меня слабости, поэтому пришлось оформить больничный. Шел уже восьмой месяц беременности, когда однажды утром я с трудом протиснулась в двери главного входа и остановилась передохнуть у стойки регистрации. Нужно было мысленно подготовиться к перетаскиванию лишних 15 килограммов меня в находившуюся в подвале лабораторию. С реактивами я, конечно, не работала, но сама возможность сидеть возле гудящих приборов, изучать данные по мере их получения и притворяться, будто работа с инструментами требует моего контроля и одобрения перед каждым новым заданием, дарила минуты драгоценного спокойствия.

Итак, готовясь совершить невероятно сложное путешествие к лифту, я присела возле ксерокса на один из стульев для посетителей и откинулась назад, наполовину скрывшись за огромным животом.

— Кажется, я поняла, — заявила я вслух. — Такой мне предстоит быть до конца дней своих. Он никогда не родится. Спустя восемнадцать лет внутри меня будет жить взрослый мужик.

Я не воспринимала эти слова как шутку, но секретарши за стойкой сочувственно хихикнули.

В этот момент вошел Уолтер, глава отдела, и я по привычке встала со стула, как солдат, вытягивающийся по стойке «смирно» в присутствии старшего по званию. Единственная — или почти единственная — женщина, получившая должность профессора в этом древнем и увитом столетним плющом филиале университета, я инстинктивно знала, что должна скрывать любую физическую или психологическую слабость, которые сопутствовали моему состоянию.

К сожалению, на ноги я поднялась слишком резко: кровь отхлынула от мозга, и перед глазами потемнело. Я быстро села снова, спрятав лицо между коленями, и принялась ждать, пока головокружение отступит. Это ощущение невыносимой легкости было мне хорошо знакомо: всю жизнь страдая низким давлением, я к тому же мало ела, поскольку воспринимала прием пищи как бесконечно повторяющуюся обязанность. Уолтер удивленно оценил мое подражание выброшенному на берег киту, а потом прошел в кабинет и закрыл за собой дверь. Отказавшись от предложенного кем-то стакана воды, я проковыляла к лифту, мучимая неясной тревогой.

На следующий день в половине седьмого вечера Клинт заглянул ко мне из своего кабинета, который находился на противоположном конце коридора. На лице у него было написано такое смятение, как будто предстояло сообщить о чьей-то смерти. Привалившись к косяку, Клинт мрачно сказал:

— Слушай, ко мне сегодня заходил Уолтер. — Он замолк и поморщился. — Просил передать, чтобы ты больше не приходила, пока не закроешь больничный.

— Что? — В моем крике было больше страха, чем злости. — Как они могут так поступить? Это моя лаборатория, я ее создала…

— Знаю, знаю, — вздохнул Клинт. — Они все придурки.

Его голос звучал мягко и успокаивающе.

— Не думала, что у них есть такое право, — ответила я, чувствуя, как это задевает меня все глубже. — Почему? Он объяснил почему?

Сколько раз я задавала этот вопрос людям, облеченным властью, столько же раз не получила на него ответа хоть немного убедительного.

— Сказал, это создает проблемы при обучении и что-то про страховку, — отмахнулся Клинт, а потом добавил: — Все это чушь. Они неандертальцы. Мы всегда это знали.

— Но какого черта? — пробормотала я. — Половина из них пьют, запершись в кабинете… Бьют студентов… И после этого проблемы создаю я?

— Слушай, на самом деле они просто не хотят видеть перед собой беременных женщин, а ты единственная, кому удалось пробраться в здание. И они не могут с этим справиться. Все просто, — мягко сказал Клинт, и я услышала в его голосе гнев, хоть он и был спокойнее моего.

— И он сказал тебе мне это передать? — Какая-то часть меня отказывалась верить в услышанное. — А у самого язык бы отсох?

— Думаю, он тебя боится. Они все трусы.

Я сжала зубы и отчаянно замотала головой.

— Нет, нет, нет.

— Хоуп, мы ничего не можем сделать, — мрачно ответил Клинт. — Он наш начальник.

На его лице я увидела ту же печаль, которую однажды встретила во взгляде древнего и величественного слона, потерявшего пару после тридцати лет совместной жизни. Мой муж, как никто, понимал, каково это: не иметь возможности прийти в собственную лабораторию; туда, где я была счастлива, где чувствовала себя в безопасности — особенно сейчас, — в единственное место, ставшее моим настоящим домом.

В ярости я схватила пустую чашку и изо всех сил швырнула на пол. Однако она отскочила от ковра и не разбилась, а осталась лежать на полу в преисполненной лени позе, слегка покачиваясь. В этом я увидела доказательство собственного бессилия даже в том, что касалось вещей маленьких и незначительных, а потому села за стол и расплакалась, обхватив голову руками.

— Я не хочу всего этого, не хочу, — причитала я, захлебываясь рыданиями, а Клинт стоял рядом — безмолвный свидетель моей боли, которая ложилась все новым и новым грузом на его сердце. Когда я успокоилась, мы сели рядом и, не произнося ни слова, дождались, пока этот день превратится в оставшийся в прошлом призрак.

Спустя два года Клинт признается, что в тот момент все симпатии, которые он испытывал к Университету Хопкинса, умерли навсегда — он так и не простил их за причиненную мне боль. Мы обсудили тот случай с высоты прожитых лет и обретенного ума: теперь нам казалось, что проблема и правда заключалась в возможных сложностях, а ничьей вины в том не было. Но тогда мы просто поднялись, держа друг друга за руки, собрали всех, кого любили, упаковали вещи и уехали за тысячи километров.

Там я снова построю лабораторию — как всегда, с нуля, и, как всегда, вся она будет держаться на Билле. Но это будет потом, а в день, когда я швырнула на пол чашку, я оплакивала все то, что теряла, не в силах увидеть новые возможности за своим огромным животом.

После запрета на посещение университета заняться мне стало совершенно нечем, так что плановые осмотры я перенесла на утро. Доктора и медсестры взвешивали меня, делали УЗИ и сообщали потрясающую новость: мой срок стал на неделю больше, чем неделю назад. Когда кто-то спрашивал: «Сколько уже месяцев?» — я отвечала: «Одиннадцать», но не находила в себе сил рассмеяться вместе с ними, проваливая и этот нехитрый тест.

Знаю, мне полагалось испытывать радостное возбуждение. Бегать по магазинам, рисовать и нежно разговаривать с малышом внутри. Общество было убеждено, что зреющий в моем животе плод нашей любви — это повод для праздника. Но я просто не могла. Целыми днями я только и делала, что горевала о той части своей жизни, которая окончилась с появлением ребенка. Обычно в этот период женщины с нетерпением гадают, каким окажется загадочное существо, зародившееся внутри них. Я этого не делала, потому что и так уже все знала. С самого начала пришла уверенность, что это будет мальчик с голубыми глазами и светлыми волосами — весь в отца.

Я решила, что он получит имя моего отца, но собственный неповторимый характер, станет таким же выносливым, как викинги — и мужчины, и женщины — из числа наших предков, и наверняка будет ненавидеть меня за никудышное материнство (вполне справедливо, ведь эта часть меня сформировалась в глубокой тени и иссохла, не успев толком расцвести). Я делала вдох, а затем выдох, пила молоко литрами и съедала целые кастрюли спагетти, часами спала и старалась думать о том, как делю свою кровь, богатую необходимыми веществами, с ребенком, каждую секунду жизни заботясь о нем. О своем бедном рассудке я старалась не вспоминать — и не гадать, когда снова придется его утратить.

В ожидании приема у кабинета со мной сидели беременные пятнадцатилетние девушки, груз проблем каждой из которых был куда тяжелее моего, но я не испытывала за это никакой благодарности. Грусть сковывала меня так крепко, что я не могла плакать, а пустота в душе не давала молиться. Когда врач вызвала меня в кабинет, я заметила, что она не носит сережки. Как и я. На краю сознания шевельнулась мысль: женщину, которая не носит сережки, сейчас нечасто встретишь.

— У вас довольно большой живот, но в остальном все идет как надо, — сообщила мне врач, просматривая карту. — Сердцебиение плода сильное, сахар в норме. Еще немного потерпите. — Она внимательно на меня посмотрела и протянула какие-то брошюры. — Вы уже выбрали способ контрацепции, которым воспользуетесь после родов? Мне ведь не нужно напоминать, что забеременеть можно, даже когда кормишь грудью.

У меня в голове все окончательно перепуталось. Заключительный период беременности оказался абсолютным безумием. Знакомые спрашивали, когда я планирую второго ребенка. Доктора настойчиво напоминали про контрацептивы. Но разве не странно задавать женщине, которая с трудом представляет свою жизнь и с одним ребенком, вопросы о том, когда она планирует (если планирует!) второго?

Вместо ответа я сконфуженно пролепетала:

— Не думаю, что буду кормить грудью. Видите ли, мне нужно работать, и если вдруг понадобятся таблетки или…

— Ничего страшного, — перебила меня врач. — Он и на смесях будет отлично расти. За это я не тревожусь.

Она прощает меня за первое же, что я не могу дать своему ребенку, так легко и небрежно, и это глубоко трогает меня. В душе снова начинает шевелиться застарелая робкая надежда: возможно, ей не все равно и она сумеет меня понять. В конце концов, у нее ведь есть моя карта. Может, она заметила, сколько в ней ЭКТ, записей о госпитализации и перечней лекарств. Тут я одергиваю себя и начинаю печально размышлять о том, за какой из своих грехов так наказана. Эта рана, не закрывающаяся уже многие годы, вымотала меня до смерти; мое сердце неизменно принимает любое проявление женской доброты за след из хлебных крошек, ведущий к источнику материнской любви или бабушкиного одобрения. Я устала терпеть эту ноющую боль сиротства. Пусть она больше не огорошивает меня внезапно, но каждый раз все равно собирает свой урожай страданий. «Эта женщина — мой врач, а не мать», — жестко говорю я себе, испытывая стыд за стремление к чужой любви даже перед самой собой. К тому же кто-то когда-то распорядился, что на нашу встречу отведено всего двенадцать минут, и они уже подходят к концу.

Мы договариваемся о дате следующего осмотра, я выхожу из кабинета и иду в туалет, где меня сотрясает рвота, после которой я не узнаю себя в зеркале. Женщина в отражении выглядит такой печальной и усталой — мне становится жаль ее, и только через пару мгновений я вполне осознаю, что смотрю на саму себя.

После пяти вечера, когда весь факультет расходится по домам, я беру Ребу и тайком проникаю в лабораторию. Делать что-то полезное я не могу, но инстинктивно противлюсь жестокости своего начальства, устроив некое подобие одиночной беременной забастовки. В половине восьмого приходит Билл, вернувшийся после первого за день перекуса, и обнаруживает в темноте меня. Я быстро вытираю лицо ладонями, чтобы скрыть следы слез, все это время лившихся у меня из глаз. Билл включает свет и начинает методично рассказывать о состоянии наших проектов, описывая малейшие детали каждого, — долгая успокаивающая литания, постепенно убеждающая меня: все в порядке. Он измучен необходимостью работать за двоих, но, как обычно, лишь упирается и вонзает плуг тем глубже, чем тверже земля.

Билл не знает, что именно со мной не так и почему я нигде не появляюсь. Это загадка и для друзей, и для семьи — в том виде, в котором она у меня здесь есть. Никто не задает вопросов. Полагаю, в моем роду столько поколений прятали свое безумие, что эта скрытность вшита в мои гены.

Билл уверяет меня — выходить из дома нет особенной необходимости.

— Я серьезно: сюда никто не придет. Тебе необязательно сидеть на стреме всю ночь, — а затем, оглядевшись подозрительно по сторонам, добавляет: — Особенно после того, как я всюду спрятал ножи и кое-что еще.

С этими словами Билл нервно поправляет один из ящиков. Эта нелепая клоунада — очередная отчаянная попытка рассмешить меня или вызвать к жизни хотя бы бледный образ моего былого «я», знакомого по временам, когда наши пути только пересеклись. Мы оба понятия не имеем, как убить мрачного зомби, который захватил раздувшееся тело его лучшего друга, но Билл не оставляет попыток с ним справиться.

— Боже, ты выглядишь совсем несчастной, — продолжает он. — Пойди зарежь свинью, что ли? Разве это не сделает любого счастливым?

Он точно отчаялся.

— Кажется, я проголодалась, — кидаю я ему спасательный круг.

Мы идем (я с трудом ковыляю) к Биллу домой, где смотрим повтор серий «Клана Сопрано», которые я заедаю купленными по дороге пончиками. В девять вечера за мной приезжает Клинт. Он распахивает для меня дверь заднего сиденья и помогает сесть, а я чувствую, как по щекам снова текут слезы, пока мы притворяемся, что наша машина — это такси.

Когда проводишь эксперимент и готовишься получить невнятный результат, но вместо этого видишь на датчиках ясные, четкие и не подлежащие сомнению показатели, — это хороший знак. Меня предупреждали, что воды могут отойти незаметно, но в тот же вечер, сидя на диване, я вдруг обнаруживаю, что окружена несколькими литрами воды. Ее становится все больше, поэтому я делаю глубокий вдох и предлагаю Клинту отправиться в больницу.

Помогая мне подняться, он замечает, как дрожат у меня руки.

— Мы едем в самую лучшую больницу на свете, — напоминает он спокойно, и его уверенность заражает меня.

Я собираю вещи и остатки мужества, и мы едем в центр города. На часах около половины одиннадцатого; проезжая по Балтимору, мы видим толпы людей, которые медленно бредут домой после долгого дня, мечтая о передышке, но уже не надеясь ее получить.

Стоит нам войти в больницу, как я тут же успокаиваюсь благодаря яркому свету и кипящей вокруг деятельности; неожиданно именно здесь меня снова посещает чувство безопасности, которое я испытывала давным-давно, работая в аптеке. У каждого из этих занятых людей своя миссия; забота обо мне — лишь часть их сложной, но идеально распланированной рутины. Что бы ни случилось, я не останусь одна — рядом будет кто-то сильный, подготовленный, внимательный и ответственный. В голове складывается картина ближайшего будущего: скорее всего, мы проведем ночь без сна, но решим любую проблему. Я начинаю расслабляться.

В родильное отделение мы поднимаемся на лифте вместе с пожилой пациенткой на кресле-каталке. Ее сопровождает молодой скучающий санитар. Взглянув на мой гигантский живот, женщина спрашивает: «Ну что, готовы?» — а потом в насмешливом удивлении качает головой, когда я оторопело смотрю на нее, не в силах подобрать подходящий ответ.

Возле стойки регистратуры перед нами неожиданно появляется необъятных размеров дама, окидывает меня взглядом, а потом говорит администратору: «Возьму ее, вены отличные», тем самым назначая себя моей медсестрой. Я кошусь на внутреннюю сторону своих рук — так похожих на отцовские, с заметно выступающими сосудами, по которым бежит кровь, — и решаю, что это тоже хороший знак. Медсестра проводит нас в отдельную палату и взмахом руки указывает Клинту на стул в углу: муж должен занять место в изножье и стараться не путаться под ногами. Он подчиняется.

— Ваше дело здесь маленькое, — бросает ему через плечо медсестра, провожая меня к туалету.

Воспользоваться им стоит немалых усилий, но я справляюсь, а потом переодеваюсь в больничную рубашку. Сестра помогает мне лечь на кровать и протирает запястья на обеих руках спиртом. Потом достает откуда-то десять или даже двадцать иголок, электроды, зажимы и бинты и начинает втыкать, подсоединять и закреплять их на мне в самых разнообразных местах. Закончив, она по очереди подключает каждый из них к аппаратам и мониторам, которые скучиваются возле моей кровати, словно любопытные зеваки, спешащие принять участие в представлении. Когда все устройства включены, меня со всех сторон окружают их дружелюбные электронные лица, по-своему рассказывающие что-то успокаивающее. Кажется, они понимают: заверений в том, что все пройдет хорошо, просто не может быть слишком много.

В кабинет заглядывает фельдшер:

— Как вы относитесь к обезболиванию, чтобы облегчить дискомфорт во время родов?

— Положительно. Очень положительно, — так же сухо и по-деловому говорю я — хотя на самом деле не отвечала с таким энтузиазмом и искренностью ни на один вопрос в жизни.

— Вот и правильно, — негромко соглашается медсестра. — Нет смысла терпеть боль.

Услышав ее слова, я понимаю, что только что упростила кое-кому смену.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

На сегодняшний день в мире нет другой столь известной, успешной и востребованной консалтинговой фирм...
В прозе и стихах, собранных в этой книжке, оживают разные моменты моей жизни, которыми хотелось бы п...
Данное пособие включает в себя подключение (настройку) рейки, направлено на усиление ауры и различны...
Эта книга – откровенный рассказ величайшего менеджера в истории футбола сэра Алекса Фергюсона о взле...
На основе результатов многолетнего исследования гуру менеджмента Брюс Тулган выделил типичные пробле...
Цель коучинга состоит в том, чтобы помочь человеку раскрыть его внутренний потенциал, определить сво...