Девушка из лаборатории Джарен Хоуп

Каждые два часа в моей палате появляется новый доктор, ведущий занятия у группки студентов-медиков. Для них я просто очередной случай из практики. Преподаватель сжато и монотонно рассказывает историю ведения моей беременности и перечисляет назначенные мне препараты; из-за этого его слова начинают напоминать поэму Э. Каммингса, не прошедшую редактуру. Закончив, он поворачивается к своему студенческому эскорту:

— Итак, какой вывод можно сделать на основании этих данных о плоде?

Ответом ему неизменно служит одна и та же недоуменная тишина, как если бы вопрос был задан стаду овец.

В конце концов моя медсестра не выдерживает:

— Да посмотрите вы на нее. Очевидно, что роды не преждевременные, а вес ребенка нормальный.

Она с отвращением качает головой, и я вижу, как один из студентов в заднем ряду широко зевает, не сводя с меня глаз и даже не пытаясь прикрыть рот.

Неожиданно меня охватывает возмущение, которое, скорее всего, отражается на стоящем по левую руку кардиографе. Память подсовывает картинку пятнадцатилетней давности: я учусь в колледже и отчаянно хочу пойти в медицинский институт, но знаю, что денег на это нет и способа достать их сейчас тоже не существует. Я происхожу из рода, женщины в котором могли поймать и ощипать сову, сварить ее и вытащить костный мозг, чтобы накормить детей, — а потом выпить бульон, поскольку другой еды все равно не осталось. Ребенком я сама снимала с себя пиявок и не боялась пауков, змей, грязи и темноты. На секунду мое место снова занимает девчонка, которая только что получила стипендию, покрывающую в том числе и расходы на книги, и тут же в дополнение к действительно нужным учебникам скупила все, что смогла найти по медицине.

И вот они — студенты-медики, имеющие то, от чего меня отделяла иллюзорная, но такая тяжелая железная дверь. Им доступно сакральное знание, но они им не пользуются. Во мне вскипает возмущение: почему эти паразиты вообще считают себя достойными измерять раскрытие моей шейки матки? Гнев внезапно пробуждает меня прежнюю, и я красочно воображаю, как пересказываю этот эпизод Биллу, непременно присочинив свой вопль: «Записывайте, засранцы: я буду у вас в билетах

Преподаватель прерывает мой внутренний монолог, буднично сообщив: «У пациентки высокий риск послеродового психоза, поэтому за ней установят соответствующее наблюдение». Вот так легко он озвучивает наши с Клинтом опасения, которые любовь и надежда по обоюдному согласию хранили в тайне. Я оживляюсь, заинтересовавшись возможным продолжением. Студенты же, получив эту новую информацию, смотрят на меня совершенно другими глазами. Мое адекватное поведение, похоже, так их удивляет, что я начинаю подумывать, не сымитировать ли галлюцинацию ради подтверждения слов профессора.

Во внезапном испуге шаря взглядом по комнате, я встречаюсь глазами с Клинтом, который скромно сидит на своем стуле, скрестив ноги. С помощью особой телепатической связи, доступной всем супружеским парам, мы обмениваемся комментариями об абсурдности ситуации, и впервые за много недель я разражаюсь смехом. А вместе с ним приходит и осознание: сейчас я чувствую себя лучше, чем в предыдущие несколько месяцев, — и все это благодаря окружившей меня паутине пищащих приборов.

Тем временем доктор, равнодушный и к скорбям, и к радости, бросает взгляд на часы и выходит; студенты тянутся за ним, будто бездарные папарацци за скучнейшей на свете знаменитостью. Мой гнев угасает — у этих ребят впереди тоже долгая ночь. Остыв, я понимаю: мечты о карьере врача и реальность обучения в медицинском институте, возможно, сильно разнятся. Возможно также, что не мне судить других за отсутствие эмоций — учитывая, как я сама вела себя в течение последних нескольких месяцев.

Следом в палату заглядывает операционный медбрат. В руках у него нечто похожее на скрученное в трубочку пляжное полотенце. Он постепенно раскатывает его на двух столиках из нержавейки, и я вижу: внутри на стерильной поверхности разложены десятки скальпелей, ножниц и непонятных маленьких инструментов с лезвиями. Медбрат уходит, но тут же возвращается со вторым таким же полотенцем и повторяет процедуру на двух дополнительных столиках.

— Боже мой, — комментирую я. — Да тут целая куча ножей.

Он бросает на меня взгляд и возвращается к своему занятию, параллельно объясняя:

— Ага, ваш врач любит, чтобы второй комплект всегда был под рукой. Вдруг что-нибудь упадет на пол.

Меня не слишком-то успокаивают заверения в том, что второй нож будет наготове, если с первым что-то случится, но свои сомнения я предпочитаю держать при себе.

Приятным сюрпризом оказывается появление женщины-доктора, которая так спокойно отнеслась к моему отказу кормить грудью, а теперь сообщает, что будет принимать роды. Меня несколько раз предупреждали, что прийти может любой из врачей моей «команды по уходу», так что я заранее готовилась к появлению человека незнакомого: запомнить хотя бы половину из тех, кто делил со мной сцену жизни на протяжении этих девяти месяцев, было просто невозможно.

— Я рада, что это именно вы, — по-детски искренне говорю я.

— Как вы себя чувствуете? — интересуется в ответ она, просматривая карту.

— Мне страшно.

И это правда. Всю свою жизнь я была уверена, что умру в родах. Представить себя матерью я не могла, но дело было не только в этом: подозреваю, именно так умерла моя бабушка по материнской линии. Мать очень мало о ней говорила — как и о братьях с сестрами, из которых, я знала, выжили больше десяти. Diskutere fortiden gir ingenting (прошлое не изменить разговорами о нем).

Врач останавливается и смотрит на меня.

— Если что-то пойдет не так, мы подготовим и доставим вас в операционную в течение сорока секунд, — говорит она, и меня моментально захватывает идея, что где-то за углом есть еще одна палата, в которой на столах разложены еще более многочисленные — и сложные! — инструменты. — Кстати говоря, — поворачивается мой врач к Клинту, — если что-то вдруг случится с вами — например, вы упадете в обморок, — мы просто откатим вас в сторонку и продолжим делать свое дело.

Мать Клинта — хорошо известная в Филадельфии акушерка; сложные роды — одна из излюбленных тем застольных бесед у них в доме, риск потерять сознание для Клинта отсутствует в принципе, но он лишь кивает в ответ, принимая предложенный сценарий.

— Все в порядке, — заключает врач, изучив мою шейку матки. — Я вернусь после того, как вам сделают эпидуральную анестезию, или раньше, если возникнет необходимость.

Проходит еще пара часов. Каждые двадцать минут манжета тонометра ободряюще сжимает мою руку и счастливым писком напоминает: все идет хорошо. Потом схватки становятся сильнее, и я начинаю тихонько стонать, переживая каждую из них.

— Боже, а вы немногословны, — замечает моя медсестра, меняя пакет капельницы.

Я расцениваю это как комплимент и признаюсь:

— Даже если буду ругаться, легче не станет.

— Это точно, — соглашается она, открывая трубку, которая соединяет капельницу с иглой в вене.

Схватки становятся еще сильнее и чаще, и я начинаю жаловаться Клинту, широко раскрыв глаза и тихим шепотом умоляя его мне помочь. Он смотрит в ответ добрым взглядом сенбернара, только что откопавшего из снега жертву оползня и всем своим видом говорящего: спасательная группа вот-вот прибудет, а пока не хотите ли пососать сосульку?

Спустя, по моим ощущениям, часы в палату в сопровождении помощника заходит импозантный врач, который представляется анестезиологом.

— Вам когда-нибудь вводили ропивакаин? — спрашивает он, изучая нижнюю часть моей спины — как будто это одна из повседневных мелочей, о которых знает каждый.

— Скорее всего. У нее карта в палец толщиной, — после паузы отвечает за меня медсестра. Я начинаю подозревать, что подобные самоуверенные реплики — ее личная изюминка, поскольку остальные полностью игнорируют эти слова.

— Черт, возможно, я и сейчас под ним, — игриво добавляю я, глядя на нее, хотя голос дрожит от боли. В больнице можно говорить что угодно — врачи все равно не будут смеяться над вашими шутками. Полагаю, таков общий принцип медицинских институтов: каким бы остроумием ни блистал пациент, доктор не должен смеяться или поощрять его. Однако играть для такой равнодушной публики ужасно утомительно.

Теперь мне вводят в спинной мозг иглу — это завораживает и заставляет жалеть, что нельзя подсмотреть за процессом так же, как я глазела на ставящую внутривенный катетер медсестру несколько часов назад.

Тишина. Потом врач говорит:

— Отлично. Ты движешься в нужном направлении.

Очевидно, это похвала интерну, который делает инъекцию.

— Да, прекрасно, — добавляю я. Бедра начинает покалывать, и вскоре по всему телу ниже груди распространяется блаженное онемение. Боль не уходит, но кажется, будто кто-то подкрутил ее рычажок и выставил на минимальные значения.

Возвращается мой доктор. Она рассказывает, как по мониторам датчика отслеживать приближение схватки и тужиться в нужный момент, добавляя сознательное мышечное усилие к ее инстинктивным сокращениям. Я послушно следую ее указаниям. Еще где-то три часа.

— Ладно, попробуем по-другому, — наконец невозмутимо предлагает она. — Там, где вы выросли, ведь лежит зимой снег?

— Да, — отвечает за меня Клинт. — Именно так.

— Замечательно. Значит, вам известно, как вытолкнуть машину, застрявшую в заснеженной канаве. Сначала ее нужно раскачать, потом подтолкнуть — и она поедет.

— Мы в Миннесоте так паркуемся, — отвечаю я, едва дыша.

Врач в ответ широко улыбается, и это все равно что получить стодолларовую купюру, которую можно спрятать в кармашек на сердце.

— Вот этим мы сейчас и займемся. Три раза раскачиваем, на четвертый — толкаем, — говорит она, и мы проводим за этим занятием еще какое-то время.

— Давай, малыш, у тебя красивая головка, но пора нам и лицо уже увидеть, — воркует медсестра постарше, похлопывая меня по колену. Я подстраиваюсь под арку на мониторе, отчаянно тужусь и тут же вижу, как меняется поведение врача.

Она сохраняет спокойствие, но заметно собирается и бросает помогающей медсестре:

— Пуповина вокруг шеи. Будем делать вакуумную экстракцию.

Втроем они быстрыми и отточенными движениями готовят инструменты на столе, стоящем у меня в изножье. Врач смотрит мне в глаза, взгляд у нее внимательный и серьезный.

— Будет больно, — предупреждает она, и я киваю, успевая еще заметить, что сережек на ней нет, и на мне тоже, а потом все тонет в яркой вспышке.

Врач крепит чашечку аппарата к голове моего сына, подается вперед, выравнивает вес, а затем тянет изо всех сил, разделяя меня и ребенка. Я слышу свой собственный голос и крик, выражающий удивление тем, как несовершенен этот мир бесконечных возможностей. Когда перед глазами проясняется, оказывается, что кричала не я: это был обычный плач младенца, который я начала узнавать с первой секунды.

Теперь мы с сыном лежим рядом: одна команда врачей удерживает и помогает ему, вторая удерживает и помогает мне. Мы оба перепачканы моей кровью, но с нами все хорошо. От меня не требуется ничего, кроме как с комфортом лежать и тихо удивляться малышу рядом — пока, кажется, вся больница кружится возле нас, деловито тампонируя, отмывая и снова и снова проверяя каждый сантиметр наших тел. Детали этих осмотров подробно фиксируются и записываются в миллионе разных карт, поскольку мы все сходимся на необходимости сохранить эту бесценную информацию для потомков.

Пока моя команда останавливает кровотечение и массажем выводит из живота бесполезные теперь остатки плаценты, команда моего сына приносит его мне, отмытым и запелёнатым, для поцелуя.

— Вы только что произвели на свет абсолютно здорового мальчика весом четыре с половиной килограмма, — говорит с улыбкой молоденькая медсестра.

— Похоже, я сильнее, чем кажусь, — улыбаюсь я в ответ.

— Как и все женщины, — добавляет мой врач, внимательно изучая самую женственную часть меня, чтобы решить, как именно сшить разорванные части и обработать неровные края.

Клинт стоит рядом — наконец-то пришел его черед взять ребенка на руки и поцеловать. Я смотрю на сына и в его личике вижу достаточно своих черт, чтобы сразу понять, о чем он думает. Малыш рад родиться — теперь он сможет начать свою собственную историю. Клинт возвращает его мне, и он засыпает, а для меня начинается первый из многих часов, проведенных за восторженным разглядыванием его прекрасной мордашки. Сын спит, а врачи зашивают, зашивают, зашивают еще девяносто минут. Наконец они укутывают меня в специальную простынь и готовятся уходить — но покидают палату не раньше, чем манжета пожимает мне на прощание руку, а тонометр писком поздравляет с успешными родами и тихо обещает проведать попозже. Света становится меньше, и мы остаемся втроем — всё спим, спим и спим рядом.

Несколько следующих дней тоже похожи на счастливый сон, когда я ничего не делаю, а только лежу и периодически подтверждаю, что не обзавелась психозом. Одному министерству здравоохранения известно, почему в таких обстоятельствах вменяемость больного определяется по двум критериям: он должен знать текущий день недели и имя представителя нашей верховной власти. Эти два вопроса ему задают каждые шесть часов. Вскоре я начинаю развлекаться тем, что каждому человеку в белом халате радостно кричу: «Счастливого вторника! Разве не здорово, что Буш и сегодня сидит у себя в Белом доме?»

На второй день врач, которая помогала мне при родах, осматривает швы и делает вывод, что восстановление идет хорошо. Меня заворачивают в очередную простыню и укладывают обратно в кровать, где я снова жадно набрасываюсь на свой клубничный напиток, посасывая его через трубочку, пока он не попадает не в то горло. Когда я начинаю отчаянно кашлять, нечто напоминающее сгусток желе выделяется внутри меня и выпадает наружу, а между ног у меня растекается кровавое пятно размером с суповую тарелку.

— Не хочу доставлять хлопот, но не многовато ли крови? — интересуюсь я.

— В вас нет ни капли жира, — объясняет мой врач. — Весь лишний вес давали жидкость и ткани, в которых больше нет нужды. На то, чтобы они вышли, потребуется некоторое время. Не беспокойтесь, мы внимательно следим за вашим состоянием, — добавляет она, пока медсестры помогают мне снова сменить рубашку и простыни. Затем она уходит, а я отчаянно борюсь с желанием поверить, будто ее устами со мной говорит бабушка.

Я лежу и жду, пока мой организм покинет все ненужное. Неиссякаемый поток кровавой аморфной слизи продолжает течь из меня на протяжении нескольких дней, а с ним вытекает вся вина, сожаления и страх, которые я носила в себе. Я сплю, а те, кто сильнее меня, тихонько все это уносят и уничтожают. Я просыпаюсь, обнимаю своего ребенка и думаю о том, что он — мой второй опал, который я точно так же могу бесконечно обводить в круг и называть своим.

Мы остаемся в больнице еще на неделю, пасмурный дождливый апрель сменяется буйно цветущим солнечным маем, и наша жизнь входит в новую колею. Пока Клинт укачивает сына, я редактирую рукописи, удаленно подключаюсь к масс-спектрометру, отклоняю сделанные кое-как лабораторные или рисую графики. Так зарождается рутина, которая поможет нам преодолеть несколько последующих лет. Мы передаем друг другу ребенка, улыбкой признаваясь в любви при каждом касании, и учимся делать три дела одновременно. Однажды на пороге больничной палаты появляется Билл, обнимает меня первый и единственный раз за одиннадцать лет нашей дружбы, а потом с потрясающей легкостью и энтузиазмом принимает на себя роль любимого дядюшки.

Все дополнительные обследования, проведенные за время моей госпитализации, подтверждают: тяжелая беременность разрешилась нормальными родами здорового ребенка. В последнюю ночь перед выпиской я лежу без сна и вдруг понимаю (такое случается со мной нередко), что все это время не могла решить проблему не из-за ее принципиальной неразрешимости, а потому, что к поиску ответа нужно было подойти нестандартно. Все просто: отныне, думаю я, для своего ребенка я буду не матерью. Вместо этого я стану его отцом. Я знаю, как это делается, мне не придется прилагать никаких усилий. Не стоит даже задумываться о том, насколько странен этот выход: я просто буду любить сына, а он — меня, так что все сложится как нельзя лучше.

Возможно, участвуя в этом эксперименте, начавшемся более миллиона лет назад, даже я не могла совершить никаких ошибок. Возможно, этот прекрасный младенец, на которого я готова смотреть бесконечно, соединяет меня с чем-то большим, чем я сама. Возможно, шанс увидеть, как он растет, и давать ему все необходимое, в том числе и любовь, принимаемую как должное, — одна из величайших привилегий в моей жизни. Возможно, я с этим справлюсь. У меня есть помощники и достаток, любовь и работа, даже лекарства, если в них возникнет необходимость. Возможно, семена, омытые слезами, дадут урожай радости. Возможно, у меня все-таки получится.

9

Любая живая клетка — не более чем крошечный пакет с водой. С этой точки зрения жизнь как процесс состоит в основном из складывания и перекладывания триллионов таких пакетов. Сложность тут только одна: воды на всех не хватает. Ее никогда не будет достаточно, чтобы заполнить все потенциальные клетки. Любое живое существо на поверхности Земли вовлечено в бесконечную борьбу за свою долю воды, которая составляет менее одной тысячной процента веса планеты.

Деревьям приходится тяжелее всех, ведь они не могут прочесывать окрестности в поисках необходимой влаги — в то время как эти гиганты нуждаются в гораздо большем ее количестве, чем способные передвигаться животные. Если вы сядете в машину и проедете по Соединенным Штатам от Майами до Лос-Анджелеса по трассе 10, минуя Луизиану, Техас и Аризону, это займет у вас три долгих дня, но по их истечении вы усвоите самый главный урок в науке о растениях: количество зелени на каждом конкретном клочке земли прямо пропорционально количеству осадков, которые выпадают на этом клочке земли за год.

Представьте всю воду планеты в виде бассейна для олимпийских соревнований — тогда окажется, что ее объем, доступный растениям через почву, меньше объема бутылки с газировкой. Деревьям нужно так много воды — больше галлона только на то, чтобы вырастить горсть листьев! — что легко предположить, будто корни активно высасывают ее из земли. Это не так: корни пассивны. Вода сама течет по ним днем и вытекает ночью, преданная этому графику не меньше, чем приливы — Луне. Корневая ткань работает как губка. Если положить ее в лужицу пролитого молока, она расширится, чтобы впитать жидкость. Если затем перенести эту мокрую губку на сухой цемент, ее содержимое вскоре вытечет, оставив на дорожке мокрое пятно. Углубляясь в землю, мы обнаруживаем тем больше влаги, чем ближе слой почвы к каменным породам.

Взрослое дерево большую часть воды получает благодаря главному корню, растущему вертикально вниз. Те корни, что расположены ближе к поверхности, растут вбок: их сеть обеспечивает стволу устойчивость и не дает упасть. Они же увлажняют сухую почву — особенно при низком солнце, когда транспирация в листьях снижена. Клены, например, позволяют воде подниматься вверх по главному корню и перетекать в боковые всю ночь, таким образом ее перераспределяя. Небольшие растения, живущие рядом с ними, научились полагаться на эту выведенную к поверхности жидкость, с ее помощью удовлетворяя больше половины своих нужд.

Жизнь молодого ростка очень тяжела: 95 % деревьев, отметивших свой первый день рождения, не отпразднуют второй. Недалеко падает не только яблоко от яблони, но и большинство других семян от своих родителей; например, клены часто пускают корни менее чем в трех метрах от ствола, вырастая под теми ветвями, с которых отправились в самостоятельное путешествие. Из-за этого им приходится бороться за свет в тени взрослого клена, который годами успешно обживал этот участок земли и использовал его питательные свойства.

Впрочем, кое в чем клены все-таки помогают своим отпрыскам. Каждую ночь они делятся с ними самым ценным ресурсом — водой, которая поднимается от корней сильных к корням слабых. Ее достаточно, чтобы росток протянул еще один день. Конечно, малышу нужно не только это, но все же этот акт «великодушия» немного облегчит его участь. Ему потребуется любая помощь, если и спустя сотню лет здесь так и будет возвышаться кленовое дерево, оберегая тот же самый участок земли. Никому из родителей еще не удавалось подарить своим детям идеальную жизнь, но все мы пытаемся дать им лучшее из возможного.

10

В последние десять лет мы выяснили, что деревья помнят свое детство. Норвежские ученые собрали семена «потомков» одной и той же ели (что делает их наполовину клонами родителя), выросших в холодном и теплом климате. Затем они прорастили тысячи этих семян в абсолютно одинаковых условиях и высадили выжившие взрослеть в небольшом лесу.

Каждую осень все ели поступают одинаково: они проводят «закладку почек» — перестают расти в ожидании первых заморозков. Семена из того эксперимента норвежских ученых были генетически идентичными деревьями, выросшими бок о бок в одном и том же лесу. Несмотря на это, те из них, что были привезены из холодного климата, постоянно начинали «закладку» на две-три недели раньше, чем их южные кузены, готовясь к более долгой и морозной зиме. Все деревья в этом опыте выросли в одинаковых условиях, но рожденные в холоде помнили свои годы в состоянии эмбриона, пусть даже эти приступы ностальгии то и дело мешали их нормальной жизни.

Мы не знаем точно, как работает их память. Возможно, она является результатом нескольких сложных биохимических реакций и взаимодействий. Как работает человеческая память, ученые не знают тоже. По их мнению, это результат нескольких сложных биохимических реакций и взаимодействий.

В год, когда наш сын пошел в школу, мы уехали в Норвегию и осели там. Тоже на год. Я получила стипендию Фулбрайта и присоединилась к группе ученых, которые пытались разобраться, что представляет собой память нынешних елей, рожденных в одном климате, но затем перемещенных в другой, чтобы там повзрослеть. Установить, насколько точны человеческие воспоминания — даже в наших собственных головах, — уже непростая научная задача. Определить способности к запоминанию у организма с жизненным циклом, более чем в два раза превосходящим твой, — задача еще более сложная.

В своих экспериментах мы опираемся на самое главное отличие флоры от фауны. Большинство тканей растения являются резервными и легко приспосабливаются: при необходимости корень может стать стеблем, и наоборот. Если разделить на части зародыш в семени, можно получить несколько копий одного и того же растения, обладающих одним и тем же набором генов. Например, новые техники культивирования позволяют ответить на вопрос «Помнит ли дерево сильный голод, пережитый в детстве?». Для этого один из ростков годами лишают надлежащего питания, осыпая всеми благами жизни его идентичного близнеца. Подобные опыты — единственный способ получить точные ответы; с точки зрения человеческой морали они отвратительны и неэтичны. Но для растений это честная игра.

Мой эксперимент начинается с того, что я отсчитываю сотню семян ели — каждое меньше кунжутного зернышка — и несколько часов вымачиваю их в стерильной воде. Затем усаживаюсь на стул напротив стены, от которой идет поток стерильного же воздуха — приятный ветерок, рожденный механизмом. На мгновение воспоминания заслоняют все вокруг, и я снова превращаюсь в девочку, которая двадцать лет назад сидела перед таким же устройством в больничной аптеке и путем проб и ошибок нащупывала свой путь в будущее. «Передо мной все чисто, позади — заражено», — напеваю я. А потом заученными движениями раскладываю перед собой инструменты, следя, чтобы между ними и потоком воздуха от стены ничего не было.

Семена в моем опыте были собраны скандинавскими лесничими с ничем не примечательной ели почти целое поколение назад. У меня есть подробное описание этого растения на норвежском, выведенное теми аккуратными каллиграфическими буквами, какими писали в 1950-м. При взгляде на них в моем воображении в полный рост встают фигуры угрюмых светловолосых мужчин в болотных сапогах. Интересно, гордились ли бы они мной? Поймав свое отражение в окне комнаты, где сейчас довольно темно, я решаю, что вряд ли: зачесанные назад грязные волосы и упрямые прыщи, которые то пропадают, то возвращаются снова.

Я зажигаю стоящую справа бунзеновскую горелку и подкручиваю пламя так, чтобы его высота не превышала 2,5 сантиметра. Оно потрескивает в потоке воздуха, помогая стерилизовать его. Затем я поднимаю правый локоть, а проспиртованный тампон кладу слева — таким образом убирая и то и другое подальше от огня. Пинцетом, зажатым в левой руке, выуживаю семечко из водной колыбели и размещаю под микроскопом. Глядя в окуляр, кладу его на стекло, проклиная трясущиеся после третьей за сегодня чашки кофе руки. После чего осторожно делаю широкий, но неглубокий надрез скальпелем в правой руке, стараясь снять шкурку семени и добраться до зародыша.

Удерживая лезвием кожуру семени, я подцепляю зародыш ножкой пинцета и убираю его в подготовленную заранее чашку Петри с желатиновой питательной средой, смешанной и залитой накануне. Не видя зародыша, аккуратно опускаю ножку пинцета в это желе. Потом закрываю крышку и запечатываю ее фиолетовой лентой — именно этим цветом у нас обозначается вторник. Рисую на крышке круг, очерчивая примерную область, в которой находится зародыш, чтобы мы могли наблюдать за ростом или поразившей его инфекцией. Ниже черной ручкой пишу длинный код, включающий год, партию, родительское дерево и номер семени. Инициалы подписывать не приходится: теперь мы одинаково легко узнаем по почерку и друг друга, и давно умерших норвежских лесничих, которых я никогда не встречала. Коллеги подшучивают надо мной, не перечеркивая в предназначенных для меня кодах семерки и высмеивая таким образом мою «американистость». Я дважды проверяю написанное, проговаривая необходимые цифры вслух. Весь процесс занимает две-три минуты. Вот и все. Повторить еще сто раз.

Каждый год на каждый метр земной поверхности попадают миллионы и миллионы семян, но прорастут из них меньше 5 %. В свою очередь, лишь 5 % ростков доживет до первого дня рождения. В таких условиях главной и решающей задачей в изучении деревьев становится выращивание первого побега — и это тяжелая борьба, почти всегда обреченная на поражение. Зато, высаживая молодую поросль в лесу, мы ощущаем себя героическими исследователями, одержавшими победу над злым роком.

Эта неповторимая интеллектуальная мука вытачивает в ученых, проводящих эксперименты над растениями, особый характер — и служит естественным отбором, проходят который только те, кто ревностно предан науке, терпелив и имеет склонность к мазохизму. Они не ищут и не получают славы: та достается физикам-ядерщикам, наблюдающим за новыми частицами и болтающим о скорости света. Я учусь их складу ума, как учусь различать этапы эмбрионального развития — и то и другое мне по нутру. Свои маленькие деревца мы высаживаем ночью, чтобы они могли причаститься утренней росой, отчаянно веруя: их измерение пригодится нашим последователям в науке, пришедшим через двести лет после нас.

Наконец я собираю чашки Петри и несу их через весь подвал в инкубатор комнатного типа: навстречу темноте и стабильным двадцати пяти градусам тепла. Инкубатор немного похож на мавзолей, и я до сих пор не знаю, действительно ли в его влажном воздухе витает легкий запах плесени или это уже паранойя. Для каждого зародыша подготовлено желатиновое ложе, пропитанное экстрактом тысяч других семян. Эта питательная среда обманет моих подопытных и простимулирует бурный рост, больше не ограниченный семенной оболочкой, которую я заранее удалила.

Надеюсь, через двадцать дней я увижу те же семена неприлично увеличившимися в размерах; они станут гораздо больше, чем в естественных условиях, — если, конечно, до питательной среды не успел уже добраться грибок. Тогда я отберу здоровые зародыши и медленно разделю на части, перенося фрагменты на желе, состоящее из немыслимого количества удобрений и гормонов роста. Если делать все аккуратно — и при определенном везении, один зародыш превратится под микроскопом в двадцать кусочков. Сегодня мне предстоит разрезать уцелевшие зародыши, подготовленные две недели назад, — всего пятьдесят штук, — а потом оставить их истекать цитоплазмой в надежде, что они смогут восстановиться и превратиться в знакомую вам штуку с зеленью на одном конце и корнями на другом. Следующий месяц эти фрагменты проведут под искусственным солнцем, вынужденные фотосинтезировать и бороться с проклятым грибком.

Подобно Джулии Чайлд, которая достает из духовки готовое суфле, а на его место тут же ставит емкость с еще не пропеченным, я забираю из световой комнаты сто здоровых разделенных зародышей, заменяя их теми, которые только что разрезала. Каждый из этих крохотных проростков я высаживаю в горшки, сделанные из картонных упаковок для яиц. Инструментами мне служат две палочки от мороженого: одной я делаю дырку в земле, второй закладываю в нее росток. В процессе я иногда замечаю в образцах странности — какой-нибудь необычный зеленый завиток, например, — и выделяю минут десять на то, чтобы как следует их рассмотреть, наслаждаясь прелестью новизны в монотонной рутине дня, недели, месяца.

Мне полагается записывать, какой росток чем отличается, но я этого не делаю. Раньше делала — фиксировала все отклонения с жаром религиозного фанатика, но годы идут, и я отмечаю все меньше, воспринимая подобные странности как откровение, которым мне никто не разрешал делиться. Первые побеги редиса — всегда два симметричных и идеально ровных листочка сердечком. За двадцать лет проращивания сотен редисок я видела всего два отклонения. В обоих случаях таких идеальных листьев оказывалось три — неожиданная зеленая триада там, где должна быть пара. Я часто думаю о них; порой они мне даже снятся, вынуждая гадать, зачем я их увидела. Тебе платят за то, чтобы удивляться, но иногда это непростая обязанность.

К концу дня сотня крошечных деревьев рассажена по ячейкам. Я делаю снимки, сорок пять минут виновато наслаждаясь безвкусной музыкой из радиоприемника (слушать ее во время маркировки нельзя, иначе можно допустить ошибку в коде). Теперь ростки выглядят как отряд маленьких зеленых солдатиков, выстроившихся на плацу, и я представляю их зелеными же семнадцатилетними новобранцами Первой мировой, не понимающими, во что ввязались. Позже мы перенесем их в теплицу, где эти малыши проведут три года в относительном блаженстве, меняя им горшки всякий раз, когда понадобится больше места.

Затем коллекция выживших отправится в лес, где станет частью эксперимента. Все наши особые данные прогнозируют, что один из каждой сотни обработанных эмбрионов превратится во взрослое дерево, в десятки раз увеличивая наши шансы на успех по сравнению с естественным ходом вещей. Через тридцать лет одно из этих маленьких деревьев на моем столе вырастит семена и поможет дать ответы на вопросы, которые мы задали сегодня. (Разумеется, все это возможно только в том случае, если университет не срубит наш лес, освобождая место для общежития, детского сада или ресторана быстрого питания.)

В половине двенадцатого я звоню Биллу; он отвечает после двух гудков.

— На западном фронте без перемен, — сообщаю я ему, и он понимает. Там, где он сейчас находится, утро, и мой звонок сыграл роль будильника.

— Скоро загляну, — обещает он, а потом спрашивает: — Ты вымочила палочки?

— Что? — переспрашиваю я, делая вид, будто не поняла.

— Ты вымочила эти чертовы палочки от мороженого в отбеливателе?

— Конечно, — говорю я, и он фыркает, явно не веря этой лжи. — Говорю тебе, я их вымочила. И зародыши тоже. И сама стакан выпила, прежде чем начать.

— Потому что, когда через год мы потонем в отходах, вся твоя работа лишится налета романтики, — добавляет он.

— Надеюсь, мы управимся быстрее, потому что отбеливатель закончится раньше, — парирую я, и мы оба смеемся.

* * *

Мы смеялись, потому что это была шутка: Билл не собирался приезжать ко мне в ту ночь, потому что находился на другом конце земли.

За годы, прошедшие с рождения сына, моя жизнь в науке стала гораздо проще, хотя я так и не поняла почему. Это казалось странным: я не меняла ничего в манере проведения экспериментов или в том, как излагала свои идеи, но поменялась сама среда и то, что обо мне внутри нее думали. Я получала новые контракты, теперь не только от Национального научного фонда, но и от министерства энергетики, и от Национальных институтов здоровья. Частные спонсоры — например, Mellon Foundation и Seaver Foundation — тоже нас поддерживали. Это дополнительное финансирование не сделало лабораторию богаче, но впервые за долгое время позволило собрать новые приборы, заменить сломанные детали и останавливаться во время путешествий в приличных отелях. Главное же для меня заключалось в том, что теперь я могла расписывать Биллу зарплату на год вперед, а не от случая к случаю на пару месяцев.

Стоило мне перестать днем и ночью волноваться о том, как мы выживем, ко мне вернулось терпение и любовь к преподаванию. Сплав свободы и любви способен на многое, и это сделало меня еще энергичнее, чем обычно. Я подытожила свои идеи о развитии растений и воплотила их в более развернутых работах, написанных как цельные главы, что дало возможность включить все необходимые детали. Стоило мне как следует развить эти идеи, я начала получать за них награды: сначала медаль молодого ученого от Геологического общества Америки, потом медаль Мацельвейна от Американского геофизического союза, благодаря которой я легко осталась на своей должности в 2006-м. Воодушевившись этими достижениями, я начала рисковать сильнее и подала заявку на проведение экспериментов с елью в Норвегии — мне хотелось научиться сажать ростки деревьев, а также узнать, какой памятью они обладают.

Пока я жила в Норвегии, Билл оставался дома и руководил лабораторией. Клинту благодаря его обаянию и таланту к математике на протяжении нескольких лет неоднократно предлагали различные должности. В итоге он принял одно из них, и мы вместе уехали в окрестности Осло, где наш сын пошел в норвежский детский сад.

Среди искрящихся фьордов Восточной Норвегии я всегда чувствовала себя как дома. Здесь я могла просто быть собой, не рискуя показаться кому-то холодной или отстраненной. Норвежский мне нравится, и нравится говорить на нем: это емкий язык, в котором каждое слово имеет несколько значений, а смысл может изменяться в зависимости от того, как произнесена всего одна гласная. Мне нравятся темные зимние ночи со снегопадом и бесконечные пастельные летние дни. Нравится гулять среди еловой хвои, собирать ягоды и есть рыбу с картошкой семь дней в неделю.

Если подумать, в тот год в Норвегии мне нравилось абсолютно все, кроме одного — чувства щемящей тоски по Биллу. Но в глубине души мы оба знали: эта разлука необходима. Мы становились старше, я создала семью. Время и обстоятельства требовали, чтобы мы учились вести себя как коллеги, а не двенадцатилетние братья-близнецы.

* * *

Спустя шесть месяцев жизни в Норвегии я пишу Биллу сообщение: «Думаю о тебе сейчас».

Стоит нажать кнопку «Отправить», и оно перемещается в папку «Исходящие» — очередное звено в цепочке одинаковых писем, не получивших ответа. Я отправляю их каждый день уже три недели подряд, периодически перемежая сочувственным: «Надеюсь, ты в порядке».

Билл молчит больше месяца. Я знаю, что он никуда не делся, хотя сама чувствую себя потерянной. Четыре недели назад меня разбудило электронное письмо от него. «Привет. Только что узнал, что сегодня умер мой отец. Видимо, я уеду в Калифорнию. Масс-спектрометр перед отъездом выключу». Я немедленно начала строчить в ответ письма, которые процитировала выше, — сначала часто и с большей выдумкой, потом просто ежедневно напоминая о себе. Ответом была тишина.

За несколько недель, прошедших со смерти отца, Билл так и не вышел на связь, и цепочка оставшихся без ответа сообщений потянула за собой пустоту в моей душе. Я работала как обычно, но то и дело ловила себя на том, что бессмысленно смотрю в стену, задаваясь вопросом, зачем я занимаюсь наукой, — и наконец осознавая: я не хочу заниматься ею одна.

Билл не отвечал, но я слишком хорошо его знала — и знала, что он сейчас делает: усердно работает все ночи с семи вечера до семи утра, избегая людей и ни с кем не разговаривая. Так он обычно вел себя в депрессии, наступавшей после приступов мигрени. В лаборатории к этому уже привыкли и знали: проще оставить его в покое, пока дурное настроение не пройдет.

Однако эта депрессия затягивалась, и я никак не могла перестать воображать себе ту неделю, когда они оплакивали отца Билла в Калифорнии. Приход темноты в такие дни перерезает последние тонкие ниточки, благодаря которым ты держишься днем, — и скрыться от сопутствующей ей печали получается только во сне. А утром ты открываешь глаза и понимаешь, что начинается новый день скорби, которая проникает во все, что ты делаешь, и лишает пищу вкуса. Я знаю: когда умирает тот, кого ты любишь, кажется, будто с ним умираешь и ты сам. Я знаю также, что ни я, ни кто-то другой не можем помочь справиться с этим.

Поэтому я продолжала писать и продолжала ждать ответа, но его все не было. Тогда я отправила Биллу последнее письмо: «Привет, предлагаю нам двоим отправиться в поле. В Ирландию. Тебе всегда нравилась Ирландия. Я купила на тебя билет, он во вложенном файле. Твой отец был прекрасным человеком. Он был добр к твоей матери и оставался ей верен. Он любил вас, своих детей, и проводил с вами все вечера. Он не пил и не бил людей. Он дал вам все, что мог, — больше, чем получили многие. Наверное, больше даже, чем получило большинство людей на этой планете. И сейчас этого должно быть достаточно. Твой самолет приземлится раньше моего, но машина арендована на мое имя, так что дождись меня».

К этому можно было бы многое добавить, но я не стала. Мне хотелось сказать, что Билл всегда был у отца любимчиком, сыном, которого тот наконец увидел уже в зрелые годы — и который дал ему еще один бесценный шанс насладиться детством, пусть и опосредованно. Мне хотелось сказать ему: «Эй, ведь именно ты привнес в жизнь своего отца счастливый конец, вписал радостную финальную строчку в его мрачные шутки о геноциде, самим своим существованием утверждая триумф жизни над несправедливостью и убийством». Я хотела сказать Биллу, что он был главной наградой и истинным сердцем своего отца — сильный и жилистый мальчишка, которого не смог отравить окружающий мир, умный и гибкий снаружи и внутри. Мне хотелось, чтобы он понял: как и отец, он выживет — но как это сделать, я не знала. А потому написала то, что написала, нажала «Отправить» и начала собирать снаряжение.

В Ирландии я сошла с трапа самолета в аэропорту Шаннон и обнаружила Билла в компании трех походных рюкзаков, под завязку набитых инструментами и для верности перемотанных клейкой лентой.

— Боже, ты что, решил из дома сбежать? — улыбнулась я. — Что, по-твоему, мы будем тут исследовать? Дно океана?

— Да хрен его знает, — ответил Билл. — В твоем письме ни слова об этом не говорилось, а рисковать я не собирался. Это страна третьего мира, черт побери. Так что я привез вообще все.

Он казался немного подавленным и усталым, но в целом все было нормально. «Он это переживет, — подумала я. — Мы оба переживем».

План у меня был, пускай и весьма примерный. Для начала мы отправились в магазин при аэропорте и купили по две пачки конфет всех видов, представленных на витрине.

— Наш запас провианта, — объяснила я.

На стойке аренды автомобилей администратор спросил, женаты ли мы.

— Возможно, — ответила я. — Зависит от того, как это повлияет на сумму залога.

Когда стало ясно, что за второго водителя в машине нужно доплачивать, если он не является твоим супругом, я моментально приняла решение.

— Знаете, да, припоминаю, что мы женаты. Правда, милый? — Я ткнула Билла локтем и с удовлетворением заметила, как он побледнел и, кажется, с трудом удержал рвотный позыв.

Администратор продолжил допрос. Сначала он пожелал узнать, есть ли у нас собственная автомобильная страховка. «Да», — ответила я. Потом поинтересовался, не желаем ли мы дополнить ее расширенным договором, и я автоматически кивнула: «Да». После его начало волновать, хотим ли мы, чтобы страховка охватывала не только машину, но и… — и я прервала его очередным «Да».

— Учтите, чертов пакет стоит недешево. Зато вы потом обойдетесь малой кровью в случае чего, — предупредил администратор, не сводя с меня озадаченного взгляда. Возможно, его смутило, что всего пару минут назад я готова была притворяться замужней женщиной, лишь бы сэкономить пять баксов в день.

— Не так дорого, как кое-что другое, — загадочно ответила я, подписывая стопку бумаг.

Наконец администратор описал нам машину и указал в нужном направлении, не переставая бормотать:

— Значит, бензин оплачен вперед, чистка тоже, автомобиль застрахован, оба водителя тоже, любой ущерб, нанесенный другим участникам движения, включен в страховку, если что-то случится…

— …Мы развернемся и уйдем, — закончила я за него. — Просто развернемся и уйдем.

— Точно, — кивнул администратор, хотя, когда он передавал мне ключи, вид у него все равно был встревоженный.

— Вы обойдетесь малой кровью, видите ли, — передразнил его Билл, пока мы брели по парковке в поисках машины. — Почему тут все требуют крови, а?

Я немедленно принялась рассказывать о постепенном формировании концепции средневековых клятв, упоминавших менструальную кровь Девы Марии и раны Христа, — с удивлением обнаружив, что моим знаниям о литературе этого периода все-таки нашлось применение. Постепенно разговор угас; дальше мы просто ехали в уютной тишине, разглядывая проплывающий за окном чужой мир с непривычной стороны дороги. Нам уже доводилось бывать в Ирландии: огромные многослойные утесы вдоль ее западного побережья — прекрасный пример, на котором студентов можно обучать определению и нанесению на карты камней с ископаемыми останками внутри. Но на этот раз я сама решила быть нашим водителем — и тем, кто обо всем позаботится.

— Предлагаю ехать напрямик через Лимерик. Что думаешь? — спросила я Билла. Он пожал плечами, ясно давая понять, что не думает ничего. Тогда я развернулась и съехала с трассы N18 на Эннис-роуд — на юг, в сторону моста Шаннон.

— Фу-у-у! — внезапно поморщился Билл и щедро сплюнул в окно, прямо в воды реки Шаннон. — Что бы это ни было, я чуть не подавился.

Он указал на пакет черных конфеток, оказавшихся лакричными мармеладками в соленой, а не сладкой, как мы ожидали, обсыпке.

— Гадость! — добавил Билл, имея в виду в том числе и наше обсуждение кровавых клятв.

— Дело привычки, — заметила я, хихикнув. Билл не рассмеялся в ответ, но взгляд у него посветлел, и мне показалось, что печаль на минуту отступила. — Хочешь, я кину остатками этих конфет в копа, бобби, или как тут называют полицейских? — предложила я, опуская стекло со своей стороны.

— Не. — И Билл сполз на сиденье. — Наверное, потом все равно их съем.

Мы свернули на север, на О'Коннелл-авеню, и поехали в сторону района Милк-маркет. Заметив это, Билл задал весьма философский, на мой взгляд, вопрос:

— И какого черта мы тут делаем?

— Ищем лепреконов, — задумчиво ответила я. — Смотри не проморгай их!

На самом деле я уже сбилась с маршрута; отовсюду на нас смотрели указатели вроде Srid Eibhln и Seansrid and Chlir, но даже и они не могли заставить меня беспокоиться. Я ничего не искала — просто ждала, когда что-нибудь случится.

Дорога становилась все же, но я продолжала ехать, сворачивая в переулки, которые показались бы кошмаром человеку, страдающему клаустрофобией, — и вели в закоулки еще более глухие. Спустя несколько минут я повернулась к Биллу спросить, что, черт возьми, может значить слово «Армс», меькавшее на табличках «Джонсгейт-Армс», «Палмерстаун-Армс» и еще нескольких других, которые мы миновали, — но в этот момент услышала громкое «Бац!», и машина вместе со мной содрогнулась до основания.

Ударяя по тормозам, я не могла понять только одного: кому и зачем в этом захолустье могло понадобиться бить в окно нашего автомобиля бейсбольной битой. Руки у меня до сил пор тряслись, силуэт Билла виделся обрамленным круглым нимбом из паутины трещин, которые разбежались по стеклу пассажирской двери. Мы ошалело выбрались из машины с водительской стороны, и Билл с трудом обошел капот, силясь понять, что случилось. Я уселась на бордюр, пытаясь успокоиться.

— Боже, а ведь когда-то попадать в аварии было даже забавно, — пробормотала я, и Билл согласился.

Оказалось, из-за левостороннего движения я не смогла верно оценить расстояние от автомобиля до правой части дороги и ехала слишком близко к тротуару. Ситуация все ухудшалась, пока мы не оказались почти вплотную к фонарному столбу: он снес зеркало заднего вида с пассажирской стороны, а то, в свою очередь, угодило в окно.

— Эффектное появление, — заметил мужчина в фартуке, который выглянул на шум из находившегося неподалеку бара вместе с несколькими посетителями. Осмотрев машину, он присвистнул: — Починить эту штуку будет целым делом.

— Мы американцы, — объяснил Билл, уверенно взявшись вести переговоры. — Мы просто уйдем, и все.

— Что вы вообще искали в графстве Клэр? — поинтересовался один из зевак — невысокий, жизнерадостный стереотипный ирландец.

Билл смерил его взглядом с головы до ног.

— Думаю, мы искали именно вас, — сообщил он. Затем повернулся, подобрал разбитое зеркало и невозмутимо забросил его в багажник. Там уже лежали битком набитые рюкзаки, в одном из которых Билл отыскал большой рулон изоленты.

— Будь сейчас на пять градусов теплее, а у вас опущены стекла, не сносить бы тебе головы! — заявил Биллу пожилой мужчина, тоже вышедший из паба. Он и несколько его спутников охотно рассмеялись шутке. — Похоже, эта дамочка пытается тебя убить, — добавил он, осуждающе качая головой.

— Похоже на то, — согласился Билл. — Тем обиднее, что мы поженились только сегодня утром.

Я все еще пыталась справиться со смущением и волнением, а потому отказалась от приглашения пропустить в пабе пинту-другую. Билл тем временем возился с разбитым окном, слой за слоем аккуратно заклеивая пострадавшую часть сперва снаружи, потом изнутри. Я помогала ему, отрывая куски ленты нужной длины. Постепенно напряжение ушло, а Билл, похоже, отчасти обрел себя прежнего. «Иаков и Иоанн в отцовской лодке, — подумала я, — сидят и чинят сети в ожидании зова». Мы сможем починить что угодно, даже если оно никогда не станет прежним.

— Хочешь сесть за руль? — робко предложила я, пока мы вносили в композицию на окне финальные штрихи.

— Не-а, — протянул Билл. — У тебя отлично получается.

Затем он легко скользнул на свое место, придерживая одной рукой дышащее на ладан окно:

— Но давай все-таки уберемся из города. Мне хочется больше зелени.

Мы поехали на юго-запад по N21, словно повторяя свое первое путешествие по Ирландии пять лет назад; тогда она показалась нам самой зеленой страной в мире. Этот остров и правда укутан в зеленые одежды, так что в глаза бросаются в первую очередь предметы другого цвета. Дороги, стены, линия побережья, даже овцы — все это, похоже, специально было разбросано по стране незримым художником, чтобы подчеркнуть контраст и упорядочить огромное количество зеленого цвета и миллиарда его оттенков: светло-зеленого, темно-зеленого, желто-зеленого, зелено-желтого, сине-зеленого, серо-зеленого, зелено-зеленого, наконец. В Ирландии в полной мере осознаешь, что эти существа — первые и лучшие обитатели планеты — обескураживающе превосходят тебя числом. Стоя посреди торфяного болота в Дингле, нельзя не думать о том, какой Ирландия была до появления на ее берегах тебя и подобных тебе приматов. Сияла ли она пушистым изумрудом посреди синего моря при взгляде из космоса? Похожа ли была на скопление цветущего планктона на суше?..

Наконец мы прибыли на ферму «Феникс», где обычно останавливались во время экспедиций, чтобы поесть и переночевать. Ее владельцы Лорна и Билли встретили нас, как всегда, тепло. Правда, когда они осуждающе качали головой в ответ на нашу историю о Лимерике и ругали неких валяющих дурака паршивцев, трудно было понять, не нас ли они имели в виду.

— Выпьете чаю? — предложила Лорна. — Я знаю, вы не любите гулять по холмам, пока не распогодится хотя бы немного.

Мы уселись за стол, прикончили чайник чая и по ломтю содового хлеба с маслом и смородиновым джемом каждый, а потом принялись просто смотреть в окно, ожидая того приятного зуда, который требует немедленно встать и что-нибудь сделать.

— Что ж, — заметил спустя какое-то время Билл. — Ботинки у меня сухие.

— Это легко исправить, — ответила я, поняв намек, и мы начали готовить снаряжение.

К тому моменту каждая наша полевая экспедиция начиналась с негласной традиции: мы ехали на возвышенность, парковались там и лезли на самую высокую точку, попавшуюся на глаза. Добравшись до вершины, мы останавливались и смотрели вдаль, ожидая новой идеи. Даже самый лучший на свете план можно превратить в план еще более крутой, если правильно подойти к процессу, — поэтому мы отказались от детального планирования вообще, доверившись мысли, что только с вершины можно увидеть свой путь.

Билл стоял рядом со мной, глядя на горизонт — но не спокойно и уверенно, как всегда, когда оказывался на свободе среди диких просторов. Сейчас в нем чувствовалась тяжесть и усталость от необходимости тащить свое горе на другой конец света. Так прошло несколько минут.

Наконец я заговорила первой.

— Трудно поверить, что твоего отца больше нет, — сказала я, потому что именно это пришло мне в голову, когда я узнала о потере Билла.

— О да, — кивнул он. — Это случилось так неожиданно. Никто ведь не мог предположить, что в девяносто семь лет можно просто взять и умереть, верно?

Отец Билла всего три года не дожил до сотого юбилея и внезапно умер, оставив семью справляться с потрясением.

— Мы даже не подозревали, но, оказывается, он был стар, как мамонтовы какашки, — добавил Билл.

Я ответила, что после того, как человек перешагивает девяностопятилетний рубеж, окружающие начинают думать, будто он никогда уже не умрет. До самого конца отец Билла упрямо работал в домашней студии, монтируя огромное количество материала, накопившегося за шестьдесят лет в кинематографе.

— Что произошло? Это был удар, сердечный приступ или?.. — осторожно уточнила я.

— Кто знает? И кому до этого есть дело? — равнодушно ответил Билл. — Трупам настолько древним вскрытие не делают.

— Так и представляю, как он вваливается в рай и решительно проходит мимо места, где ты получаешь ответы на всякие важные вопросы — почему в мире столько страдания, зачем мы здесь и прочее. Минует все это, находит какой-нибудь угол, разворачивает принесенную с собой ржавую сетку и вешает ее на старые крючки для одежды, чтобы скорее начать выращивать помидоры.

— За него я спокоен, — откликнулся Билл. — Он ушел. Все просто. Если уж говорить честно, гораздо больше я беспокоюсь о себе. — И он, отойдя в сторону, устремил взгляд на юг. — Ничто не дает яснее понять, насколько ты одинок в этом мире, чем смерть родителей.

Я опустилась на колени. Билл так и стоял в паре метров от меня, слегка ссутулившись. Мне столько хотелось ему сказать. Сказать, что он не одинок и никогда не будет одинок. Что в этом мире есть друзья, с которыми его связывают узы прочнее, чем кровь, — узы, которые никогда не ослабнут и не исчезнут. Что он никогда не останется голодным, холодным или лишенным материнской опеки, пока я здесь и дышу. Что ему не нужно иметь две руки, чистые легкие, почтовый адрес, умение вести себя в обществе или легкий характер, чтобы быть нужным и незаменимым. Что, как бы ни сложилось наше будущее, моей главной задачей всегда будет пробить в стене мира дыру и обеспечить ему место, где он спокойно сможет оставаться собой со всеми своими странностями.

Но больше всего мне хотелось оттолкнуть Смерть, отправить ее туда, откуда она пришла. Нынешний урожай скорби уже собран — вполне достаточно до следующего раза. Увы, я понятия не имела, как выразить все это иначе, чем только что озвучила у себя в голове, а потому просто продолжала сидеть и утирать сопли.

Потянувшись, чтобы вытереть руки о мох, я удивилась тому, насколько он мягкий и упругий на ощупь. Колени мои ушли глубоко в верхние слои дерна, и вода вокруг них собралась в лужицы, пропитывая одежду. Снова наклонившись, я набрала полные горсти мха и растерла его между ладонями, «отмывая до грязи», как мы это называли. Изучив приставшие к коже кусочки почвы, я увидела листики, похожие на крошечные перья: ярко-зеленые сверху, лимонно-зеленые на внутренней стороне, а по краям едва заметно красноватые. «У них есть пигмент для любого солнечного лучика, каким бы тусклым он ни был», — подумала я, подняв взгляд к облакам.

Начал накрапывать дождь; вскоре он превратился из невнятной мороси в настоящий ливень. Поднявшись на ноги, я почувствовала, как холод пробирает их до костей: несмотря на длинные шерстяные подштанники, вода текла по коже, пропитывая носки. Впрочем, я все равно знала, что мы не высохнем как следует, пока не уедем из страны. Именно в такие минуты, когда ты, замерзший и промокший, стоишь по колено в навозе, особенно чувствуется превосходство окружающих растений — не просто терпящих эту мерзкую погоду, а процветающих в ней.

— О да, вам-то все это нравится, — пробормотала я, обращаясь к кустику мха перед собой, а потом наступила прямо на его верхушку — точно маленький ребенок, который злится на что-то совершенно другое, но пока не понимает на что. Мох прогнулся под моей подошвой, не причинившей ему вреда, и исчез в лужице чистой прозрачной воды. Стоило мне убрать ногу, как он вернулся на свое место, так что даже следа не осталось. Я вздохнула.

— Твоя взяла, засранец, — признала я, на минуту расстроившись. Потом, поразмыслив, снова наступила на мох (с тем же результатом), пнула его, а через пару секунд пнула еще раз.

— Это что за ирландские танцы? — спросил Билл, который наблюдал за мной с вежливым интересом.

— У тебя есть с собой пробирки на двадцать пять миллилитров?

— Только на триста. Основные запасы остались в рюкзаке.

— Понимаешь… Он выглядит таким же довольным жизнью, как и растения внизу…

Билл моментально подхватил мою мысль:

— …Несмотря на то что внизу, возле русла, воду получить проще.

— Это же просто живая губка, — заметила я, продолжая топтаться по выбранному участку, чтобы Билл увидел, как вода собирается под моей ногой, прижимающей растение.

— Но собирает ли он здесь столько же воды, сколько собрал бы в низине? — задумчиво произнес Билл, повернувшись к горизонту, и мы оба поняли, что столкнулись с главной загадкой сегодняшнего дня, а возможно, и всего путешествия.

Общеизвестная мудрость гласит: растения сидят на своем месте и ждут — воды ли, солнца, весны — этого и многого другого, и лишь дождавшись, начинают расти. Но если бы они и правда были так пассивны, вода просто текла бы сквозь пористый субстрат на холме, собираясь в низине, где мы увидели бы гораздо больше зелени. Что, если мох сам регулирует влажность почвы, удерживая воду вокруг и увлажняя землю для собственных целей?

Что, если мох забрался сюда, понял, что воды недостаточно, и начал изменять этот холм, превращая его в милое сердцу болотце и вписывая ранее пеструю возвышенность в общую зеленую картину? Что, если это не местность стала идеальной сценой для растений, а растения сделали ее такой: зеленое, порождающее зеленое, порождающее зеленое? Что, если сейчас мы спотыкались и оскальзывались на чем-то куда более сильном и решительном, чем мы сами?

— Изотопы углерода в листьях расскажут нам о водном режиме, можно будет сравнить данные по мху на вершине и в низине, — подытожила я свое предположение и начала шарить в рюкзаке в поисках «Листостебельных и печеночных мхов Британии и Ирландии» издательства «Атертон и партнеры». На восьмистах страницах этого фолианта были подробно классифицированы и описаны примерно восемьсот видов британских и ирландских моховидных. Я открыла книгу, скорчилась так, чтобы спиной хоть немного прикрыть страницы от дождя, и начала читать.

Согласно вступлению, мне предстояло увеличить каждый листик, размером не превышавший срезанный ноготь, в десять или двадцать раз — иначе разглядеть характерные признаки не удастся.

— У нас ведь есть увеличительные стекла? — спросила я. — Кстати, эти Атергады утверждают, что мхи легче идентифицировать, когда они мокрые.

— Ну, с этим-то проблем не будет, — пообещал Билл, выжимая воду из перчаток с обрезанными пальцами («Надоело уже тратить деньги на обычные», — объяснил он мне год назад, покупая эту пару в спортивном магазине).

Опустившись на колени, мы погрузились в изучение находившихся перед нами видов. Спустя два часа стало очевидно, что нам встретился род Brachythecium, — в основном благодаря длинным пушистым стеблям, различимым под лупой («При двадцатикратном увеличении напоминает лобковые волосы Ворчуна Оскара[6]», — аккуратным почерком вывел Билл в блокноте). Насчет конкретного вида мы не были уверены (основные ставки делались на rutabulum), поэтому решили временно назвать свою находку Brachythecium oscarlobcus.

Представителей семейства Sphagnaceae найти было просто: они выделяются яркой красной окраской молодых листьев, хотя мы не смогли бы определить конкретные виды даже под угрозой смерти. После долгого спора о том, включать ли в исследование пушистые мячики кукушкина льна, Polytrichum commune («Потому что они миленькие» было главным моим научным аргументом), мы решили ограничиться Brachythecium и Sphagnaceae, поскольку велика была вероятность обнаружить их представителей и в низине.

Билл записал все до мельчайших деталей.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

На сегодняшний день в мире нет другой столь известной, успешной и востребованной консалтинговой фирм...
В прозе и стихах, собранных в этой книжке, оживают разные моменты моей жизни, которыми хотелось бы п...
Данное пособие включает в себя подключение (настройку) рейки, направлено на усиление ауры и различны...
Эта книга – откровенный рассказ величайшего менеджера в истории футбола сэра Алекса Фергюсона о взле...
На основе результатов многолетнего исследования гуру менеджмента Брюс Тулган выделил типичные пробле...
Цель коучинга состоит в том, чтобы помочь человеку раскрыть его внутренний потенциал, определить сво...