Наследство Пенмаров Ховач Сьюзен
Ребекку похоронили несколькими днями позже, в ветреный день на погосте зилланской церкви рядом с Хью. Ее дети были там, все Рослины и ее друзья из Морвы. Ее двоюродная сестра Элис Карнфорт приехала в «даймлере» сэра Джастина с шофером, Уильям и я – в моей новой «лагонде». С нами никто не разговаривал. У Саймона Питера было побелевшее лицо, крепко сжатые губы, он был враждебен к нам, и даже Дебора, которая всегда меня любила, пробежала мимо, не остановившись, чтобы посмотреть в мою сторону. Для меня это было печально, мрачно, угнетающе, и воспоминание об этом расстраивало меня еще много месяцев.
Наступила весна; я повез Изабеллу в Лондон, потом в Кембридж в гости к Лиззи и, наконец, в Шотландию, чтобы провести август с Эсмондом в его отдаленном замке в Хайленде, который он использовал в качестве дачи. Длительный отдых пошел мне на пользу; постепенно воспоминание о смерти Ребекки отходило на второй план, и вскоре все покатилось по-прежнему; я снова стал наслаждаться жизнью, как и до несчастья.
– Нам было так весело! – задумчиво восклицала Изабелла. – Помнишь?
– Теперь нам опять будет весело, – обещал я ей и принялся развлекать ее со всей возможной роскошью остаток 1938 года и начало нового года.
Но для нас обоих, как и для всего мира, время заканчивалось, и, хотя мы с готовностью погрузились в веселое, беззаботное существование двух самых веселых и беззаботных аристократов западного графства, я уже знал, что наши легкомысленные деньки были сочтены. Все переменились с тех пор, как гражданская война в Испании превратила Лиззи в бойца, а меня в пацифиста. В Испании дела зашли в тупик, но к тому времени, когда армия Франко в 1939 году наконец одержала победу, всех уже интересовал не триумф фашизма в Испании, а его триумф в Австрии и Чехословакии. Теперь премьер-министром был Чемберлен. Весной и летом 1938 года «умиротворение» было словом, подразумевающим покой, здравый смысл и терпение, но после драмы в Мюнхене все переменилось. Истерическое облегчение, что войны удалось избежать, уступило стыду и возобновившемуся страху, а когда Гитлер в марте 1939 года оккупировал Богемию и Моравию, умиротворение умерло, а с ним и наши слепые и глупые надежды на мир.
– Война невозможна, – часто говорил я Уильяму. – Она просто невозможна.
Но на самом деле я хотел сказать: «Не хочу верить, что опять может случиться война; не хочу верить, что моя жизнь снова может быть так несправедливо разрушена лишь из-за того, что соперники, довоевавшиеся до кровавого тупика двадцать лет назад, настолько потеряли разум, что могут сойтись для второго раунда».
1939 год был годом немыслимого, и первого сентября вооруженные немецкие дивизии и самолеты вторглись в Польшу.
Праздник закончился. Остался только потертый альбом радостных воспоминаний, пустая детская наверху и перспектива долгого, на неопределенное время, расставания.
Глава 10
Герцогиня Констанция умерла в 1201 году… Теперь герцог Артур вдвойне осиротел, потеряв свою последнюю связь с домом Анжу. Он целиком находился в руках французских советников, назначенных королем Филиппом.
Альфред Дагган.Дьявольский выводок
«…Мы услышали, что наша мать пребывает в плотной осаде в Мирбо, и поспешили туда так быстро, как только смогли. Приехали на праздник Святого Питера Винкула. И там взяли в плен нашего племянника Артура…»
У. Л. Уоррен(цитирует Иоанна Безземельного).Иоанн Безземельный
– Эти немцы такие зануды! – сказала Изабелла, но она была напугана.
– Нехорошая история, правда? – сказал мне обеспокоенно Уильям за кружкой пива в пабе. – Вот куда завела нас политика умиротворения! Надо было давным-давно догадаться, что таких безумных вояк, как Гитлер, просто невозможно умиротворить. Или мы догадывались, но просто боялись ужасной правды?
«Дорогие, – нацарапала в записке из Парижа Мариана, – ведь эти новости – конец? Мне теперь ужасно сложно уехать из этой страны, жаль, что я не уехала после Мюнхена. Вы не могли бы одолжить мне пятьдесят фунтов? Я пыталась писать Эсмонду, но безуспешно – он, должно быть, где-то в дикой Шотландии, – потому что подумала, что могла бы наконец приехать жить к нему в Эдинбург, но теперь ему, наверное, придется идти воевать, и мы опять будем разлучены…»
– Тебе ведь не придется идти воевать, правда, Джан? – с дрожью в голосе спросила мать. – Тебе уже за тридцать. Сначала ведь заберут молодых мужчин, правда?
– Зачем идти добровольцем? – сказала Изабелла, и ее зеленые глаза вспыхнули на белом лице. – Почему бы тебе не оставаться здесь насколько можно долго?
– Потому что если все так поступят, – сказал я, – то скоро немцы окажутся в Пенмаррике, а наши дети вырастут нацистами.
– Но у нас нет детей! А Пенмаррик всего лишь дом…
– Замолчи!
– Но это правда!
В припадке ярости я начал трясти ее за плечи; она царапалась, но потом расплакалась.
– Джан, прости, я просто не могу иначе, я так боюсь, я не хочу, чтобы ты уходил… я хочу ребенка…
– У нас будет ребенок.
Но ребенка не было.
– О! – плакала Изабелла. – Зачем мы тянули время? Почему это с нами случилось? Почему, почему, почему? Это несправедливо!
– Да, – сказал я, – это несправедливо.
И снова, казалось, перед моими глазами поднялось двуглавое чудовище, но теперь лицо справедливости было скрыто от меня темным облаком, а лицо несправедливости оставалось неприкрытым. Мой поиск справедливости, покуда неослабевавший, скоро должен был начать долгий процесс разложения, пока в конце концов не свелся к элементарным целям, которыми я в жизни и руководствовался.
Самая элементарная из них была крайне проста. Я хотел остаться в живых. Я не мог вынести несправедливости ранней смерти. Второй моей целью было, чтобы Пенмаррик оставался платежеспособным. Я не мог вынести несправедливости долгов, залога и лишения права выкупа закладной. Наконец, прежде чем расстаться с Изабеллой, я хотел оставить ей ребенка. Я не мог вынести мысли, что моя молодая жена слишком быстро заскучает, если ей будет нечем заняться. Мой брак выдержал проверку временем, пока светило солнце и мы жили в своем веселом мире среди богатых друзей, но теперь я был напуган. Существует множество цветов, которые цветут только в теплицах, но вянут при первом дуновении холодного зимнего воздуха.
Я боялся от нее уезжать.
Но я уехал. Разве я мог поступить иначе? Чертова война приближалась, Франция рухнула, а британскую армию смыло в море у Дюнкерка. Мы остались одни. Все то лето светило солнце; иногда было достаточно посмотреть на красоту природы, чтобы представить, что ничего не случилось, что жизнь продолжается, как прежде, но это, конечно, была иллюзия, желание сбежать от слишком страшной реальности.
Потому что пришел 1940 год. Вся Англия лежала у порога смерти.
– Моя сегодняшняя проповедь, – произнес Адриан с кафедры, – навеяна семнадцатой главой Первой книги Самуила, той ее частью, в которой описано, как… – Он замолчал. Наступила невероятная тишина. Потом он продолжил, и его голос прозвучал, как сталь, высекающая искры о блестящий камень: –…как Давид победил Голиафа.
Я встретил Адриана в Лондоне. Он только что посетил важную церковную конференцию, и его пригласили прочесть проповедь в Сент-Клемент-Дейнсе. Я всегда жалел, что эту церковь потом разбомбили. Через всю войну я пронес с собой воспоминание о том, как затесался среди моря прихожан и слушал Адриана, провозглашающего в напряженной, жаждущей тишине: «Давид победил Голиафа…»
Всю войну я думал, что не выживу.
– Я вернусь, мама, – сухо сказал я матери. – Только хорошие люди умирают молодыми. Заботься о себе, старайся не перетруждаться. Я напишу тебе, как только смогу.
Я не думал, что снова ее увижу. Ей было восемьдесят, для своих лет она была сильна, но, когда уезжаешь от человека, которому за восемьдесят, не следует принимать как данность, что он будет жить вечно.
Я терпеть не мог прощаться.
Хуже всего было прощаться с Изабеллой.
– Как только я получу увольнительную, я тебе сразу же напишу, – сказал я. – Может быть, нам повезет и не придется ждать долго.
Она, с побелевшим лицом и крепко сжатыми губами, кивнула. Зеленые глаза на маленьком напряженном личике казались огромными.
– Мне так жаль, что нет… – Но она не смогла это произнести. Она слишком давно и слишком страстно хотела ребенка.
Я дотронулся до ее волос.
– Когда мы встретимся…
Потом я сел в поезд, и ее лицо превратилось в белое расплывчатое пятно на платформе, и несправедливость, холодная, грубая и безжалостная, стала контролировать мою жизнь.
Большую часть 1940 года я был просто наблюдателем: мне пришлось беспомощно наблюдать, как фиаско в Норвегии заменило Чемберлена на Черчилля, а фиаско в Дюнкерке привело к подъему национального духа и превратилось в победу. Но наконец армия заметила, что я пришел в нее добровольцем, и мне выдали форму, хотя я по-прежнему ничего не делал, когда кучка летчиков выиграла «Битву за Англию» и положила конец планам Гитлера немедленно вторгнуться на английскую землю. Моя подготовка закончилась только в конце 1940 года, и меня отправили в Северную Африку, но к тому моменту неудачи временно закончились и Муссолини потерпел несколько поражений, которые продолжались до конца мая.
Я служил в частях, которыми командовал генерал Уэйвелл, и прежде чем успел опомниться, уже помогал гнать итальянцев к северу от Бенгази. Кампания была успешна; мы взяли в плен почти сто тридцать тысяч человек и отступили в Египет. Я уже позволил себе радоваться окончанию войны и пришел бы в ужас, если бы мог предвидеть мрачные месяцы 1941 года, когда нас изгнали из Греции и с Крита, а страны «оси» заняли все балканские равнины.
Пока я в Египте дожидался следующего нападения врага, главным интересом моей жизни стали письма из дома.
«Бедная Изабелла без тебя чувствует себя совершенно потерянной, – писала мать. – Я ее очень полюбила. Я и не думала, что она так быстро освоится в Пенмаррике, и считаю, что лучшей жены ты не мог бы найти. Уверена, что ты скучаешь по ней так же, как и она по тебе».
«Твоя мать очень расстроена, – весело писала Изабелла. – Бедная старушка, она так по тебе скучает. Каждую неделю мы вместе пьем чай, и я пытаюсь ее подбодрить. Лиззи написала из Кембриджа, что хочет приехать погостить, но не представляет, как ей добраться до нас, потому что ее шофера призвали в армию, да и с бензином сейчас туго. Я объяснила ей, что теперь существует прекрасное изобретение под названием поезд, приспособленное специально для людей, у которых нет денег на машину, и спросила, не слышала ли она о таком. Никогда не перестану удивляться, как живет эта половина общества, хотя, полагаю, что я сама теперь принадлежу к ней…»
«Мой самый дорогой Джан, – писала Лиззи. – Я получила довольно необычное письмо от Изабеллы, совершенно радикальное. Может быть, она тайная социалистка? Если это так, то напиши ей, что я сама являюсь таковой уже многие годы. Я подумывала провести несколько месяцев в Корнуолле, чтобы избавить девочек от риска бомбежки (хотя слышала, что теперь даже Пензанс могут бомбить), но Эдди не хочет уезжать из Кембриджа, а я к тому же не думаю, что мы с Изабеллой поладим, если я останусь у вас больше чем на несколько дней. Не обижайся, мой дорогой, но ты должен знать, что мы с Изабеллой никогда не были особенно дружны. И все же мне жаль ее теперь, когда ты уехал, поэтому я, возможно, съезжу в Пенмаррик, чтобы пожалеть ее… Надеюсь, ей не слишком страшно жить совершенно одной в этом ужасном доме. Но ей ведь нравится Уильям, правда? Как хорошо, что он бросил поместье Карнфорт и вернулся в Пенмаррик присматривать за домом в твое отсутствие! Правда, я помню, ты говорил, что Чарити настаивала на том, чтобы остаться в Пензансе, где она теперь стала такой респектабельной дамой, и отказалась возвращаться в Сент-Джаст, где у людей, к сожалению, долгая память…»
«Дорогой Джан, – аккуратно выписывал буквы Уильям. – Как ты знаешь, давно прошли те дни, когда я писал длинные письма, поэтому не жди чудес, когда видишь конверт, надписанный моей рукой! Надеюсь, у тебя все идет хорошо. Здесь все более или менее в порядке, кроме того, что малышка Изабелла немного хандрит, и я недавно дал ей поплакаться в свою жилетку. Я подумал, что ты предпочтешь, чтобы она плакала в мою жилетку, а не в чью-либо еще! Шучу, конечно. Просто я подумал, что, если она напишет тебе тоскливое письмо, ты должен знать, что я ее немного ободрил и ей теперь лучше…»
«Мой дорогой Джан, – писала Изабелла. – Уильям такая душка! Как тебе повезло, что у тебя такой милый брат! Не знаю, как он терпит свою жену, эту ужасную, неряшливую бывшую барменшу! Она меня совсем не любит, не знаю почему. К счастью, твоя мать ее тоже не любит, и мы время от времени жалуемся друг другу на всех Рослинов. Джонас сейчас в Морве со своими тетками, старыми девами, нет, двоюродными сестрами, а Дебора – сделай глубокий вздох! – ушла в монастырь!!! Ты представляешь? Мы с ней не были близкими подружками, но она зашла в Пенмаррик попрощаться, перед тем как отправиться в Падстоу…»
«…Поэтому я решила уйти в монастырь, – немного позже написала моя племянница Дебора. – Я знаю, что мамочка бы этого не одобрила, но она была человеком, который наслаждался всеми прелестями жизни, поэтому ей было бы сложно понять, что я никогда не была счастлива в миру, где столько греха, страданий и зла. Здесь я буду намного счастливее, я уже ощущаю удивительное духовное возрождение. В своих последующих письмах я больше никогда не упомяну о прошлых грехах, но мне бы хотелось, чтобы ты знал, дядя Джан, что я прощаю тебе все страдания, которые ты причинил моей матери, прощаю, что ты повел ее по пути греха, который в конце концов привел ее к гибели. Я часто просила Джонаса, чтобы он тоже простил тебя, но с сожалением должна сказать, что мне еще не удалось его убедить; и все же я надеюсь, что Господь его просветит и он в душе простит тебя, как простила я. Я каждый день буду поминать тебя в своих молитвах и надеюсь, что, когда кончится война, ты приедешь навестить меня…»
«Сэр, – писала грубая рука дешевой ручкой с сильным нажимом. – Как Вы знаете, а может, и нет, Дебора ушла в монастырь и не может больше зарабатывать на жизнь, поэтому мне приходится просить помощи у Рослинов, у которых нет денег, кроме как у кузена Сима, но он такой злой, что просто невероятно. Никто из вас, Касталлаков, ничего для меня не сделал, Вы только использовали меня и мою мать, как хотели, а теперь, я считаю, настало время мне получить мою часть денег дедушки Касталлака, которую Вы отняли у меня, присосавшись к дяде Филипу, когда я был ребенком, и пустив о нем слух, что он гомосексуалист, чтобы напугать мою мать. Не могли бы Вы прислать мне пятьдесят фунтов? Я вырос изо всей своей одежды и не хочу выглядеть в школе пугалом. А если Вы думаете, что я только и делаю, что бездельничаю и попрошайничаю у родственников, то позвольте мне сообщить Вам, что каждые каникулы я работаю, а во время учебы разношу по школе бумаги, и мне кажется, что дедушке Касталлаку не очень бы понравилось, что его внук – простой мальчик на побегушках в дрянной школе. Присылайте деньги для меня на адрес мисс Хоуп Рослин в Морве, где я сейчас живу. А если денег не пришлете, я, черт побери, пойду к бабушке и заставлю ее дать их мне, поэтому, если Вы не хотите, чтобы тревожили Вашу мать, лучше заплатите. Даю Вам времени до конца месяца. Джонас».
«…Вот он и появился, – писала мать, – у меня на пороге. Ему сейчас пятнадцать, и, кроме глаз, которые он унаследовал от Хью, он вылитый дедушка Джосс Рослин, которого я знала мальчишкой. Я была с ним добра, но тверда. Я сказала, что он решил добыть деньги неверным путем, что, если бы он написал тебе в уважительном тоне, ты бы с радостью помог, но тон его письма не дал тебе возможности оказать ему помощь. Он немедленно пришел в ужасную ярость. Он орал на меня в чрезвычайно вульгарных выражениях, что, дескать, у него есть моральное право на деньги Марка, а когда я сказала ему, что это ерунда, он назвал меня старой… сказал, что, сколько он себя помнит, я всегда была настроена против него и его матери. „Совершеннейшая ерунда, – ответила я ему. – Вы с матерью всю жизнь старательно разрушали шансы, которые давала вам жизнь“. – „Это он их разрушил! – закричал Джонас, имея в виду тебя. – Он убил мою мать! Он украл у меня наследство! Он – убийца и… вор!“ – „Изволь немедленно покинуть мой дом, – сказала я, – или я позвоню мистеру Парришу и попрошу тотчас же прийти и выставить тебя силой“. Он ушел, ругаясь, и с тех пор я его не видела. Что это за ерунда, будто ты убил Ребекку? Насколько я помню, ты говорил мне, что она попала в беду из-за одного своего постояльца, а потом, бедная глупая женщина, попыталась выпутаться и попала в еще худшую беду. Разве это неправда? Кстати, раз уж речь зашла о попавших в беду женщинах, я сегодня получила очень жалобное письмо от Марианы…»
«Дорогой дядя Джан, – писал Эсмонд из Индии. – Мне очень не хочется Вас беспокоить, потому что я уверен, что у Вас и так полно сейчас проблем, но я очень волнуюсь за свою мать. Как Вы понимаете, я очень далеко от дома, а так как маловероятно, что я вернусь в Англию в обозримом будущем, я не знаю, что делать. Может быть, Вы будете так добры, что дадите мне совет. Короче, мать, похоже, уже некоторое время кочует из лечебницы в лечебницу, пытаясь вылечиться от алкоголизма. Я не знал, что она алкоголичка, хотя часто спрашивал себя, как она умудряется так быстро тратить деньги, которые я ей посылаю. Отец всегда отказывался давать ей больше, чем его обязывал закон, но я потихоньку финансировал ее даже до того, как он умер, и с тех пор постоянно снабжаю ее деньгами. Прежде чем я уехал за границу, ей удалось приехать в Эдинбург, чтобы повидаться со мной; тогда-то я и понял, что пришла беда. Прежде чем уехать за море, я поместил ее в прекрасную лечебницу, но теперь она добровольно ее покинула и, надо признаться, стала настоящим источником неприятностей для слуг в моем доме. К несчастью, она подружилась с неподобающим человеком, который ведет себя там как у себя дома, и дворецкий был вынужден написать мне письмо, в котором сообщил, что все слуги намереваются уйти. Я, как Вы понимаете, попал в очень сложное положение. Мне не хотелось выдавать матери источник информации, но в то же время мне надо было написать, что было бы лучше, если бы она на время уехала из моего дома и поселилась где-нибудь еще. В конце концов я написал, что в Эдинбурге небезопасно и что я настоятельно советую ей уехать на лето в Корнуолл, чтобы не попасть под возможные бомбежки. Я не предлагал ей поехать в Пенмаррик, потому что мне казалось неправильным, чтобы она злоупотребляла гостеприимством Вашей жены, и я предложил ей остановиться в „Метрополе“, где она могла бы жить так долго, как ей захочется, никому не мешая, а я, конечно, оплачу ее счет. Однако сегодня я получил от нее письмо, в котором она пишет, что собирается в Пенмаррик. Я приношу свои искренние извинения за неудобства, которые это принесет Вам и Вашей жене, но мне кажется, я не смогу ее теперь остановить. Что мне делать? Я побоялся писать бабушке, потому что мне не хотелось, чтобы она узнала о состоянии матери. Если бы я мог попасть домой, то сумел бы все организовать, но это, к сожалению, невозможно. Как Вы думаете, смогу ли я получить отпуск по семейным обстоятельствам? Очень в этом сомневаюсь. Пожалуйста, простите, что я перекладываю на Вас свои проблемы, но я просто не знаю, что делать, и не знаю, к кому обратиться. Ваш любящий племянник Эсмонд».
«Дорогой Джан, – писала мать. – Я рада, что у тебя достало здравого смысла рассказать мне правду и не „щадить мои чувства“. Конечно, я была шокирована, увидев Мариану в таком состоянии, но, по крайней мере, благодаря тебе я была готова к худшему. В своем письме, которое она прислала до приезда, она очень прозрачно намекнула, что с ней не все в порядке, поэтому я была уже некоторым образом готова к твоему письму, которое пришло вскоре после этого. Бедный Эсмонд, какая обуза для мальчика, которому всего двадцать один год! Как по-взрослому разумно он себя ведет. И такой контраст с Джонасом. Я написала Мариане, что она должна остановиться у меня, а не в Пенмаррике, потому что Изабелла нездорова (это неправда) и не может принимать гостей, но ты ведь знаешь, что Мариана всегда презирала ферму, и она отказалась здесь остановиться. Слава богу, на помощь пришел Уильям, и мы поселили ее в Карнфорт-Холле, рассказав Фелисити все, поэтому теперь и Фелисити, и Элис присматривают за ней. Чрезвычайно неприятная история. Я не в силах выразить, как неприятно мне видеть Мариану, всегда такую красивую, такую привередливую – слишком привередливую, как мне часто казалось! – которая теперь так мало за собой следит и носит недостаточно чистую одежду. Я спросила у нее, почему она так много пьет, и она сказала, что все в жизни у нее шло не так, что показалось мне странным, если учесть два великолепных брака, деньги, которыми ей так хотелось располагать, несколько красивых домов и такого красивого, очаровательного сына. Но мне кажется, что люди, которые пьют сверх меры, слишком склонны жалеть себя. „В моей жизни все было не так, – сказала она. – Никто никогда меня не любил“, – что, как мне показалось, слишком отдавало похмельем и было неправдой. Но с таким человеком невозможно спорить, поэтому я ничего не сказала и оставила ее слова без комментариев… Какой хороший человек Уильям Парриш! Оба мальчика Парриши выросли такими хорошими. Я слышала, что Адриан на днях обедал с архиепископом Кентерберийским…»
«…И несмотря на войну, мое будущее выглядит многообещающим, – писал Адриан. – Конечно, это почти неприлично, что посреди такого невероятного горя мне так везет, я чувствую себя счастливым, но боюсь или, лучше сказать, рад, что именно так я себя и чувствую… я довольно долго откладывал женитьбу, потому что сейчас я уже ближе к пятидесяти, нежели к сорока, но, мне кажется, это оттого, что я слишком долго искал Настоящую Любовь и Идеальную Женщину и судил всех женщин, применяя к ним стандарт фальшивый и нереальный. Но, встретив Анну, я понял, что совершенно не хочу жениться на образце добродетели, а лучше женюсь на той, кто разделяет мои человеческие слабости! Кроме того, Анна подходит мне по всем параметрам, а это самое главное, не правда ли? Она вдова настоятеля собора, поэтому очень хорошо знает образ жизни священника. У нее двое взрослых детей от первого брака. Странно, но она немного напоминает мне мою мать, – хотя сейчас считается, что говорить такое весьма подозрительно, поэтому я едва решился написать об этом, – но я забыл, ведь ты никогда не видел моей матери, и поэтому не сможешь заметить никакого сходства с Анной, когда вы встретитесь…»
«Адриан женится на святой, – нацарапал Уильям своим крупным, неаккуратным почерком. – Милая женщина, но, пожалуй, слишком „хорошая“, ты ведь понимаешь, о чем я? Чувствуется, что она немедленно зачисляет тебя в одну из категорий: „хороший“, „плохой“ или „безразличный“ – прихожанин и дает тебе соответствующее задание к следующему церковному празднику. Мне она показалась очень доброй и очаровательной, но я сразу почувствовал, что меня взвесили на церковных весах и сочли, что я недостаточно хорош! Странно, правда? Я женился на грешнице, а Адриан женится на святой, но я уверен, что он будет счастлив. Мы с ним всегда были разными…»
«…Меня она не одобрила, – писала Изабелла. – Мне кажется, я получила ярлык падшей женщины с наклонностью к разврату! Я видела, что ей не терпелось провести со мной воспитательную работу. Когда они ушли, мы с Уильямом потом часами о ней судачили, но Чарити это раздражало, и она попыталась меня выставить… Больше новостей нет. Родители все зовут меня в гости, поэтому придется вскоре собраться с духом и съездить. Твоя мать чувствует себя хорошо, только мне кажется, что ужасный Джонас опять не дает ей покоя…»
«…Поэтому я дала ему десять фунтов, – писала мать. – Наверное, мне не следовало этого делать, потому что он, конечно же, вернется просить еще, но мне его по-настоящему жаль, и, в конце концов, я ему бабушка. Я знаю, что он груб, что у него плохие манеры, Джосс всегда был таким, но он все-таки немного напоминает Хью, а я почему-то думаю, что если бы Хью остался жив, то Джонас вырос бы другим, а сейчас он просто жертва обстоятельств. Я знаю, что это глупо, потому что мы все – жертвы обстоятельств, но я стара, становлюсь сентиментальной и очень много думаю о прошлом. Еще я очень много думаю о Мариане, когда она была молода… Она опять болела, и Элис Карнфорт пытается устроить ее в очень хорошую лечебницу…»
«…Я была шокирована, увидев Мариану, – писала Лиззи. – Эдди настоял, чтобы я увезла на месяц девочек, поэтому мы все потащились в Пенмаррик на поезде. Через пару дней я решила, что пора повидать семейный скелет в шкафу, и поехала в Карнфорт-Холл. Это был ужасный визит. Мариана постоянно находится в депрессии и выглядит просто ужасно. Да и вообще, поездка домой произвела на меня в целом очень тягостное впечатление. Мама позволяет этому малолетнему преступнику Джонасу делать с собой, что тот захочет. Недавно, когда он считал, что один на ферме, я слышала, как он угрожал ей, но тут вступила я и сказала все, что о нем думаю, поэтому он стремительно ретировался, поджав хвост. Я сказала маме, что, если он попытается еще раз выжать из нее деньги, ей следует вызвать полицию. Это возмутительно, когда тебя терроризирует твой собственный внук… Рада сообщить тебе, что Изабелла чувствует себя хорошо, хотя временами ее поведение кажется мне несколько эксцентричным. Спешу добавить, что тебе при этом не следует волноваться, но она приглашает на ужины в Пенмаррик страннейших людей: один из них – весьма ревностный садовник, который поставил себе целью в жизни вырастить новую форму гортензии. И еще она очень опасно водит твою машину (хотелось бы мне знать, откуда у нее берется бензин). Очевидно, эти странные люди – ее старые друзья, знакомые ее родителям, поэтому все они по-своему весьма респектабельные люди; кроме того, она говорит, что Уильям везде ее сопровождает. Чарити называет это несколько более горьким словом, но, мне кажется, к ее мнению не стоит относиться слишком серьезно. Короче говоря, я почти что почувствовала облегчение, когда вернулась в Кембридж…»
«ВАША ЖЕНА ВЕДЕТ СЕБЯ РАСПУЩЕННО, – говорилось в анонимном письме, аккуратно написанном печатными буквами на бумаге, которую использует Уильям, и проштемпелеванном в Пензансе. – СПРОСИТЕ ЕЕ, СКОЛЬКО РАЗ ОНА ПРИСТАВАЛА К ВАШЕМУ БРАТУ УИЛЬЯМУ ПАРРИШУ И СКОЛЬКО РАЗ ЕЕ ГОСТЬ ИЗ ДЕВОНА ОСТАВАЛСЯ НОЧЕВАТЬ ПОСЛЕ УЖИНА. ОНА ВЕДЕТ СЕБЯ ХУЖЕ ЧЕМ ТЕЧНАЯ СУКА».
«Мой дорогой Джан, – радостная, как весеннее утро, писала Изабелла. – Мы были так рады визиту Лиззи, хотя она и позеленела от зависти, узнав, что я достаю бензин на черном рынке. Мы хорошо с ней ладили. Какая жалость, что ее девочки такие некрасивые, но, может быть, с возрастом они станут лучше. Дорогой, новостей совсем нет. Жаль, но мне действительно нечего тебе сообщить. И еще я прошу прощения, что не писала достаточно часто. Эта старая сука Чарити каждый раз, когда мы сталкиваемся, смотрит на меня так, словно готова сожрать. Я уверена, она думает, что я хочу соблазнить Уильяма. Какая глупость! Как будто я могу всерьез рассматривать в качестве любовника кого-нибудь старше пятидесяти! Когда гостила Лиззи, приезжали мои родители и Кит с ними. Я уже говорила тебе, что мы с Китом по-прежнему дружим, несмотря ни на что, но, если уж говорить начистоту, мне было несколько неудобно увидеть его снова, и я потом написала родителям, что больше не хочу, чтобы Кит приезжал. Бедный Кит! Его признали непригодным к воинской службе из-за порванной барабанной перепонки, а правительство заставляет его выращивать овощи вместо цветов, поэтому он расстроен; впрочем, одна пышнотелая девушка приходит ему помогать… Дорогой, когда ты приедешь домой? Я знаю, что не следует писать жалобные письма, но иногда по ночам я лежу без сна и просто больше не могу переносить разлуку…»
«НЕ МОГ БЫ ТЫ ПОЛУЧИТЬ ОТПУСК ПО СЕМЕЙНЫМ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАМ? – было написано в телеграмме из Корнуолла. – ПЛОХИЕ НОВОСТИ О МАРИАНЕ ТЧК ПРИНЯЛА БОЛЬШУЮ ДОЗУ СНОТВОРНОГО ТЧК ДОЗНАНИЕ СРЕДУ ПОХОРОНЫ ЧЕТВЕРГ ПОЖАЛУЙСТА ПРИЕЗЖАЙ ЕСЛИ МОЖЕШЬ ТЧК УИЛЬЯМ».
В то время я был в Тобруке. Стоял 1942 год, Уэйвелла заменили на Очинлека, а в конце января Роммель вытеснил нас из Киренаики. Наше отступление, случившееся вскоре после ужасных новостей из Сингапура, привело меня в депрессивное состояние, и возможность вырваться домой, пусть даже на короткое время, поначалу показалась мне слишком невероятной, чтобы быть правдой. Но моя просьба об отпуске по семейным обстоятельствам была удовлетворена; Очинлек был слишком занят, объясняя Черчиллю, что его армия была непригодна для наступления, коль скоро не было помощи с Мальты, а Роммель получал все больше и больше припасов и амуниции, поэтому на данный момент ничего не происходило.
Когда я приехал домой, расцветали все корнуолльские цветы. За границей бомбы крушили Любек, Росток и Кельн, в Англии мы страдали от воздушных налетов по Бедекеру[19], но в Пенмаррике воздух был напоен запахами ранней корнуолльской весны, а лазурное море дымкой лежало под мирным небом.
Поначалу я не видел никого, кроме Изабеллы. Красивая, светящаяся радостью Изабелла, с длинными, переливающимися волосами, развевающимися за спиной, бежала по платформе в мои объятия, в ее огромных зеленых глазах стояли слезы, ртом я ощутил ее полные, мягкие, нежные, страстные губы.
– Джан, Джан, Джан… – Она едва выговаривала слова, прижимаясь ко мне. – Джан, как я по тебе соскучилась! Мне было так плохо, так одиноко…
Тогда я понял, что она меня любит, что она мне не изменяла и что она ждала меня с такой же тоской, как и я ее.
– Сколько? – спросила она. – Сколько у нас времени?
– Сорок восемь часов.
– Вечность! Целых сорок восемь часов! Джан, мы не должны потерять ни одного, это настоящая драгоценность!
Но по большей части мы друг друга не видели. Мне пришлось поехать в Карнфорт-Холл, чтобы поговорить с Элис и Фелисити, а потом вместе с Эсмондом, которому тоже дали отпуск по семейным обстоятельствам, заниматься приготовлениями к похоронам. Надо было присутствовать на дознании («Самоубийство вследствие нарушения мозговых функций», – звучно произнес следователь), а через день в Пензансе состоялись похороны. Это была кремация.
– Она терпеть не могла похорон, – сказал Эсмонд. – Я помню, она говорила мне, что ненавидит церковные похороны и не хочет, чтобы, когда она умрет, кто-нибудь страдал так же, как страдала она, когда умирал кто-нибудь из ее родственников. Она бы захотела, чтобы все было именно так.
Он уехал сразу после похорон, высокий молодой человек в военной форме, с лицом, загоревшим на южном солнце, с печальными, обведенными черными кругами глазами. В следующий раз я его увидел только через много лет.
Тем же поездом уехала Лиззи. Ее муж был болен, и ей не хотелось задерживаться в Корнуолле. Мы были вынуждены распрощаться второпях, в расстроенных чувствах, и каждый из нас думал о том, что, возможно, лучше было бы вообще не провожать друг друга, чем переживать эти мучительные часы, а потом она уехала, и я остался один на платформе.
Был вечер, а мне нужно было уезжать ранним поездом, поэтому времени оставалось очень мало. Я решил, что должен напоследок навестить мать, чтобы попрощаться, поэтому сел в старую коляску, которую пришлось использовать снова из-за нехватки бензина, выехал из Пензанса и поехал по пустоши в Зиллан.
Мама хорошо перенесла смерть Марианы, но ее движения теперь стали более медленными, а когда она двигалась, то еще больше сутулилась. Когда я приехал, то обнаружил ее за излюбленным занятием: чтением дневника и обдумыванием событий давно минувших дней. Она словно умела путешествовать и снова жить во времени, где войны не были мировыми, а немцы только недавно стали чем-то большим, чем просто собранием из Руритании[20], бедными родственниками королевы Виктории.
– Мы все так радовались наступлению двадцатого века, – сказала она. – Я очень хорошо это помню. Жанна родилась как раз в самом конце тысяча восемьсот девяносто девятого года. Какой она была хорошенькой малышкой! Такой милой, с ней было так легко управляться. Иногда, когда она еще была младенцем, она напоминала мне Стефена. Странно, но я до сих пор ясно помню Стефена, хотя он умер более пятидесяти лет назад! Мой первый ребенок… Так печально, что он умер таким маленьким. Но потом родился Маркус, и мне стало полегче. Потом родилась Мариана. Потом Филип…
– Хелена тебе пишет?
– Да, каждый месяц. Она много работает для Красного Креста, и я уверена, что она им очень полезна. Милая Хелена. Я ее очень люблю. Надеюсь, увижу ее еще раз когда-нибудь, хотя вряд ли. Чувствую себя очень старой и усталой, да и не может же человек жить вечно.
– Ну хватит об этом, мама! Когда война закончится и я окончательно вернусь домой, я хочу увидеть тебя живой и здоровой, поняла? Я мечтаю, чтобы ты присутствовала на крестинах моего сына, когда бы это ни случилось. Тебе еще рано умирать! Я этого не потерплю.
Она засмеялась. Я расслабился и улыбнулся. Вскоре она сказала:
– Кстати, о внуках…
– Да, я хотел спросить тебя о Джонасе. Может быть, мне следует с ним повидаться, прежде чем я уеду?
– Нет-нет, у тебя и так мало времени. Проведи его с Изабеллой. Я справлюсь с Джонасом, а если станет совсем трудно, позвоню Уильяму и попрошу помощи.
– Лиззи говорила, что он тебе угрожает…
– Нет, ему только нужны деньги, и он пытается обосновать свои требования, говоря, что имеет на эти деньги права. Угрозы его глупы: он говорит, что пойдет в полицию и скажет, что ты организовал аборт его матери и что тебя надо преследовать по закону как виновного в ее смерти. Полиция, конечно же, ему не поверит, но это будет неприятно, и…
– Но боже мой, мама, это же шантаж!
– Нет, дорогой, но я даю ему деньги потому, что мне его жаль, а не потому, что боюсь его глупых угроз.
– Но он подумает…
– Мне все равно, что он подумает. Он просто глупый мальчишка, который еще не дорос до того, чтобы понять, что так поступать нельзя.
– Это опасный молодой негодяй! Послушай, мама, когда он придет в следующий раз, я хочу, чтобы ты послала за Уильямом, как только его увидишь, поняла? Я не желаю, чтобы все это продолжалось.
– Ну…
– Пожалуйста, мама! Я настаиваю.
– Хорошо, дорогой. Но…
– Обещаешь?
– Да, хорошо. Если хочешь.
Я убедился в том, что она действительно сделает так, как я ей велел, и, все еще злясь на то, что она дает деньги в ответ на дикие угрозы Джонаса, с неохотой ушел и вернулся в Пенмаррик, чтобы провести с Изабеллой последние драгоценные часы своей свободы.
Телефон зазвонил в восемь. У нас уже не было дворецкого, потому что Медлин ушел на пенсию нянчить свой ревматизм, а в начале войны я в целях экономии уволил лакея, но у нас была расторопная главная горничная, которая и ответила на звонок.
– Ваша мать хочет с вами поговорить, сэр, – сказала она, просунув голову в дверь гостиной.
Я поблагодарил ее и прошел в холл. Помню, я подумал, что было бы гораздо удобнее, пусть и не так аристократично, иметь телефон в гостиной. Может быть, после войны…
Я взял трубку.
– Мама?
– Джан-Ив, я держу данное тебе слово. Джонас идет. Он уже почти у входной двери. Ты сам приедешь или позвонишь Уильяму?
– Я сам приеду, – без колебаний ответил я. – Возьму машину. К счастью, у Изабеллы есть немного бензина на крайний случай, поэтому я доберусь быстро. И проучу этого бандита раз и навсегда.
Я повесил трубку и быстро прошел по холлу в гостиную. Когда я вошел, Изабелла встревоженно на меня посмотрела.
– Что было нужно твоей матери?
– Джонас опять не дает ей покоя. Послушай, дорогая, я хочу уладить все эти дела с Джонасом до отъезда. Я должен идти, прости. У меня нет выбора.
– Джан!
– Я быстро.
– Но…
– Мне очень жаль, дорогая, но выбора нет. Мне надо идти. – Я наклонился, чтобы поцеловать ее, и попытался не обращать внимания на злость в ее глазах. – Жди меня в спальне, – сказал я. – Я пройду прямо наверх, когда вернусь. – И, оставив ее в гостиной по-прежнему злой, я выбежал в ту часть конюшни, которая была переделана под гараж.
Ехал я быстро. Я несся по главной дороге через Сент-Джаст. Вскоре я устремился по пересеченной местности пустоши, а когда перебрался через перевал, ведущий в приход Зиллан, солнце исчезло в темнеющем море, а на странный пейзаж вокруг опустились сумерки. Я свернул и помчался по проселочной дороге, ведущей на ферму.
На секунду я подумал, что он уже уехал, но неожиданно увидел его велосипед, прислоненный к стене маслодельни, и понял, что он все еще там. Я остановил машину во дворе, вышел и быстро прошел на кухню.
Он сидел там, где до него, должно быть, сиживал его отец, развалившись на стуле и закинув ноги на край стола. Я едва узнал его, потому что не видел три года, а между тринадцатью и шестнадцатью годами подростки сильно меняются. Детская плотность телосложения исчезла; он по-прежнему был крепок, но это была крепость худого, жилистого тела. Выражение лица было по-прежнему агрессивное, а губы надуты. Волосы, светлые в детстве, стали грубого каштанового цвета. Он небрежно зачесывал их назад, не разделяя на пробор. Выглядел он тем, кем и был: хулиганом из рабочего класса с неясным будущим; и хотя я искал в его лице пусть самого легкого сходства с Ребеккой, это было тщетно.
– Так это ты, – сказал он, не поднимаясь со стула. – А я-то думал, соизволишь ли ты повидаться со мной, пока находишься дома. Наверное, не соизволил бы, если бы не старушка.
В его выговоре корнуолльский акцент смешивался с лондонским просторечием кокни, и все это усугублял жаргон муниципальной школы. Ужасное произношение.
– Мама, пожалуйста, оставь нас, – непринужденно сказал я, и она вышла, не говоря ни слова.
– Ну что ж, негодяй, – сказал я, неимоверным усилием воли подавляя гнев. – Проблемы с тобой начались, как только ты родился, поэтому я не удивлен, что во время моего отсутствия они только возросли. Мне казалось, что даже ты не опустишься до того, чтобы изводить свою собственную бабушку, но, как видно, я ошибался.
– Это она меня изводит! – Он встал. Он был выше меня дюйма на два. Голубые глаза сверкали гневом. – Вы оба меня изводите! Я должен был жить в Пенмаррике и иметь столько денег, сколько захочу, я должен был ходить в дорогую школу, а в результате все, что у меня есть, – это комната и содержание на грязной старой ферме дяди Джареда вместе с тремя синими чулками! И никаких денег, кроме тех, что я могу украсть, и образование в местной школе! Ты украл у меня мое наследство, ты и твоя… старуха-мать! Вы обработали дядю Филипа и заставили его изменить завещание…
– Посмотри фактам в лицо, дорогой мой, – медленно произнес я, решившись не унижать себя гневом и какой-нибудь глупой выходкой. Он был уже слишком взрослым для обычной порки, а если бы дело дошло до драки, то он сумел бы постоять за себя, а я мог и оскандалиться. – Посмотри фактам в лицо. Ни я, ни моя мать не имеем никакого отношения к тому, что Филип изменил завещание.
– Имеете! – заорал он. – Мне Саймон Питер говорил…
– Саймон Питер ненавидит и меня, и мою мать. Вряд ли можно ожидать от него объективности.
– Но это правда!
– Это неправда, – произнес я, подчеркивая каждый слог. – Правда состоит в том, что твоя мать привела Филипа в такое отчаяние, что у него кончилось терпение и он отказался от мысли сделать тебя своим наследником. Если бы не твоя мать…
– Не смей говорить мне о моей матери! – Он дрожал с ног до головы. – Я знаю, что ты с ней сделал!
– А раз уж мы заговорили о правде, то позволь мне сказать, что кое-кто, а именно Саймон Питер, наговорил тебе и Деборе кучу лжи. Я не имею никакого отношения к смерти твоей матери, абсолютно никакого.
– Ты убил ее!
– Ерунда!
– Ты просто убийца! Я знаю, как она умерла! Я уже взрослый! У нее должен был быть ребенок – от тебя! – и ты заставил ее пойти к какому-то мяснику, чтобы от него избавиться!
– Я не делал ничего подобного. Я пытался убедить ее поехать к гинекологу в Лондоне. Да и ребенок это был не мой.
– Врешь! – орал Джонас. – Врешь! Любой в приходе Морва знал, что ты спал с ней, когда бы ни приходил в наш дом! Все знали, как она тебя любила и как плохо ты к ней относился! Она никого, кроме тебя, не любила! Мама была хорошая, красивая и не стала бы спать с любым, кто…
Во мне что-то оборвалось. Горячий, опасный гнев ударил мне в голову.
– Дорогой Джонас, – сказал я, – ты явно идеализируешь образ своей матери. На самом деле она не была и наполовину так добродетельна, как тебе хочется думать. Не говоря уже о том, что она бегала за мной, так же как и я за ней, – однажды она даже подцепила меня на углу улицы, чтобы поразвлечься после обеда! – и она не просто так интересовалась последним постояльцем, который провел Рождество на ферме Деверол перед тем, как она умерла. Тебе уже пора понять, что твоя мать…
Его движение было таким быстрым, что застало меня врасплох. Я увидел приближающийся кулак, но, хотя и попытался увернуться, он все равно попал мне в челюсть, и я отлетел к стене. Комната закачалась. Я захрипел, попытался восстановить дыхание, но, когда увидел, что он опять идет на меня, рефлексы сразу ожили.
Он опять попытался меня ударить, но на этот раз я был наготове. Я увернулся от его кулака и нанес ему точный апперкот в челюсть, от которого он сильно закачался и упал. Голова его ударилась о деревянную ножку стола; он с грохотом упал на пол и затих.
Я стоял, глядя на него и тяжело дыша. Кухонная дверь открылась. Я оглянулся и увидел, что мать заглядывает в комнату.
– Джан…
– Одну минуту, мама.
– Что случилось?
– Он ударил меня, а я ударил его. Он придет в себя. – Я смахнул пот со лба и подошел к Джонасу, который по-прежнему лежал на полу. – Хорошо, – коротко сказал я ему, тронув его кончиком ботинка на случай, если он притворялся. – Можешь вставать.
Он не шевелился.
– Джонас!
Ответа не было.
Я наклонился, перевернул его, осмотрел.
– Джан…
– Отойди, мама. – Я встал на колени, расстегнул ему воротник и попытался нащупать пульс, но слышал только громкие удары своего сердца, отдававшие в голову с такой силой, что в ушах звенело.
– Вот, – сказала мать дрожащим голосом. – Возьми зеркало. Приложи ко рту.
Я приложил. Оно не запотело.
Он был мертв. Сын Ребекки умер. Умер мой собственный племянник, а я…
Я нанес удар, который его убил.
Глава 11
По прошествии пятидесяти лет Мэттью Перис совершенно не понимал, что именно случилось, и мог только надеяться, что было неправдой то, что Иоанн убил Артура. Тот просто исчез, и поползли слухи, что он умер… (Филипп Август) начал дразнить Иоанна этим исчезновением, как только поверил, что Артур мертв…
У. Л. Уоррен.Иоанн Безземельный
(Артур) был шестнадцатилетним рыцарем, которого захватили в плен, когда он пытался обложить мешками с песком замок, где укрывалась его восьмидесятилетняя бабка. Смерть его была несвоевременной, но не вполне незаслуженной.
Альфред Дагган.Дьявольский выводок
– О боже, – сказал я. Больше я ничего не смог выговорить. Я стоял на коленях и смотрел на Джонаса; мозг мой оцепенел, я не знал, что делать. – О боже.
Тогда мать, а не я, взялась за дело. Вспоминая этот случай, я удивляюсь, как спокойно она держалась после такого ужасного потрясения, но потом она сказала мне, что не позволила шоку овладеть собой до наступления следующего дня; потом она лежала в постели целую неделю и встала, только когда врач пригрозил ей, что заберет ее в больницу на обследование. Но сейчас, через минуту после ужасного происшествия, она была само ледяное спокойствие. Я всегда знал, что моя мать – крепкая старушка; а теперь она мне это еще раз доказала. Пока я неподвижно сидел на полу у тела Джонаса, она нашла бутылку бренди и неловко налила жидкость в два бокала.
– Пей, Джан-Ив.
Мы выпили. Я встал, но ноги мои были так слабы, что мне пришлось сесть.
– Ты в этом не виноват, – сказала мать. – Ты не хотел его убивать, я знаю. Это случайность.
Но я был слишком потрясен, чтобы отвечать. А Саймон Питер поверит, что это была случайность? Если кто-нибудь знает, что Джонас откровенно шантажировал мою мать и меня за мою роль в смерти Ребекки, в любую историю о случайности будет сложно поверить.
– Я скажу, что была в комнате, – сказала мать. – Я скажу, что видела, как это случилось.
Но она была заинтересованным лицом, предвзятым свидетелем, даже подозреваемой, которая могла задумать убийство вместе со мной.
– Ах, если бы я только не давала ему денег! – сказала мать. – Он, должно быть, сказал кому-то, что тебе есть что скрывать в отношении смерти его матери – он бы не стал молчать о том, что я даю ему деньги! А я была просто щедра к нему, потому что он мой внук, а не из-за его смешных угроз. Интересно, кто-нибудь в это поверит?
После долгого молчания я спросил:
– Интересно, а знает ли кто-нибудь, что он сегодня сюда собирался?
– Надо исходить из предположения, что кто-то знает.
– Мне кажется, нам надо сказать… – Я замолчал.
Мать посмотрела на меня:
– …что он приходил. Я позвонила и попросила тебя приехать, потому что он надоедал мне требованиями денег и вообще был неприятен. Он был сложным мальчиком, но, поскольку он мой внук и мне хотелось ему помочь, я время от времени давала ему деньги. Джан-Ив, мы будем говорить правду – и ничего, кроме правды. До определенного момента. Тогда никто не сможет доказать, что все последующее было неправдой.
– Да, – медленно произнес я. – Да… Он был груб, с ним было тяжело, поэтому я сурово поговорил с ним и велел больше тебя не тревожить. Мы поссорились, да, мы даже поссорились, а потом…
– А потом, – сказала мать, – он велел тебе убираться к черту и ушел. Мы еще долго обсуждали происшедшее, а потом ты наконец уехал обратно в Пенмаррик. Ты уехал в одиннадцать. В девять часов, то есть сейчас ты позвонил жене и сказал, что Джонас только что ушел, но что я расстроена, и ты поедешь домой не сразу, а когда я почувствую себя лучше.
– Да, – снова сказал я. – Да, так оно и было. – Я налил нам еще бренди, и мы снова обдумали ситуацию.
– Хорошо, что ты приехал на машине, – сказала мать. – Все будет легче сделать. Но что делать с велосипедом? Он уместится в багажник?
– Я от него избавлюсь, не беспокойся… Где Энни? Спит?
– Да, она всегда ложится с сумерками. Не думай о ней. Что ты собираешься делать с велосипедом, Джан-Ив?
– Есть очень плохая дорога, которая ведет к шахте Динг-Донг…
– Шахта затоплена?
– Не знаю. Да, я понимаю, о чем ты. Если бы я мог добраться до Сеннен-Гарта… но мне кажется, что я не смогу довезти и его, и велосипед до бухты.
– Зачем до бухты?
– Главные штольни выходят на пляж. Если бы я мог добраться до штолен…
– Около Кинг-Уоллоу есть старый ствол, куда Филип спускался, когда был мальчиком. Он мне однажды сказал, что, когда Сеннен-Гарт затопят, можно будет посмотреть вниз, в ствол, и увидеть воду.
– Правильно. Я знаю, о каком стволе ты говоришь: он мне его однажды показывал. Но если шахту когда-нибудь осушат… да нет, зачем? Я буду владеть ею до конца жизни, а когда я умру, никому до этого уже не будет дела. Я позабочусь о том, чтобы шахту не осушали.
– Никому и в голову не придет ее осушать, – сказала мать. – Это дорого, а там не осталось достаточного количества олова, пригодного для добычи, чтобы оправдать расходы. Корнуолльскому Оловянному Берегу пришел конец. Ты в безопасности.
– Тогда, если я доеду до Сеннен-Гарта…
Мы поговорили еще, повторяя эту версию, чтобы не упустить ни одной детали.
– Знаешь, – сказал я наконец, – я склоняюсь к тому, чтобы не избавляться от велосипеда. Кто угодно может свалиться в темноте в неогороженную штольню, но никто не заедет туда на велосипеде. Если велосипед исчезнет, это вызовет больше подозрений, чем если его найдут. А если я продырявлю заднюю шину и оставлю его на дороге в Морву? Полиция может решить, что с Джонасом, который шел по пересеченной местности к ферме своих сестер, в темноте случилось несчастье.
– Но бросит ли Джонас велосипед? Разве он не слезет с него и не покатит с собой?
– Он устал и зол. Может быть, остановилась машина и его подвезла.
– Да, полагаю, это возможно.
– Дело в том, что если они не найдут тело, то не смогут ничего доказать, а тело они никогда не найдут.
– Правда.
– У тебя есть какие-нибудь перчатки?
– Да… а что?
– Я начитался достаточно детективов, чтобы знать, что нельзя трогать велосипед руками.
Она ушла на поиски старых перчаток Филипа, а я вышел во двор, чтобы найти мешковину и потом завернуть в нее тело. Когда я вернулся, она ждала меня на освещенном пороге кухни.
– Может, погасить свет? – спрашивала она. – Меня преследует ощущение, что по крайней мере тысяча человек следят за нами в темноте из-за холмов.
– Да, выключи.