Дипломатия Киссинджер Генри
Внутренние оппоненты Аденауэра, социал-демократы, могли тоже похвастаться незапятнанным прошлым — оппозицией нацистскому режиму. Их исторической опорной базой была советская зона оккупации Германии, которую силой вынудили стать коммунистической, — такому ходу событий социал-демократы бесстрашно противодействовали. Подозрительно относясь к политике «сдерживания», с такой же страстью, с какой они были привержены демократии, социал-демократы считали более первостепенной задачей достижение единства Германии, а не укрепление атлантических связей. Они противостояли прозападной ориентации Аденауэра и охотно заплатили бы за достижение прогресса в области национальных целей Германии принятием обязательства стать нейтральными. (В середине 60-х годов социал-демократы сменили курс: они признали Атлантический союз и вступили в «большую коалицию» с христианскими демократами в 1966 году, сохраняя, однако, большую тактическую гибкость в отношении Востока, чем аденауэровские христианские демократы.)
Аденауэр отвергал сделку по поводу нейтралитета, на которую были готовы пойти социал-демократы, частично из философских соображений, частично по причинам сугубо практического характера. Стареющий канцлер не желал возрождать националистические искушения, тем более когда уже существовали два германских государства, которые, как предупреждал Черчилль в речи о «железном занавесе», могут выставить себя на аукцион. И он понимал гораздо лучше своих оппонентов внутри страны, что в исторической обстановке своего времени объединенная, нейтральная Германия может возникнуть лишь в результате мирного урегулирования, организованного против Германии. На новое государство наложат жесткие ограничения, и будет установлен международный контроль. Могущественные соседи обретут постоянное право вмешательства. Аденауэр полагал такого рода перманентную подчиненность психологически более опасной для Германии, чем разделенность. Он избрал равенство и интеграцию с Западом и респектабельность своей страны.
Теперь так и не станет известно, смог бы Сталин преодолеть нежелание Аденауэра и прочих демократических лидеров и довести дело до крупномасштабной дипломатической конференции, или какие конкретно уступки, если он собирался на них идти, он был бы готов сделать. Его предложение относительно широкомасштабной конференции наверняка было бы поддержано Черчиллем. Во всяком случае, смерть Сталина сделала все эти соображения пустым звуком. Где-то в промежутке между ранними часами 1 марта 1953 года, когда он расстался с коллегами, вместе с которыми смотрел фильм, и тремя часами утра 2 марта, когда он был обнаружен лежащим на полу дачи, со Сталиным случился удар. Время, когда это случилось, точно назвать нельзя, ибо охрана боялась войти к нему в комнату ранее положенного срока, так что вполне возможно, что он пролежал много часов, прежде чем о его состоянии стало известно. Ближайшие помощники Сталина, среди которых были Маленков и Берия, дежурили у его постели, пока он не умер через три с половиной дня[683]. Естественно, действия вызванных медиков были не свободны от двусмысленности. В конце концов, они вполне могли стать очередными жертвами сталинской чистки по делу «кремлевских врачей».
Преемникам Сталина еще больше, чем их бывшему руководителю, нужна была передышка от напряженности с Западом. Они, однако, не обладали полнотой его власти, его хитрой расчетливостью, его проницательностью, и, что самое главное, между ними не было политического единства, необходимого для следования столь сложным курсом. Преемников Сталина с неизбежностью ожидала борьба за власть. В отчаянной войне всех против всех, где каждый пытался сколотить свою фракцию, чтобы подкрепить этим свои претензии на власть, никто не взял бы на себя ответственность пойти на уступки капиталистам. Это стало ясно хотя бы из того, каким именно образом была объяснена ликвидация Берии. На самом деле грех его заключался в том, что он слишком много знал и тем самым представлял угрозу для своих могущественных коллег. Тем не менее его арестовали на заседании Политбюро и казнили вскоре после этого по обвинению в заговоре с целью отдать Восточную Германию — даже несмотря на то, что в этом заключался смысл сталинской «мирной ноты» предшествующего года и всей его последующей переписки с Западом.
Согласно мемуарам Хрущева, преемники Сталина были встревожены, не воспользуется ли Запад смертью Сталина для того, чтобы вступить в давно ожидаемый прямой конфликт с коммунистическим миром. Возможно, для того, чтобы исключить даже мысли о заговоре, тиран часто предупреждал своих приближенных, что Запад свернет им шеи, как цыплятам, как только его не станет[684]. В то же время подозрительность сталинских наследников в отношении Запада перевешивалась сиюминутными потребностями отчаянной схватки друг с другом. Даже несмотря на то, что новое руководство жаждало передышки в «холодной войне», каждый соперник в борьбе за власть знал, что дипломатическая гибкость может оказаться фатальной, пока он не добьется абсолютной власти. Но они чувствовали себя неуютно в условиях продолжающейся напряженности. В 1946 году Черчилль заметил, что Сталин хочет получить плоды войны без войны; в 1953 году преемники Сталина хотели получить плоды ослабления напряженности, не идя на какие-либо уступки. В 1945 году Сталин создал дипломатический тупик, чтобы сохранить переговорные преимущества перед Западом; в 1953 году его наследники искали убежища в дипломатическом тупике, чтобы сохранить свободу выбора сторонников в борьбе друг с другом.
Когда государственные деятели хотят выиграть время, они предлагают переговоры. 16 марта, менее чем через две недели с момента смерти диктатора, Маленков, ставший теперь премьер-министром, призвал к переговорам, не конкретизируя их содержания:
«В настоящее время нет таких запутанных или нерешенных вопросов, которые . нельзя было бы разрешить мирными средствами на базе взаимной договоренности заинтересованных стран. Это касается наших отношений со всеми государствами, включая Соединенные Штаты Америки»[685].
Но Маленков не сделал конкретных предложений. Новые советские руководители не были уверены в том, как именно следует добиваться ослабления напряженности, и обладали гораздо меньшей властью, чем Сталин, в деле выработки новых подходов. В то же самое время новая администрация Эйзенхауэра была столь же осторожна в отношении предложений относительно переговоров с Советами, как и Советы в отношении уступок американцам.
Причины настороженности были одинаковы по обе стороны демаркационной линии: как Советский Союз, так и Соединенные Штаты опасались, что станет с «белыми пятнами». И у той, и у другой стороны были свои трудности, связанные с приспособлением к изменениям, происшедшим в международной обстановке после окончания войны. Кремль боялся, что отдать Восточную Германию тогда, — как и поколением позднее, — означает разорвать орбиту сателлитов. Если же не отдавать Восточную Германию, то нечего было и говорить об истинном ослаблении напряженности. А Соединенные Штаты были озабочены тем, что начало переговоров по Германии взорвет НАТО изнутри и, по существу, в обмен на союз они получат конфронтацию.
Для того чтобы решить, упустил ли Запад какую-либо возможность после смерти Сталина, надо ответить на три вопроса. Мог ли Атлантический союз вести широкомасштабные переговоры с Советским Союзом и не распасться? Мог ли Советский Союз в случае нажима пойти на имеющие смысл предложения? Могло ли советское руководство воспользоваться переговорами как средством прекращения вооружения Германии и западной интеграции, не отдавая на деле восточногерманского сателлита и не ослабляя хватки в Восточной Европе?
Американские лидеры были правы в своем предположении, что фактический задел уступок для переговоров исключительно мал. Нейтральная Германия могла представлять собой либо опасность, либо объект шантажа. В дипломатии бывают такие эксперименты, на которые нельзя идти, ибо неудача влечет за собой необратимый риск. А риск краха всего, созданного в рамках Атлантического союза, представлялся существенным!
На деле всеобщий интерес заключался в том, что Федеративная Республика остается частью интегрированной системы Запада — в первую очередь в интересах Советского Союза, хотя никто из не уверенных в себе советских руководителей не был в состоянии признать это. Если Германия останется в составе Атлантического союза, можно будет договориться об ограничении военного вовлечения вдоль новых демаркационных линий (что, по существу, снизило бы военный потенциал объединенной Германии). Но если бы нейтральная территория включала в себя всю Германию, НАТО оказался бы выхолощен, а Центральная Европа превратилась бы либо в вакуум, либо в потенциальную угрозу.
Наследников Сталина можно было бы заставить смириться с вхождением объединенной Германии в состав НАТО (пусть даже с военными ограничениями) лишь в том случае, если бы демократические страны угрожали военными последствиями или, по меньшей мере, интенсификацией «холодной войны». Именно это, вероятно, имел в виду Черчилль, который в 1951 году, еще тогда, когда Сталин был жив, вновь стал премьер-министром. Личный секретарь Черчилля Джон Колвилл зафиксировал:
«У[инстон] несколько раз делился со мною надеждами на то, что возможным станет совместное обращение к Сталину с последующим приглашением его на конгресс в Вену, где вновь будет открыта и продолжена Потсдамская конференция. Если русские откажутся сотрудничать, «холодная война» с нашей стороны могла быть интенсифицирована: «Наши молодые люди, — заявил мне У., — скорее погибнут за правду, чем умрут понапрасну»[686].
Но другие западные лидеры не были готовы идти на такой риск или на выдвижение таких предложений, которые критиками Атлантического союза могли быть охарактеризованы как чересчур односторонние. Американские лидеры поэтому противостояли любой крупной инициативе и по ходу дела помешали серьезным попыткам воспользоваться советским замешательством немедленно после смерти Сталина. С другой стороны, они сберегли внутреннее единство Атлантического союза.
Ценой паузы стал перенос спора с проблемы сущности переговоров на их желательность. И именно Черчилль, близившийся к концу карьеры, выступил в роли главного защитника переговоров, содержание которых он так и не уточнял. Была, конечно, некоторая горечь в том, как вступивший в девятый десяток Черчилль, всю свою жизнь отстаивавший принцип равновесия сил, настаивает на встрече на высшем уровне как на самоцели.
Американские руководители приписывали готовность Черчилля вести переговоры ущербной непоследовательности возрастного характера. На самом же деле Черчилль был абсолютно последователен в своих действиях, ибо он отстаивал переговоры как во время войны, так и сразу же после ее окончания, а также в тот момент, когда впервые был сформулирован принцип сдерживания (см. гл. 17 и 18). Изменялись лишь условия, при которых Черчилль делал эти предложения. В 50-е годы Черчилль никогда не конкретизировал детали глобального урегулирования, на котором он настаивал. Во время войны он основывался на том предположении, что Америка выведет войска из Европы или, по крайней мере, не будет их там размещать на постоянной основе, как многократно повторял Рузвельт. И тогда, и будучи лидером оппозиции в 1945—1951 годах, Черчилль, по-видимому, так представлял себе компоненты полномасштабного урегулирования с Советским Союзом: нейтральная, объединенная Германия; система западного альянса вдоль франко-германской границы; отвод советских войск к польско-советской границе и создание правительств на базе финской модели во всех государствах, граничащих с Советским Союзом, — то есть нейтральных демократических правительств, уважающих советскую безопасность, но, по существу, свободных вести собственную независимую внешнюю политику.
Урегулирование в подобном направлении до 1948 года восстановило бы Европу в исторических масштабах. Во время войны и в первые послевоенные годы Черчилль значительно опережал свое время. Если бы он не проиграл выборы 1945 года, он бы, возможно, дал нарождающейся «холодной войне» иную направленность — при условии, что Америка и прочие союзники готовы были бы пойти на риск конфронтации, что, похоже, лежало в основе избранной Черчиллем стратегии.
Но к 1952 году урегулирование, которое виделось Черчиллю, стало почти невозможным и было бы разве что эквивалентно политическому землетрясению. И мерой величия Аденауэра является та Федеративная Республика, которую он создал, что почти нельзя было себе представить до 1949 года. Через три года после этого мир, родившийся в воображении Черчилля после 1944 года, потребовал бы прекращения интеграции Федеративной Республики с Западом и вернул бы ее к первоначальному статусу свободно катящегося куда попало национального государства. В 1945 году режимы финского типа в Восточной Европе были бы возвращением к норме. В 1952 году их более нельзя было установить путем переговоров; они могли лишь стать следствием краха Советского Союза или крупномасштабной конфронтации. Более того, такого рода конфронтация могла бы возникнуть по поводу объединения Германии — и ни одна из западноевропейских стран не была бы готова пойти на такой риск ради побежденного врага вскорости после окончания войны.
Если бы Атлантический союз был единой нацией, способной на унифицированную политику, он мог бы проводить дипломатическую линию, ведущую к всеобщему урегулированию в рамках, очерченных Черчиллем. Но в 1952 году Атлантический союз был слишком хрупок для таких азартных игр. Президенты от обеих главных политических партий Америки не имели иного выбора, кроме как с болью в сердце следовать курсу ожидания внутренних советских перемен, стоя на «позиции силы».
Назначенный Эйзенхауэром новый государственный секретарь Джон Фостер Даллес воспринимал конфликт Восток — Запад как моральную проблему и стремился избежать переговоров до тех пор, пока не произойдет коренной трансформации советской системы, — а потому это находилось в острейшем противоречии с издавна существующими британскими взглядами. За всю свою историю Великобритания никогда не ограничивала себя ведением переговоров лишь с дружественными или идеологически близкими странами — это рассматривалось ею как непозволительная роскошь. Никогда не обладая, даже в зените могущества, такими преимуществами с точки зрения безопасности, как Америка, Великобритания вела переговоры с идеологическими оппонентами безо всякого стеснения и договаривалась по практическим вопросам, связанным с сосуществованием. И всегда четкое рабочее определение национальных интересов позволяло британской публике судить об эффективности деятельности своих политиков. Британцы могли время от времени спорить у себя относительно условий какого-то конкретного урегулирования, но никогда о том, правильно ли было прибегнуть к переговорам.
Верный британской традиции, Черчилль стремился к более терпимому сосуществованию с Советским Союзом посредством более или менее постоянных переговоров. Американские руководители, с другой стороны, скорее хотели изменить советскую систему, чем вести с нею переговоры. Таким образом, англо-американский спор неизменно превращался в обсуждение желательности, а не существа переговоров. Во время избирательной кампании 1950 года, которая обернулась поражением, Черчилль предложил встречу четырех держав — подобного рода встреча на высшем уровне была на данном этапе «холодной войны» весьма революционной идеей:
«И все же я не могу не вернуться к идее новых переговоров с Советской Россией на самом высшем уровне. Эта идея импонирует мне, как попытка перекинуть мост через водораздел между двумя мирами, с тем чтобы каждый из них мог жить своей жизнью если не в дружбе, то, по крайней мере, без ненависти холодной войны»[687].
Дин Ачесон, только-только сформировавший Атлантический союз, счел данное предприятие преждевременным:
«Единственный способ иметь дело с Советским Союзом, как мы убедились на тяжком опыте, — это создать „ситуацию силы"... Как только мы устраним все слабые места, мы сможем — мы будем в состоянии — выработать рабочие соглашения с русскими... Ничего хорошего не выйдет, если мы возьмем в данный момент на себя инициативу призыва к переговорам...»[688]
Черчилль вернулся на пост премьер-министра лишь в октябре 1951 года и предпочел не оказывать нажима по поводу этой встречи в течение всего срока пребывания Трумэна на посту президента. Вместо этого он решил ждать прихода к власти новой администрации во главе со старым товарищем военных лет Дуайтом Д. Эйзенхауэром. А по ходу дела он занялся защитой идеи встречи на том основании, что, независимо от личности советского руководителя, он окажется восприимчив к идее заключения соглашения на высшем уровне. В 1952 году этим руководителем был Сталин. В июне указанного года Черчилль заявил Джону Колвиллу, что, если будет избран Эйзенхауэр, он попытается «сделать еще одну попытку добиться мира посредством встречи „Большой Тройки"... Он полагал, что, пока Сталин жив, мы находимся в большей безопасности от нападения, чем когда он умрет и его помощники начнут бороться друг с другом, чтобы определить, кто станет его преемником».[689]
Когда вскоре после того, как Эйзенхауэр стал президентом, Сталин умер, Черчилль выступил в пользу переговоров с новым советским лидером. Эйзенхауэр, однако, был не более восприимчив к идее возобновления переговоров с Советами, чем его предшественник. В ответ на шаг, предпринятый Маленковым 17 марта 1953 года, Черчилль настойчиво просил Эйзенхауэра 5 апреля не упускать шанс «выяснить, как далеко режим Маленкова готов пойти в деле всеобщей разрядки обстановки»[690]. Эйзенхауэр в ответ попросил Черчилля подождать общеполитического заявления, которое он намеревался сделать 16 апреля на заседании Общества американских газетных издателей, где, по существу, отверг основополагающие тезисы Черчилля[691]. Эйзенхауэр утверждал, что причины напряженности столь же общеизвестны, как и средства от нее: перемирие в Корее, Государственный договор с Австрией и «окончание прямых и косвенных покушений на безопасность Индокитая и Малайи». Этим он свел воедино Китай и Советский Союз, что было следствием ложной оценки китайско-советских отношений, как покажут последующие события, и это привело к постановке явно невыполнимых условий, ибо события в Малайе и Индокитае были в основном Советскому Союзу неподконтрольны. Переговоров не требовалось, заявил Эйзенхауэр: настало время не слов, а дел.
Заранее ознакомившись с проектом речи Эйзенхауэра, Черчилль забеспокоился, что «внезапные заморозки погубят весеннюю завязь». Затем, для того чтобы показать, что доводы Эйзенхауэра его не убедили, Черчилль предложил встречу держав, ведших переговоры в Потсдаме, которой бы предшествовала подготовительная встреча Черчилля с Молотовым, недавно вновь ставшим министром иностранных дел. Специально прилагая проект приглашения к письму Эйзенхауэру, Черчилль ссылается на призрачные узы дружбы между ним и Молотовым:
«...Мы могли бы возобновить наши отношения военного времени, и... я мог бы встретиться с господином Маленковым и другими вашими руководителями. Само собой разумеется, я не предполагаю, что нам удастся разрешить какие бы то ни было вопросы острого характера, предопределяющие ближайшее будущее мира... И конечно, мне бы хотелось внести ясность, что я ожидаю от нашей неформальной встречи не кардинальных решений, но лишь восстановления приятных и дружественных отношении между нами...».[692]
Для Эйзенхауэра, однако, встреча на высшем уровне представляла собой опасную уступку Советам. С определенной долей раздражения он повторил свое требование, чтобы Советы выполнили ряд предварительных условий:
«В моей ноте вам от 25 апреля я выразил ту точку зрения, что нам не следует чересчур торопить события и что мы не должны позволять существующему в наших странах стремлению к встрече между главами государств и правительств подталкивать нас в направлении преждевременных инициатив...»[693]
Хотя Черчилль с этим не согласился, он отдавал себе отчет в том, что зависимость его страны от Соединенных Штатов не позволяла ему роскоши самостоятельных инициатив в тех вопросах, по которым позиция Вашингтона была столь несгибаема. Не вступая в непосредственный контакт с Маленковым, он сделал наилучшее в подобной ситуации и высказал в палате общин значительную часть того, что намеревался сообщить советскому премьер-министру в частном порядке. 11 мая 1953 года он показал, в какой степени его анализ отличается от анализа Эйзенхауэра и Даллеса: если американские лидеры боялись повредить внутреннему единству Атлантического союза и перевооружению Германии, Черчилль более всего опасался повредить обнадеживающей эволюции, имевшей место внутри Советского Союза:
«...Было бы достойно сожаления, если бы естественное желание добиться всеобщего урегулирования в области международной политики помешало спонтанной и здоровой эволюции, которая, возможно, имеет место внутри России. Я рассматриваю некоторые проявления внутреннего характера и явное изменение настроения, как гораздо более важные и значительные, чем то, что происходит вовне. И я опасаюсь, как бы постановка внешнеполитических вопросов державами НАТО не подавила или обессмыслила то, что, возможно, является глубочайшим изменением русского мироощущения»[694].
Перед смертью Сталина Черчилль стремился к переговорам, полагая, что Сталин является тем самым советским лидером, который наилучшим образом может гарантировать исполнение обещанного. Теперь Черчилль настаивал на саммите, с тем чтобы сберечь обнадеживающие перспективы, возникшие после смерти диктатора. Иными словами, переговоры были нужны независимо от того, что происходит внутри Советского Союза и кто контролирует советскую иерархию. Конференция на самом высшем уровне, утверждал Черчилль, могла бы решить вопрос принципов и направления будущих переговоров:
«На этой конференции не следует отдаваться во власть тщательно разработанной и жесткой повестке дня или углубляться в дебри и джунгли технических деталей, ревностно подтверждаемых ордами экспертов и чиновников, огромное число которых будет только давить на ход событий. Конференция должна включать в себя минимально возможное количество держав и лиц... Возможно, случится и так, что не будет достигнуто ни единого соглашения по острым и животрепещущим вопросам, но при этом у собравшихся может создаться такое общее для всех ощущение, что они смогут сделать что-нибудь более полезное, чем разорвать человеческую расу, включая самих себя, на мелкие кусочки»[695].
Но что конкретно Черчилль имел в виду? Как могли руководители стран выразить свою решимость не совершать коллективного самоубийства? Единственное конкретное предложение, высказанное Черчиллем, был призыв к заключению соглашения типа Локарнского пакта 1925 года, когда Германия и Франция признали границы друг друга, а Великобритания гарантировала защиту каждой из сторон от агрессии со стороны другой (см. гл. 11).
Пример был не из лучших. Локарно прожило всего лишь десять лет, и при его помощи не было разрешено ни единого кризиса. Само представление о том, что Великобритания или любая другая нация могла быть столь индифферентна к сущности потенциального противостояния, что одновременно гарантировала бы (причем при помощи одного и того же инструмента) границу как своего союзника, так и основного противника, было достаточно безумным уже в 1925 году, а в эпоху идеологических конфликтов, воцарившуюся через три десятилетия, положение явно не улучшилось. Кто будет гарантировать какую из границ против каких опасностей? Уж не будут ли державы, встречавшиеся в Потсдаме, гарантировать все европейские границы против любой агрессии? В таком случае дипломатия совершала бы полный круг, возвращаясь к рузвельтовской идее «четырех полицейских». Или это означало бы, что сопротивление воспрещается до тех пор, пока его единодушно не разрешат все державы, участвовавшие в Потсдамском совещании? В таком случае подобная идея —«карт-бланш» для советской агрессии. Поскольку Соединенные Штаты и Советский Союз рассматривали каждый другую сверхдержаву как главную проблему для своей безопасности, какая совместная гарантия решала бы вопрос для них обеих сразу? Локарно было задумано как альтернатива военному союзу между Францией и Великобританией, и именно так было представлено парламенту и общественности. Подменит ли новое соглашение по модели Локарно уже существующие союзы?
Постановка вопроса Черчиллем не зависела, однако, от каких-либо конкретных позиций на переговорах. 1 июля 1953 года он отверг теорию, будто бы политика Кремля остается всегда неизменной, а Советский Союз каким-то образом является первым на свете обществом, не подвергающимся коренным переменам в ходе исторического процесса. По словам Черчилля, дилемма для Запада заключается в сочетании нежелания признать существование орбиты советских сателлитов и моральной неготовности пойти на риск войны, чтобы изменить эту ситуацию. Единственный выход — «разведка боем», которая определила бы намерения, проистекающие из новой советской реальности. Он писал Эйзенхауэру:
«Я не более, чем в Фултоне или в 1945 году, настроен на то, чтобы меня одурачили русские. Однако я полагаю, что имеют место изменения во всемирном соотношении сил, в основном вследствие американских действий и перевооружения, но также и вследствие кризиса коммунистической философии, что оправдывает хладнокровное изучение фактов свободными нациями, остающимися едиными и сильными»[696].
Черчилль надеялся на то, что «десять лет смягчения обстановки плюс плоды научного творчества создадут новый мир»[697]. Он более не предлагал глобальное урегулирование, но провозглашал политику, которая позднее станет называться «разрядкой». Черчилль признал: затруднение, связанное с проведением политики «сдерживания» в ее первоначальном варианте, заключалось в том, что, независимо от глубины и точности анализа, эта политика пропагандировала выдержку как самоцель вплоть до того самого дня, когда где-то в отдаленном будущем советская система трансформирует сама себя. «Сдерживание» несет в себе весьма впечатляющие цели, но мало предлагает в смысле выдержки на пути к ее достижению. Альтернативным ему является немедленное всеобъемлющее урегулирование, которое представляет собой более легкий путь к менее заманчивой цели. А также несет в себе риск возникновения трений внутри Атлантического союза и прекращения интеграции Германии с Западом. Непомерная цена за любое мыслимое quid pro quo, если этого не запросят сами германские руководители! Черчилль предлагал то, что являлось срединным вариантом: мирное сосуществование, позволявшее времени делать свое дело при наличии менее жесткой долгосрочной советской политики.
Психологическая нагрузка эпохи конфронтации в отсутствие конкретного повода сказалась в изменении отношения со стороны Джорджа Ф. Кеннана. Понимая, что его первоначальная трактовка Советского Союза превращается в рациональное оправдание бесконечной военной конфронтации, он разработал концепцию всеобщего урегулирования, весьма сходную с той, какую, по-видимому, Черчилль имел в виду в 1944 - 1945 годах.
Основной целью так называемой «схемы разделения» Кеннаном ставился вывод советских войск из центра Европы. Ради этого Кеннан готов был заплатить сопоставимым выводом американских вооруженных сил из Германии. Страстно утверждая, будто Германия окажется в состоянии защитить себя обычным оружием, как это всегда имело место, особенно коль скоро советским войскам придется проходить через Восточную Европу, пока они не достигнут германских границ, Кеннан отвергал чрезмерные упования на применение ядерной стратегии. Он поддержал предложение польского министра иностранных дел Адама Рапацкого о создании безъядерной зоны в Центральной Европе, которая включала бы в себя Германию, Польшу и Чехословакию[698].
Трудности, которые несли с собой схема Кеннана и план Рапацкого, были теми же, что возникли бы при осуществлении на практике положений «мирной ноты» Сталина: германская интеграция с Западом обменивалась на вывод советских войск из Восточной Германии и частично из Восточной Европы, что в отсутствие гарантий против советской интервенции для зашиты коммунистических режимов привело бы к двойному кризису: одному в Восточной Европе и другому, связанному с нахождением для Германии ответственной национальной роли, которую, как выяснилось, точно определить оказалось невозможно начиная с 1871 года[699].
В свете расхожих представлений того времени концепция Рапацкого — Кеннана, в рамках которой увод американских войск на расстояние 3000 миль был эквивалентен отводу советских войск на расстояние нескольких сотен миль, несла в себе еще и риск придания дополнительных выгод той категории вооружений, по которой, как тогда полагали, налицо было советское преобладание. Ядерное же оружие клеймилось и осуждалось, ибо оно, как минимум, делало агрессию непредсказуемой для ее инициаторов. Точно так же в те времена рассуждал и я[700].
Черчилль, как и множество раз до этого, оказался провидцем, пусть даже на данный момент он не мог предложить адекватного решения. Общественность демократических стран не могла до бесконечности жить в обстановке конфронтации, если правительство не продемонстрирует ей, что испробовало все альтернативы конфликту. И если демократические страны не в состоянии были разработать конкретные программы ослабления напряженности с Советами, то и их общественность, и их правительства могли прийти в восторг от мирных инициатив, в которых им виделась бы давно ожидаемая трансформация советского общества, а на самом деле в основе этого мирного наступления не лежало бы ничего более существенного, чем перемена тональности советских заявлений. И если демократические страны не хотели отныне колебаться между крайностями непреклонности и умиротворения, то им следовало вести свою дипломатическую деятельность в весьма узких рамках: балансируя между бесконечной конфронтацией, которая становилась все более угнетающей по мере накопления ядерных запасов обеими сторонами, и такого рода дипломатией, которая убаюкивала восприятие народами «холодной войны», не улучшая ситуации.
Но демократические страны на деле находились в выгодном положении, чтобы действовать в этих узких рамках, поскольку их сфера влияния была намного сильнее советской и поскольку экономический и социальный разрыв между сверхдержавами со временем мог только расширяться и углубляться. История, казалось, была на их стороне, при условии, что они смогут совместить воображение и дисциплину. Таким, по крайней мере, существовало рациональное обоснование политики разрядки, которую позднее стал проводить Никсон (см. гл. 28). По существу, эта политика явилась воспроизведением намеков Черчилля в письме Эйзенхауэру от 1 июля 1953 года, где он говорил, что «десять лет смягчения обстановки плюс плоды научного творчества» послужат созданию лучшего мира.
Наряду с Аденауэром Джон Фостер Даллес принадлежал к тем западным государственным деятелям, которые самым настоятельным образом возражали против риска утерять достигнутое с таким трудом единство Запада в обмен на неопределенные по характеру и исходу переговоры. Оценка Даллесом опасностей предложения Сталина и более поздних соображений сторонников теории разъединения была по существу правильной. Но она в определенном смысле страдала психологической уязвимостью, ибо Даллес утверждал, будто наилучшим способом сохранить западное единство является полный отказ от переговоров, как об этом свидетельствует предупреждение составителю речей Белого дома, сделанное в апреле 1953 года:
«...Существует настоящая опасность даже в том, если мы только для виду пойдем навстречу советским инициативам. Ведь совершенно очевидно, что их вынуждает на это только давление извне, и я не знаю лучшего для нас образа действий, чем наращивать это давление прямо сейчас»[701].
Подобными заявлениями Даллес заводил политику «сдерживания» в тупик. Демократическому обществу требовалась какая-то цель, оправдывающая «холодную войну», а не просто призыв к терпению и выдержке. Хотя политическая программа, лежащая на столе, была несовместима с интересами демократии, нужно было разработать альтернативную политическую концепцию мирной эволюции Центральной Европы — какую-то программу, которая бы делала упор на сохранении Германии в рамках западных институтов и одновременно предусматривала бы меры по ослаблению напряженности вдоль разделительной линии в Европе. Даллес предпочитал не обращать внимания на наличие подобной необходимости и замораживать переговоры министров иностранных дел, остававшихся на знакомых позициях, с тем чтобы выиграть время для консолидации Атлантического союза и перевооружения Германии. Для Даллеса подобная политика исключала разлад между союзниками; для растерянного постсталинского руководства этим снималась необходимость напряжения при принятии болезненных решений.
Но как только советские руководители осознали, что демократические страны не будут оказывать нажим по центральноевропейским вопросам, то начали стремиться к необходимой для них передышке в отношениях с Западом посредством сосредоточения усилий на том, что Эйзенхауэр и Дапес назвали испытанием доброй воли: на Корее. Индокитае и Государственном договоре с Австрией. Но соглашения эти не стали пригласительным билетом на переговоры по Европе, как того хотел Черчилль в 1953 году. Увы! Они обернулись их суррогатом... В январе 1954 года встреча министров иностранных дел по германскому вопросу быстро зашла в тупик. Даллес и Молотов, по существу, пришли к одному и тому же выводу. Никто из них не хотел обращаться к методам подвижной дипломатии; каждый предпочитал консолидацию своей собственной сферы влияния посредством более рискованной внешней политики.
Однако позиции обеих сторон были далеко не симметричными. Пауза играла на руку непосредственно тактическим и внутриполитическим целям Москвы, но одновременно срабатывала в пользу американской долгосрочной стратегии, даже если все без исключения американские руководители этого не осознавали в полной мере. Поскольку Соединенные Штаты и их союзники не могли не выиграть гонку вооружений, а их сфера влияния обладала большим экономическим потенциалом, правильно воспринимаемые долгосрочные цели Советского Союза, по существу, предопределяли необходимость подлинного ослабления напряженности и реалистического урегулирования центральноевропейских проблем. Молотов избегал уступок, которые, какими бы болезненными они ни были, возможно, помогли бы Советскому Союзу избежать стратегического перенапряжения и спасли бы его в конечном счете от краха; Даллес исключал гибкий подход, за что пришлось заплатить ненужными внутриполитическими осложнениями и уязвимостью применительно к советским мирным инициативам поверхностного характера, но что в итоге заложило основу конечной стратегической победы Америки.
Даллес использовал передышку, чтобы добиваться интеграции Германии внутри НАТО. Проблема введения Федеративной Республики в военную структуру Запада была весьма щекотливой. Французы не слишком-то жаждали видеть полностью перевооруженную Германию и не хотели жертвовать своей национальной обороноспособностью ради интегрированной оборонной системы Запада, включающей в себя Германию. Ибо это означало бы доверить обеспечение обороны своей страны в какой-то мере тем, кто десятилетие назад разорял Францию и этим ограничил ее возможности вести колониальные войны. Вот почему планы создания Европейского оборонительного сообщества натолкнулись на сопротивление Франции. Тогда Даллес и Антони Иден обратились к иной альтернативе: включению Федеративной Республики Германии в НАТО. Париж уступил давлению, однако настоял на том, чтобы британские войска на постоянной основе были размещены на германской земле. И когда Иден согласился на это предложение, Франция получила конкретную военную гарантию, в которой ей после первой мировой войны столь настойчиво отказывали англичане. Поэтому британские, французские и американские войска размещались в Германии как союзники Федеративной Республики. То, что началось как сталинская инициатива покончить с разделением Германии (что какое-то время опосредованно поддерживал Черчилль), кончилось подтверждением раздела Европы. По иронии судьбы Черчилль, защитник и пропагандист сфер влияния, в конце концов стремился смягчить последствия их возникновения и, возможно, уничтожить их вообще; в то время как Даллес, государственный секретарь в правительстве страны, всегда в принципе отвергавшей сферы влияния как таковые, оказался главным проводником политики, заморозившей их существование.
Америка, убедившись в наличии солидарности внутри собственной сферы влияния, решила, что теперь с русскими говорить безопасно. Но дело обстояло так, что по мере консолидации американского и советского блоков в Европе говорить постепенно становилось не о чем. Обе стороны чувствовали себя в значительной степени свободно в отношении согласия на проведение встречи на высшем уровне не потому, что хотели покончить с «холодной войной», а как раз именно потому, что на такой встрече не были бы затронуты какие бы то ни было вопросы фундаментального характера. Черчилль ушел в отставку и на покой, Федеративная Республика была введена в НАТО, а Советский Союз решил, что сохранить собственную сферу влияния в Восточной Европе гораздо важнее, чем попытаться выманить Федеративную Республику из объятий Запада.
И потому Женевское совещание на высшем уровне, состоявшееся в июле 1955 года, оказалось бледной копией первоначально предложенного Черчиллем. Вместо того чтобы подвергнуть рассмотрению причины напряженности, руководители, приехавшие на эту встречу, даже не упоминали проблемы, породившие «холодную войну». Повестка дня охватывала широчайший диапазон тем, начиная от попыток каждой из сторон заработать пропагандистские очки и кончая стремлением разрешить проблемы отношений между Востоком и Западом при помощи психологического подхода на любительском уровне. Предложение Эйзенхзауэра о введении политики «открытого неба», то есть права воздушной разведки территорий друг друга, не несло в себе никакого риска; ибо принятие его не открыло бы Советам ничего такого, что было бы им неизвестно из разведывательных данных и открытых источников информации, зато сняло бы покров тайны с загадок советской империи для американской разведки. Я знаю из первых рук, что принадлежавшие к окружению Эйзенхауэра авторы этого предложения, работавшие в основном под руководством Нельсона Рокфеллера, бывшего в то время советником президента, были бы весьма удивлены, если бы оно было принято. Да и отказ от него Хрущева не нес в себе никаких негативных последствий для Советского Союза. Вопрос о будущем Центральной Европы был спущен на уровень министров иностранных дел при отсутствии согласованных руководящих указаний.
Главным результатом встречи была демонстрация психологической необходимости передышки для демократических стран после десятилетия конфронтации. Твердо отвергая все конкретные сталинские предложения прежних лет, демократические страны теперь поддались на перемены в тональности советских высказываний. Они напоминали бегуна-марафонца, который, уже завидев линию финиша, уселся бы от усталости на обочине и позволил бы соперникам себя нагнать.
Эйзенхауэр и Даллес умело и тщательно отмежевывались от остатков предложений сталинской «мирной ноты» и многословных призывов Черчилля к встрече, настаивая на конкретных решениях по столь же конкретным проблемам. Но в конце концов они сделали вывод, что ожидание внутренних перемен в Советском Союзе может повлечь за собой чересчур суровый вызов, а разработка альтернативных переговорных позиций просто разделит стороны. Политику «сдерживания» общественность примет только тогда, когда ей будет предложена какого-либо рода надежда на окончание «холодной войны». Но вместо выступления с собственной политической программой они стали жертвами того, чего сами больше всего опасались: роста тенденции интерпретировать менее вызывающий стиль поведения Хрущева и Булганина как знак кардинальных перемен в советском образе действий. Сам факт встречи, не носившей характера конфронтации, как бы мало, в сущности, она ни принесла, давал демократическим странам иллюзию надежды, что давно предсказанная трансформация советской системы уже началась.
Еще до начала встречи тон задал Эйзенхауэр. Отвергая прежнюю приверженность его администрации конкретным и тщательно проработанным достижениям, он обозначил цели дипломатических контактов Запада с Востоком в основном как психологические:
«Многие наши послевоенные конференции характеризовались чрезмерным вниманием к деталям, усилиями, откровенно направленными на разрешение отдельных проблем, а не установлением соответствующей атмосферы подхода к ним»[702].
Реакция средств массовой информации граничила с экстазом, и все они сходились на том предположении, что на этой встрече произошло нечто фундаментальное, хотя что именно, так и оставалось неясным. «Мистер Эйзенхауэр совершил нечто большее, чем победа над противником на поле боя, что ему было поручено десять лет назад, — говорилось в передовой статье „Нью-Йорк тайме". — Он сделал такое, что битвы более не повторятся... Другие, возможно, противопоставили бы силе силу. Мистер Эйзенхауэр воспользовался своим даром втягивать других в собственный круг доброй воли, чтобы изменить подход, если не политическую линию небольшой группы гостей из-за Эльбы»[703].
Даже Даллес проникся «духом» Женевы. «Вплоть до Женевы, — заявил он через два месяца министру иностранных дел Великобритании Гарольду Макмиллану, — советская политика основывалась на нетерпимости, которая являлась лейтмотивом советской доктрины. Теперь советская политика основывается на терпимости, что включает в себя добрые отношения со всеми...»[704] Встреча как таковая и окружавшая ее атмосфера оказались самодостаточны.
Принимая этот же образ мышления, Гарольд Макмиллан утверждал, что истинное значение Женевского совещания на высшем уровне заключается не в достижении каких-либо конкретных соглашений, а в личных отношениях между лидерами, которые оно помогло установить. Даже в стране, являющейся родиной дипломатии равновесия сил, атмосфера вдруг стала ключевым элементом внешней политики:
«Почему эта встреча дала заряд надежды и ожидания всему миру? Примечательны были не сами дискуссии... Воображение всего мира потряс тот факт, что имела место дружественная встреча между главами двух великих групп, на которые поделен мир. Эти люди, несущие на своих плечах непомерное бремя, встречались, разговаривали и шутили, как простые смертные... Я никак не могу отделаться от мысли, что летняя женевская идиллия — это не сон и не театральная постановка»[705].
Если бы история умела прощать, то она бы оценила правоту американских лидеров в их более ранних предположениях, что «холодная война» является результатом советских действий, а не советской риторики или чьего-то личного поведения. Отказ руководителей обеих сторон назвать своими именами причины напряженности привел к ее увековечению и ужесточению. Если сам факт встречи так подействовал на общественное мнение Запада, то какие могли быть у Советов дополнительные стимулы значительных уступок? И действительно, на политическом уровне на протяжении полутора десятилетий не возникал ни один.
Обособились сферы влияния по обе стороны германской демаркационной линии. Со времени образования НАТО и до момента открытия переговоров между демократическими странами и Советским Союзом, приведших к подписанию Хельсинкских соглашений 1975 года, единственными политическими переговорами были те, что явились следствием советских ультиматумов по Берлину. Дипломатия все время перемещалась в сферу контроля над вооружениями, что являлось оборотной стороной подхода «с позиции силы». Сторонники такого подхода стремились превратить ограничение вооружений или контроль над ними в суррогат политического диалога; или, выражаясь языком политики «сдерживания», ограничить «позицию силы» низшим уровнем, приемлемым для отражения натиска. Но точно так же, как «позиция силы» не переходит автоматически в переговоры, контроль над вооружением не переходит автоматически в ослабление напряженности.
Несмотря на то, что Женевское совещание восхвалялось на Западе как начало «оттепели» в «холодной войне», оно на самом деле дало толчок самой опасной ее фазе. Ибо советские руководители сделали из него совсем иные выводы, чем лидеры демократических стран. Наследники Сталина пришли в себя после всеобщей растерянности и неуверенности в том, а не воспользуются ли демократические страны всеобщей неурядицей, чтобы отыграть назад советские послевоенные завоевания. Ведь уже в июне 1953 года, всего лишь через три месяца после смерти тирана, новые советские руководители сумели подавить восстание в Восточном Берлине, формально в городе, находящемся под четырехсторонней оккупацией, без какой-либо реакции на это со стороны Запада. Запад же готов был ждать объединения Германии и не оказал сопротивления, а коммунистическому политическому контролю над Центральной и Восточной Европой делался вызов только на словах. И в итоге на Женевском совещании советское руководство получило аттестат хорошего поведения без серьезного рассмотрения каких бы то ни было проблем из числа тех, что привели к «холодной войне».
Убежденные марксисты, они сделали единственный вывод, совместимый с их идеологией: соотношение сил сдвигается в их пользу. Без сомнения, эта вера подкреплялась ростом, путь даже относительно малым, запасов ядерного оружия и успехами в деле создания водородной бомбы. В своих мемуарах Хрущев так подводит итог этой встрече: «...Наши враги теперь поняли, что мы в состоянии отразить их нажим и видим все их трюки насквозь»[706]. В феврале 1956 года, через семь месяцев после совещания в Женеве, на том же самом съезде партии, где он осудил Сталина, Хрущев дал оценку международному положению, уничижительную для демократических стран:
«Общий кризис капитализма продолжает углубляться... Международный лагерь социализма оказывает всевозрастающее влияние на ход мировых событий... Позиция империалистических сил становится слабее...»[707]
Основной причиной непонимания лидерами демократических стран своих визави в СССР является настоятельное применение первыми критериев, выведенных на основании собственного внутреннего опыта, к советской номенклатуре. Это являлось глубочайшим заблуждением концептуального характера. Второе поколение советских руководителей было сформировано таким прошлым, которое представлялось бы немыслимым в условиях демократической страны. Прислужничество Сталину гарантировало психологическую деформацию. Только безудержный карьеризм и безграничная жажда власти давали возможность выдержать всепроникающий страх, порожденный угрозой смерти или жизни в ГУЛАГе за малейший ложный шаг, — а то и в связи с переменой политики со стороны самого диктатора.
Поколение, выросшее при Сталине, могло уменьшить для себя личный риск только услужливостью по отношению к прихотям хозяина и систематическим доносительством на своих коллег. Свое кошмарное существование они делали более терпимым лишь при помощи страстной веры в систему, которой они обязаны были своими карьерами. И лишь следующее поколение советских руководителей испытает шок разочарования в иллюзиях.
Как раскрывают материалы по Сталину в мемуарах Громыко, подчиненные Сталина прекрасно знали о зверствах, творимых во имя коммунизма[708]. И все же они успокаивали свою совесть, и так не слишком-то развитую, тем, что приписывали сталинизм аберрациям отдельно взятой личности, а не фиаско коммунистической системы. Кроме того, у них было мало возможностей для сосредоточенных раздумий, ибо Сталин следил за тем, чтобы происходила постоянная смена высшего руководства. А уход с должности при сталинском режиме вовсе не означал возвращение к нормальной жизни в «частном секторе»; ибо для тех немногих счастливцев, кому удалось уцелеть, это означало публичное поношение и полную изоляцию от прежних коллег.
Болезненная подозрительность, ставшая образом жизни советской номенклатуры, была характерна для ее поведения и в период, непосредственно следовавший за смертью Сталина. Преемники Сталина провели почти пять лет в борьбе за всю полноту власти: в 1953 году был казнен Берия; в 1955 году был снят со своего поста Маленков; в 1957 году Хрущев одержал победу над так называемой «антипартийной группой» Молотова — Кагановича — Шепилова — Маленкова, а в 1958 году он приобрел абсолютную власть после смещения Жукова. Этот бесконечный кругооборот сделал ослабление напряженности с Западом необходимостью для кремлевского руководства, хотя и не помешал им продавать оружие Египту или подавлять венгерскую революцию.
Перемена тональности со стороны советского руководства не означала принятие им западного представления о мирном сосуществовании. В 1954 году, когда Маленков говорил об опасности ядерной войны, он, пожалуй, впервые отразил нарождающееся беспокойство Советского Союза по поводу реалий ядерного века. В равной степени возможно и то, что он попытайся подорвать уверенность демократических стран в оружии, на котором они основывали свою безопасность. Осуждение Хрущевым Сталина могло быть сигналом смягчения коммунизма, но он четко воспользовался этим как оружием против бывших приближенных Сталина, являвшихся главной его оппозицией, и как средством достижения контроля над Коммунистической партией.
Верно, что у Хрущева хватило смелости разделаться с Берией, или, по крайней мере, он признал необходимость этого хотя бы ради собственного выживания; к тому же он умело экспериментировал как с интеллектуальной «оттепелью», так и с десталинизацией в Восточной Европе. Хрущев был предтечей Горбачева в том, что начал процесс перемен, смысл которого он не понимал и конечное развитие которого привело бы его в отчаяние. Под этим утлом зрения можно было бы сказать, что крах коммунизма начался с Хрущева.
Крах оказался столь всеобъемлющим, что вызывает искушение кое у кого забыть, как отчаянно Хрущев бросал вызовы международному сообществу. У него был крестьянский инстинкт нащупывать нервные сплетения у стран, чью идеологию он определял как империалистическую. Хрущев спровоцировал ближневосточный кризис, предъявил серию ультиматумов по Берлину, поощрял войны за национальное освобождение и разместил ракеты на Кубе. Но, причиняя Западу множество неудобств, Хрущев не добился никаких выгод постоянного характера для Советского Союза, поскольку он умел начинать кризисы, но не знал, как их разрешать. И поскольку, несмотря на первоначальное замешательство, Запад в конце концов находил ответ, результатом агрессивных действий Хрущева была огромнейшая растрата советских ресурсов в отсутствие какой бы то ни было выгоды стратегического плана и потрясающее унижение во время Кубинского ракетного кризиса.
Женевская встреча 1955 года явилась отправной точкой всех этих трех авантюр. По пути домой из Женевы Хрущев остановился в Восточном Берлине, где признал суверенность восточногерманского коммунистического режима. Сталин на подобный шаг не пошел. На весь оставшийся период «холодной войны» вопрос объединения Германии исчезнет из международной повестки дня, поскольку Москва отнесла его к компетенции переговоров между двумя германскими государствами. А поскольку политическая ценность этих государств была несопоставимой и ни одно из них не собиралось совершать самоубийства, объединение могло произойти лишь в результате политического краха одного из них. Таким образом, Берлинский кризис 1958 — 1962 годов был порожден Женевой.
В 1955 году, через десять лет после смерти Рузвельта, наконец-то настало послевоенное урегулирование в Европе, но не путем переговоров между победителями во второй мировой войне, а в результате их неспособности провести переговоры по урегулированию. Произошло как раз то, чего Рузвельт так старался избежать: в центре континента оказались друг против друга два вооруженных лагеря, а Америка приняла на себя ощутимые обязательства военного характера в Европе, то есть произошел раздел сфер влияния во всех смыслах. Но именно этот раздел и обеспечил определенную стабильность. Германский вопрос хотя и не был разрешен, но, по крайней мере, оказался в центре внимания. Советам пришлось смириться с существованием западногерманского государства, если не признать его, а американцы вынуждены были сделать то же самое в отношении Восточной Германии.
Но Никита Хрущев был не из тех, кто позволил бы американской сфере влияния процветать безнаказанно. Он стал бросать вызов Западу в таких местах международной арены, которые Сталин всегда считал стоящими вне границ советской сферы государственных интересов, благодаря чему горячие точки советско-американского соперничества сдвинулись за пределы Европы. Первая из этих горячих точек проявилась тогда, когда возник так называемый Суэцкий кризис 1956 года.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. «Сдерживание» в виде чехарды: Суэцкий кризис
Все разговоры о мирном сосуществовании, порожденные Женевской конференцией 1955 года, не меняли основополагающей реальности: удаленные друг от друга Соединенные Штаты и Советский Союз, преобладающие в мире державы, оказались в состоянии геополитического соперничества. Выигрыш для одной из сторон являлся в широком плане проигрышем для другой. К середине 50-х годов американская сфера влияния в Западной Европе процветала, а готовность Америки защищать эту сферу при помощи военной силы отвращала советский авантюризм. Но затишье в Европе не означало затишья во всем мире. В 1955 году, ровно через два месяца после Женевской встречи на высшем уровне, Советский Союз совершил крупную сделку с Египтом посредством бартерного обмена оружия на хлопок, которого тогда в Египте было в избытке. Это явилось смелым шагом, распространившим советское влияние на Ближний Восток. Сделав подобную заявку на установление влияния в Египте, Хрущев как бы «перепрыгнул» санитарный кордон, установленный Соединенными Штатами вокруг Советского Союза, поставив перед Вашингтоном задачу противостояния Советам в тех районах, которые прежде считались находящимися в безопасном тылу западной сферы влияния.
Сталин никогда не делал ставок на развивающийся мир, беря под сомнение надежность Советского Союза. Ибо полагал, что эти территории находятся далеко от дома и слишком нестабильны, их лидеров трудно контролировать, а Советский Союз еще не настолько силен, чтобы предаваться столь дальним авантюрам, — хотя, возможно, со временем рост советского военного могущества изменил бы его точку зрения. Еще в 1947 году Андрей Жданов, бывший в то время одним из ближайших советников Сталина, все еще называл Ближний и Средний Восток районом, где господствуют американские и британские империалисты, соперничая друг с другом[709].
Советские руководители не могли не отдавать себе отчета в том, что их первая продажа оружия в развивающуюся страну подольет масла в огонь арабского национализма, сделает арабо-израильский конфликт еще более неразрешимым и будет воспринята как крупномасштабный вызов западному преобладанию на Ближнем Востоке. К тому времени как рассеется дым, Суэцкий кризис лишит как Великобританию, так и Францию статуса великой державы. За пределами Европы Америка отныне будет обязана защищаться в «холодной войне» преимущественно в одиночестве.
Первый ход Хрущева был достаточно осторожным. Советский Союз вообще не фигурировал при первоначальной продаже оружия, хотя камуфляж вскоре был отброшен. Каким бы замаскированным он ни был, но приход советского оружия на Ближний Восток явился нажимом на нервные окончания Западной Европы, особенно Великобритании, для которой Египет после Индии представлял собой наиболее существенное наследие имперского прошлого. В XX веке Суэцкий канал стал основной нефтеносной артерией для Западной Европы. Даже в ослабленном состоянии непосредственно по окончании второй мировой войны Великобритания продолжала считать себя преобладающей державой на Ближнем и Среднем Востоке. В своей политике она опиралась на два столпа: на Иран, поставлявший нефть через совместную «Англо-Иранскую компанию», и на Египет, как на стратегическую базу. В 1945 году по инициативе Антони Идена была создана Лига арабских стран, как политическая основа противостояния постороннему проникновению на Ближний и Средний Восток. Значительное количество британских войск находилось в Египте, Ираке и Иране. Британский военнослужащий, генерал Джон Глабб (Глабб-паша), командовал иорданским «Арабским легионом».
В 50-е годы весь этот мир распался. Под аплодисменты первого поколения только что получивших независимость стран иранский премьер-министр Мосаддык национализировал в 1951 году иранскую нефтяную промышленность и потребовал вывода английских войск, защищавших нефтеперерабатывающий комплекс в Абадане. Великобритания более не считала себя достаточно сильной, чтобы предпринять военные действия столь близко от советской границы без американской поддержки, а таковая оказана не была. Однако Великобритания полагала, что у нее все еще имеется опорная позиция в виде крупной базы на Суэцком канале.
Мосаддык поплатился за свой вызов через два года, когда при поддержке Соединенных Штатов он был свергнут в результате заговора. (В те времена Вашингтон все еще полагал тайные операции более законными, чем военное вмешательство.) Однако преобладающее влияние Великобритании в Иране так и не было восстановлено. А к 1952 году военные позиции Великобритании в Египте тоже стали шаткими. Молодые офицеры, настроенные националистически и антиколониалистски, причем эти настроения были характерны для всего региона, свергли продажного короля Фарука. Ведущей фигурой среди них был полковник Гамаль Абдель Насер.
Сильная личность, обладавшая значительным шармом, Насер усилил свою харизму, обратившись к арабскому национализму. Для него было глубочайшим оскорблением поражение арабов в войне 1948 года с Израилем. В организации еврейского государства он усматривал кульминацию векового колониального господства со стороны Запада. Он был преисполнен решимости вытеснить Великобританию и Францию из региона.
Появление на сцене Насера сделало явным тлеющий конфликт между Соединенными Штатами и их основными союзниками по НАТО по вопросу колониализма. Еще в апреле 1951 года Черчилль, тогда еще лидер оппозиции, стал призывать к совместным действиям на Ближнем и Среднем Востоке:
«Мы уже не настолько сильны, чтобы единолично взваливать на себя в полном объеме политическое бремя, до того лежавшее на наших плечах в Средиземноморье, или принимать на себя ведущую роль в дипломатическом контроле за данным театром. Но Соединенные Штаты и Великобритания при помощи Франции... втроем окажутся в наиболее сильном положении при разрешении египетской проблемы и всего комплекса вопросов защиты Суэцкого канала»[710].
Но когда дело касалось Ближнего и Среднего Востока, Америка отказывалась от роли, которую играла в Греции и Турции, и, отвергая старую европейскую политику, не позволяла связывать себя с колониальной традицией. Как Трумэн, так и Эйзенхауэр решительно выступили против британских военных действий в Иране и Египте, официально основываясь на том, что споры подобного рода должны разрешаться через Организацию Объединенных Наций. На самом деле они не хотели, чтобы их воспринимали как наследников колониальной Великобритании, которую они совершенно справедливо политически сочли несостоятельной
И все же Америка поверила в собственные иллюзии, одна из которых заключалась в том, что движение за независимость в мире развивающихся стран идет параллельно ее собственному опыту и что поэтому новые нации поддержат американскую внешнюю политику, стоит им только понять, что отношение США к колониализму резко отлично от отношения старых европейских держав. Но лидеры движений за независимость ничуть не походили на американских «отцов-основателей». Пользуясь риторикой демократии, они не отдавали себя до конца во власть ее принципов, как это сделали составители американской конституции, которые искренне верили в систему справедливого воздаяния за содеянное. Подавляющее большинство руководителей развивающихся стран было авторитарными правителями. Многие — марксистами. И почти все усматривали в конфликте «Восток — Запад» возможность опрокинуть то, что они называли «старой империалистической системой». Как бы Америка ни отмежевывалась от европейского колониализма, американские руководители, к величайшему своему огорчению, обнаруживали, что в развивающихся странах их рассматривают как полезных помощников из империалистического лагеря, но уж ни в коем случае не как настоящих партнеров.
В итоге Америка была втянута в ближневосточные и средневосточные дела той же теорией «сдерживания», предусматривавшей противостояние советской экспансии в любом регионе, и доктриной коллективной безопасности, которая поощряла создание организаций типа НАТО для противодействия фактической или потенциальной военной угрозе. Однако по большей части нации Ближнего и Среднего Востока не разделяли стратегических воззрений Америки. Они рассматривали Москву в первую очередь как полезный рычаг для извлечения уступок у Запада, а не как угрозу своей независимости. Многие из этих новых наций с успехом делали вид, будто захват их коммунистами более опасен для Соединенных Штатов, чем для них самих, и потому им нечего платить какую бы то ни было цену за защиту со стороны Америки. И кроме всего прочего, правители-популисты типа Насера не мыслили для себя будущего в отождествлении с Западом. Они хотели, чтобы изменчивая общественность стран Востока воспринимала их как людей, обеспечивших не только независимость, но и свободу маневра в отношении демократических государств. Неприсоединение для них было не только внешнеполитическим выбором, но и внутриполитической необходимостью.
Поначалу ни Великобритания, ни Америка не осознали до конца, что собой представляет Насер. Обе страны действовали, исходя из предположения, будто бы противостояние Насера их политике связано с каким-то конкретным набором обид и может быть сведено на нет. И даже если для проверки истинности этой гипотезы существовал, предположим, хотя бы один шанс, им так и не воспользовались из-за существенных различий в подходе к проблеме со стороны демократических стран. Великобритания пыталась добиться от Насера признания ее исторического преобладания, а Соединенные Штаты желали вовлечь Насера внутрь системы своей грандиозной стратегии «сдерживания». Советский Союз тотчас же увидел для себя возможность обойти с фланга «капиталистическое окружение» и завести себе новых союзников, снабжая их оружием, но (в отличие от Восточной Европы) не беря на себя ответственность за их внутреннюю форму правления. Насер умно использовал столкновение всех этих побудительных мотивов, чтобы противопоставить соперников друг другу.
Поток советского оружия, поступающий на неспокойный Ближний Восток, ускорил этот процесс. Лучшим ответом со стороны Великобритании и Соединенных Штатов была бы изоляция Насера до тех пор, пока не стало бы очевидным, что советское оружие ничего ему не принесло, а за этим, если бы Насер более не поддерживал связей с Советским Союзом или, еще лучше, был бы заменен на более умеренного руководителя, им следовало бы выступить с какой-либо великодушной дипломатической инициативой. Такой была американская стратегия в отношении Анвара Садата через Двадцать лет. В 1955 году демократические страны избрали противоположную тактику: они изо всех сил пытались умиротворить Насера, идя навстречу многим из его требований.
Подобно миражам в пустыне, надежды держав-«аутсайдеров» испарялись, как только делалась попытка воплотить их в жизнь. Великобритания обнаружила, что как бы она ни старалась, ее военное присутствие в регионе все равно оказывается не по вкусу местным правительствам. А шизофренические попытки Америки отделить себя от британской ближневосточной политики, с тем чтобы сделать Насера партнером Великобритании в масштабах глобальной антисоветской стратегии, так ничего и не дали. У Насера не было осязаемого стимула порвать связи с Советским Союзом. Его побудительные мотивы оказались прямо противоположны, и он пытался сбалансировать каждое из преимуществ, полученных от Соединенных Штатов, с каким-либо шагом в сторону Советов или нейтралистских радикалов, а еще лучше тех и других сразу. Чем больше Вашингтон пытался привлечь на свою сторону Насера, тем больше тот тяготел к Советам, тем самым поднимая планку и прикидывая, как бы вдоволь поживиться за счет Соединенных Штатов.
По ходу дела Советский Союз тоже испытает разочарование в отношении группы неприсоединившихся стран. Ранние этапы проникновения на Ближний Восток приносили Советам одни лишь выгоды. За ничтожную плату со стороны Москвы демократические страны были поставлены Москвой в положение обороняющихся. Имел место рост внутриполитических конфликтов, ибо советское присутствие стало ощутимо в тех районах, которые до того безоговорочно принадлежали западной сфере влияния. Однако по прошествии времени обуреваемые страстями советские ближневосточные прислужники вовлекали Москву в ситуации, чреватые непропорциональным ожидаемой выгоде риском. А как только Советский Союз пытался соотнести риск со своими национальными интересами, это влекло за собой недовольство, если не сказать презрение, со стороны новоявленной клиентуры. Такой оборот событий позволял западной дипломатии продемонстрировать неспособность Советов добиться поставленных их клиентурой целей, кульминацией чего стал поворот Садата в сторону от Москвы, начавшийся в 1972 году.
Великобритания оказалась первой, кому пришлось распрощаться с иллюзиями относительно Ближнего и Среднего Востока. Ее военная база на Суэцком канале считалась одним из последних значительных империалистических аванпостов, персонал которой насчитывал порядка 80 тыс. военнослужащих. И все же Великобритания была не в состоянии держать крупные силы в зоне Суэцкого канала при наличии оппозиции со стороны Египта и в отсутствие американской поддержки. В 1954 году под давлением Соединенных Штатов Великобритания согласилась вывести войска с суэцкой базы в 1956 году.
Американские руководители пытались совместить два несовместимых подхода: покончить с имперской ролью Великобритании и одновременно эксплуатировать остатки британского влияния для создания на Ближнем и Среднем Востоке структуры «сдерживания». Администрация Эйзенхауэра разработала концепцию «Северного пояса наций». В его состав входили Турция, Ирак, Сирия и Пакистан, а позднее его участником мог бы стать Иран. Будучи средневосточной версией НАТО, этот блок имел бы целью «сдерживать» Советский Союз вдоль его южных границ.
Концепция нашла свое практическое применение в.созданном под эгидой Великобритании Багдадском пакте, но он по ряду пунктов оказался дефектным. Чтобы союз был эффективным, он должен строиться на единстве целей, одинаковом восприятии общей для всех опасности и способности действовать рука об руку. Ничего подобного в Багдадском пакте не было. Разлад между нациями региона и вражда их друг к другу оказались сильнее, чем общий для них страх перед советской экспансией. Сирия отказалась присоединиться к пакту; Ирак, хотя и служил в течение двух лет штаб-квартирой пакту, был более озабочен отражением арабского радикализма, чем агрессивностью Советского Союза; Пакистан же видел угрозу своей безопасности не в Советском Союзе, а в Индии.
Да и вооруженные силы отдельных членов Багдадского пакта не годились для того, чтобы помочь соседям в случае нападения сверхдержавы; основной их целью было обеспечение внутренней безопасности. В довершение ко всему Насер, как наиболее динамичная сила в регионе, преисполнился решимости взорвать этот пакт, ибо воспринимал этот союз как зловредный маневр, направленный на восстановление колониального господства на Ближнем и Среднем Востоке и на изоляцию его лично и его товарищей-радикалов.
Слишком по-разному мыслящие, чтобы совместно разработать карательные меры противостояния советскому влиянию в регионе, Великобритания и Соединенные Штаты попробовали уговорить Египет отвернуться от Москвы, наглядно продемонстрировав преимущество принадлежности к западному лагерю. В связи с этим ставились две задачи: обеспечение мира между Египтом и Израилем и помощь Насеру в строительстве Асуанской плотины.
Мирная инициатива основывалась на вере в то, что создание в 1948 году еврейского государства силой оружия было основным источником арабского радикализма. Почетный мир, как представлялось, устранит ощущение унижения. Но в данный момент арабские радикалы и националисты не искали мира с Израилем, почетного или какого-то еще. Для них еврейское государство являлось чужеродным вкраплением в традиционно арабские земли, да еще на базе претензий двухтысячелетней давности и в виде искупления за страдания евреев отнюдь не по вине арабских народов.
И если бы Насер заключил настоящий мир с Израилем, то есть добился бы урегулирования, обеспечивающего сосуществование, то он бы утерял право на лидерство в арабском мире. Преисполненный решимости не уронить свой престиж в глазах поддерживающих его арабов, Насер предложил, чтобы Израиль отдал весь Негев — южный пустынный регион, завоеванный в 1948 году и составляющий свыше половины территории Израиля, — и чтобы сотням тысяч палестинских беженцев, изгнанных в 1948 году, дано было право на возвращение[711].
Израиль никогда бы не согласился лишиться половины своей территории или разрешить репатриацию всех арабских беженцев, которые бы заполонили то, что осталось бы от государства. Чтобы выйти из этого положения, Израиль стал в ответ настаивать на заключении официального мирного соглашения при наличии открытых границ — просьба эта звучала довольно безобидно, но как раз это требование арабским лидерам было труднее всего удовлетворить, ибо оно подразумевало постоянное признание с их стороны существования нового государства. А поскольку Израиль требовал мира, не отдавая территории, а арабские страны требовали территорию, не определяя условий мира, тупик был неизбежен. Эти первые переговоры породили клише, которым следовал Египет вплоть до прихода к власти Салата, а остальной арабский мир — еще двадцать лет, пока в сентябре 1993 года не было подписано соглашение между ООН и Израилем.
Тогда же Соединенные Штаты и Великобритания расходились по множеству вопросов. Хотя Даллес благосклонно отнесся к стратегии «Северного пояса», он был раздражен тем, что руководство им приняла на себя Великобритания. Ему хотелось бы, чтобы Багдадский пакт имел своей опорой Египет, который, в свою очередь, отбивался от участия в пакте руками и ногами. Великобритания предпочла бы свергнуть Насера; Америка, какие бы неудобства ей ни причиняла сделка Египта с Советским Союзом относительно поставки оружия, считала более разумным приручить этого политика.
Желая восстановить свое сильно поколебленное единство, англо-американские руководители обратили затем свое внимание на широкомасштабный проект сооружения так называемой Асуанской высотной плотины: 365 футов в высоту и три мили в длину. Она возводилась на Верхнем Ниле, неподалеку от границы Египта с Суданом. Плотина должна была бы регулировать поступление воды в долину Нила, от плодородия которой с незапамятных времен зависело существование населения Египта и которая освободила бы жителей страны от ежегодной зависимости от разливов Нила.
Антони Иден, непримиримейший враг Насера, первым подал идею совместной англо-американской поддержки сооружения высотной плотины, причем львиную долю забот (около 90%) взяла бы на себя Америка. Почему Иден, жаждущий освободиться от Насера, вдруг стал главным защитником строительства Асуанской плотины, может быть объяснено лишь его стремлением укрепиться в дипломатическом плане на Ближнем Востоке и предвосхитить советскую попытку вслед за военной помощью приступить к экономическому проникновению. 14 декабря 1955 года Великобритания и Соединенные Штаты сделали официальное предложение о строительстве плотины в два этапа: для подготовительной стадии выделялись бы определенные ограниченные средства, и устанавливался размер и характер содействия на следующей стадии, включавшей в себя собственно строительство плотины.[712]
Это было странное решение. Два правительства брали на себя ответственность за осуществление монументального инженерно-финансового мероприятия, даже несмотря на желание сместить Насера, который все более сближался с Советским Союзом. Два действующих вразнобой союзника утешали себя тем, что если первоначальный: дар не поможет завоевать Насера, то осуществление второго этапа работ сделает Египет финансово зависимым в той же мере, в какой строительство Суэцкого канала позволило в XIX веке Западу осуществлять финансовый контроль над Египтом.
Вместо того чтобы умерить пыл Насера, проект сооружения Асуанской плотины; лишь укрепил его в сознании собственной важности. С тем чтобы сохранить за собой рычаги воздействия при переговорах, он быстро совершил ряд действий в противовес, случившемуся. Мелочно торгуясь по поводу финансовых условий, он отверг американские попытки оказать помощь в проведении арабо-израильских переговоров. А когда Великобритания попыталась убедить Иорданию вступить в Багдадский пакт, разразились проегипетские бунты, которые вынудили короля Хуссейна сместить Глабб-пашу, британского командующего «Арабским легионом», в марте 1956 года[713].
16 мая Насер объявил о непризнании правительства Чан Кайши и об установлении дипломатических отношений с Китайской Народной Республикой.. Это был прямой выпад против Соединенных Штатов и лично Даллеса, глубоко преданного делу поддержки Тайваня. В июне в Египет прибыл новый советский министр иностранных дел Дмитрий Шепилов с предложением о финансировании и строительстве Асуанской плотины, что позволило Насеру заняться своим любимым делом: стравливать сверхдержавы друг с другом.
19 июля Даллес рискнул наконец разрешить эту шараду. Признание египетским лидером коммунистического Китая оказалось последней каплей, вынудившей Даллеса преподать ему урок. Когда египетский посол прибыл из Каира с инструкциями принять все американские технические предложения, Даллес ответил, что Вашингтон пришел к выводу, что плотина находится вне пределов экономических возможностей Египта. Помощь оказываться не будет.
Даллес полагал, что он вполне подготовлен к отражению мощной египетской реакции на это. Он сказал Генри Люсу, издателю журнала «Тайм», что решение относительно Асуанской плотины было «шахматным ходом, какого дипломатия США не делала в течение долгого времени». Насер, утверждал он, «попал в адскую ситуацию, которая при любом способе разрешения может быть использована на благо Америки. Если он теперь обратится к русским, а те скажут „нет", это подорвет всю сеть советских подачек во всем мире... Если Советы согласятся дать Насеру его плотину, тогда мы найдем способ объяснить странам-сателлитам, что их жизненные условия скудны потому, что Советы вбухивают миллионы в Египет»[714]. В замечаниях Даллеса, однако, отсутствовала готовность поддержать «значительный ход» и взять на себя в связи с этим значительный риск. Это был очередной пример свойственной Даллесу тенденции преувеличивать роль пропаганды, особенно за «железным занавесом».
Какой бы неосновательной ни была политическая подоплека, позволившая первоначально сделать предложение по поводу плотины, сам характер отзыва американского предложения не мог не вызвать к жизни крупномасштабный кризис. Французский посол в Вашингтоне Морис Кув де Мюрвиль (который потом станет у де Голля министром иностранных дел) точно предсказал то, что потом и случилось: «Они что-нибудь сделают с Суэцем. Это единственный способ для них затронуть западные страны»[715].
Выступая перед огромной толпой в Александрии 26 июля 1956 года, Насер дал ответ Даллесу, облекая свой выпад в форму призыва к арабскому национализму: «Это, о сограждане, есть битва, в которую мы теперь вовлечены. Это битва против империализма, методов и тактики империализма, и битва против Израиля, авангарда империализма...
Арабский национализм делает успехи. Арабский национализм празднует победу. Арабский национализм движется вперед; он знает свою дорогу и он знает свою силу. Арабский национализм знает, кто его враги и кто его друзья...»[716]
Преднамеренно бросая вызов Франции, он заявлял толпе: «Мы никогда не скажем , что битва в Алжире — не наша битва». В середине речи он произнес имя Фердинанда де Лессепса, француза, построившего Суэцкий канал. Оно было сигналом для египетских вооруженных сил взять в свои руки контроль над каналом. Это позволило Насеру ближе к концу выступления объявить возбужденным слушателям: «В данный момент, когда я с вами говорю, другие ваши братья-египтяне... начали брать в свои руки компанию по эксплуатации канала и ее имущество и осуществлять контроль за судоходством на канале — на канале, расположенном на египетской территории, который... является частью Египта и который принадлежит Египту»[717].
Демократические страны по-разному оценили последствия собственных действий, явившихся прелюдией к Суэцкому кризису. Но так или иначе, ничего хорошего из этого не вышло. Иден, ставший в прошлом году премьер-министром после столь долгого ожидания, едва ли был в нужной форме для принятия решений под давлением обстоятельств. Быть непосредственным преемником Черчилля — и без того тяжкое бремя, к тому же за Иденом утвердилась репутация сильного человека, хотя в действительности британский премьер был слаб и психологически, и даже физически. Лишь за несколько месяцев до этого он перенес серьезную операцию, и ему требовалось постоянное медицинское наблюдение и лечение. Кроме того, Иден все еще находился в плену колониальных предрассудков высоколобых. Свободно владея арабским, он сложился как личность в период британского господства на Ближнем и Среднем Востоке и готов был остановить Насера, если понадобится, даже в одиночку.
Франция была еще более враждебна Насеру. Основные ее интересы, связанные с арабским миром, были сосредоточены в Марокко и Алжире, причем первый был французским протекторатом, а второй — департаментом французской метрополии, где число проживающих французов достигало миллиона. Обе североафриканские страны находились в процессе обретения независимости, политика Насера давала им эмоциональную и политическую опору. Советские поставки оружия породили перспективы превращения Египта в передаточную инстанцию для вооружения алжирских партизан. «Все это находится в трудах Насера, так же как гитлеровская политика зафиксирована в „Майн кампф", — заявлял новый премьер-министр Франции Ги Молле. — Насер амбициозно рвется повторить завоевания ислама»[718].
Аналогия с Гитлером была не совсем уместной. Делая намек на то, что насеровский Египет решился покорять чужие страны, Ги Молле объявлял незыблемыми границы ближне- и средневосточных государств, которые арабскими националистами не признавались. Границы внутри Европы, за исключением балканских, отражали в своей основе общность истории и культуры. В противоположность этому границы на Ближнем и Среднем Востоке проводились иностранными, зачастую европейскими державами, чтобы облегчить их господство над регионом. В представлении арабских националистов, они разрезали арабскую нацию и отвергали общность арабской культуры. Устранение их не означало установления господства одной нации над другой; это был способ создания арабской нации, точно так же Кавур построил Италию, а Бисмарк создал Германию из мешанины суверенных государств.
Сколь бы неточна ни была эта аналогия, но стоило Идену и Молле поднять свой флаг на мачте корабля, сражающегося с умиротворением, как стало ясно, что они не отступят. Они, в конце концов, принадлежали к тому поколению, которое воспринимало умиротворение как смертный грех, а Мюнхен — как вечный упрек. Сравнение лидера с Гитлером или Муссолини для них означало, что возможности компромисса исключаются. Они должны или взять верх, или отказаться от претензий на верховенство — в первую очередь в собственных глазах.
На национализацию Суэцкого канала Иден и Молле реагировали яростно. На следующий день после речи Насера Иден направил Эйзенхауэру телеграмму: «Если мы не будем [твердо стоять на своем], наше и ваше влияние на всем Ближнем и Среднем Востоке будет, по нашему убеждению, окончательно подорвано»[719]. Через три дня в палате общин он отсек какую бы то ни было возможность отступления:
«Не могут быть правительством Ее Величества признаны какие бы то ни было условия функционирования этого великого международного водного пути, оставляющие его под ничем не ограниченным контролем одной державы, которая, как показали недавние события, способна эксплуатировать его исключительно в интересах национальной политики»[720].
Франция оказалась столь же тверда. 29 июля французский посол в Лондоне проинформировал британского министра иностранных дел, что Франция готова предоставить свои вооруженные силы под британское командование и вывести войска из Алжира для совместных действий против Египта[721].
Когда Даллес прибыл 1 августа в Лондон для консультаций, он, казалось, тоже разделял эту точку зрения. Заявляя, что контроль одной нации над Суэцким каналом является неприемлемым, особенно если эта нация — Египет, он настоятельно требовал:
«Следует найти способ заставить Насера выплюнуть то, что он пытается проглотить... Мы должны предпринять недвусмысленные усилия, чтобы заставить общественное мнение с одобрением отнестись к международной операции на канале... Следовало бы сделать возможным создание столь отрицательного мирового общественного мнения в отношении Насера, чтобы тот оказался в изоляции. А затем, если потребуется, предпринять военную операцию, она пройдет с гораздо большим успехом, чем если бы она предпринималась до этого, и не повлечет за собой отрицательных последствий серьезного характера»[722].
Даллес предложил в течение двух недель собрать в Лондоне конференцию по вопросам мореплавания и судоходства в составе двадцати четырех главных морских наций и выработать систему международного свободного судоходства по Суэцкому каналу,
Призыв Даллеса к конференции стал началом путаного, а для Великобритании и Франции — выводящего из себя и в итоге чреватого унижением процесса. Даже первый шаг Даллеса был попыткой соединить лексику непримиримости с дипломатией оттяжек и проволочек. Почти сразу же стало ясно, что в отношении кризиса между союзниками единодушия нет. Иден и Молле воспринимали свержение или унижение Насера как самоцель, а Эйзенхауэр и Даллес рассматривали кризис под углом долгосрочных отношений с арабским миром. Обе стороны действовали, основываясь на ошибочных предпосылках: Иден и Молле полагали, что устранение Насера восстановит ситуацию, которая была до его прихода к власти; Эйзенхауэр и Даллес, казалось, верили в то, что если не Насер, то какой-либо иной националистический лидер в регионе все же может быть вовлечен в создание ближне- и средневосточной системы безопасности типа НАТО. Кроме того, они придерживались той точки зрения, что военные действия против Насера подольют масла в огонь арабского национализма, так что западное влияние на долгое время — жизнь целого поколения — будет подорвано; гораздо более мрачный сценарий, чем потеря контроля над каналом.
Ни одно из этих предположений не оказалось верным. Донасеровский Египет исчез навсегда. Националистические лидеры, сформировавшие себя по образу и подобию Насера, не поддавались пению сирен, прославлявших политику «сдерживания». Их главным переговорным плюсом была «холодная война» как таковая, которую они в той же степени эксплуатировали, в какой и осуждали. А самым существенным оказалось то, что эти лидеры в еще большей степени подогревали арабский национализм, так что речь уже шла либо о полной победе, либо о сокрушительном разгроме Насера.
С чисто аналитической точки зрения, Америка должна была бы согласиться с прогнозом Великобритании и Франции, что насеровский вариант воинствующего национализма является непреодолимым препятствием для конструктивной ближневосточной политики. Наглядная демонстрация того, что надежда на советское оружие никаких положительных результатов не принесет, могла бы предотвратить десятилетия беспорядков и возмущений в мире развивающихся стран. С этой точки зрения, было бы желательно встретить вызов Насера лицом к лицу. Однако если бы Соединенные Штаты осуществили разгром Насера, они все равно не смогли бы быть соучастниками восстановления Великобританией и Францией своего колониального господства. Иными словами, Америка должна была бы отойти в сторону от своих союзников — и то лишь в том случае, если бы это оказалось абсолютно необходимым — не в начале Суэцкого кризиса, а по его успешном завершении. И вслед за демонстрацией того, что расчет на советскую поддержку оказался для Египта гибельным, следовало бы оказать поддержку умеренному преемнику Насера в проведении разумной националистической политики, примерно так, как Америка потом, в 70-е годы, отреагировала на Садата.
Демократические страны, однако, еще не были готовы к столь сложным стратегическим ходам. Великобритания и Франция не собирались в качестве предварительного условия свержения Насера удовлетворить многие из его требований в случае прихода к власти более умеренного его преемника. А Америка не понимала, как важно для ее же собственной политики, чтобы два ее ближайших союзника по НАТО получили возможность приспособиться к новым обстоятельствам, не подрывая свой собственный имидж великих держав. Ибо, как только подорван имидж нации, пропадает и ее готовность играть ведущую роль в мировой политике. Вот почему Гарольд Макмиллан, бывший тогда канцлером казначейства, заявил эмиссару Даллеса, послу Роберту Мерфи, что если Великобритания сейчас не выступит против Насера, она «станет еще одними Нидерландами»[723]. Руководители Америки, однако, избрали для себя шанс победить радикальных националистов, вначале дипломатически отъединившись от Великобритании и Франции, а затем публично выступив против них и показав, насколько ограничены их возможности влиять на ближневосточные события по собственному усмотрению, — иными словами, доводя до их сведения, что их роль как великих держав на Ближнем и Среднем Востоке сыграна.
Рассматривая режим Суэцкого канала как вопрос юридического характера, Даллес сфокусировал свое внимание на возможном нарушении сложившихся трасс мирового судоходства и предложил весьма плодотворную правовую формулу для преодоления возможных препятствий свободному проходу через канал. Иден и Молле, однако, были преисполнены решимости не признавать национализации Суэцкого канала; они пытались превратить ее в повод для низвержения Насера или, как минимум, для его публичного унижения. Насер же в итоге заставил время работать на него, как часто делают революционеры после свершившегося факта. Чем дольше их действие остается без ответа, тем труднее вернуть все в прежнее положение — особенно путем применения силы.
Эйзенхауэр был категоричен в своем противодействии применению силы даже в поддержку публично провозглашенного Даллесом в Лондоне принципа свободного судоходства через Суэцкий канал. Даллес привез с собою письмо от президента Идену, в котором подчеркивалось «отсутствие мудрости даже в рассмотрении в данный момент вопроса использования военной силы...». При этом Эйзенхауэр зашел так далеко, что намекнул: односторонние британские действия могут повлечь за собой пересмотр готовности Америки сохранять членство в НАТО, что, соответственно, обрекало бы союзников Америки надеяться на милость Москвы. Если разразится война, гласило письмо, прежде чем Великобритания отчетливо продемонстрирует, что исчерпала все мирные средства разрешения кризиса, то это «в самой серьезной степени повлияет на чувства наших народов в отношении западных союзников. Не хочу преувеличивать, но смею заверить вас: это может обостриться до такой степени, что будет иметь самые что ни на есть далеко идущие последствия»[724].
Казалось бы, трудно найти две такие страны, разрыв между которыми был бы до такой степени невозможен, как Великобритания и Соединенные Штаты. К тому же обе они руководились людьми, которых объединяла общность совместной деятельности в военные годы. Иден не мог поверить, что Эйзенхауэр от недовольства односторонним характером действий Великобритании и Франции перейдет к открытому противодействию. А Эйзенхауэр был убежден, что в итоге Франция и Великобритания не осмелятся действовать без поддержки Америки. Британские и американские руководители высоко ценили свои «особые отношения», которые подкреплялись партнерством военного времени и личной дружбой. Но во время Суэцкого кризиса на них крайне отрицательно повлияла фундаментальная несовместимость личностных подходов: британские лидеры сочли Даллеса ершистым визави на переговорах, а у Идена Лично выработалась к нему крайняя неприязнь.
Семейная традиция и личное призвание делали Джона Фостера Даллеса исключительно подходящей кандидатурой на пост государственного секретаря. Его дед Джон Фостер занимал должность государственного секретаря при президенте Бенджамене Гаррисоне; его дядя Роберт Лансинг был государственным секретарем в администрации Вильсона в период Версальской мирной конференции. Хотя Джон Фостер Даллес вплоть до весьма зрелого возраста был специалистом по корпоративному праву, любимым его занятием все же оставалась внешняя политика.
Американские государственные секретари традиционно отстаивали американскую Исключительность и универсальную применимость американских ценностей. Даллес ничем от них не отличался, разве что трактовка им этой исключительности носила скорее религиозный, чем философский характер. Первым его опытом в международных делах была деятельность в качестве главы протестантской комиссии по обеспечению всеобщего мира. Как-то он заявил с гордостью: «Никто в государственном департаменте не знает Библии лучше, чем я»[725]. И он стремился применять жесткие и несгибаемые принципы пресвитерианства к повседневному осуществлению американской внешней политики. «Я убежден, — писал он в 1950 году, — что мы здесь нуждаемся в том, чтобы более ревностно отражать в собственном политическом мышлении и практической деятельности нашу религиозную убежденность, ибо человек сотворен Богом, и судьба его находится в руках Господних»[726]. Хотя Даллес представлял собой классический американский феномен, который для гладстоновского поколения англичан был бы ясен и понятен, послевоенное поколение британских руководителей отвергало его праведность и считало его скорее лицемером, чем носителем духовного начала.
К сожалению, привычка Даллеса читать проповеди своим собеседникам часто брала верх над его великолепным знанием международной политики и, в частности, над его вдумчивым анализом динамики советской системы. Черчилль называл Даллеса «суровым пуританином в очках, с огромным белым лицом, на котором рот выглядел грязной нашлепкой», а в более легкомысленные минуты именовал его «Даллитом» — «воплощением тоски и скуки». Иден с самого начала относился к Даллесу с явным недоверием. В 1952 году, еще до того, как Эйзенхауэр назначил Даллеса государственным секретарем, Иден высказал надежду, что его коллегой на этом посту окажется кто-нибудь другой: «Не думаю, что я сумел бы с ним сработаться»[727].
У Даллеса было множество качеств, сделавших его исключительно влиятельным. Его рабочая этика и принципиальность произвели огромное впечатление на Эйзенхауэра. Конрад Аденауэр воспринимал Даллеса как «самого великого человека» из всех, кого он знал, и как личность, «умеющую держать слово»[728]. Жесткая приверженность Даллеса концепции биполярного мира, бдительно-настороженное противостояние уговорам и нажиму, целью которых были бы уступки Москве, — эта суровая решимость делала его симпатичным для Аденауэра и других руководителей, опасавшихся сепаратной советско-американской сделки.
В Лондоне, однако, приверженность Даллеса принципам высокой морали воспринималась как лишнее доказательство разности перспективного мышления Лондона и Вашингтона. Даллес все время громогласно поддерживал провозглашенные Великобританией и Францией цели, но столь же неуклонно отвергал применение силы ради их осуществления. Он был исключительно богат идеями, как преодолеть кризис, однако при ближайшем рассмотрении все эти идеи оказывались подчиненными тактике проволочек, которые бы помешали Англии и Франции взять курс на войну. Если бы Даллес был готов настойчиво проводить в жизнь свои собственные предложения, то как знать — возможно, они и послужили бы практической основой разрешения Суэцкого кризиса, с исходом не самым предпочтительным для Великобритании и Франции, но все же приемлемым.
И все же стоило Даллесу вернуться в Соединенные Штаты, как он отказался от применения силы даже в подкрепление своих же собственных предложений на конференции по вопросам морского судоходства, если эти предложения будут отвергнуты Насером. 3 августа он заявил:
«Мы не хотим... отвечать насилием на насилие. Мы хотим прежде всего выявить мнение множества жизненно заинтересованных наций, ибо полагаем, что все нации, кого это касается, включая Египет, с уважением отнесутся к трезвому мнению наций, являющихся участниками международного договора 1888 года и признающих его условия, направленные на их общее благо»[729].
Морализаторская риторика не меняла того факта, что отказ Даллеса от рассмотрения возможности применения силы загонял дипломатию союзников в тупик. Единственным способом заставить Насера принять предложенный Даллесом режим Суэцкого канала было бы пригрозить ему британской и французской военной интервенцией в случае его отказа. И все же Даллес противопоставлял каждому из своих планов международного контроля над каналом собственное же категорическое заявление того или иного рода, отрицающее применение силы, что практически побуждало Насера эти планы отвергнуть.
Даллес поддержал призыв Великобритании и Франции созвать конференцию двадцати четырех основных пользователей канала, включая восемь стран — участниц Константинопольской конвенции 1888 года, установившей режим Суэцкого канала, который Насер попытался ликвидировать. Соединенные Штаты голосовали вместе с составившими большинство восемнадцатью странами, предложившими новый режим для канала, причем признавался египетский суверенитет над ним и участие египетского персонала в его эксплуатации, но участники" конференции де-факто делались управляющими каналом. Какими бы плодотворными ни были своевременно выдвигавшиеся Даллесом идеи, им сопутствовало полнейшее его нежелание прибегнуть для их реализации к иным мерам воздействия, кроме общественного мнения. Отвергая явное несоответствие между его предложениями и мерами, на которые он готов пойти ради их реализации, Даллес настаивал на том, что в конце концов сила морального воздействия заставит Насера уступить. С его точки зрения, большинство людей «...с приличествующим уважением относится к мнению человеческого сообщества... И поэтому я верю в то, что на нынешней конференции будет выработано суждение такой моральной силы, которое позволит Суэцкому каналу и далее функционировать так же, как он функционировал уже сто лет, чтобы послужить в будущем интересам человечества мирным путем»[730]
Однако случилось так, что моральное давление оказалось недостаточным именно в той самой степени, в какой исключалось физическое применение силы. 10 сентября Насер отверг предложения Лондонской конференции по морскому судоходству.
Через три дня Даллес выдвинул еще одну оригинальную идею. На этот раз он предложил, чтобы канал эксплуатировала ассоциация пользователей и чтобы она же собирала плату за проход через канал при помощи своего рода корабельных линейных пикетов подле портов Порт-Саид и Суэц как раз за пределами египетских территориальных вод, по обе стороны канала. Если Насер не согласится, ассоциация пользователей обойдется без него, если он пойдет на это. то тем самым откажется от доходов от эксплуатации канала в пользу международного органа. Эта сложная и тщательно продуманная схема могла бы сработать, если бы Даллес, как и на конференции по морскому судоходству, не обесценил бы сам свое же предложение. На пресс-конференции 2 октября Даллес в очередной раз осудил применение силы. И вдобавок воспользовался этой возможностью, чтобы лишний раз прочесть лекцию Идену о неприемлемости представления о том, будто бы НАТО следует привлекать для разрешения кризисов типа Суэцкого:
«Существует определенное различие подходов к проблеме Суэцкого канала. Это различие покоится на вещах довольно фундаментального характера. В определенных районах три нации воедино связаны договорами, скажем, в границах действия Атлантического пакта... Там все трое... выступают воедино.
Другие проблемы связаны с другими районами и имеют то или иное отношение к так называемой проблеме колониализма. В связи с этими проблемами Соединенные Штаты играют несколько отличную, независимую роль»[731].
Правовая интерпретация Даллеса, однако, приобрела особую юридическую силу в будущем, когда все развернулось шиворот-навыворот. Ибо союзники Америки воспользовались именно этой аргументацией, когда Америке потребовалась их поддержка во Вьетнаме и в прочих так называемых «внедоговорных районах». Так, например, во время войны на Ближнем Востоке 1973 года европейские союзники Америки запретили ей прокладку воздушного моста в Израиль над их территориями, перевернув наизнанку суэцкий сценарий. С той поры именно американские союзники отказывались распространять свои обязательства по НАТО за пределы четко очерченных границ этого договора. Ибо Великобританию и Францию в 1956 году буквально взбесила не только и не столько чисто правовая интерпретация ситуации Даллесом, сколько его подчеркнутый намек на то, что на Ближнем и Среднем Востоке Соединенные Штаты определяют для себя жизненно важные интересы совершенно иным способом, чем их европейские союзники.
Как особо наглую выходку это воспринял Лондон, ибо всего лишь за день до пресс-конференции Даллеса Иден телеграфировал Эйзенхауэру, что речь идет уже не о Насере, но о Советском Союзе:
«Мы про себя уже не сомневаемся в том, что Насер, нравится ему это или нет, на самом деле в настоящее время находится в руках русских, так же как Муссолини находился в руках Гитлера. Было бы столь же неэффективным выказать свою слабость Насеру, с тем чтобы привлечь его на свою сторону, как если бы такая слабость была выказана Муссолини»[732].
Для Идена заявление Даллеса означало, что Соединенные Штаты не согласны с его основополагающим заявлением относительно того, что истинная угроза Египту проистекает из Советского Союза. Он хотел поставить египетский вопрос в рамки теории «сдерживания», а Даллес, похоже, списал все дело в разряд колониальных споров, которых Соединенные Штаты, желая сохранить имидж моральной незапятнанности, якобы знать не знали.
Трудно поверить, чтобы Даллес не отдавал себе отчета в том, какую он ведет опасную игру. Хотя он и действовал, словно верил, будто американская публика лучше всего воспримет возвышенные, самоуверенно-морализаторские проповеди, но он ведь обладал обширным практическим опытом. Даллес так потом и не объяснил, чем руководствовался во время Суэцкого кризиса. Допустимо, однако, что он тогда разрывался между двумя противоречившими друг другу побудительными мотивами. С учетом его отношения к коммунизму, Даллес, по всей вероятности, соглашался с анализом Идена и Молле относительно опасности советского проникновения на Ближний и Средний Восток. Возможно, этим объясняется сходство его интерпретации мотивов поведения Насера с иденовской, а также резкость его отказа в отношении Асуанской высотной плотины, резкость, которая удивила даже британский кабинет (в целом предупрежденный об этом шаге).
Но одновременно Даллес являлся государственным секретарем у президента, который был до такой степени страстным противником войны, каким может быть только опытный военный. Эйзенхауэра не интересовали нюансы баланса сил: даже если на Ближнем и Среднем Востоке в долгосрочном плане и существовала опасность для глобального равновесия, то Эйзенхауэр полагал, что Америка достаточно сильна, чтобы отразить ее на более позднем этапе, причем задолго до того, как встанет вопрос выживания. Для Эйзенхауэра Суэцкий кризис был не настолько угрожающим, чтобы удостоиться применения силы. Независимо от доброй улыбки на его лице, Эйзенхауэр был весьма сильной личностью и не слишком приятной в общении для тех, кто ему противоречил.
Как заявил однажды Дин Ачесон, эффективность действий государственного секретаря зависит от того, знает ли он, кто такой его президент. Даллес, безусловно, знал, а вот Иден и Молле, полагавшие, что Эйзенхауэр всего лишь номинальная фигура с приятной внешностью, не знали. Они предпочли не обратить внимания на намеки, содержавшиеся в письме Эйзенхауэра Идену от 2 сентября относительно конференции по вопросам морского судоходства, где он еще раз предупреждал в отношении применения силы:
«...Народы Ближнего Востока и Северной Африки, а в определенной степени и всей Азии, и всей Африки консолидируются против Запада в такой степени, что, как я опасаюсь, этого нельзя будет преодолеть не только в течение жизни одного поколения, но и в продолжение целого столетия, особенно если не забывать об умении русских вносить смуту»[733].
Даллес оказался между решительным Эйзенхауэром и рассерженной группой европейских союзников. Иден и Молле перешли ту грань, когда отступление было еще возможно, и их бесило несоответствие между твердостью постановки Даллесом задач и постоянным отказом от средств практического их достижения. Они так и не поняли, до какой степени Эйзенхауэр был убежденным противником применения силы и до какой степени решающей была его точка зрения. Для Даллеса пропасть между его союзниками и Насером представляла меньшую проблему, чем пропасть между президентом и его личными друзьями в Европе. Он делал ставку на собственную одаренность и ловкость, чтобы маскировать эту пропасть, в надежде на то, что время может изменить точку зрения либо их, либо Эйзенхауэра, а то и вынудит Насера совершить какую-то ошибку, и эта ошибка разрешит дилемму. А в итоге — Даллес вынудил Францию и Великобританию рискнуть всем.
Дилемма даллесовской тактики нашла свое полное отражение в вопросе одного из журналистов на пресс-конференции 13 сентября: «Господин секретарь, коль скоро Соединенные Штаты объявили заранее, что не будут применять силу, и коль скоро Советский Союз оказывает пропагандистскую поддержку Египту, не отдает ли это козырные карты в руки Насеру?»[734] И хотя Даллес дал туманный ответ, будто бы победу одержит моральная сила, вопрос попал прямо в точку.
Растущие расхождения между демократическими странами заставили Кремль поднять ставки. Потрясши Вашингтон, он заменил западную помощь в деле сооружения Асуанской плотины своей собственной и увеличил объемы поставок оружия на Ближний Восток. Неистовствующий Хрущев заявил югославскому послу: «Не забывайте, что, если начнется война, мы будем всемерно поддерживать Египет. Если бы ко мне пришел мой сын и сказал, что собирается добровольцем сражаться в Египте, я бы сам одобрил его решение»[735].
После пресс-конференции Даллеса 2 октября, когда тот вторично исключил применение силы, отчаявшиеся Великобритания и Франция решились действовать самостоятельно. До начала британско-французской военной интервенции оставалось лишь несколько тактических шагов. Одним из них было окончательное обращение к Организации Объединенных Наций, сыгравшей во всем этом весьма странную роль. Поначалу Великобритания и Франция, полагаясь на американскую поддержку, решили вообще не привлекать к этому делу Организацию Объединенных Наций, опасаясь солидарности группы неприсоединившихся стран с Египтом. Когда же дипломатические расхождения достигли предела, Франция и Великобритания все же обратились к Организации Объединенных Наций. Это было нечто вроде последнего отчаянного жеста, долженствующего продемонстрировать: из-за беспомощности международной организации у них не остается иного выбора, кроме как действовать самостоятельно. Таким образом, Организация Объединенных Наций, призванная разрешать международные споры, превращалась в последний барьер, через который следует перескочить, прежде чем прибегнуть к силе, и даже в своего рода оправдание для подобного шага.
Неожиданно и на сравнительно короткий срок Организация Объединенных Наций оказалась на высоте положения. Частные консультации с египетским, британским и французским министрами иностранных дел привели к договоренности по шести принципам, которые были весьма близки к мнению большинства на конференции по вопросам морского судоходства. Были учреждены египетский оперативный совет управляющих и надзорный совет пользователей каналом. Споры между двумя советами подлежали разрешению посредством арбитража. Эйзенхауэр был в восторге, когда он выступил перед телезрителями 12 октября:
«У меня есть новость. У меня, как мне кажется, есть самая лучшая на сегодня для Америки новость.
Ход урегулирования Суэцкого спора сегодня днем в Организации Объединенных Наций оказался в высшей степени удачен. Египет, Британия и Франция встретились друг с другом в лице своих министров иностранных дел и договорились о совокупности принципов, на основе которых вести переговоры; и, похоже, дело обстоит так, что теперь очень крупный кризис остался у нас за спиной»[736].
Хотя Эйзенхауэр и не сказал прямо: «Вот-вот настанет мир», — но радость, вызванная его заявлением, все равно оказалась преждевременной. На следующий же вечер, 13 октября, когда от Совета Безопасности ожидалось подтверждение «шести принципов», произошел неприятный сюрприз. Двумя отдельными этапами голосования принципы были одобрены единогласно, но меры по их воплощению в жизнь были забаллотированы Советским Союзом, наложившим вето.
«Шесть принципов» были последним шансом урегулирования кризиса мирным путем. Американское давление на Египет могло бы побудить эту страну обратиться к Советскому Союзу, чтобы тот снял свое вето, если, конечно, предположить, что вето возникло не в результате предварительного сговора этих стран. Затем, конечно, следовало ожидать американского давления на Советский Союз — предупреждения, что в случае прямого противостояния Соединенные Штаты выступят на стороне своих союзников. И это, возможно, удержало бы Советский Союз от приверженности наложенному им вето. Но Соединенные Штаты преисполнились решимости как сохранить дружбу со своими союзниками, так и одновременно не закрывать пути к сближению с группой неприсоединившихся стран. Попытка Америки силком свести воедино самостоятельные, не связанные друг с другом направления политики сделала войну неизбежной.
Иден и Молле соглашались с каждой из формул, предложенных для того, чтобы избежать войны: с конференцией по вопросам мореплавания и судоходства, с учреждением ассоциации пользователей канала, а теперь и с «шестью принципами». В каждом отдельном случае начало было многообещающим; Америке ни разу не приходилось использовать свое дипломатическое влияние для того, чтобы открыть дорогу разработанным Даллесом или согласованным с ним предложениям. Но даже несмотря на то, что у Великобритании и Франции было множество вполне понятных причин прибегнуть к войне, они возложили на себя фатально тяжкое бремя тем, что разработали в качестве предлога очевидную до смешного стратагему. Разработанная Францией схема требовала, чтобы Израиль вторгся в Египет и стал продвигаться к Суэцкому каналу, а затем Великобритания и Франция стали бы настаивать на том, чтобы во имя свободы судоходства как Египет, так и Израиль отошли бы на десять миль от канала. В случае отказа Египта, который заранее имелся в виду, Великобритания и Франция оккупировали бы зону канала. Что бы предпринималось потом, остается неясным. План следовало пустить в ход за неделю до президентских выборов в Америке.
От этого замысловатого плана проиграли все. Во-первых, он абсолютно не вязался с дипломатией, проводимой с момента захвата Насером Суэцкого канала, ибо целью ее было установление какого-то подобия международного контроля над каналом. А поскольку все предлагавшиеся международные гарантии свободы навигации были отвергнуты, то следующим логическим шагом напрашивалось введение в действие Великобританией и Францией одного из этих отвергнутых планов при помощи силы. И хотя, без сомнения, их односторонние действия встретились бы с широчайшим их неприятием, они, по крайней мере, были бы понятны в свете предшествующей дипломатической деятельности. В противоположность этому реальный, предпринятый Францией и Англией маневр был чересчур прозрачен и чересчур циничен.
Каждому из партнеров было бы лучше, если бы они добивались своих целей независимо друг от друга. Великобритания и Франция поставили под сомнение свои претензии на статус великих держав, поскольку получилось, будто им не обойтись без помощи Израиля, чтобы приняться за Египет. Израиль утратил моральное преимущество, обретенное из-за отказа соседа обсуждать установление мира, тем, что позволил использовать себя как орудие колониализма. Позиция Великобритании в Иордании и Ираке, ключевых своих бастионах на Среднем Востоке, была ослаблена. Эйзенхауэр был глубоко оскорблен маневром, который явно увязывался с его предполагаемым нежеланием делать избирателей-евреев своими антагонистами в последнюю неделю предвыборной кампании[737]. Требуется особенное умение, чтобы найти такой внешнеполитический ход, который вбирал бы в себя недостатки каждого возможного курса, или создать такую коалицию, которая бы делала каждого из ее членов слабее. Великобритания, Франция и Израиль ухитрились в этом преуспеть.
Явно не обращая внимания на ожидающее их международное возмущение, Великобритания и Франция усугубили свои политические проблемы тем, что избрали для себя изощренную военную стратегию, внешне выглядевшую как преднамеренное промедление. 29 октября Израиль вторгся на Синай. 30 октября Великобритания и Франция потребовали, чтобы обе стороны отошли от канала, которого израильские войска еще не достигли. 31 октября Великобритания и Франция объявили, что введут свои сухопутные силы. И все же британские и французские войска высадились в Египте только через четыре дня, причем так и не выполнили поставленную им перед ними задачу захватить канал за те несколько дней, что они находились на этой территории.
Зато никто не рассчитывал, что Америку вдруг охватит праведное негодование. 30 октября, через сутки после исходного выступления Израиля, Соединенные Штаты поставили на голосование в Совете Безопасности жесткую резолюцию, требующую от израильских вооруженных сил «немедленно отойти... за установленные линии перемирия»[738]. Не было предъявлено требования осудить подстрекаемый Египтом терроризм или незаконную арабскую блокаду Акабского залива. Когда Великобритания и Франция вступили в конфликт 31 октября, Эйзенхауэр накинулся и на них в своем телевизионном обращении в тот же день:
«Точно так же, как самоочевидное право любой из этих наций — принятие подобных решений и совершение подобных действий, наше право — если это продиктовано нашим об этом суждением — с ними не соглашаться. Мы полагаем, что эти действия предприняты ошибочно. Ибо мы не принимаем использования силы в качестве мудрого и надлежащего способа урегулирования международных споров»[739].
Столь абсолютный отказ от применения силы вовсе не был принципом, распространяемым администрацией Эйзенхауэра на самое себя, — к примеру, когда она двумя годами ранее организовала свержение правительства Гватемалы. Не вела она себя так и двумя годами позднее, когда Эйзенхауэр приказал американским войскам вступить в Ливан. Зато теперь в первый и единственный раз Соединенные Штаты голосовали вместе с Советским Союзом против своих ближайших соратников. Эйзенхауэр заявил американскому народу, что, поскольку он ожидал применения Великобританией и Францией в Совете Безопасности права вето, он передаст вопрос на рассмотрение Генеральной Ассамблеи, где права вето не существует.
2 ноября Генеральная Ассамблея потребовала положить конец военным действиям, проголосовав за это подавляющим большинством: шестьдесят четыре голоса против пяти. А во время заседания в ночь с третьего на четвертое ноября была вынесена еще более решительная резолюция, и началось обсуждение вопроса о направлении миротворческих сил ООН в зону Суэцкого канала. Это явилось символическим шагом для облегчения эвакуации британских и французских войск, ибо войска ООН никогда не находятся на территории суверенной страны против ее желания, а Насер наверняка бы потребовал их удаления.
К 5 ноября были сформированы миротворческие силы ООН. В тот же самый день Великобритания и Франция объявили, что их войска уйдут, как только силы ООН прибудут на место, — вероятно, не без задней мысли, что их войска могут стать частью контингента ООН. В довершение к мучительному для Америки объединению с Советским Союзом в деле унижения ее ближайших союзников советские войска в тот же самый день раздавили венгерских борцов за свободу, встретившись лишь с отрешенно вежливым «осуждением» со стороны ООН.
В ночь с 5 ноября, через неделю после британско-французского ультиматума и через двадцать четыре часа после того, как советские танки стали крушить венгерское восстание, Советский Союз подал голос. Явный разрыв между Америкой и ее союзниками позволил Москве выступить в роли защитника Египта с минимальным риском, завалив всех буквально лавиной бумаг. Министр иностранных дел Шепилов написал председателю Совета Безопасности; премьер-министр Булганин обратился к Идену, Молле, Эйзенхауэру и премьер-министру Израиля Давиду Бен-Гуриону. Тема всех пяти посланий была одна и та же: «заранее запланированная агрессия» против Египта должна прекратиться; Организации Объединенных Наций следует предпринять совместные усилия на этот счет; Советский Союз готов сотрудничать путем предоставления своих военно-морских и военно-воздушных сил.
И, словно все эти заявления не носили достаточно угрожающий характер, в послании Булганина содержались конкретные предупреждения, приспособленные к каждому из адресатов. Иден, к примеру, удостоился первой четко выраженной советской угрозы применения ракет против западного союзника Америки, пусть даже в форме риторического вопроса:
«В каком положении оказалась бы Великобритания, если бы она была атакована более сильными государствами, обладающими всеми видами современного разрушительного оружия? А ведь эти страны могут в настоящее время воздержаться от направления морских или воздушных сил к берегам Британии и воспользоваться иными средствами — например, ракетным оружием»[740].
И чтобы это было правильно понято, Булганин прибавил еще одно угрожающее заявление: «Мы полны решимости сокрушить агрессоров силой и восстановить мир на Ближнем Востоке»[741]. Точно такие же предупреждения были направлены Молле. А послание Бен-Гуриону хотя и было менее конкретным, зато еще более устрашающим, поскольку там подчеркивалось, что действия Израиля «ставят под угрозу само существование Израиля как государства»[742].
И наконец, в послании Эйзенхауэру Булганин предлагал предпринять совместную советско-американскую военную акцию, чтобы положить конец боевым действиям на Ближнем Востоке. Он даже зашел до такой степени далеко, что сделал намек на третью мировую войну: «Если эта война не будет пресечена, то она может принести с собой опасность перерастания в третью мировую войну»[743]. А поскольку это заявление исходило от единственной, кроме Америки, страны, способной начать такого рода войну, то намек был весьма зловещим.
Советские угрозы несли в себе бесшабашную браваду, которая являлась отличительной чертой хрущевской дипломатии. В тот самый момент, когда советские войска со зверской жестокостью давили борцов за свободу в Венгрии, Советский Союз лицемерно оплакивал судьбу предполагаемых жертв западного империализма. Только безудержность характера могла позволить Хрущеву во весь голос угрожать третьей мировой войной в 1956 году, в то время как Советский Союз был безгранично слабее, чем Соединенные Штаты, особенно в ядерной области. Советский Союз не только не был готов к открытой схватке, но, как стало совершенно очевидно, Хрущев в таком случае был бы принужден к столь же позорному отступлению, как это на деле случилось через шесть лет в период Кубинского ракетного кризиса.
Эйзенхауэр с возмущением отверг предложение о совместных с Советским Союзом военных действиях и предупредил, что Соединенные Штаты выступят против любого советского одностороннего военного шага. Одновременно советское предупреждение интенсифицировало нажим Соединенных Штатов на Великобританию и Францию. 6 ноября давление на фунт стерлингов приобрело тревожные размеры. В противоположность прежнему образу действий Америка осталась в стороне и отказалась предпринять шаги по успокоению рынка.
Подвергшийся нападкам в палате общин, практически лишенный опоры со стороны стран Содружества, целиком и полностью брошенный на произвол судьбы Соединенными Штатами, Иден подошел к канатам ринга и показал белое полотенце. 6 ноября он согласился на прекращение огня, начиная со следующего дня. Британские и французские войска находились на месте менее сорока восьми часов.
Британско-французская экспедиция была из рук вон плохо продумана и по-любительски осуществлена; будучи запланирована от отчаяния и лишенная четкой политической цели, она была обречена на неудачу. Соединенные Штаты никогда не поддержали бы столь ущербное по сути предприятие. И все же остается гнетущий вопрос, должна ли Америка была отмежевываться от союзников столь грубо. Действительно ли Соединенные Штаты должны были выбирать одно из двух: поддержать британско-французскую авантюру или открыто ей противостоять? С правовой точки зрения, у Соединенных Штатов не было обязательств перед Великобританией и Францией за пределами четко очерченной территории, охватываемой НАТО. Но вопрос стоял не только и не столько правовой. Действительно ли национальные интересы Соединенных Штатов заключались в том, чтобы научить уму-разуму двух ближайших союзников Америки до такой степени безжалостным образом, чтобы полностью лишить их возможности совершать самостоятельные действия?
Соединенные Штаты вовсе не были обязаны подталкивать Организацию Объединенных Наций на скоропалительные решения, что, однако, было сделано, или поддерживать резолюции, игнорировавшие источники провокации и целиком сконцентрированные на ее прямых последствиях. Соединенные Штаты могли бы обратить внимание на различные аспекты международного характера - на незаконнную арабскую блокаду Акабского залива или на подстрекаемые Насером террористические рейды в глубь Израиля. Более того, они были обязаны связать осуждение британских и французских действий с осуждением советских действий в Венгрии. Действуя так, словно Суэцкий вопрос является исключительно морально-правовым и лишенным какой бы то ни было геополитической основы, Соединенные Штаты уходили от учета реального положения вещей. Они словно бы не видели, что безоговорочная победа Насера, при которой Египет не давал бы абсолютно никаких гарантий в отношении функционирования канала, была бы также победой радикальной политики, подпитываемой поставками советского оружия и поддерживаемой советскими угрозами.
Суть проблемы была концептуальной. Американские руководители во время Суэцкого кризиса выдвинули три принципа, каждый из которых отражал давнишние аксиомы: то, что американские обязательства в отношении своих союзников определяются конкретными документами юридического характера; что обращение к силе со стороны любой нации нетерпимо, за исключением узкопонимаемых случаев самозащиты; и, самое главное, что Суэцкий кризис открыл для Америки возможность реализовать на деле свое истинное призвание, а именно, быть лидером мира развивающихся стран.
Первое было подчеркнуто в обращении Эйзенхауэра 31 октября, где он обрушил на Великобританию и Францию всю дипломатическую мощь Америки. «Не может быть мира вне права. И не может быть такого права, когда мы будем требовать от тех, кто противостоит нам, одного кодекса международного поведения, а от наших друзей — другого»[744]. Представление, будто международные отношения целиком и полностью определяются в рамках международного права, уходит своими корнями в глубь американской истории. Предположение, будто Америке следует вести себя как беспристрастному, базирующемуся только на нормах морали арбитру поведения стран, независимо от собственных национальных интересов, геополитики или союзных обязательств, является частью ностальгии по давно прошедшим временам. В реальном же мире дипломатия включает в себя, хотя бы отчасти, умение делать выбор в каждом отдельном случае и отличать друзей от оппонентов.
Строго конструктивистская точка зрения, заключающаяся в том, что единственным законным поводом для войны является самооборона, была выдвинута в декабре 1956 года Джоном Фостером Даллесом, который толковал статью I договора о создании НАТО именно как создающую подобное обязательство:
«...Вопрос заключается в том, что мы воспринимаем данное нападение при данных обстоятельствах как нарушающее Устав Организации Объединенных Наций и статью I собственно Северо-Атлантического пакта, требующую от всех договаривающихся сторон отказаться от применения силы и разрешать все свои споры мирным путем. В этом и заключается суть нашей жалобы: в том, что был нарушен договор, а не в том, что отсутствовали консультации»[745].
Никто до этого еще не интерпретировал статью I договора о Северо-Атлантическом пакте столь пацифистски; никто этого не делал и после. Само представление о том, что устав военного союза предусматривает обязательное для его членов требование разрешать все споры мирным путем, может свести с ума кого угодно. Во всяком случае, вопрос не был чисто правовым: требовалось уяснить, предполагает ли общее членство возможность иметь свои собственные жизненно важные интересы, или это напрочь исключается. Разве столь предосудительно для каждого из союзников питать некую надежду на понимание, независимо от расхождения во взглядах по тому или иному поводу?
Джордж Кеннан и Уолтер Липпман, двое великих оппонентов в споре на раннем этапе зарождения политики сдерживания, безоговорочно думали именно так. Джордж Кеннан призывал к терпеливому пониманию:
«Мы спотыкались в ряде случаев в прошлом; но наши друзья не использовали это против нас. Более того, на нас лежит тяжкая доля ответственности за то отчаяние, которое подвигло французское и британское правительства на столь плохо продуманную и жалкую акцию»[746].
Уолтер Липпман пошел еще дальше и стал утверждать, что успех Великобритании и Франции — в интересах Америки:
«Франко-британскую акцию будут судить по результатам... Американские интересы, пусть даже мы дистанцировались от принятия самого решения, заключаются в том, что Франция и Британия должны теперь добиться успеха. Как бы нам ни хотелось, чтобы они вовсе не начинали, мы не можем теперь хотеть, чтобы их постигла неудача»[747].
Третья предпосылка американской политики — тайная мечта стать лидером мира развивающихся стран — оказалась неосуществимой. Ричард Никсон, возможно, лучше всех из числа послевоенных американских руководителей изучивший, в чем заключаются национальные интересы страны, поставил Америку в авангард антиколониальной борьбы 2 ноября, за четыре дня до выборов, когда провозгласил:
«Впервые в истории мы продемонстрировали независимость от англо-французской политики в отношении Азии и Африки, которая представляется нам отражением колониальной традиции. И эта декларация независимости наэлектризовала весь мир»[748].
В свете более поздних заявлений Никсона трудно поверить, что это заявление отражало что-то большее, чем следование указаниям.
И это еще не все, что случилось. Насер вовсе не стал вести более умеренную политику как в отношении Запада, так и в отношении своих арабских союзников. Его радикализм не позволил ему признать, что он был спасен лишь благодаря американскому нажиму, даже если бы он и был склонен размышлять по этому поводу. Наоборот, чтобы произвести впечатление на свое радикальное окружение, он ужесточил нападки на умеренные прозападные правительства на Среднем Востоке. В течение двух лет с момента Суэцкого кризиса было свергнуто прозападное правительство Ирака, и на его месте возник один из самых радикальных режимов арабского мира, в свое время породивший Саддама Хуссейна. Сирия также становилась все более и более радикальной. Через пять лет египетские войска вступили в Йемен, как оказалось, в бесплодной попытке свергнуть существующий режим. А поскольку в итоге стратегические позиции, оставленные Великобританией, унаследовала Америка, именно на Америку обрушилась вся ярость насеровского радикализма, кульминацией чего явился разрыв дипломатических отношений в 1967 году.
Не улучшила Америка и своего положения среди прочих неприсоединившихся стран. Не прошло и нескольких месяцев с момента Суэцкого кризиса, как она уже стала котироваться среди неприсоединившихся стран не выше, чем Великобритания. Дело было не в том, что большинство неприсоединившихся стран вдруг почему-то разочаровалось в заокеанской великой державе, — они просто осознали свои дипломатические возможности. Если говорить о Суэцком кризисе, эти нации помнили не то, что Соединенные Штаты поддержали Насера, а то, что Насер добился успеха, ловко натравливая сверхдержавы друг на друга. Суэцкий кризис также впервые послужил неприсоединившимся странам базовым уроком основополагающих истин «холодной войны»: оказание давления на Соединенные Штаты обычно приводило к заверениям с их стороны в добром отношении и к попыткам снять источник недовольства, в то время как попытки давления на Советский Союз могли оказаться рискованными, ибо неизменным ответом Советского Союза была порция неприятных контрмер.
На протяжении десятилетий после Суэцкого кризиса эти тенденции в значительной степени усилились. Осуждение американской политики превратилось в ритуал конференций неприсоединившихся стран. Осуждение советских действий в качестве одного из итогов периодически проводимых встреч неприсоединившихся стран было весьма редким и непрямым. Поскольку статистически невероятно, что Соединенные Штаты всегда неправы, направленность неприсоединившихся стран отражала расчет интересов, а не моральность суждений.
Наиболее глубокие последствия Суэцкий кризис вызвал по обеим сторонам разграничительной линии в Центральной Европе. Тогдашний главный пропагандист Египта Анвар Садат писал 19 ноября:
«Сегодня в мире есть-только две великие державы, Соединенные Штаты и Советский Союз... Ультиматум поставил Великобританию и Францию на свое место — держав не крупных и не сильных»[749].
Союзники Америки сделали тот же вывод. Суэцкий кризис заставил их осознать, что один из основополагающих принципов Атлантического союза, а именно, полное совпадение интересов Европы и Соединенных Штатов, в лучшем случае, верен лишь частично. С этого момента аргументация в пользу ненужности для Европы ядерного оружия, ибо этот континент всегда может рассчитывать на американскую поддержку, наталкивалась на воспоминания о Суэце. Конечно, Великобритания всегда имела независимое мнение на этот счет. Что же касается Франции, то статья во французской ежедневной газете «Попюлер» от 9 ноября 1956 года отразила будущее твердое убеждение Франции: «Французское правительство, без сомнения, вскоре примет решение о производстве ядерного оружия... Советская угроза применения ракет развеяла все мечты и иллюзии»[750].
Не только участники событий в Суэце ощутили на себе отдачу от чересчур резкого размежевания Америки со своими союзниками. Канцлер Аденауэр, лучший из друзей Америки в послевоенной Европе, какого только можно себе представить, откровенно восхищался Даллесом. Но даже он рассматривал американскую дипломатическую деятельность в связи с Суэцем как потенциальное предостережение относительно возможности достижения договоренности глобального характера между Соединенными Штатами и Советским Союзом, при наличии которой дело кончится тем, что Европа вынуждена будет заплатить свою цену.
Случилось так, что Аденауэр был в Париже 6 ноября, в тот самый день, когда Иден и Молле решили уступить американскому давлению. Как сообщает французский министр иностранных дел Кристиан Пино, Аденауэр заявил: