Дипломатия Киссинджер Генри
«Вопрос касается не просто урегулирования в связи с итальянской агрессией. Вопрос касается системы коллективной безопасности и имеет отношение к самому существованию Лиги, к доверию государств к международным договорам, к цене обещаний малым государствам относительно сохранения их целостности и независимости — ко всему тому, что следует обеспечивать и уважать. Речь идет о выборе между принципом равноправия государств и навязыванием малым государствам уз вассальных отношений»[384].
15 июля Лига сняла все санкции, наложенные на Италию. Через два года, на волне Мюнхена, Великобритания и Франция пренебрегут возражениями морального характера и подчинят их страху перед Германией, признав захват Абиссинии. Система коллективной безопасности приговорила Хайле Селассие к потере всей территории своей страны, а если бы воплотился в жизнь составленный на основе принципов «реальной политики» план Хора — Лаваля, то у него осталась бы хотя бы ее половина.
В плане военной мощи Италия даже отдаленно не напоминала Великобританию, Францию или Германию. Но пустота, существовавшая вследствие неучастия Советского Союза в Лиге наций, сделала Италию полезным придатком в деле сохранения независимости Австрии и, в определенной степени, поддержания демилитаризации Рейнской области. Пока Великобритания и Франция оказывались на поверку сильнейшими нациями Европы, Муссолини поддерживал версальское урегулирование, особенно поскольку испытывал глубочайшее недоверие к Германии и поначалу с презрением относился к личности Гитлера. Обида, связанная с Эфиопией, в сочетании с анализом истинного соотношения сил убедила Муссолини в том, что продолжение пребывания в составе «фронта Стрезы» может кончиться тем, что на Италию обрушится вся тяжесть германской агрессии. Эфиопия, таким образом, обозначила начало неизбежного сближения Италии с Германией, в равной степени мотивированного экспансией и страхом.
Однако именно в Германии поражение Эфиопии воспринималось с особым интересом. Британский посол в Берлине докладывал: «Итальянская победа открыла новую главу. В стране, где обожествляют силу, престиж Англии обязательно должен был упасть»[385]. Когда Италия вышла из «фронта Стрезы», единственным препятствием на пути Германии в Австрию и Центральную Европу оставалась открытая дверь рейнской демилитаризованной зоны. И Гитлер, не теряя времени, ее захлопнул.
Воскресным утром 7 марта 1936 года Гитлер приказал своей армии войти в рейнскую демилитаризованную зону, что означало уничтожение последнего из остававшихся предохранительных клапанов версальского урегулирования. Согласно Версальскому договору, германские вооруженные силы не имели права находиться в Рейнской области и в зоне на протяжении 50 км к востоку от нее. Германия подтвердила это условие в Локарно; Лига наций признала Локарно, а Великобритания, Франция, Бельгия и Италия его гарантировали.
Если бы Гитлер укрепился в Рейнской области, Восточная Европа оказалась бы брошена на милость Германии. Ибо ни одно из новых государств Восточной Европы не имело ни единого шанса устоять против реваншистской Германии — ни собственными усилиями, ни совместными усилиями друг друга. Единственной их надеждой была Франция, которая могла бы предотвратить германскую агрессию при помощи угрозы вступления в Рейнскую область.
И опять западные демократии мучились в неопределенности относительно намерений Гитлера. Технически он просто вновь вводил войска на германскую территорию. И одновременно предлагал всевозможные гарантии, включая пакт о ненападении с Францией. И вновь звучало утверждение, будто бы Германия будет полностью удовлетворена, как только получит право защищать собственные национальные границы, считающееся для любого европейского государства само собой разумеющимся. Неужели британские и французские лидеры обладали моральным правом рисковать жизнью своих народов ради поддержания столь откровенно дискриминационных установлений? А с другой стороны, разве не было их моральным долгом выступить против Гитлера, пока Германия еще полностью не вооружилась, и тем самым, возможно, спасти несказанное количество жизней?
История уже дала свой ответ; но современники испытывали болезненные сомнения. Ибо в 1936 году Гитлер все еще продолжал извлекать выгоду из уникальной комбинации психопатологической интуиции и демонической силы воли. Демократические страны все еще полагали, что имеют дело с нормальным, хотя и хватающим через край, национальным лидером, который хочет восстановить для своей страны равноправное положение в Европе. Великобритания и Франция пытались сосредоточенно прочесть, что у Гитлера на уме. Был ли искренним? Действительно ли хотел мира? Конечно, вопросы были вполне резонны, но внешняя политика, пренебрегающая реальным соотношением сил и полагающаяся на догадки относительно чужих намерений, строится на зыбучем песке.
Обладая невероятной способностью эксплуатировать слабости противников, Гитлер совершенно точно выбрал момент для введения германских войск в Рейнскую область. Лига наций, потерпевшая провал в деле наложения санкций на Италию, не испытывала особого желания пойти на конфронтацию с еще одной могучей державой. Война в Абиссинии провела черту между западными державами и Италией, одним из гарантов Локарно. Великобритания, еще один гарант, только что воздержавшийся от введения санкций на морские перевозки нефти в Италию, обладая господством на море, еще в меньшей степени захотела бы рисковать, вступив в войну на суше за дело, не связанное с нарушением ее национальных границ.
И хотя ни одна из стран не делала столь высоких ставок на демилитаризацию Рейнской области, как Франция, ее поведение в отношении сопротивления нарушению со стороны Германии было наиболее двусмысленным. Наличие «линии Мажино» выдавало приверженность Франции идее стратегической обороны, а военное оснащение и методика подготовки французской армии не оставляли сомнений в том, что первая мировая война погасила ее традиционный наступательный дух. Франция, казалось, смирилась с мыслью ожидать решения собственной судьбы, сидя за «линией Мажино», и не идти на риск за пределами собственных границ — ни в Восточной Европе, ни, как в данном случае, в Рейнской области.
Тем не менее введение войск в Рейнскую область было со стороны Гитлера азартной игрой. Всеобщая воинская повинность действовала еще меньше года. Германская армия была далека от готовности к войне. И небольшой авангард, вступавший в демилитаризованную зону, получил приказ отступать с боями при первых признаках французского вторжения. Гитлер, однако, компенсировал военную слабость гигантской психологической решимостью. Он завалил демократические страны предложениями, намекавшими на его готовность обсудить вопросы ограничения численности войск в Рейнской области и возвращения Германии в Лигу наций. Гитлер играл на широко распространенном недоверии к Советскому Союзу и заявлял, что его шаг обусловлен подписанием Франко-советского пакта в 1935 году. Он предложил установить пятидесятикилометровую демилитаризованную зону по обе стороны от германской границы и заключить сроком на двадцать пять лет договор о ненападении. Предложение о демилитаризации создавало то двойное удобство, что, с одной стороны, создавало иллюзию, будто прочный мир находится на кончике пера, а с другой стороны, аккуратно подводило к необходимости демонтажа «линии Мажино», вплотную примыкавшей к германской границе.
Партнерам Гитлера по переговорам не требовалось особого приглашения для того, Чтобы избрать пассивный образ действий. Удобное алиби то тут, то там оправдывало их тактику ничегонеделания. Со времен Локарно кардинальным принципом французской политики было никогда не идти на риск войны с Германией в отсутствие союза с Великобританией, хотя британская помощь технически была не нужна, пока Германия оставалась разоруженной. Упрямо и прямолинейно добиваясь этого союза, французские руководители глотали на этом пути бесконечное число обид и поддерживали массу инициатив в области разоружения, которые, как они сами в душе понимали, были по существу мертворожденными.
Всеподавляющая психологическая зависимость от Великобритании способна объяснить тот факт, почему Франция не предпринимала никаких военных приготовлений, несмотря даже на то, что французский посол в Берлине Андре Франсуа Понсе предупреждал 21 ноября 1935 года, что введение Германией войск в Рейнскую область произойдет обязательно, — это было сделано за добрых три с половиной месяца до фактически свершившегося события[386]. И все же Франция, чтобы ее не обвинили в провоцировании того самого, чего она больше всего боялась, не рискнула ни произвести мобилизацию, ни предпринять превентивные меры военного характера. Она даже не решалась поднимать этот вопрос на переговорах с Германией, ибо не знала, как поступить, если та проигнорирует ее предупреждения или открыто заявит о намерениях.
Но совершенно необъяснимым в поведении Франции в 1935 году остается то, что французский Генеральный штаб вообще не принял никаких мер в рамках внутреннего планирования даже после предупреждения Франсуа Понсе. Неужели французский Генеральный штаб не верил собственным дипломатам? Неужели это произошло потому, что Франция не могла заставить себя выйти из-под защиты фортификационных сооружений даже в целях обороны жизненно важной буферной зоны, которую и представляла собой демилитаризованная Рейнская область? А может быть, Франция до такой степени ощущала себя обреченной, что ее основной целью стала отсрочка войны в надежде, что какие-либо непредвиденные перемены изменят ситуацию в ее пользу, хотя она сама уже не была способна обеспечить подобные перемены собственными действиями?
Наипоказательнейшим символом подобного состояния умов была, конечно, сама «линия Мажино», в которую Франция вложила огромные средства, сооружая ее в течение десяти лет. Тем самым Франция обрекла себя на стратегическую оборону в тот самый год, когда она гарантировала независимость Польши и Чехословакии. Знаком такого же умопомрачения было переходящее за все рамки здравого смысла решение оборвать строительство «линии Мажино» у бельгийской границы, что полностью противоречило опыту первой мировой войны. Ибо если все же считалась возможной франко-германская война, то почему же отвергать возможность германского наступления через Бельгию? А если Франция боялась того, что Бельгия падет духом, когда узнает, что главная линия французской обороны обходит эту страну, то Бельгии мог быть предоставлен выбор: либо согласиться с тем, что «линия Мажино» будет продолжена вдоль бельгийско-германской границы, либо, если в этом будет отказано, «линия Мажино» могла быть продлена до моря по линии франко-бельгийской границы. Франция не сделала ни того, ни другого.
Когда политические лидеры что-то решают, разведывательные службы стремятся отыскать оправдание этим решениям. Массовая литература и фильмы часто рисуют противоположное: как разработчики политического курса выступают в роли беспомощных орудий в руках специалистов-разведчиков. В реальном мире оценка разведок чаще всего следуют за политическими решениями, а не их направляют. Возможно, это объясняет дикие преувеличения германской мощи, разрушившие военные расчеты Франции. В момент введения германских войск в Рейнскую область французский главнокомандующий, генерал Морис Гамелен, заявил гражданским руководителям, что обученные резервы Германии уже равняются французским и что Германия обладает большим количеством боевой техники, чем Франция, — оценка, абсурдная для второго года перевооружения Германии. И расцветшие пышным цветом политические рекомендации исходили как раз из этого ошибочного предположения относительно германской военной мощи. Гамелен сделал вывод, что Франция не должна предпринимать никаких военных контрмер, не проведя всеобщей мобилизации, — а пойти на такой шаг политические лидеры не рискнули бы, не заручившись поддержкой Великобритании, — и это тогда, когда общая численность вошедших в Рейнскую демилитаризованную зону германских войск не превышала двадцати тысяч, а постоянная французская армия насчитывала без всякой мобилизации пятьсот тысяч.
Все теперь возвращалось к той же дилемме, которая сводила с ума демократические страны в течение двадцати лет. Великобритания признавала одну-единственную угрозу европейскому равновесию сил — нарушение границ Франции. Преисполненная решимости никогда не воевать в Восточной Европе, она не видела для себя никаких жизненно важных интересов в Рейнской области, пусть даже игравшей на Западе роль заложника. Не пошла бы Великобритания на войну и как гарант Локарно. Иден заявил об этом четко и ясно за месяц до оккупации Рейнской области. В феврале 1936 года французское правительство наконец-то собралось с силами и запросило Великобританию, какова будет ее позиция, если Гитлер осуществит то, о чем докладывал Франсуа-Понсе. Толкование Иденом потенциального нарушения сразу двух международных соглашений: версальского и локарнского — звучало, как начало коммерческого торга:
«...Поскольку эта зона была в первую очередь создана для обеспечения безопасности Франции и Бельгии, именно эти два правительства должны с самого начала решить для себя, какую ценность для них имеет ее сохранение и какую цену они готовы за это платить... Было бы предпочтительнее для Великобритании и Франции вступить, пока есть время, в переговоры с германским правительством для определения условий передачи наших прав в этой зоне, пока такая передача все еще имеет переговорную ценность»[387].
По существу, Иден встал на ту точку зрения, что наилучшее, на что следовало бы надеяться, — это переговоры, в процессе которых союзники в обмен на установленные и общепризнанные права (которые Великобритания не удосужилась почтить собственной гарантией) получат — что именно? Время? Иные гарантии? Великобритания возложила выбор quid pro quo на Францию, но собственным поведением показала, что воевать во исполнение торжественного обязательства по поводу рейнской демилитаризованной зоны не является частью британской стратегии.
И когда Гитлер промаршировал в Рейнскую область, отношение Великобритании проявилось еще более четко и определенно. На следующий день после германского шага британский военный министр заявил германскому послу:
«...Хотя британский народ готов воевать за Францию в случае германского вторжения на французскую территорию, он не прибегнет к оружию в связи с недавней оккупацией Рейнской области. ...Большинство [британского народа] по-видимому, придерживается той точки зрения, что им „наплевать" на введение германских войск на германскую же территорию»[388].
Сомнения Великобритании вскоре распространились даже на контрмеры невоенного характера. Министерство иностранных дел заявило американскому поверенному в делах: «Англия предпримет все шаги, чтобы предотвратить введение военных или экономических санкций против Германии»[389].
Министр иностранных дел Франции Пьер Фланден тщетно пытался объяснить, в чем тут дело. Он пророчески заявил англичанам, что, как только Германия укрепит Рейнскую область, Чехословакия будет потеряна, а вскоре после этого неизбежно разразится мировая война. И хотя Фланден оказался прав, так и не было ясно, то ли он искал британской поддержки французским военным действиям, то ли искал оправданий для Франции на случай бездействия. Черчилль явно думал последнее, сухо заметив: «Храбрые слова; но действия звучат громче»[390].
Великобритания осталась глуха к мольбам Фландена. Огромное большинство ее лидеров все еще верило в то, что мир зависит от разоружения и что новый международный порядок будет основываться на примирении с Германией. Англичане полагали, что важнее исправить ошибки Версаля, чем следовать на практике обязательствам, принятым в Локарно. В протоколах заседания кабинета от 17 марта — через десять дней после предпринятого Гитлером шага — говорится, что «наше собственное отношение базируется на желании использовать предложения герра Гитлера, чтобы добиться перманентного урегулирования»[391].
То, что кабинет вынужден был говорить «сотто воче», оппозиция могла произносить свободно и без оговорок. В ходе дебатов по вопросам обороны в тот же месяц в палате общин депутатом от лейбористской партии Артуром Гринвудом было заявлено:
«Герр Гитлер сделал заявление, замахнувшись одной рукой, но протягивая оливковую ветвь другой, что и следует принять так, как оно есть. Возможно, это окажется самым важным изо всех сделанных жестов... Пустословием было бы оценивать эти заявления как неискренние... Речь идет о мире, а не об обороне»[392].
Иными словами, оппозиция открыто призывала к ревизии Версаля и отказу от Локарно. Она хотела, чтобы Великобритания сидела и ждала, когда станут яснее намерения Гитлера. Политика эта была разумной в той степени, в какой проводники ее понимали, что с каждым годом возрастает очевидная цена сопротивления, если эта политика потерпит неудачу.
Нет нужды следить шаг за шагом, как Франция и Великобритания пытались превратить стратегический шлак в политическое золото, а именно, крах преобразовать в возможность проведения политики умиротворения. Важно то, что в результате этого процесса в Рейнской области были сооружены укрепления. Восточная Европа оказалась вне пределов военной досягаемости Франции, а Италия все приближалась к тому, чтобы стать первым союзником гитлеровской Германии. И если Франция согласилась на Локарно из-за двусмысленной британской гарантии, ценность которой в глазах самих британцев была гораздо ниже ценности альянса, то ликвидация Локарно вызвала на свет еще более двусмысленное британское обязательство направить две дивизии на защиту Франции в случае нарушения французской границы.
И опять Великобритания умело обошла необходимость принятия на себя обязательств по защите Франции в полном объеме. Но что это конкретно дало? Франция, конечно, видела всю уклончивость поведения Великобритании, но восприняла это, как пусть даже половинчатый шаг в сторону заключения долгожданного формального союза. Великобритания же истолковывала предоставление двух дивизий как средство сдерживания Франции от оборонительных действий в Восточной Европе. Ибо британское обязательство теряло силу, если французская армия вступит в Германию в целях защиты Чехословакии или Польши. С другой стороны, две британские дивизии не имели даже отдаленного отношения к решению проблемы отражения германского нападения на Францию. Великобритания, прародительница политики «равновесия сил», как бы «позабыла» ее основополагающие принципы — во всяком случае, не собиралась ими руководствоваться в своих действиях.
Гитлеру же введение войск в Рейнскую область открывало дорогу в Центральную Европу как в военном, так и в психологическом отношении. Стоило демократическим странам смириться с этим, как со свершившимся фактом, исчезала стратегическая основа сопротивления Гитлеру в Восточной Европе. «Если 7 марта вы не смогли защитить самих себя, — заявил своему французскому коллеге румынский министр иностранных дел Николае Титулеску, — как же вы защитите нас против агрессора?»[393] Вопрос, по мере того как проводилось укрепление Рейнской зоны, все более и более повисал в воздухе.
Психологически воздействие пассивности демократических стран оказалось еще более глубоким. Умиротворение теперь стало официальной политикой, а исправление несправедливостей Версаля — расхожей истиной. На Западе исправлять больше было нечего. Но здравый смысл подсказывал, что если Франция и Великобритания не стали защищать Локарно, по поводу чего они давали гарантию, то нет ни малейшего шанса на поддержку ими версальского урегулирования в Восточной Европе, которое Великобритания ставила под сомнение с самого начала и недвусмысленно отказалась гарантировать превеликое множество раз — последний по счету отказ вылился в обязательство направить во Францию две дивизии.
К этому времени Франция порвала даже с традициями Ришелье. Она более не полагалась на самое себя, но искала спасения от опасностей посредством германской доброй воли. В августе 1936 года, через пять месяцев после введения войск в Рейнскую зону, министр экономики Германии д-р Ялмар Шахт был принят в Париже Леоном Блюмом — премьер-министром правительства Народного Фронта, куда входили коммунисты и один еврей. «Я марксист и еврей, — заявлял Блюм, — однако... мы не сможем ничего добиться, если будем считать идеологические баррикады непреодолимыми»[394]. Министр иностранных дел в правительстве Блюма Ивон Дельбос не нашел других слов, чтобы передать, что это означает на практике, кроме как «надо уступать Германии, подкармливая ее в мирное время, чтобы избежать войны»[395]. Не объяснил он и того, настанет ли этому конец. Франция, страна, в течение двухсот лет ведшая бесконечные войны в Центральной Европе, с тем чтобы самой быть хозяином своей судьбы, теперь дошла до того, что хваталась за любую возможность обеспечения собственной безопасности, торгуя уступками ради выигрыша времени и надеясь при этом, что либо по ходу дела германские аппетиты будут удовлетворены, либо появится очередной «deus ex machina» и устранит опасность.
Политику умиротворения, которую Франция проводила нехотя, Великобритания осуществляла рьяно. В 1937 году, через год после ремилитаризации Рейнской зоны, британский министр иностранных дел лорд Галифакс стал символом морального отступления демократии, посетив гитлеровское «орлиное гнездо» в Берхтесгадене. Он восхвалял нацистскую Германию как «бастион Европы против большевизма» и перечислил ряд вопросов, по которым «возможно наметить предполагаемые изменения, осуществимые со временем». Конкретно были упомянуты Данциг, Австрия и Чехословакия. Единственная оговорка Галифакса относилась к методам достижения этих перемен: «Англия заинтересована в том, что все эти изменения пройдут курсом мирной эволюции и будет исключено применение таких методов, которые смогли бы вызвать далеко идущие последствия»[396].
Менее решительный лидер, чем Гитлер, задумался бы над тем, отчего Великобритания, проявляя готовность согласиться с корректировкой в отношении Австрии, Чехословакии и «польского коридора», останавливается перед методом, при помощи которого Германия намеревается совершить эту корректировку. Согласившись по сути, зачем Великобритания проводит грань в вопросах процедуры? Неужели Галифакс думал, что найдется умиротворяющая аргументация, способная убедить жертву в достоинствах самоубийства? Прописные истины Лиги и доктрина коллективной безопасности наводили на мысль о том, что сопротивляться следует лишь методу перемен; история, однако, учит, что нации прибегают к войне, чтобы оказать сопротивление самому факту перемен.
Ко времени посещения Галифаксом Гитлера стратегическое положение Франции ухудшилось еще более. В июле 1936 года военный заговор под руководством генерала Франсиско Франко стал началом гражданской войны в Испании. Франко открыто снабжался значительными количествами военной техники, отгружаемой из Германии и Италии; вскоре были направлены немецкие и итальянские «добровольцы», фашизм, казалось, чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы распространять свои идеи силой. Перед Францией встала та же проблема, с которой пытался справиться Ришелье триста лет назад: возможность появления враждебных правительств по всем ее границам. Но, в отличие от своего великого предшественника, французские правительства 30-х годов колебались, будучи неспособны решить, чего им бояться больше: самих опасностей или средств для их преодоления.
Великобритания: участвовала в войнах за «испанское наследство» еще в начале XVIII века, а против Наполеона в Испании — по прошествии столетия. В каждом из этих случаев Великобритания противодействовала попыткам наиболее агрессивной европейской державы втянуть Испанию в свою орбиту. Теперь она либо не видела в победе фашизма в Испании угрозы равновесию сил, либо воспринимала фашистскую угрозу в Испании как меньшее зло по сравнению с вовлечением леворадикальной Испании в одну связку с Советским Союзом (что для многих казалось наиболее вероятной альтернативой). Но превыше всего Великобритании хотелось избежать войны. Кабинет предупредил Францию, что Великобритания оставляет за собой право сохранять нейтралитет, если в результате французских поставок оружия республиканской Испании возникнет война — пусть даже, согласно международному праву, Франция на вполне законных основаниях могла продавать оружие законному же испанскому правительству. Франция заколебалась, а затем провозгласила эмбарго на поставки оружия, правда, периодически мирясь с его нарушением. Эта политика, однако, лишь деморализовала друзей Франции и лишила ее уважения со стороны противников.
В этой ситуации французские и британские руководители встретились в Лондоне 29— 30 ноября 1937 года, чтобы выработать единый курс. Невилл Чемберлен, сменивший Болдуина на посту премьер-министра, сразу перешел к делу. Он предложил обсудить обязательства Франции, вытекающие из союза с Чехословакией. Такого рода мероприятия дипломаты устраивают тогда, когда ищут лазейки, чтобы уйти от выполнения собственных договорных обещаний. Похоже, независимость Австрии вообще не стоила того, чтобы о ней велся разговор.
Французский министр иностранных дел Дельбос ответил так, что всем стало ясно: до него дошла суть поставленного вопроса. Рассмотрение проблемы Чехословакии под юридическим, а не политическим или стратегическим углом зрения приводило к сугубо юридической трактовке французских обязательств:
«...Этот договор накладывает обязательства на Францию в том случае, если Чехословакия станет жертвой агрессии. Если же возникнет восстание среди немецкого населения и оно будет поддержано вооруженной интервенцией Германии, то договор обязывает Францию лишь в той степени, какая будет определена в зависимости от тяжести фактов»[397].
Дельбос не обсуждал геополитической важности Чехословакии или того, насколько подорвется вера во Францию, оставившую в беде своего союзника, у других стран Восточной Европы, независимость которых Париж обещал обеспечить. Вместо этого Дельбос подчеркивал, что французские обязательства могут быть как применимы, так и неприменимы к единственно реально существующей угрозе — беспорядкам среди германского меньшинства в Чехословакии, поддержанным германскими вооруженными силами. Чемберлен ухватился за предоставленную ему возможность и превратил ее в рациональное обоснование умиротворения:
«Представляется желательным попытаться достигнуть какого-либо соглашения с Германией по Центральной Европе, каковы бы ни были цели Германии, даже если она захочет включить в свой состав кого-либо из соседей; можно будет на деле надеяться на отсрочку осуществления германских планов и даже на сдерживание рейха на такое время, в течение которого планы эти станут в долгосрочной перспективе непрактичными»[398].
Но если проволочки не сработают, что останется делать Великобритании? Согласившись на то, что Германия имеет право пересмотреть свои восточные границы, пойдет ли Великобритания на войну из-за графика такого пересмотра? Ответ напрашивался сам собой: страны не прибегают к войне из-за скорости перемен, на которые уже заведомо дано согласие. Чехословакия была обречена не в Мюнхене, а в Лондоне, годом ранее.
Случилось так, что Гитлер примерно в это же время занялся набросками собственного долгосрочного стратегического плана. По этому поводу были собраны почти все высшие военачальники Германии, и перед ними 5 ноября 1937 года Гитлер откровенно раскрыл свои стратегические воззрения. Его адъютант Хоссбах вел детальный протокол. Никто из присутствовавших на этом совещании не имел повода жаловаться позднее, будто бы не знал, в каком направлении поведет его руководитель страны. Ибо Гитлер заявил четко и ясно, что цели его не ограничиваются восстановлением предвоенного положения Германии. Гитлер подчеркнул то, что уже было им обрисовано в программе, содержавшейся в «Майн кампф», — завоевание значительных территорий Восточной Европы и Советского Союза для последующей колонизации. Гитлер прекрасно знал, что осуществление подобного проекта натолкнется на сопротивление: «Германская политика вынуждена [будет] считаться с наличием Двух ненавистных антагонистов: Англии и Франции»[399]. Он подчеркнул, что Германии Удалось тихой сапой обогнать Великобританию и Францию в области вооружений, но это преимущество преходяще и к 1943 году начнет исчезать с повышенной скоростью. Следовательно, война должна быть начата до этого срока.
Генералы Гитлера были обеспокоены обширностью этих планов и срочностью их осуществления. Но они покорно проглотили требования Гитлера. Кое-кто из военных Руководителей носился с идеей заговора, как только Гитлер отдаст приказ о фактическом вступлении в войну. Но Гитлер всегда двигался чересчур быстро. Его потрясающие успехи на ранних этапах лишали генералов морального оправдания (в собственных глазах) подобного шага — да и заговоры против конституционной власти никогда не были специальностью германских генералов.
Что касается западных демократических стран, то они так и не уразумели, какая идеологическая пропасть отделяет их от германского диктатора. Они верили в мир, как в конечную цель, и напрягали каждый свой нерв, лишь бы избежать войны. Гитлер, с другой стороны, боялся мира и жаждал войны. «Человечество стало сильным в вечной борьбе, — писал он в „Майн кампф", — и погибнет оно только от вечного мира»[400].
К 1938 году Гитлер почувствовал себя достаточно сильным, чтобы пересечь национальные границы, установленные Версалем. Первой целью стала его родина Австрия, которая очутилась в ненормальном положении вследствие Сен-Жерменского (1919) и Трианонского (1920) договоров (эквивалентов Версаля для Австро-Венгерской империи). До 1806 года Австрия была центром Священной Римской империи; до 1866 года была ведущим — для некоторых единственным ведущим — германским государством. Лишенная своей исторической роли в Германии Бисмарком, она перенесла тяжесть внешнеполитических устремлений на Балканы и в свои центральноевропейские владения, пока не растеряла их все во время первой мировой войны. Бывшая империя сжалась до немецкоговорящей сердцевины. А Версальским договором Австрии запрещалось присоединяться к Германии — причем это положение находилось в вопиющем противоречии с принципом самоопределения. И даже хотя аншлюсе с Германией оставался целью многих политиков по обе стороны австро-германской границы (включая Штреземана), он был вновь заблокирован странами Антанты в 1930 году.
Таким образом, союз Германии и Австрии нес в себе печать двусмысленности, столь важной для ранних успехов Гитлера. Он отвечал принципу самоопределения, но в то же время подрывал равновесие сил, на которое государственные деятели ссылались все меньше и меньше, когда хотели оправдать применение силы. После месяца нацистских угроз и австрийских уступок, а потом новых раздумий, 12 марта 1938 года германские войска вошли в Австрию. Сопротивления не было, а австрийское население, радовавшееся до безумия, казалось, ощущало, что, лишившись империи и оставшись в одиночестве в Центральной Европе, ему лучше избрать для себя будущее германской провинции, а не второстепенного актера на европейской сцене.
Демократические страны вполсилы протестовали против аннексии Австрии Германией и едва-едва выражали моральную озабоченность, уходя в сторону от каких-либо конкретных мер. И поскольку по системе коллективной безопасности уже прозвонил погребальный колокол, Лига наций хранила молчание в то время, как государство — член Лиги было проглочено могучим соседом. Демократии теперь стали вдвойне приверженцами умиротворения, ибо надеялись, что Гитлер остановит свой марш, когда вернет всех этнических немцев в Фатерланд.
Судьба избрала Чехословакию в качестве предмета эксперимента. Как и прочие государства — преемники Австро-Венгрии, оно было почти столь же многонациональным, как и сама прежняя империя. Из 15 млн. населения почти треть не принадлежала ни к чехам, ни к словакам, а словацкая приверженность к единому государству была весьма шаткой. В состав нового государства входили 3,5 млн. немцев, почти 1 млн. венгров и около 0,5 млн. поляков. Положение усугублялось еще и тем, что эти меньшинства жили на территориях, прилегающих к их этническим отечествам, что делало их требования о присоединении к соответствующим странам еще более весомыми в свете превалирующего версальского принципа самоопределения.
В то же время Чехословакия политически и экономически была наиболее передовой из всех государств-преемников. Она была подлинно демократической страной, а ее уровень жизни был сопоставим со швейцарским. Она обладала крупной армией, и большая часть ее превосходной военной техники была сконструирована и изготовлена у себя, в Чехии; она была связана военными союзами с Францией и Советским Союзом. С точки зрения традиционной дипломатии, было бы поэтому нелегко оставить Чехословакию без помощи; в рамках же принципа самоопределения было бы в равной степени затруднительно ее защищать. Воодушевленный успехом ремилитаризации Рейнской области, Гитлер начал в 1937 году угрожать Чехословакии от имени этнических немцев. Поначалу эти угрозы имели целью заставить чехов предоставить особые права немецкому меньшинству в «Судетенланде», как германская пропаганда окрестила эту территорию. Но в 1938 году Гитлер стал буквально выходить из себя, риторически заявляя, что намеревается присоединить Судетскую область к Германскому рейху при помощи силы. Франция приняла на себя обязательства защищать Чехословакию, как и Советский Союз, хотя советская помощь чехам была обусловлена предварительным оказанием помощи со стороны Франции. Более того, остается весьма сомнительным, пропустили бы Польша или Румыния советские войска, следующие на защиту Чехословакии, через свою территорию.
С самого начала Великобритания избрала путь умиротворения. 22 марта, вскоре после аннексии Австрии, Галифакс напомнил французским руководителям, что гарантия Локарно распространяется только на французскую границу и может потерять силу, если Франция воплотит в жизнь договорные обязательства, связанные с Центральной Европой. Меморандум министерства иностранных дел предупреждал: «Эти обязательства [гарантия Локарно] являются, по нашему мнению, немалым вкладом в дело поддержания мира в Европе, и, хотя мы не имеем намерений их отозвать, мы также не видим, каким образом их можно дополнить»[401]. Единственная граница безопасности Великобритании проходит по границам Франции; если же заботы о безопасности Франции простираются дальше, а конкретно, если она собирается защищать Чехословакию, это ее личное дело.
По прошествии нескольких месяцев британский кабинет направил в Прагу миссию под руководством лорда Ренсимена для выявления возможных путей мирного решения сложившейся ситуации. Практическим последствием этой миссии стало то, что Великобритания как бы открыто объявила о своем нежелании защищать Чехословакию. Факты были уже общеизвестны; любое мало-мальски значимое умиротворение потребовало бы определенного расчленения Чехословакии. Поэтому Мюнхен был не капитуляцией, а состоянием умов и почти неизбежным следствием усилий демократических стран поддержать геополитически ущербное урегулирование риторикой относительно коллективной безопасности и права на самоопределение.
Даже Америка, страна, которой в основном и обязана Чехословакия своим созданием, отъединилась от кризиса на самой ранней его стадии. В сентябре президент Рузвельт предложил провести переговоры на какой-либо нейтральной территории[402]. И все же, если американские посольства слали из-за границы точные доклады, у Рузвельта не должно было быть иллюзий, с каким настроением прибудет Франция, а особенно Великобритания, на подобную конференцию. Рузвельт даже усугубил подобные настроения, заявив, что «правительство Соединенных Штатов... не свяжет себя никакими обязательствами относительно проведения данных переговоров»[403].
Ситуация словно была скроена по мерке для того, чтобы во всю силу мог развернуться талант Гитлера в ведении психологической войны. В течение всего лета он нагнетал истерию по поводу неизбежности войны, не произнося, по существу, никаких конкретных угроз. Наконец, после того, как Гитлер позволил себе злобные личные выпады против чешского руководства на ежегодном съезде нацистской партии в Нюрнберге в сентябре 1938 года, нервы у Чемберлена сдали. Хотя не было предъявлено никаких формальных требований и не имело места никакого реального обмена дипломатическими документами, Чемберлен решил покончить с напряженностью 15 сентября, посетив Гитлера. Гитлер выказал свое раздражение, избрав местом встречи Берхтесгаден, — место, наиболее удаленное от Лондона и наименее доступное. В те времена путешествие из Лондона в Берхтесгаден означало пятичасовой полет на самолете, который для Чемберлена в возрасте шестидесяти девяти лет оказался первым.
Выслушав в течение нескольких часов причитания Гитлера относительно якобы дурного обращения с судетскими немцами, Чемберлен согласился на расчленение Чехословакии. Все чехословацкие области, где немецкое население составляло более пятидесяти процентов, передавались Германии. Детали предполагалось разработать на второй встрече через несколько дней в Бад-Годесберге, в Рейнской области. Для переговорного стиля Гитлера являлось симптоматичным назвать новое место переговоров «уступкой»; правда, оно было гораздо ближе к Лондону, чем первое, но все-таки находилось в глубине территории Германии. В промежутке между встречами Чемберлен «убедил» чехословацкое правительство принять это предложение — «с прискорбием»,как говорили чешские лидеры[404].
В Бад-Годесберге 22 сентября Гитлер снова завелся и дал ясно понять, что он преследует цель максимально унизить Чехословакию. Он не соглашался на длительную процедуру плебисцитов по областям и демаркации границы, требуя немедленной эвакуации судетской территории, причем этот процесс должен был начаться 26 сентября, то есть через четыре дня, и продолжаться сорок восемь часов. Чешские военные сооружения должны были остаться нетронутыми для нужд германских вооруженных сил. Чтобы ослабить государство-обрубок еще сильнее, Гитлер потребовал корректировки границ с Венгрией и Польшей от имени соответствующих меньшинств. Когда Чемберлен возразил, говоря, что ему, по существу, предъявляют ультиматум, Гитлер с фальшивой улыбкой указал на слово «Меморандум», стоящее в заглавии документа. После нескольких часов едких споров Гитлер сделал еще одну «уступку»: он давал Чехословакии срок для ответа до двух часов дня 28 сентября, а начало эвакуации с су-детской территории отсрочил до 1 октября.
Чемберлен не мог себе позволить допустить подобного унижения Чехословакии, а французский премьер-министр Даладье проводил грань еще решительнее. В течение нескольких дней война казалась неизбежной. В британских парках рыли траншеи. Именно в это время Чемберлен меланхолически заметил, что Великобританию позвали вступить в войну за далекую страну, о которой она ничего не знает, — и это были слова руководителя страны, которая в течение столетий сражалась на подступах к Индии, не моргнув глазом.
Но каков же «казус белли»? Великобритания уже признала принцип расчленения Чехословакии и самоопределения для судетских немцев. Великобритания и Франция приближались к решению вступить в войну не ради поддержки союзника, но из-за разницы в несколько недель — когда именно от него будут отрезать куски, и в связи с территориальными изменениями, ничтожными по сравнению с теми, на которые уже было дано согласие. Возможно, помог Муссолини, сняв всех с крючка и предложив, чтобы совещание министров иностранных дел Италии и Германии, уже запланированное заранее, было расширено и включило в себя глав правительств Франции (Даладье), Великобритании (Чемберлен), Германии (Гитлер) и Италии (Муссолини).
Четверо руководителей встретились 29_сентября в Мюнхене, на родине нацистской партии, что представляло собой особый символ для победителей. На переговоры ушло немного времени: Чемберлен и Даладье попытались нехотя вернуться к первоначальному предложению; Муссолини достал лист бумаги, содержавший бад-годесбергское предложение Гитлера; Гитлер определил круг вопросов в форме саркастического ультиматума. Поскольку превращение 1 октября в крайнюю дату давало повод обвинить его в том, что переговоры шли в атмосфере насилия, он заявил, что поставленная задача заключается в том, чтобы «исключить действия подобного характера»[405]. Иными словами, единственной целью конференции было принятие бад-годесбергской программы Гитлера мирным путем до того момента, как он прибегнет к войне, чтобы ее навязать.
Поведение Чемберлена и Даладье в продолжение предшествующих месяцев оставляло им единственный выбор: принять проект Муссолини. Чешские представители томились в приемных, пока их страну делили на части. Советский Союз вообще не был приглашен. Великобритания и Франция тешили свою больную совесть, предложив гарантии тому, что осталось от разоруженной Чехословакии, — нелепый жест, исходящий от наций, которые отказались с уважением отнестись к гарантии, выданной целостной, хорошо вооруженной братской демократической стране. Само собой разумеется, эти гарантии так и не были реализованы.
Мюнхен вошел в наш словарь, как отклонение особого рода — как наказание за уступку шантажу. Мюнхен, однако, был не единичным актом, а кульминацией подхода, начавшегося в 20-е годы и усиливавшегося с каждой новой уступкой. В продолжение более чем десятилетия Германия раз за разом сбрасывала с себя ограничения Версаля: Веймарская республика освободила Германию от репараций, от Союзной военной контрольной комиссии и от союзной оккупации Рейнской области. Гитлер отверг ограничения на вооружения, запрет на введение в Германии всеобщей воинской повинности, отверг он и условия Локарно, касающиеся демилитаризации. Даже в 20-е годы Германия ни разу не признала восточные границы, а страны Антанты так и не настояли на их признании. В конце концов, как это часто бывает, решения, накладываясь одно на другое, стали сами по себе предопределять ход событий.
Соглашаясь с тем, что версальское урегулирование таило в себе элементы неравенства, победители подрывали психологическую основу для защиты этих элементов. Победители в наполеоновских войнах заключили великодушный мир, но они также организовали Четырехсторонний альянс, с тем чтобы устранить какие бы то ни было сомнения в решимости этот мир защищать. Победители в первой мировой войне заключили карательный мир, а после того как сами же создали максимум побудительных мотивов для его пересмотра, осуществляли сотрудничество в демонтаже своего собственного творения.
В течение двух десятилетий само понятие равновесия сил то отвергалось, то высмеивалось; лидеры демократических стран говорили своим народам, что отныне мировой порядок будет основываться на принципах высокой морали. А когда наконец новому мировому порядку был брошен вызов, демократии — Великобритания искренне и убежденно, Франция с сомнением, смешанным с отчаянием, — испили до дна чашу умиротворения, демонстрируя своим народам, что Гитлера на самом деле умиротворить нельзя.
Отсюда ясно, почему Мюнхенское соглашение большинством современников было встречено с бурной радостью. Среди поздравивших Чемберлена был и Франклин Рузвельт. «Хороший человек!» — сказал он[406]. Руководители стран Британского содружества были еще более красноречивы. Премьер-министр Канады писал:
«Осмелюсь передать горячие поздравления канадского народа и вместе с ними выражение его искренней благодарности, которое ощущается по всему доминиону из конца в конец. Мои коллеги и правительство разделяют со мной безграничное восхищение услугой, оказанной вами человечеству»[407].
Не желая, чтобы его кто-либо переплюнул, австралийский премьер-министр писал: «Мои коллеги вместе со мной желают выразить самые горячие поздравления в связи с исходом переговоров в Мюнхене. Австралийцы вместе со всеми народами Британской империи чувствуют себя в неоплатном долгу перед вами и выражают благодарность по поводу ваших непрестанных усилий в деле сохранения мира»[408].
Странно, но свидетели того, как протекала Мюнхенская конференция, единодушно заявляют, что Гитлер не только не вел себя, как триумфатор, но, напротив, был угрюм и хмур. Он жаждал войны, которую рассматривал как необходимую для реализации собственных амбиций. Возможно, он нуждался в ней и по причинам психологического характера; почти все его публичные высказывания, которые он рассматривал как наиболее важный аспект своей общественной жизни, тем или иным способом увязывались с собственным военным опытом. Несмотря на то, что гитлеровские генералы резко отрицательно относились к войне, причем до такой степени, что даже были готовы запланировать свержение руководителя Германии, если он примет окончательное решение о нападении, Гитлер покинул Мюнхен с ощущением, будто его провели. И, согласно логике свойственного ему извращенного мышления, возможно, был абсолютно прав. Ибо если бы ему удалось устроить войну из-за Чехословакии, сомнительно, чтобы демократические страны охотно пошли на жертвы, необходимые для того, чтобы эту войну выиграть. Повод был бы слишком несовместим с принципом самоопределения, а общественное мнение не было в достаточной степени готово для восприятия вполне вероятных поражений на начальных стадиях войны. Парадоксально, но Мюнхен стал для линейной стратегии Гитлера психологическим тупиком. До этого он всегда мог апеллировать к чувству вины, .имевшемуся у демократических стран в связи с несправедливостями Версаля; потом его единственным оружием стала грубая сила, и существовал предел, далее которого даже те, кто больше всего боялся войны, не могли уступать шантажу и воздерживаться от оказания сопротивления.
В особенности это относилось к Великобритании. Своим поведением в Бад-Годесберге и Мюнхене Гитлер исчерпал последние резервы британской доброй воли. Несмотря на глупое заявление по прибытии в Лондон о том, что он будто бы привез «мир на все времена», Чемберлен был преисполнен решимости никогда более не поддаваться шантажу и запустил в действие внушительную программу перевооружения.
На самом деле поведение Чемберлена во время мюнхенского кризиса было гораздо более сложным, чем это представляется потомкам. Безумно популярный после Мюнхена, он стал затем всегда ассоциироваться с капитуляцией. Демократическое общество никогда не прощает катастрофических поражений, даже если они проистекают вследствие исполнения сиюминутных желаний этого общества. Репутация Чемберлена рухнула, как только стало ясно, что он не обеспечил «мира на все времена». Гитлер вскоре нашел другой предлог для войны, а к тому времени Чемберлену уже было отказано в признательности даже за то, что он стоял у истоков процесса, благодаря которому Великобритания сумела, как единое целое, выстоять в бурю, обладая возрожденными военно-воздушными силами.
Задним числом легче легкого с пренебрежением отзываться о часто наивных заявлениях умиротворителей. И все же большинство из этих людей были люди приличные, искренне пытавшиеся воплотить на деле порожденные вильсоновским идеализмом новые положения, возникшие на фоне всеобщего разочарования традиционной европейской дипломатией, близкой к духовному и физическому истощению. Никогда ранее британский премьер-министр не оправдывал заключенного соглашения такими словами, какими Чемберлен высказывался о Мюнхене, который бы «устранил подозрения и вражду, долгое время отравлявшие воздух»[409], — можно подумать, что внешняя политика является одним из ответвлений психологии. И все же подобные воззрения явились следствием идеалистической попытки перешагнуть через наследие «Realpolitik» и европейской истории посредством апелляции к разуму и справедливости.
Гитлеру не потребовалось длительного срока, чтобы расшатать иллюзии умиротворителей, ускорив тем самым свое неизбежное падение. В марте 1939 года, менее чем через шесть месяцев после Мюнхена, Гитлер оккупировал обрубок, оставшийся от Чехословакии. Чешская ее часть стала германским протекторатом; Словакия превратилась в формально независимое государство, само собой, ставшее немецким сателлитом. Хотя Великобритания и Франция предложили Чехословакии гарантии в Мюнхене, это обещание так и не было — да и не могло быть — официально оформлено.
Разрушение Чехословакии не имело ни малейшего геополитического смысла; оно показывало, что Гитлер вышел за рамки рациональных расчетов и настроился на войну. Лишенная оборонительных рубежей и не имеющая возможности воспользоваться оборонительными союзами с Францией и Советским Союзом, Чехословакия не имела возможности остаться вне германской сферы влияния, а Восточная Европа наверняка обязана была приспособиться к новым силовым реальностям. Советский Союз только что произвел чистку всего своего политического и военного руководства и на какое-то время перестал быть фактором внешнего порядка. Гитлеру оставалось только ждать, поскольку в обстановке фактической нейтрализации Франции Германия обязательно должна была стать господствующей державой в Восточной Европе. Но конечно, выжидание являлось как раз тем, к чему Гитлер эмоционально менее всего был готов.
Британская и французская попытка (инсценированная Лондоном) не отступать далее ни на шаг в равной степени не имела смысла в рамках традиционной силовой политики. Захват Праги не менял ни соотношения сил, ни предсказуемого течения событий, но в рамках принципов Версаля оккупация Чехословакии представляла собой водораздел, поскольку продемонстрировала, что Гитлер стремился к господству в Европе, а не отстаивал принципы самоопределения и равноправия.
Ошибкой Гитлера являлось не столько нарушение исторических принципов равновесия, сколько оскорбительное отношение к моральным предпосылкам британской послевоенной внешней политики. Грубейшим его нарушением было включение в рейх негерманского населения — тем самым Гитлер попрал принцип самоопределения, на базе которого имело место терпимое отношение ко всем предыдущим его выходкам. Терпение Великобритании вовсе не являлось неистощимым; не являлось оно и следствием слабости национального характера; так что Гитлер наконец совершил поступок, подпадающий с точки зрения британского общественного мнения под понятие «агрессия», даже если до этого еще в тот момент не дошло британское правительство. Поколебавшись несколько дней, Чемберлен ввел свою политику в русло британского общественного мнения. Начиная с этого момента, Великобритания стала оказывать сопротивление Гитлеру не ради следования историческим теориям «равновесия сил», а просто-напросто потому, что Гитлеру больше доверять было нельзя.
По иронии судьбы вильсонианский подход к международным отношениям, облегчивший выход Гитлера за рамки того, что любая из предыдущих европейских систем сочла бы приемлемым, на определенном этапе заставил Великобританию подвести черту более решительно и четко, чем если бы это было сделано в мире, где господствовали бы принципы «Realpolitik». Если вильсонианство помешало оказать сопротивление Гитлеру на раннем этапе, оно одновременно заложило основы неумолимого ему противостояния, как только он недвусмысленно нарушил соответствующие моральные критерии.
Когда Гитлер в 1939 году заявил о своих претензиях на Данциг и потребовал изменения «польского коридора», суть дела не слишком отличалась от постановки вопроса год назад. Данциг был чисто немецким городом, а его статус «вольного города» имел такое же отношение к принципу самоопределения, как и присоединение территории Судет к Чехословакии. И хотя население «польского коридора» было более смешанным, кое-какая корректировка границ, более отвечавшая принципу самоопределения, была бы вполне возможна, по крайней мере, теоретически. Но за пределами понимания Гитлера осталось то, что стоило ему перейти черту морально допустимого, как то же самое неукоснительное следование моральным принципам, которое прежде делало западные демократии более уступчивыми, превратило их в абсолютно непреклонных оппонентов После того как Германия оккупировала Чехословакию, британское общественное мнение более не желало терпеть никаких уступок; с этого момента начало второй мировой войны стало лишь вопросом времени - тем более, что вести себя спокойно для Гитлера оказалось психологически невозможным.
Но прежде чем наступило это судьбоносное событие, международная система получила еще один удар - на этот раз со стороны другой реваншистской державы, существование которой игнорировалось на всем протяжении бурных 30-х годов: от сталинского Советского Союза.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Сталинский базар
Если бы внешняя политика предопределялась одной лишь идеологией, то Гитлер и Сталин никогда не шли бы рука об руку, точно так же, как триста лет назад не шли бы рука об руку Ришелье и турецкий султан. Но общность, геополитических интересов является могучей связующей силой, и она неумолимо сводила друг с другом давних врагов — Сталина и Гитлера.
Когда это случилось, демократические страны не могли поверить в реальность происшедшего; испытанное ими потрясение доказывало, однако, что они в равной степени не понимали ни ментальности Сталина, ни ментальности Гитлера. Оба в начале карьеры находились на задворках общества. Но Сталину потребовалось гораздо больше времени, чтобы достичь абсолютной власти. Полагаясь на блеск своей демагогии, Гитлер готов был все поставить на кон, бросая кости один-единственный раз. Сталин вел долгий глубинный подкоп под своих соперников внутри коммунистической бюрократии, которая не воспринимала зловещую фигуру из Грузии в качестве серьезного соперника— и добился своего. Гитлер преуспел, подавив своих приближенных дьявольски-победной одноплановостью мышления. Сталин обрел власть именно тем, что умел до поры оставаться в тени. ,
Гитлер даже богемные привычки и неспособность к усидчивой работе умудрился обратить себе на пользу: ошеломляя собственное правительство мгновенными озарениями и дилетантским всезнайством, он добивался нужного ему решения. Сталин слил воедино усердную методичность в работе, с младых ногтей усвоенную еще в духовной семинарии, с неумолимым следованием жесткому большевистскому взгляду на мир и превратил идеологию в орудие политического контроля. Гитлер витал в облаках и купался в фимиаме обожания масс. Сталин был слишком параноидальной личностью, чтобы полагаться на столь интимный подход к политике. Он стремился к конечной и окончательной победе гораздо больше, чем к сиюминутным восторгам по собственному поводу, и предпочитал идти к ней, уничтожая поодиночке всех потенциальных соперников.
Гитлер жаждал претворения — и притом немедленного — в жизнь своих личных амбиций; делая заявления, он выступал исключительно от собственного имени. Сталин страдал подобной же мегаломанией, но рассматривал себя как носителя исторической истины. В отличие от Гитлера он обладал невероятным терпением. Как ни один из лидеров демократических стран, Сталин был готов в любую минуту заняться скрупулезным изучением соотношения сил. И именно в силу своей убежденности, что он — носитель исторической правды, отражением которой служит его идеология, он твердо и решительно отстаивал советские национальные интересы, не отягощая себя бременем лицемерной, как он считал, морали или личными привязанностями.
Истинный монстр, в вопросах проведения внешней политики Сталин, однако, был в высшей степени реалистом: терпеливым, проницательным и непреклонным — Ришелье своего времени. Сами того не осознавая, западные демократии испытывали судьбу, полагаясь на непримиримость идеологического конфликта между Сталиным и Гитлером. Они рисковали, поддразнивая Сталина пактом с Францией, не предусматривавшим военного сотрудничества, отстраняя Советский Союз от участия в Мюнхенской конференции, а затем в весьма двусмысленной форме вступая с советским лидером в военные переговоры уже тогда, когда заключение им пакта с Гитлером становится необратимым делом. Лидеры демократических стран не могли уразуметь, что за тяжеловесными, несколько теологическими по построению речами Сталина кроется целенаправленная жестокость мысли и действия. И все же эта жестокость — следствие незыблемой верности коммунистической идеологии — не мешала ему проявлять, где необходимо, исключительную тактическую гибкость.
Не говоря уже об этих психологических загадках, философский характер Сталина делал его почти совершенно непонятным для западных лидеров. Будучи старым большевиком, он прошел через тюрьмы, ссылки и нужду. И терпел их в течение десятилетий ради своих убеждений, прежде чем пришел к власти. Гордясь своей якобы исключительной проницательностью в понимании исторической динамики, большевики отводили себе роль ближайших помощников этой самой истории в реализации ее объективных закономерностей. С их точки зрения, разница между ними и некоммунистами была такой же, как между учеными и широкой публикой. Анализируя физические явления, ученый сам их не создает; но он понимает причину их возникновения, их объективную природу, и это позволяет ему время от времени управлять процессом. В том же духе большевики воспринимали себя как ученых-историков — они помогали ходу истории, даже несколько его ускоряя, но никогда не меняя его неумолимой направленности.
Коммунистические лидеры представляли себя людьми, лишенными колебаний, неумолимо следующими по пути исполнения исторической задачи, причем их нельзя было переубедить обычными аргументами, особенно аргументами от инаковерующих. Коммунисты полагали, что они наделены особым даром в сфере дипломатии и потому понимают своих собеседников лучше, чем те понимают сами себя. Для коммуниста возможна единственная уступка — в пользу «объективной реальности», а не в ответ на убедительные аргументы дипломатов, с которыми ведутся переговоры. Дипломатия, таким образом, являлась частью процесса, при помощи которого можно было перевернуть существующий порядок; а будет ли он перевернут при помощи дипломатии мирного сосуществования или посредством военного конфликта, зависело от расчета соотношения сил.
В сталинском мире бесчеловечных и холодных расчетов бытовала аксиома: нет оправдания безнадежным битвам за сомнительные цели. С философской точки зрения, идеологический конфликт с нацистской Германией был частью всеобщего конфликта с капитализмом, а значит, с точки зрения Сталина, не следовало доверять также Франции и Великобритании. На какую конкретно страну в итоге падет бремя советской враждебности, кого считать на данный момент наибольшей угрозой, — зависело исключительно от Москвы.
В моральном смысле Сталин не делал различий между отдельными капиталистическими государствами. Его истинное мнение по поводу стран, проповедующих добродетели всеобщего мира, недвусмысленно высказано после подписания в 1928 году пакта Бриана — Келлога:
«Они болтают о пацифизме; они говорят о мире между европейскими государствами. Бриан и [Остин] Чемберлен обнимаются друг с другом... Все это чепуха. Из истории Европы мы знаем, что как только подписывались договоры, предусматривавшие новую расстановку сил для новых войн, их называли договорами о мире…»[410]
Конечно, самым кошмарным видением Сталина была коалиция из всех капиталистических стран, нападающих на Советский Союз одновременно. В 1927 году Сталин говорит о советской стратегии почти в тех же выражениях, как Ленин десятилетие назад: «...Очень многое... зависит от того, удастся ли нам оттянуть войну с капиталистическим миром... до того момента... пока капиталисты не передерутся между собой...»[411] Чтобы обеспечить себе подобную перспективу, Советский Союз заключил Рапалльское соглашение с Германией в 1922 году и Берлинский договор о нейтралитете в 1926 году, возобновленный в 1931 году и содержащий четкое условие относительно неучастия в капиталистических войнах.
Что касается лично Сталина, то для него площадной антикоммунизм Гитлера не служил непреодолимым препятствием к наличию добрых отношений с Германией. Как только Гитлер пришел к власти, Сталин, не теряя времени, стал делать примирительные жесты. «Конечно, мы далеки от того, чтобы восторгаться фашистским режимом в Германии, — заявил Сталин на XVII съезде партии в январе 1934 года. — Но дело здесь не в фашизме, хотя бы потому, что фашизм, например в Италии, не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной... Мы ориентировались в прошлом и ориентируемся в настоящем на СССР, и только на СССР. И если интересы СССР требуют сближения с теми или иными странами, не заинтересованными в нарушении мира, мы идем на это дело без колебаний».[412]
Сталин, великий идеолог, на самом деле ставил свою идеологию на службу «Realpolitik». Ришелье или Бисмарк без труда бы поняли его стратегию. Идеологически зашорены были лишь государственные деятели демократических стран; отвергнув силовую политику, они полагали, что предпосылкой добрых отношений между нациями является всеобщая вера в принципы коллективной безопасности и что идеологическая враждебность исключает какую бы то ни было практическую возможность сотрудничества между фашистами и коммунистами.
Демократические страны были в обоих случаях неправы. Сталин своим чередом переместится в антигитлеровский лагерь, но весьма неохотно и лишь после того, как его заигрывания с нацистской Германией получат отпор. Убедившись наконец, что вся гитлеровская антибольшевистская риторика может оказаться вполне серьезной, Сталин решил заняться созданием максимально широкой коалиции противостояния и сдерживания. Эта новая стратегия впервые дала себя знать на VII (и последнем) конгрессе Коммунистического Интернационала в июле — августе 1935 года[413]. Призывая к созданию единого фронта всех миролюбивых народов, конгресс ознаменовал отказ от коммунистической тактики 20-х годов, когда в попытке парализовать европейские парламентские институты коммунистические партии систематически голосовали заодно с антидемократическими группировками, включая фашистов.
Главным носителем новой советской внешней политики стал Максим Литвинов, для того и назначенный министром иностранных дел. Изысканно-светский, свободно говорящий по-английски, он происходил из еврейской буржуазной семьи: женат он был на дочери английского историка. Его анкетные данные вполне подходили бы классовому врагу, но никак не человеку, которому предназначалось сделать карьеру в мире советской дипломатии. Под эгидой Литвинова Советский Союз вступил в Лигу наций и стал одним из самых громких пропагандистов коллективной безопасности. Сталин был вполне готов воспользоваться вильсоновской риторикой, чтобы подстраховаться и не дать Гитлеру избрать своей основной мишенью Советский Союз, а также — реально осуществить все то, что было им намечено в «Майн кампф». Как подчеркнул ученый-политолог Роберт Легвольд, Сталин хотел добиться максимального содействия своим замыслам капиталистического мира, а не искал примирения с ним[414].
В отношениях между демократическими странами и Советским Союзом превалировало глубочайшее чувство взаимного недоверия. Сталин подписал в 1935 году пакт с Францией, а в последующем году — с Чехословакией. Но французские лидеры 30-х годов избрали противоположный курс и отказались от военно-штабных переговоров. Само собой, Сталин истолковал это как приглашение для Гитлера вначале напасть на Советский Союз. Чтобы подстраховать себя, он обусловил советскую помощь Чехословакии предварительным исполнением французских обязательств перед этой страной. Это, конечно, открывало перед Сталиным возможность натравить империалистов друг на друга. Франко-советский договор вряд ли был союзом, заключенным на небесах.
Желание Франции устанавливать с Советским Союзом политические связи и одновременно отвергать военные наглядно показывает, на какой «ничьей земле» очутились западные демократии в межвоенный период. Демократические страны высоко ценили риторику коллективной безопасности, но отказывались наполнить ее оперативным содержанием. Первая мировая война должна была преподать урок Великобритании и Франции, что самостоятельно, пусть даже в альянсе, вести войну с Германией — ненадежное предприятие. В конце концов Германия чуть не победила в 1918 году, несмотря на то, что к союзникам присоединилась Америка. Расчет на то, чтобы сражаться без советской или американской помощи, являлся сочетанием психологии «линии Мажино» с гигантской переоценкой собственных сил.
Только исключительным стремлением не видеть очевидного можно объяснить широчайшее распространение среди лидеров демократических стран веры в то, что Сталин, большевик до мозга костей и твердокаменный приверженец так называемых объективных материальных факторов, примет юридическую и моральную доктрину коллективной безопасности как свою собственную. Ибо Сталин и его коллеги имели не только идеологические причины без энтузиазма воспринимать установившийся международный порядок. В конце концов границы с Польшей были навязаны Советам силой, а Румыния захватила Бессарабию, которую Советский Союз считал своей.
Да и потенциальные жертвы Германии в Центральной Европе не желали советской помощи. Комбинация из версальского урегулирования и русской революции создавала в Восточной Европе неразрешимую проблему для любой системы коллективной безопасности: без Советского Союза она не срабатывала в военном отношении; с Советским Союзом она не срабатывала политически.
Западная дипломатия сделала весьма мало, чтобы устранить у Сталина параноидальное представление о якобы существующем антисоветском капиталистическом сговоре. С Советским Союзом не консультировались в дипломатическом порядке по поводу аннулирования «пакта Локарно», а на Мюнхенскую конференцию его вообще не пригласили. Его вовлекли в дискуссии по поводу системы безопасности для Восточной Европы лишь с большой неохотой и крайне поздно — уже после оккупации Чехословакии в 1939 году.
Тем не менее не стоит возлагать вину за появление пакта между Сталиным и Гитлером в основном на политику Запада. Это было бы ошибочным толкованием сталинской психологии. Паранойя Сталина в достаточной степени демонстрируется устранением им всех своих потенциальных внутренних соперников и убийством или депортацией миллионов и миллионов тех, кто выступал против него лишь в его собственных фантазиях. Но, несмотря на это, когда дело доходило до международной политики, Сталин выказывал себя мастером холодного расчета и весьма гордился тем, что не позволял себя спровоцировать на поспешные шаги, особенно капиталистическими лидерами, чью способность понимать соотношение сил он ставил значительно ниже собственной.
Можно лишь догадываться о сталинских намерениях во времена Мюнхена. И все же наименее возможным для него курсом в тот момент, когда он заставил свою страну корчиться в конвульсиях после многочисленных чисток, было бы автоматическое и самоубийственное следование договору о взаимопомощи. Поскольку договор с Чехословакией накладывал обязательства на Советский Союз лишь после вступления Франции в войну, перед Советским Союзом открывалось множество возможностей. К. примеру, он мог бы, потребовав права прохода через Румынию и Польшу, воспользоваться почти что обязательным отказом этих стран, как алиби, и ждать исхода битв в Центральной и Западной Европе. Или, в зависимости от оценки последствий, вновь захватить русские территории, отошедшие к Польше и Румынии после русской революции, что он и сделал год спустя. Самым невероятным был бы выход Советского Союза на баррикады в качестве последнего защитника версальского территориального урегулирования во имя коллективной безопасности.
Без сомнения, Мюнхен подтвердил сталинские подозрения относительно демократических стран. И все же первейшей обязанностью большевика, от которой его ничто не могло отвлечь, отсчитал затравливание капиталистов друг на друга. Любой ценой нельзя было допустить, чтобы Советский Союз стал жертвой этих войн, — вот чего добивался Сталин. Следствием Мюнхена, однако, была перемена сталинской тактики. Теперь он открыл базар и устроил торг, рассматривая предложения о вступлении в пакт с Советским Союзом, — в подобных торгах демократические страны не имели ни малейшего шанса выиграть при готовности Гитлера сделать серьезное предложение. И когда 4 октября 1938 года французский посол нанес визит в советское Министерство иностранных дел, чтобы дать разъяснения по Мюнхенскому соглашению, заместитель народного комиссара иностранных дел Владимир Потемкин встретил его таким угрожающим заявлением: «Мой бедный друг, что же вы наделали? Для нас я не вижу другого выхода кроме; четвертого раздела Польши»[415].
Этот афоризм был отражением холодного подхода Сталина к международной политике. После Мюнхена следующей мишенью Гитлера была Польша. Поскольку Сталин не желал ни встречаться с германской армией на существующей границе, ни вступать в схватку с Гитлером, четвертый раздел Польши представлялся единственной альтернативой (собственно, точно такой же ход мыслей привел Екатерину Великую к необходимости вместе с Пруссией и Австрией произвести первый раздел Польши в 1772 году). Тот факт, что Сталин выжидал целый год, прежде чем Гитлер сделает первый шаг, свидетельствует о его стальных нервах, — да и как бы иначе он проводил свою внешнюю политику?
Четко поставив перед собою цель, Сталин сделал следующий ход и убрал Советский Союз с линии огня. 27 января 1939 года лондонская газета «Ньюс кроникл» опубликовала статью своего дипломатического корреспондента (известного своей близостью к московскому послу Ивану Майскому), где обрисовывалась возможная сделка между Советским Союзом и Германией. Автор повторял стандартный тезис Сталина об отсутствии принципиальной разницы между западными демократиями и фашистскими диктаторами и предполагал, что это освободит Советский Союз от автоматического следования обязательствам, вытекающим из системы коллективной безопасности:
«В настоящее время Советское правительство явно не имеет намерений оказать какую-либо помощь Великобритании и Франции, если последняя вступит в конфликт с Германией или Италией... С точки зрения Советского правительства, между позицией британского и французского правительств, с одной стороны, и германского и итальянского — с другой, нет большой разницы, которая бы оправдала серьезные жертвы, приносимые в защиту западной демократии»[416].
Поскольку Советский Союз не видел необходимости в выборе между отдельными капиталистическими странами на базе идеологии, разногласия между Москвой и Берлином могли быть разрешены на практической основе. А чтобы этот момент был усвоен каждым, Сталин решился на беспрецедентный шаг: статья эта дословно была воспроизведена в «Правде», официальной газете Коммунистической партии.
10 марта 1939 года, за пять дней до оккупации Гитлером Праги, Сталин лично выступил с авторитарным утверждением новой стратегии Москвы. Сделал он это по случаю XVIII съезда партии, первого форума подобного рода с той поры, как пять лет назад Сталин примкнул к политике коллективной безопасности и «единого фронта». Господствующим чувством среди делегатов съезда было, вероятно, несказанное облегчение в связи с тем, что они все еще живы, ибо чистки произвели в их рядах неслыханное опустошение: из двух тысяч делегатов, присутствовавших на съезде пять лет назад, здесь находились только тридцать пять; тысяча сто делегатов прошлого съезда были арестованы за контрреволюционную деятельность; из ста тридцати одного члена Центрального комитета девяносто восемь были ликвидированы, как и трое из пяти маршалов Красной Армии, как все одиннадцать заместителей народного комиссара обороны, все командующие военных округов и семьдесят пять из восьмидесяти членов Высшего военного совета[417]. XVIII съезд партии был чем угодно, только не праздником в честь неизменного порядка вещей. Его делегаты в значительно большей степени были озабочены проблемами личного выживания, чем таинственными хитросплетениями внешней политики.
Как в 1934 году, главной темой выступления Сталина перед трясущейся от страха аудиторией были миролюбивые устремления Советского Союза, находящегося во враждебном окружении. Выводы его, однако, представляли собой решительный разрыв с концепцией коллективной безопасности, признанной на предыдущем съезде. Ибо, по сути дела, Сталин декларировал советский нейтралитет в случае конфликта между капиталистами:
«Внешняя политика Советского Союза ясна и понятна. Мы стоим за мир и укрепление деловых отношений со всеми странами. Такова наша позиция; и мы будем ее придерживаться до тех пор, пока эти страны поддерживают подобные же отношения с Советским Союзом и пока они не пытаются злоупотребить интересами нашей страны»[418].
Чтобы лишний раз забить гвоздь в головы тупых капиталистических лидеров, Сталин повторил почти дословно основной аргумент статьи из «Ньюс кроникл», а именно, что, поскольку демократические страны и Германия имеют одинаковую социальную структуру, различия между Германией и Советским Союзом не более непреодолимы, чем различия между ним и любой другой капиталистической страной. Подводя итог, он высказал решимость сохранить свободу действий и обозначил готовность Москвы продать свою добрую волю в надвигающейся войне тому, кто даст больше всех. Своим зловещим заявлением Сталин призвал «быть осмотрительными и не допустить, чтобы нашу страну втянули в конфликты поджигатели войны, привыкшие заставлять других таскать для них каштаны из огня»[419]. По существу, Сталин призывал нацистскую Германию выступить с инициативным предложением.
Новая политика Сталина отличалась от старой лишь акцентом. Даже в золотые дни поддержки принципов коллективной безопасности и «единого фронта» Сталин всегда так представлял советские обязательства, что обеспечивал себе возможность заключения сепаратной сделки после начала войны. Но теперь, весной 1939 года, пока Германия еще не оккупировала оставшийся кусок Чехословакии, Сталин сделал еще один шаг. Он начал маневрировать, чтобы обеспечить себе возможность заключения сепаратной сделки еще до начала войны. Не следует жаловаться, будто Сталин держал свои намерения в тайне; шок, испытанный демократическими странами, проистекал от их неспособности понять, что Сталин, страстный революционер, был при всем при том хладнокровным стратегом.
После оккупации Праги Великобритания отказалась от политики умиротворения по отношению к Германии. Британский кабинет теперь преувеличивал нацистскую угрозу — ровно настолько, насколько он ранее ее недооценивал. Для него не было сомнений в том, что Гитлер вслед за ликвидацией Чехословакии совершит еще одно нападение: либо на Бельгию, либо на Польшу. В конце марта 1939 года распространились слухи, что целью является Румыния, не имевшая даже общей границы с Германией. И все же для Гитлера были крайне нехарактерны нападения со столь малым разрывом во времени. Гораздо более типичной для него была тактика паузы после очередного удара, с тем чтобы его последствия деморализовали очередную жертву еще до нанесения нового удара. Во всяком случае, мы знаем, что у Великобритании было гораздо больше времени на разработку собственной стратегии, чем полагали ее лидеры. Более того, тщательно проанализируй британский кабинет сталинские заявления на XVIII съезде партии, — и стало бы ясно: чем более охотно Англия пошла бы на организацию сопротивления Гитлеру, тем более отстраненно вел бы себя Сталин, чтобы увеличить возможности воздействия на любую из сторон.
Британский кабинет стоял теперь перед лицом фундаментального стратегического выбора, хотя не существует доказательств тому, что он отдавал себе в этом отчет. Оказывая сопротивление Гитлеру, он обязан был решить, будет ли этот подход базироваться на создании системы коллективной безопасности или на традиционном союзе. В первом случае для участия в антинацистском сопротивлении приглашалась бы самая широкая группа стран, во втором — Великобритании предстояли компромиссы — с тем чтобы увязать свои интересы с интересами потенциальных союзников, подобных Советскому Союзу.
Кабинет избрал коллективную безопасность. 17 марта были направлены ноты Греции, Югославии, Франции, Турции, Польше и Советскому Союзу, в которых запрашивалось, как бы они реагировали на предполагаемую угрозу Румынии, — предполагались одинаковая заинтересованность и единый подход. Похоже, Великобритания решила вдруг предложить то, от чего отказывалась начиная с 1918 года: территориальные гарантии для всех стран Восточной Европы.
Ответы различных стран лишний раз продемонстрировали, в чем изначальная слабость доктрины коллективной безопасности — в предпосылке, будто бы все нации, и в первую очередь потенциальные жертвы, равно заинтересованы в отражении агрессии. Каждая из восточноевропейских наций представляла собственные проблемы как особый случай и подчеркивала свои национальные, а не коллективные заботы. Греция ставила свое решение в зависимость от Югославии; Югославия запрашивала, каковы намерения Великобритании, то есть возвращалась к исходной точке. Польша указала, что не готова выбирать между Великобританией и Германией или вставать на защиту Румынии. Польша и Румыния не соглашались на участие Советского Союза в защите их стран. А ответом Советского Союза было предложение созвать в Бухаресте конференцию всех стран, кому был адресован британский запрос.
Это был умный маневр. Если бы конференция состоялась, она бы установила принцип советского участия в обороне стран, которые боялись Москвы точно так же, как и Берлина; если бы эта инициатива была отвергнута, то у Кремля появилось бы оправдание для того, чтобы стоять в стороне и выяснять возможность достижения договоренности с Германией. Москва, по существу, требовала от стран Восточной Европы назвать главной угрозой своему существованию Германию и бросить ей вызов еще до того, как Москва прояснит свои намерения. А поскольку ни одна из восточноевропейских стран не была к этому готова, Бухарестская конференция так и не состоялась.
Отсутствие энтузиазма в ответах заставило Невилла Чемберлена искать другие варианты. 20 марта он предложил совместную декларацию о намерениях между Великобританией, Францией, Польшей и Советским Союзом, где было бы заявлено о совместных консультациях в случае возникновения угрозы независимости любому из европейских государств, «имея в виду совместные действия». Как своего рода Тройственное согласие перед началом первой мировой войны, это предложение ничего не говорило о разработке, на случай необходимости, военной стратегии или перспектив сотрудничества между Польшей и Советским Союзом, которое считалось само собой разумеющимся.
Со своей стороны, Польша, романтически переоценивавшая свои военные возможности, в чем ей вторила Великобритания, отказывалась от совместных действий с Советским Союзом, что заставляло Великобританию выбирать между Польшей и Советским Союзом. Если она даст гарантию Польше, для Сталина исчезнут побудительные мотивы участвовать в совместных оборонительных действиях. Поскольку Польша располагалась между Германией и Советским Союзом, Великобритании пришлось бы вступить в войну прежде, чем Сталин примет решение. С другой стороны, если Великобритания сконцентрирует свои усилия на заключении пакта с Советским Союзом, Сталин наверняка потребует свой фунт мяса за помощь Польше и будет настаивать на перемещении советской границы к западу, в направлении «линии Керзона».
Взвинченный общественным недовольством и убежденный в том, что отступление еще более ослабит позиции Великобритании, британский кабинет отказался жертвовать оставшимися странами независимо от диктата геополитики. Одновременно британские лидеры стали жертвами ложных оценок, предположив, что Польша в военном отношении несколько сильнее Советского Союза и что Красная Армия не имеет наступательной ценности, - ошибка, впрочем, простительная в свете только что прошедших массовых чисток среди советских военных руководителей. И, что самое главное, британские лидеры испытывали глубочайшее недоверие к Советскому Союзу. «Вынужден признаться, - писал Чемберлен, - в собственном предельном недоверии к России. У меня нет ни малейшей уверенности в том, что она в состоянии развернуть эффективные наступательные действия, даже если этого захочет. И я не доверяю ее мотивам, которые, как мне кажется, имеют самое незначительное отношение к нашим идеалам свободы, ибо ее единственное желание - заставить всех остальных встать на уши»[420].
Полагая, что находится в страшнейшем цейтноте, Великобритания заторопилась и объявила о выдаче такого рода континентальных гарантий мирного времени, от которых систематически отказывалась с момента подписания Версальского мира. Обеспокоенный сообщениями о неминуемости германского нападения на Польшу, Чемберлен даже не сделал паузы, чтобы провести переговоры о заключении двухстороннего соглашения с Польшей. Вместо этого он собственной рукой набросал проект односторонней гарантии Польше 30 марта 1939 года и на следующий день передал его в парламент. Гарантия представлялась тормозом для предотвращения нацистской агрессии, причем выяснилось, что эта угроза основывалась на ложной информации. За гарантией последовала менее поспешная проработка возможности создания широкой системы коллективной безопасности. Вскоре были выданы односторонние гарантии такого же типа Греции и Румынии.
Под воздействием морального негодования и стратегического замешательства Великобритания, таким образом, обратилась к выдаче гарантии таким странам, по поводу которых все ее премьер-министры послевоенных лет настоятельно утверждали, что не смогут и не сумеют их защитить. Послеверсальские реалии Восточной Европы стали до такой степени далеки от Великобритании, что британский кабинет даже не отдавал себе отчета в том, что своим выбором он многократно усилил желание Сталина обратить свой взор к Германии и облегчил ему выход из предлагаемого «единого фронта».
Лидеры Великобритании были всецело уверены в том, что политика Сталина является составной частью их стратегии, и поверили, будто способны контролировать сроки и степень его участия в событиях. Министр иностранных дел лорд Галифакс настаивал на том, чтобы Советский Союз пока подержали в резерве и «пригласили подать руку помощи при определенных обстоятельствах в наиболее удобной форме»[421]. Конкретно Галифакс имел в виду лишь поставку военного снаряжения, но не перемещение советских войск за пределы собственных границ. Он даже не пояснил, какие могут быть у Советского Союза стимулы играть столь второстепенную роль.
На самом же деле британские гарантии Польше и Румынии устранили у Советов последний стимул для вступления в серьезные переговоры относительно союза с западными демократиями. С одной стороны, эти гарантии распространялись на все границы европейских соседей Советского Союза, за исключением балтийских государств, и, по крайней мере на бумаге, сдерживали советские амбиции точно так же, как и немецкие. (Тот факт, что Великобритания оказалась слепа и глуха к подобным реалиям, продемонстрировал, до какой степени в головах западных политиков засел «единый фронт миролюбивых стран».) Но, что самое главное, односторонние британские гарантии оказались дорогим подарком для Сталина, ибо они обеспечивали его максимумом того, что нужно для любых переговоров на пустом месте. Если Гитлер двинется на восток, Сталин мог рассчитывать на вмешательство в войну Великобритании еще до того, как немцы дойдут до советской границы. Сталин, таким образом, пожинал плоды союза «де-факто» с Великобританией, не будучи ничем ей обязанным.
Гарантия Великобритании Польше покоилась на четырех предпосылках, каждая из которых оказалась неверной: что Польша является значительной военной державой, возможно, в большей степени, чем Советский Союз; что Франция и Великобритания, вместе взятые, достаточно сильны, чтобы нанести поражение Германии без помощи других союзников; что Советский Союз заинтересован в сохранении статус-кво в Восточной Европе; и что идеологическая пропасть между Германией и Советским Союзом непреодолима, а значит, рано или поздно Советский Союз обязательно присоединится к антигитлеровской коалиции.
Польша вела себя героически, но значительной военной державой не была. Да и как бы могла она справиться со стоявшей перед ней задачей, если французский Генеральный штаб ввел ее в заблуждение относительно собственных намерений? Делая намеки на возможность самостоятельного французского выступления наступательного характера, Франция на самом деле придерживалась оборонительной стратегии. Это вынудило Польшу принять на себя всю ярость германского натиска — а противостоять Германии в одиночку было за пределом ее возможностей, что западным руководителям следовало бы хорошо понимать. В то же время Польша не соглашалась принять советскую помощь, ибо ее руководители были убеждены в том (и, как выяснилось, были правы), что советская армия-«освободительница» тотчас же превратится в армию оккупационную. Демократические же страны рассчитывали на то, что им удастся самостоятельно справиться с Германией даже в случае поражения Польши.
А советской заинтересованности сохранить статус-кво в Восточной Европе, если вообще таковая существовала, пришел конец на XVIII съезде партии. В решительный момент Сталин сделал выбор — обратился к Гитлеру, и, после того как Польше были выданы английские гарантии, он мог разыграть нацистскую карту без особой для себя опасности. Задача его облегчалась тем, что западные демократии отказались вникнуть в его стратегию, которая была бы совершенно ясна Ришелье, Меттерниху, Пальмерстону или Бисмарку. Суть ее была проще простого и сводилась к тому, что Советский Союз всегда должен последним из великих держав брать на себя какие-либо обязательства. Это давало Сталину свободу действий на организованном им базаре, где офферент, предлагающий на торгах самую высокую цену, мог выторговать советское сотрудничество или советский нейтралитет.
До того момента, как Польша получила от Великобритании гарантии, Сталин должен был соблюдать сугубую осторожность, заигрывая с Германией, ибо это могло заставить демократические страны умыть руки и оставить его один на один с Гитлером. Зато после выдачи гарантии он не только убедился в том, что Великобритания будет отстаивать его западные границы, но и в том, что война начнется на шестьсот миль западнее, на германско-польской границе.
Сталина теперь беспокоили только две вещи. Во-первых, он должен был убедиться в том, что британская гарантия Польше — солидная; во-вторых, ему следовало выяснить, действительно ли существует германский вариант. Парадоксально, но факт: чем явственнее Великобритания демонстрировала добрую волю по отношению к Польше, что было необходимо для запугивания Гитлера, тем большее пространство для маневра приобретал Сталин применительно к Германии. Великобритания стремилась сохранить восточноевропейский статус-кво. Сталин задался целью обеспечить для себя широчайший выбор вариантов и поломать версальское урегулирование. Чемберлен хотел предотвратить войну. Сталин, ощущавший, что война неизбежна, рассчитывал получить от нее выгоды, в ней не участвуя.
Соблюдая декорум, Сталин делал пируэты, адресуясь к той и другой стороне. Но итог был предопределен. Один лишь Гитлер мог реально предложить интересующие Сталина территориальные приобретения в Восточной Европе, а за это последний готов был расплатиться европейской войной, в которой бы Советский Союз не участвовал. 14 апреля Великобритания предложила Советскому Союзу сделать одностороннее заявление, что «в случае любого акта агрессии по отношению к любому европейскому соседу Советского Союза, которому соответствующая страна оказала бы сопротивление, могла бы быть предложена помощь со стороны Советского правительства»[422]. Сталин отказался совать голову в петлю и отверг это наивное предложение одностороннего характера. 17 апреля он ответил контрпредложением, состоящим из трех вариантов: союз между Советским Союзом. Францией и Великобританией: военная конвенция для превращения его в реальность; гарантия для всех стран между Балтийским и Черным морями.
Сталин не мог не знать, что такого рода предложение никогда не будет принято. Во-первых, потому, что восточноевропейские страны его не хотели. Во-вторых, обсуждение военной конвенции заняло бы больше времени, чем было в наличии. И наконец, Великобритания воздерживалась от альянса с Францией на протяжении полутора десятилетий не для того, чтобы теперь пойти на него ради страны, которая, по ее мнению, была достойна лишь второстепенной роли поставщика военного снаряжения. «Не стоит предполагать, — заявил Чемберлен, — что такого рода альянс необходим для того, чтобы малые страны Восточной Европы получали военное снаряжение»[423].
Переступив черту, британские лидеры в течение нескольких недель уступали дюйм за дюймом, идя навстречу условиям Сталина, а тот все повышал и повышал планку. В мае Вячеслав Молотов, доверенное лицо Сталина, заменил Литвинова на посту министра иностранных дел. Это означало, что Сталин лично берет в свои руки переговоры и что добрые отношения между участниками переговоров больше для Советского Союза не играют роли. В надрывно-педантичной манере Молотов потребовал, чтобы все страны вдоль западной границы Советского Союза получили двухстороннюю гарантию, причем он их конкретно перечислил (обеспечив тем самым формальный отказ хотя бы некоторых из них). Он также настаивал на расширении толкования термина «агрессия», добиваясь, чтобы в него была бы включена «непрямая агрессия», определяемая, как уступки германским угрозам даже без фактического применения силы. А поскольку Советский Союз оставлял за собой право определять, что такое «уступки», Сталин, по существу, требовал для себя неограниченного права вмешательства во внутренние дела всех европейских соседей Советского Союза.
К июлю Сталин понял, что британские лидеры согласятся — пусть с неохотой — на союз, близкий к его условиям. 23 июля советские и западные участники переговоров договорились по поводу проекта соглашения, который, очевидно, оказался удовлетворительным для обеих сторон. Теперь у Сталина появилась страховочная сетка, и он смог заняться детальным выяснением того, что конкретно Гитлер в состоянии ему предложить.
Всю весну и лето Сталин осторожно подавал сигналы готовности к рассмотрению германского предложения. Гитлер, однако, воздерживался от первого шага, чтобы Сталин не воспользовался этим для получения более выгодных условий от Великобритании и Франции. Сталин, в свою очередь, испытывал подобные же опасения. Он также не решался сделать первый шаг, ибо, если этот шаг стал бы достоянием гласности, Великобритания могла бы снять с себя обязательства применительно к Востоку и вынудить его оставаться с Гитлером один на один. К тому же Сталин не торопился; в отличие от Гитлера, он не ставил себе сроков, а нервы у него были крепкие. Итак, Сталин выжидал, вызывая беспокойство у Гитлера.
26 июля Гитлер призывно подмигнул. Если он собирался напасть на Польшу до начала осенних дождей, то не позднее 1 сентября ему необходимо было знать, что Сталин намеревается делать. Карлу Шнурре, главе германской делегации, ведшей переговоры о заключении торгового соглашения с Советским Союзом, были даны инструкции начать затрагивать в беседах политические вопросы. Пользуясь, как связующим звеном, взаимной враждебностью к Западу, он заверял своего советского партнера по переговорам, что от Балтийского до Черного моря или на Дальнем Востоке «нет таких проблем между двумя странами, которые нельзя было бы разрешить»[424]. Шнурре обещал продолжить обсуждение этих вопросов на политической встрече с советскими представителями высокого уровня.
Выказанная поспешность редко ускоряет ход переговоров. Ни один опытный государственный деятель не приступает к рещению вопроса только оттого, что его собеседник ограничен во времени; он скорее воспользуется подобным нетерпением, чтобы зыгадать еще больше. Во всяком случае, Сталин был не из тех, кто помчится по первому зову. Так что лишь в середине августа Молотов получил инструкции принять германского посла фон дер Шуленбурга с вопросником, чтобы уточнить, что конкретно предлагает Шнурре. Оказать давление на японцев, чтобы те оставили в покое Сибирь? Пакт о ненападении? Пакт относительно балтийских государств? Сделку по поводу Польши?
К этому времени Гитлер спешил до такой степени, что, несмотря на нелюбовь действовать подобным образом, готов был уступить по всем пунктам. 11 августа он заявил верховному комиссару Данцига:
«Все, что я предпринимаю, направлено против России. Если Запад слишком глуп и слеп, чтобы уразуметь это, я вынужден буду пойти на договоренность с Россией, разбить Запад, а потом, после его поражения, повернуться против Советского Союза со всеми накопленными силами»[425].
Это действительно было четким отражением первоочередных задач Гитлера: от Великобритании он желал невмешательства в дела на континенте, а от Советского Союза он хотел приобрести Lebensraum, то есть «жизненное пространство». Мерой сталинских достижений следует считать то, что он, пусть даже временно, поменял местами приоритеты Гитлера.
В ответ на вопросы Молотова фон дер Шуленбург сообщил, что Гитлер готов направить своего министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа в Москву немедленно, дав ему всю полноту полномочий для решения всех остающихся вопросов. Сталин не мог не заметить, что Гитлер согласен вести переговоры на уровне, которого Великобритания постоянно избегала, ибо за все долгие месяцы переговоров Москву не посетил ни один британский министр, хотя кое-кто из членов британского правительства отважился забраться в восточном направлении до самой Варшавы.
Не желая открывать карты до тех пор, пока не станет ясно, что ему предлагают, Сталин еще более усилил давление на Гитлера. Молотову были даны инструкции: высоко оценить готовность Риббентропа прибыть в Москву, но добавить, что в принципе хорошо было бы иметь текст соглашения прежде, чем будет решен вопрос о целесообразности визита. Гитлеру как бы предлагалось сформулировать точное и конкретное предложение, включая секретный протокол по отдельным территориальным вопросам. Даже тупица Риббентроп не мог не понять смысл просьбы Молотова. Любая утечка информации касалась бы германского проекта; руки Сталина оставались чистыми, а неудачу переговоров можно было бы приписать отказу Советского Союза идти в ногу с германским экспансионизмом.
Теперь уже Гитлер нервничал как в лихорадке. Ибо решение о нападении на Польшу надо было принимать в считанные дни. 20 августа он написал непосредственно Сталину. Само по себе это письмо представляло собой загадку для германской протокольной службы. Поскольку единственным титулом Сталина было «Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза», ибо он не занимал никакой государственной должности, протоколисты никак не могли решить, как к нему обращаться. В конце концов письмо было направлено просто «Г-ну Сталину, Москва». Оно гласило: «Я убежден, что содержание дополнительного протокола, желательного для Советского Союза, может быть уточнено в кратчайший возможный срок, если ответственный германский государственный деятель будет иметь возможность лично прибыть в Москву для переговоров»[426].
Сталин выиграл партию благодаря тому, что сделал окончательный выбор лишь в последнюю секунду. Ибо Гитлер явно был готов бесплатно предложить ему то, что при наличии любого союза с Великобританией и Францией советский вождь мог бы получить лишь после кровопролитной войны с Германией. 21 августа Сталин дал ответ, выразив надежду, «что германо-советский пакт о ненападении станет символом решающего поворота в деле улучшения политических отношений между нашими двумя странами...»[427] Риббентроп был приглашен прибыть в Москву через сорок восемь часов, 23 августа.
Не пробыв в Москве и часа, Риббентроп предстал перед лицом Сталина. Советский руководитель проявил небольшой интерес к пакту о ненападении и еще меньший к заверениям в дружбе, которые Риббентроп то и дело вставлял в свои реплики. Предметом озабоченности Сталина был секретный протокол о разделе Восточной Европы. Риббентроп предложил, чтобы Польша была разделена по границе J914 года с одним лишь принципиальным различием— Варшава должна была войти в германскую сферу влияния. Будет ли придана некая видимость польской независимости, или Германия и Советский Союз просто аннексируют завоеванные ими территории, оставалось открытым . Что касается Балтийских государств, Риббентроп предложил чтобы Финляндия и Эстония вошли в русскую сферу влияния (что давало Сталину долгожданную буферную зону вокруг Ленинграда), Литва отошла бы к Германии, а Латвия была поделена. Когда Сталин затребовал себе всю Латвию, Риббентроп телеграфировал Гитлеру, и тот уступил — точно так же, как он пошел навстречу сталинскому требованию относительно Бессарабии, которую Советский Союз хотел отобрать у Румынии. Возбужденный Риббентроп вернулся в Берлин, где в состоянии эйфории его приветствовал Гитлер, назвав «вторым Бисмарком»[428]. С момента направления исходного послания Гитлера Сталину и до завершения дипломатической революции прошло всего три дня.
Позднее, как всегда, началось выявление задним числом, кто же несет ответственность за столь шокирующий поворот событий. Кое-кто винил Великобританию за неохотно-снисходительный стиль переговоров. Историк Э. Дж. П. Тэйлор продемонстрировал, что при обмене посланиями и проектами документов между Великобританией и Советским Союзом Советы, что для них весьма нехарактерно, отвечали на британские предложения гораздо быстрее, чем британцы на советские. Из этого факта Тэйлор делает вывод, на мой взгляд, некорректный, что Кремль гораздо более жаждал союза, чем Лондон. Я же полагаю, что скорее всего Сталин, не желая, чтобы Великобритания досрочно вышла из игры, не хотел ее отпугивать — по крайней мере, до тех пор, пока не определятся досконально намерения Гитлера.
Британский кабинет, вне всякого сомнения, совершил ряд грубейших психологических ошибок. Не только ни один из министров не посетил Москву, но, вдобавок, Лондон задерживал переговоры о совместном военном планировании до начала августа. Даже тогда во главе британской делегации был поставлен адмирал, хотя главным, если не единственным, вопросом, занимавшим умы советской стороны, были сухопутные силы. В довершение ко всему, делегация направилась в Советский Союз пароходом, что заняло у нее пять дней пути, так что это не свидетельствовало о стремлении к срочности. Наконец, независимо от моральных соображений, сдержанность Великобритании в вопросе гарантии независимости балтийских государств была истолкована параноидальным лидером в Москве как приглашение для Гитлера совершить нападение на Советский Союз, минуя Польшу.
И все же не неуклюжее поведение британской дипломатии привело к заключению нацистко-советского пакта. Реальная проблема заключалась в том, что Великобритания не могла пойти на сталинские условия, не поступившись всеми принципами, которые она отстаивала со времен окончания первой мировой войны. Не было смысла подводить черту под картиной изнасилования малых стран Германией, если при этом надо было предоставить привилегию Советскому Союзу обойтись с малыми странами точно так же. Более циничное британское руководство провело бы черту по советской границе, а не по польской, тем самым резко улучшив переговорные позиции Великобритании в отношении Советского Союза и побудив Сталина самым серьезным образом вести переговоры относительно защиты Польши. В моральном плане достижением демократических стран явилось то, что они не пожелали санкционировать очередной раунд агрессии, даже во имя собственной безопасности. «Realpolitik» продиктовала бы анализ стратегических последствий британской гарантии Польше, а установленный Версалем международный порядок требовал от Великобритании следовать исключительно правовым и моральным соображениям. У Сталина была стратегия, но не было принципов, а демократические страны защищали принципы, не разработав стратегии.
Польшу нельзя было защитить инертным пребыванием французской армии внутри «линии Мажино», в то время как советская армия выжидала бы внутри собственных границ. В 1914 году нации Европы пошли на войну, потому что военное и политическое планирование утеряли связь друг с другом. Пока Генеральные штабы доводили до совершенства свои планы, политические лидеры либо их не понимали, либо у них отсутствовали политические цели и задачи, сопоставимые с размахом предусмотренных военных усилий.
В 1939 году политическое и военное планирование вновь разошлись, но на этот раз по совершенно противоположным причинам. Западные державы имели перед собой вполне разумную и высокоморальную политическую цель — остановить Гитлера. Но они так и не сумели разработать военную стратегию, соответствующую этой цели. В 1914 году стратеги шли напролом; в 1939 году — вели себя чересчур скромно. В 1914 году военные всех стран рвались к войне; в 1939 году у них было столько отговорок (даже в Германии), что они полностью передоверились политическим лидерам. В 1914 году была стратегия, но не было политики; в 1939 году имелась политика, но отсутствовала стратегия.
Россия сыграла решающую роль в развязывании обеих войн. В 1914 году Россия обусловила начало военных действий, неуклонно придерживаясь союзнических обязательств по отношению к Сербии и следуя жесткому мобилизационному графику; в 1939 году, когда Сталин избавил Гитлера от страха войны на два фронта, он, должно быть, знал, что делает всеобщую войну неизбежной. В 1914 году Россия пошла на конфликт, чтобы сохранить честь; в 1939 году она подстрекала к войне, чтобы урвать свою долю из завоеваний Гитлера.
Германия, однако, вела себя совершенно одинаково перед началом обеих мировых войн — нетерпеливо и недальновидно. В 1914 году она прибегла к силе оружия, чтобы поломать союз, который, в отсутствие вызывающего поведения со стороны Германии, сам бы не сохранился: в 193? году она не желала дожидаться неизбежного превращения в главнейшую нацию Европы. А это потребовало бы прямо противоположного стратегии Гитлера: нужен был некий срок, чтобы устоялись послемюнхенские геополитические реалии. В 1914 году эмоциональная неуравновешенность германского императора и отсутствие у него четкой концепции национальных интересов не позволили ему выждать; в 1939 году самый настоящий психотик в пике физических сил, преисполненный решимости развязать войну, отмел в сторону все рациональные расчеты. Бессмысленность германского решения прибегнуть к войне в обоих случаях доказывает тот факт, что, несмотря на два сокрушительных поражения и потерю примерно трети территории, имевшейся перед первой мировой войной, Германия остается в Европе самой сильной и, возможно, наиболее влиятельной нацией.
Что же касается Советского Союза в 1939 году, то он тогда был неважно подготовлен к неизбежной борьбе. И все же к концу второй мировой войны он уже считался глобальной супердержавой. Как это сделал Ришелье в XVII веке, Сталин в XX веке воспользовался раздробленностью Центральной Европы. Приобретение Соединенными Штатами статуса супердержавы было предопределено их индустриальной мощью. Советский рывок вверх был обусловлен безжалостными манипуляциями на сталинском базаре.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Нацистско-советский пакт
Вплоть до 1941 года Гитлер и Сталин преследовали нетрадиционные цели при помощи традиционных средств. Сталин ждал наступления того дня, когда миром — конечно, коммунистическим — можно будет управлять из Кремля. Гитлер же был одержим безумной перспективой расово-чистой империи, управляемой германской «расой господ», как это описано в его книге «Майн кампф». Трудно представить себе два более революционных видения. Зато средства и Гитлера, и Сталина, кульминацией которых явился пакт 1939 года, вполне могли быть заимствованы из трактата на тему искусства государственного управления XVIII века. На определенном уровне нацистско-советский пакт как бы повторил раздел Польши, осуществленный Фридрихом Великим, Екатериной Великой и императрицей Марией-Терезией в 1772 году. Но, в отличие от этих троих монархов, Гитлер и Сталин были идеологическими оппонентами. На некоторое время их общий национальный интерес, заключавшийся в прикарманивании «польского наследия», оказался выше идеологических разногласий. Но как только пакт исчерпал себя в 1941 году, разразилась величайшая война за всю историю человечества, по существу, по воле одного человека. Невероятно, но факт, что судьба XX века, века всеобщего волеизъявления и безличных сил, была столь круто повернута немногими личностями, и его величайшую катастрофу можно было бы предотвратить устранением одного-единственного деятеля.
Когда германская армия раздавила Польшу менее чем за месяц, французские силы, которым противостояли лишь недоукомплектованные немецкие дивизии, пассивно ждали, укрывшись за «линией Мажино». Настал период, получивший название «странная война», в течение которого деморализация Франции дошла до предела. В течение сотен лет Франция вела войну ради достижения конкретных политических целей: сохранения раздробленности Центральной Европы или, как в первую мировую войну, возврата Эльзас-Лотарингии. Теперь предполагалось, что она воюет во имя страны, которая уже была покорена и для защиты которой она не шевельнула и пальцем. На деле лишенное духовного стимула население Франции столкнулось с очередным свершившимся фактом и окунулось в войну, лишенную фундаментальной стратегии.
Да и как Великобритания и Франция намеревались победить в войне против страны, которая почти что взяла верх, когда на их стороне в качестве союзников были Россия и Соединенные Штаты? Они надеялись отсидеться за «линией Мажино», пока британская блокада Германии не принудит ее к сдаче. Но какой был резон Германии сидеть тихо и пассивно воспринимать медленное удушение? И зачем бы она стала атаковать «линию Мажино», когда дорога через Бельгию была открыта, на этот раз для всей германской армии, в отсутствие Восточного фронта? Оборона являлась характерным признаком той войны, в которую верил французский Генеральный штаб, несмотря на прямо противоположный вывод из польской кампании. А значит — какая еще судьба могла ожидать французский народ, кроме второй в пределах жизни одного поколения, войны на истощение? И это — в обстановке, когда страна еще не оправилась после первой!
В то время как Франция выжидала, Сталин ухватился за предоставившуюся ему политическую возможность. Но еще прежде, чем воплотился в жизнь секретный протокол относительно разделения Восточной Европы, Сталин пожелал его ревизовать. Как государь XVIII века, распоряжающийся территорией, относительно самоопределения которой он и знать ничего не хочет, Сталин предложил Германии новую сделку в пределах месяца с момента подписания нацистско-советского пакта: обмен польской территории между Варшавой и «линией Керзона», которая, согласно секретному протоколу, отходила Советскому Союзу, на Литву, отходившую к Германии. Целью Сталина, конечно, было создать дополнительный буфер для Ленинграда. И, похоже, он не видел нужды маскировать эти свои геостратегические маневры каким-либо оправданием, кроме потребностей безопасности Советского Союза. Гитлер принял предложение Сталина.
Сталин не тратил времени даром, собирая причитающееся ему по секретному протоколу. Пока в Польше все еще бушевала война, Советский Союз предложил военный союз трем крошечным балтийским государствам, где предусматривалось право создавать военные базы на их территории. Отказавшись от помощи Запада, эти маленькие республики роковым образом приблизились к потере собственной независимости. 17 сентября 1939 года, менее чем через три недели после начала войны, Красная Армия оккупировала ту часть Польши, которая предназначалась для вхождения в советскую сферу влияния.
К ноябрю настала очередь Финляндии. Сталин потребовал создания советских военных баз на финской территории и передачи Карельского перещейка, неподалеку от Ленинграда. Но Финляндия оказалась крепким орешком. Она отвергла советские требования и, когда Сталин начал войну, стала сражаться. Несмотря на то, что финские войска нанесли Красной Армии серьезный урон — тем более, она все еще не могла оправиться от сталинских массовых чисток, — в итоге сработал закон больших чисел. Через несколько месяцев героического сопротивления Финляндия уступила сокрушительному превосходству Советского Союза.
В рамках большой стратегии второй мировой войны советско-финская война была мелкой стычкой. И все же она сумела показать, до какой степени Франция и Великобритания потеряли ощущение стратегической реальности. Ослепленные временным затишьем, когда финны вынужденно уступили подавляющему превосходству сил, Лондон и Париж соблазнили себя самоубийственными рассуждениями на тему, а не представляет ли Советский Союз мягкое подбрюшье «оси Берлин — Рим — Токио» (к которой, однако, он не принадлежал). Начались приготовления к отправке тридцати тысяч войск в Финляндию через Норвегию и Швецию. По пути они должны были отрезать Германию от железной руды, добываемой в Северной Норвегии и Швеции и отгружаемой в Германию через северный норвежский порт Нарвик. Тот факт, что ни одна из этих стран не предоставляла транзитных прав, не охладил энтузиазма французских и британских штабистов.
Угроза союзной интервенции, возможно, и помогла бы Финляндии обеспечить себе лучшие условия по сравнению с первоначальными советскими требованиями, но в конце концов ничто уже не могло остановить Сталина в перемещении советской линии обороны подальше от Ленинграда. Для историков остается загадку, какая нечистая сила толкала Великобританию и Францию оказаться на волоске от войны одновременно с Советским Союзом и нацистской Германией за три месяца до того, как разгром Франции доказал: весь этот план просто-напросто — мыльный пузырь.
В мае 1940 года окончилась «странная война». Германская армия повторила маневр 1914 года и прошла через Бельгию, с той разницей, что теперь удар пришелся по центру, а не по правому флангу. Уплатив свою цену за полтора десятилетия сомнений и умолчаний, Франция пала. Хотя эффективность германской военной машины стала самоочевидной, наблюдателей потрясло, с какой быстротой она маршем прошла через всю Францию. В первую мировую войну Германия в течение четырех лет пыталась прорваться к Парижу, и все напрасно: каждая миля давалась с тяжелейшими людскими потерями. В 1940 году по Франции прокатился немецкий блицкриг; к концу июня германские войска маршировали по Елисейским Полям. Гитлер, казалось, стал хозяином континента. Но, подобно многим другим завоевателям прошлого, Гитлер не знал, как закончить войну которую столь славно начал. У него было три варианта выбора: он мог попытаться разгромить Великобританию; он мог, напротив, заключить мир с ней или же сделать все, чтобы покорить Советский Союз и, овладев его обширными ресурсами, двинуть все свои силы на запад, и завершить разгром Великобритании.
Летом 1940 года Гитлер попробовал оба первых варианта. В хвастливой речи 19 июля он намекнул, что готов заключить компромиссный мир с Великобританией. На самом деле он просил возврата довоенных германских колоний и невмешательства в дела на континенте. В ответ он бы гарантировал существование Британской империи[429].
Предложение Гитлера было аналогично тому, какое Великобритании делала императорская Германия за два десятилетия до начала первой мировой войны, хотя тогда оно было сформулировано более мирно, а стратегическое положение Англии было несравненно благоприятнее. Возможно, если бы Гитлер был более конкретен относительно того, как будет выглядеть Европа, организованная Германией, кое-кто из британских лидеров, к примеру лорд Галифакс, — но ни в коем случае не Черчилль! — лелеявших идею переговоров с Германией, могли бы поддаться искушению. Но поскольку Германия, по существу, ждала от Великобритании, чтобы та предоставила ей полную свободу действий на континенте, Гитлер сам напросился на традиционный британский ответ. Такой же, какой дал в 1909 году сэр Эдуард Грей на предложение, сделанное гораздо более здравомыслящими германскими лидерами, чем Гитлер (да еще тогда, когда Франция продолжала пребывать великой державой), заметив при этом, что, если Великобритания отдаст континентальные нации на милость Германии, рано или поздно будет совершено нападение на Британские острова (см. гл. 7). Не могла Великобритания и рассматривать всерьез «гарантию» существования собственной империи. Ни один германский руководитель так и не удосужился вникнуть в суть британской точки зрения, заключавшейся в том, что если существует на свете нация, способная защитить империю, то эта же нация способна и ее завоевать. Это, кстати, уже отмечал в своем меморандуме 1907 года прославившийся этим сэр Эйр Кроу (см. гл. 7).
Черчилль, конечно, был слишком умудрен опытом и слишком хорошо знал историю, чтобы тешить себя иллюзиями, будто по окончании войны Великобритания останется первой державой мира или даже просто будет одной из первых. Это положение будут оспаривать Германия и Соединенные Штаты. Непреклонность Черчилля по отношению к Германии летом 1940 года может быть, таким образом, истолкована как решение в пользу американской, а не германской гегемонии. Американская гегемония временами может оказаться неудобной, ho^jo крайней мере, имеется близость языка и культуры: отсутствует: почва для откровенного столкновения интересов. Наконец, всегда существуют перспективы установления «особых» отношений между Великобританией и Америкой, невозможных с нацистской Германией. К лету 1940 года Гитлер поставил себя в такое положение, что сам превратился в «казус белли».
Затем Гитлер избрал второй вариант и стал стремиться к уничтожению британских военно-воздушных сил и, в случае необходимости, к вторжению на Британские острова. Но он ограничился лишь вынашиванием этой идеи. Наземные операции не являлись частью довоенного операционного планирования, и проект этот был отставлен ввиду нехватки десантных средств и неспособности люфтваффе уничтожить Королевские военно-воздушные силы. К концу лета Германия вновь оказалась в положении, весьма схожем с тем, в котором очутилась в ходе первой мировой войны; добившись крупных успехов, она не смогла превратить их в конечную победу.
Гитлер, конечно, имел великолепную возможность перейти к стратегической обороне: Великобритания была недостаточно сильна для того, чтобы бросить вызов германской армии в одиночку; для Америки вступление в войну находилось на грани возможного; а Сталин, как бы ни носился с идеей военного вмешательства, в конце концов нашел бы причины для отсрочки ее осуществления. Но ожидать, чтобы взяли на себя инициативу другие, противоречило натуре Гитлера. Поэтому у него закономерно возникла идея нападения на Советский Союз.
Еще в июле 1940 года Гитлер распорядился о подготовке штабной документации предварительного характера по поводу советской кампании. Он заявил» своим генералам, что, как только Советский Союз будет побежден, Япония сможет бросить все свои вооруженные силы против Америки, отвлекая внимание Вашингтона на Тихоокеанский театр военных действий. А изолированная Великобритания, лишившись надежд на американскую поддержку, будет вынуждена прекратить схватку. «Надеждой Британии являются Россия и Соединенные Штаты, — верно отмечал Гитлер. — А если надеждам, возлагаемым на Россию, не суждено будет сбыться, то Америка тоже окажется на обочине, поскольку ликвидация России усилит в исключительной степени дальневосточную мощь Японии...»[430] Гитлер, однако, еще не был вполне готов, чтобы отдать приказ о нападении. Сначала он попытается изучить возможность втравить Советы в осуществление совместного нападения на Британскую империю и устранение Великобритании, прежде чем двинуться на Восток.
Сталин слишком хорошо понимал затруднительность собственного положения. Разгром Франции обманул ожидания, разделявшиеся, наряду со Сталиным, всеми западными военными экспертами относительно того, что последует продолжительная серия боев на истощение, как это было в первую мировую войну. Улетучилась заветная мечта Сталина о том, как Германия и западные демократии будут доводить себя до полной потери сил. А если падет и Великобритания, то германская армия высвободится для броска на Восток, причем окажется в состоянии целиком воспользоваться ресурсами Европы в соответствии с концепцией, пропагандируемой Гитлером в «Майн кампф».
Реагировал Сталин всегда стереотипно. Ни в один из моментов собственной карьеры он не выказывал страха, даже когда не мог его не испытывать. Убежденный в том, что, обнаруживая собственную слабость, можно побудить противника завысить требования, он всегда пытался затуманить дилеммы стратегического выбора внешней непреклонностью. Если бы Гитлер попытался воспользоваться победой на Западе для оказания давления на Советский Союз, то Сталин сделал бы перспективы уступок с его стороны максимально болезненными и непривлекательными. Осторожный и расчетливый до маниакальности, Сталин, однако, не сумел должным образом принять в расчет невротический характер личности Гитлера и потому не предусмотрел возможности ответа Гитлера на брошенный ему вызов посредством войны на два фронта, каким бы отчаянным ни являлся подобный курс. Сталин избрал двойную стратегию. Он торопился забрать остатки добычи, причитавшейся ему согласно секретному протоколу. В июне 1940 года, пока Гитлер еще был занят Францией, Сталин предъявил Румынии ультиматум с требованием уступить Бессарабию, а также пожелал забрать Северную Буковину. Последняя в секретном протоколе не фигурировала, и обладание ею давало возможность разместить советские войска вдоль всего протяжения румынской части Дуная. В тот же месяц он включил балтийские государства в состав Советского Союза, вынудив их пойти на организацию бутафорских выборов, в которых приняло участие менее 20% населения. А когда этот процесс завершился, Сталин вернул всю территорию, которую Россия потеряла в конце первой мировой войны; тем самым союзники заплатили последний взнос в счет штрафа за исключение как Германии, так и Советского Союза из участия в мирной конференции 1919 года.
Одновременно с укреплением собственных стратегических позиций Сталин не жалел усилий, чтобы задобрить грозного соседа, и снабжал военную машину Гитлера сырьем. Еще в феврале 1940 года, за несколько месяцев до победы Германии над Францией, в присутствии Сталина было подписано торговое соглашение, обязывавшее Советский Союз поставлять Германии значительные количества сырьевых материалов. Германия, в свою очередь, снабжала Советский Союз углем и промышленными товарами. Советский Союз скрупулезно выполнял условия соглашения и, как правило, опережал график. И буквально вплоть до того момента, когда Германия в конце концов совершила нападение, советские товарные вагоны пересекали вместе с грузом пограничные контрольные пункты.
Ни один из сталинских шагов, однако, не менял геополитических реалий, а именно, того, что Германия стала господствующей державой в Центральной Европе. Гитлер дал понять четко и ясно, что не потерпит советской экспансии за пределы предусмотренного секретным протоколом. В августе 1940 года Германия и Италия заставили Румынию, которую Сталин к тому времени уже рассматривал как часть советской сферы влияния, вернуть две трети Трансильвании Венгрии, почти что союзнику держав «оси». Преисполненный решимости уберечь Румынию как источник снабжения нефтью, Гитлер в сентябре еще явственней провел черту, дав гарантии независимости Румынии и введя в страну для подкрепления выданной гарантии моторизированную дивизию и самолеты военно-воздушных сил.
В тот же месяц напряженность возникла на другом конце Европы. В нарушение секретного протокола, делавшего Финляндию частью советской сферы влияния, Финляндия согласилась дать разрешение германским войскам пройти через ее территорию в Северную Норвегию. Более того, имели место значительные поставки германского вооружения, единственной разумной целью которых было усиление Финляндии для противостояния советскому давлению. Когда Молотов запросил у Берлина более конкретную информацию, ему были даны уклончивые ответы. Советские и немецкие войска сошлись лицом к лицу на всем протяжении линии противостояния, шедшей через всю Европу.
Для Сталина, однако, наиболее грозным днем стало 27 сентября 1940 года, когда Германия, Италия и Япония подписали Трехсторонний пакт, обязывающий каждую из этих стран вступать в войну с любой прочей страной, вставшей на сторону Великобритании. По правде говоря, пакт сознательно не касался отношений каждой из подписавших его стран с Советским Союзом. Это означало, что Япония не берет на себя обязательства участвовать в германо-советской войне независимо от того, кто начнет первым, но обязана будет сражаться с Америкой, если та вступит в войну против Германии. И хотя Трехсторонний пакт был совершенно очевидно направлен против Вашингтона, Сталин не чувствовал себя спокойно. Каковы бы ни были конкретные условия этого соглашения, он не мог не ощущать, что в один прекрасный день три участника пакта вполне способны обернуться против него. Что Сталин был для них лишний, свидетельствовал тот факт, что его даже не извещали о переговорах до тех пор, пока пакт не был подписан.
К осени 1940 года напряженность нарастала такими темпами, что оба диктатора предприняли, как оказалось, последние дипломатические усилия переиграть друг друга хитростью. Целью Гитлера было вовлечь Сталина в совместное выступление против Британской империи, чтобы разгромить его тогда, когда тыл Германии будет полностью обеспечен. Сталин пытался тянуть время в надежде, что как-нибудь сумеет обмануть Гитлера, а заодно определить, чем можно будет поживиться по ходу дела. Ничего не получилось из попыток организовать личную встречу между Гитлером и Сталиным после подписания Трехстороннего пакта. Каждый из лидеров сделал все от него зависящее, чтобы избежать этой встречи, заявляя, что не может покинуть страну, а, казалось бы, естественное место встречи — в Брест-Литовске, на границе — несло в себе слишком много тяжких исторических воспоминаний.
13 октября 1940 года Риббентроп написал пространное письмо Сталину, давая собственную интерпретацию событиям, происшедшим за год, истекший с момента его поездки в Москву. Для министра иностранных дел это было невероятным нарушением протокола — адресоваться не к своему визави, но к руководителю, формально не занимавшему никакой государственной должности (Сталин тогда являлся исключительно Генеральным секретарем Коммунистической партии).
Отсутствие дипломатической утонченности в письме Риббентропа компенсировалось пышностью слога. Возникновение советско-германских разногласий по поводу Финляндии и Румынии он объяснял «британскими махинациями», не уточняя, как это Лондону удалось добиться подобного успеха. И он настаивал на том, что Трехсторонний пакт не направлен против Советского Союза, а наоборот, участие Советского Союза в дележе послевоенной добычи между европейскими руководителями и Японией будет только приветствоваться. В заключение Риббентроп пригласил Молотова нанести ответный визит в Берлин. По этому случаю Риббентроп остановился на возможности обсуждения вопроса присоединения Советского Союза к Трехстороннему пакту[431].
Сталин был чересчур осторожен, чтобы делить пока еще отсутствующую добычу или выходить на передний край конфронтации, затеянной другими. И все же хотел оставить за собой право участвовать в разделе наследия, захваченного Гитлером в случае падения Великобритании, как он это сделает в 1945 году, когда вступит в войну с Японией на последнем ее этапе и получит за это хорошую цену. 22 октября Сталин ответил на письмо Риббентропа, выражая готовность к встрече, смешанную с иронией. Поблагодарив Риббентропа за «поучительный анализ недавних событий», он, однако, воздержался от их личной оценки. И, возможно, чтобы показать, что в игры с протоколом могут играть двое, он от имени Молотова принял приглашение приехать в Берлин и при этом в одностороннем порядке назвал очень близкую дату: 10 ноября, менее чем через три недели с того момента[432].
Гитлер принял это предложение тотчас же, что стало поводом нового недоразумения. Сталин истолковал скорость, с которой ответил Гитлер, как доказательство того, что отношения с Советами были для Гитлера столь же жизненно важными, как и год назад, и, следовательно, твердая политика давала свои плоды. Готовность Гитлера, однако, проистекала из необходимости как можно скорее приступить к разработке планов нападения на Советский Союз, коль скоро он собирался сделать это весной 1941 года.
Глубина недоверия потенциальных партнеров друг к другу проявилась еще до начала встречи. Молотов отказался ехать в немецком поезде, направленном к границе, чтобы доставить его в Берлин. Советская делегация, безусловно, была озабочена тем, что элегантность немецких вагонов могла равняться совершенству повсеместно установленных подслушивающих устройств. (В конце концов немецкие вагоны были прицеплены в хвост советского поезда, тележки которого были специально изготовлены так, чтобы их можно было на границе приспособить к более узкой европейской колее.)
Наконец 12 ноября начались переговоры. Молотов, обладавший способностью выводить из себя гораздо более уравновешенных личностей, чем Гитлер, вел себя с нацистским руководством колюче и яростно-неуступчиво. Врожденная его агрессивность подкреплялась паническим страхом перед Сталиным, которого он боялся гораздо больше, чем Гитлера. Молотов был одержим ужасом — состоянием, типичным для дипломатов в продолжение всего советского периода, но особенно остро проявлявшимся во времена Сталина. Участники переговоров с советской стороны всегда были озабочены тем, какие проблемы возникнут у них дома, а не положением на международной арене.
Поскольку министры иностранных дел редко являлись членами Политбюро (Громыко стал им лишь в 1973 году, через шестнадцать лет после назначения министром иностранных дел), им всегда грозила опасность превратиться в козлов отпущения, если переговоры пойдут не так. Более того, поскольку Советы питали уверенность в том, что история в конечном счете на их стороне, они скорее готовы были стоять насмерть, чем идти к поиску широкомасштабных решений. Любые переговоры с советскими дипломатами превращались в испытания на выносливость; нельзя было ждать никаких уступок до тех пор, пока советский руководитель переговоров не убеждался сам — и в особенности не убеждал тех, кто в Москве читал его телеграммы, — что у другой стороны исчерпана вся ее гибкость до последней капли. На основе подобного рода дипломатической партизанщины они добивались всего того, чего можно было добиться давлением и настойчивостью, но обычно пропускали возможность достижения настоящего дипломатического прорыва. Советские участники переговоров, где настоящим мастером игры был Громыко, умели блестяще выматывать оппонентов, шедших с заранее сформулированными идеями к возможно более скорому решению вопроса. С другой стороны, советские дипломаты имели обыкновение за деревьями не видеть леса. Так, в 1971 году они упустили возможность саммита с Никсоном еще до того, как он избрал путь установления отношений с Пекином, потеряв много месяцев на утряску по существу бессмысленных предварительных условий, которые целиком и полностью отпали сами собой, как только Вашингтон избрал китайский вариант.
Сочетание двух менее коммуникабельных людей, чем Гитлер и Молотов, трудно себе представить. Во всяком случае, Гитлер вообще был не из тех, кто годился для переговоров, ибо предпочитал произносить перед собеседниками бесконечные монологи, не проявляя ни малейшего желания выслушивать ответ, если он вообще давал время для ответа. Встречаясь с иностранными лидерами, Гитлер обычно ограничивался страстными утверждениями общих принципов. В те немногие разы, когда он реально участвовал в переговорах — как это было с австрийским канцлером Куртом фон Шушнигом или с Невиллом Чемберленом, — он действовал в вызывающе-дерзкой манере и выдвигал предварительные условия, от которых редко отступал. С другой стороны, Молотова интересовали не столько принципы, сколько их практическое применение — пространства для компромисса у него не было.
В ноябре 1940 года Молотов очутился по-настоящему в трудном положении. Сталину вообще мудрено было угодить, поскольку он разрывался между нежеланием внести свой вклад в германскую победу и тревогой за то, что, если Германия победит Великобританию без советской помощи, можно лишиться своей доли в завоеваниях Гитлера. Что бы ни произошло, Сталин был преисполнен решимости никогда не возвращаться к версальским установлениям и пытался укрепить свою позицию, просчитывая каждый шаг. Содержание секретного протокола и последующие события внесли полнейшую ясность для немцев в отношении того, как советский руководитель представляет; себе соответствующее урегулирование. Действительно, все стало ясно до мелочей. В этом смысле визит Молотова в Берлин представлялся как возможность разработки конкретных деталей. Что же касается западных демократий, то Сталин воспользовался визитом к нему в июле 1940 года вновь назначенного британского посла сэра Стаффорда Криппса, чтобы отвергнуть какую бы то ни было возможность возвращения к версальскому порядку вещей. Когда же Криппс выступил с утверждением, что падение Франции должно заставить Советский Союз быть заинтересованным в восстановлении равновесия сил, Сталин ледяным тоном заметил:
«Так называемое европейское равновесие до сих пор угнетало не только Германию, но и Советский Союз. Поэтому Советский Союз примет все меры, чтобы предотвратить восстановление прежнего равновесия сил в Европе»[433].
На дипломатическом языке выражение «все меры» обычно включает в себя возможность войны.
Для Молотова ставки и так были достаточно высоки. Поскольку прежнее поведение Гитлера не оставляло ни малейших сомнений в том, что 1941 год обязательно будет ознаменован какой-либо крупной кампанией, представлялось вполне вероятным, что, если Сталин не присоединится к нему в нападении на Британскую империю, тот прекрасно сможет напасть на Советский Союз. Таким образом, Молотову был предъявлен ультиматум де-факто, замаскированный под соблазн, — а Сталин переоценил степень продолжительности отсрочки.
Риббентроп начал переговоры заявлением о неизбежности германской победы. Он призывал Молотова присоединиться к Трехстороннему пакту, не обращая внимания на то, что этот договор являлся логическим продолжением ранее существовавшего «антикоминтерновского пакта». На этой основе, утверждал Риббентроп, было бы возможно «установить сферы влияния для России, Германии, Италии и Японии на весьма широкой основе»[434]. По словам Риббентропа, это не сулило конфликта, ибо каждый из будущих партнеров был более всего заинтересован в продвижении на юг. Япония двинется в Юго-Восточную Азию, Италия — в Северную Африку, а Германия потребует себе свои бывшие колонии в Африке. После множества оговорок, предназначенных для того, чтобы подчеркнуть свой исключительный ум, Риббентроп в итоге определил, какого рода приз придерживается для Советского Союза: «...Не пожелает ли Россия в перспективном плане обратиться к Югу, чтобы получить естественный выход к открытому морю, столь важный для России»[435]
Каждый, кто был хотя бы мало-мальски знаком с публичными выступлениями Гитлера, мог бы понять, что это полнейшая бессмыслица. Африка всегда низко котировалась у нацистов. Не только для Гитлера она никогда не представляла особого интереса, но и Молотов, вероятно, вволю начитавшись «Майн кампф», осознавал, что на самом деле Гитлеру нужно «жизненное пространство» в России. Тихо выслушав программное заявление Риббентропа, Молотов затем деловито спросил даже с некоторой долей вызова, к какому конкретно морю Советский Союз ищет выход. Вновь погрузившись в помпезное красноречие, Риббентроп в конце концов упомянул Персидский залив, точно он уже принадлежал Германии и она им распоряжалась:
«Вопрос заключается в том, можно ли будет и в будущем продолжать доброе сотрудничество... нельзя ли будет в долгосрочном плане найти выгодный для России выход к морю в направлении Персидского залива и Аравийского моря, а также нельзя ли будет реализовать и иные чаяния России в этой части Азии, не представляющей для Германии никакого интереса».[436]
Молотова столь сногсшибательное предложение совершенно не заинтересовало. Германия еще не овладела тем, что намеревалась предложить, а Советский Союз не нуждался в Германии, чтобы завоевать эти территории для себя. Выразив в принципе готовность присоединиться к Трехстороннему пакту, Молотов немедленно ограничил эту уступку заявлением, что «требуется исключительная точность при определении сфер влияния на довольно длительный срок»[437]. Это, конечно, нельзя было завершить в рамках одной поездки в Берлин, и потребовались бы дополнительные консультации, в частности, ответный визит Риббентропа в Москву.
В середине того же дня Молотов встретился с Гитлером в только что отстроенной и отделанной мрамором Канцелярии. Все было сделано для того, чтобы внушить благоговейный трепет пролетарскому министру из Москвы. Молотов был проведен по широкому коридору, по обеим сторонам которого с интервалом в несколько ярдов стояли статные эсэсовцы в черных мундирах по стойке «смирно» и брали «на караул», отдавая нацистское приветствие. Двери в кабинет Гитлера доходили до самого потолка, и их распахнули двое эсэсовцев высоченного роста, — их поднятое вверх оружие образовывало арку, под которой Молотов прошел в помещение, где уже находился Гитлер. Сидя за письменным столом у дальней стены огромного зала, Гитлер несколько секунд молчаливо глядел на вошедших, а затем вскочил и, не говоря ни слова, пожал руки каждому члену советской делегации. Когда он пригласил их сесть в гостевые кресла, раздвинулись занавеси, и к собравшимся присоединился Риббентроп с группой советников[438].
Произнеся перед гостями речь о нацистском понимании сущности величия, Гитлер перешел к цели встречи. Он предложил договориться относительно стратегии долгосрочного характера, поскольку как в Германии, так и в Советском Союзе «у кормила власти стоят люди, обладающие достаточным авторитетом, чтобы заставить свей страны развиваться в определенном направлении»[439]. Гитлер, оказывается, имел в виду разработку вместе с Советским Союзом своеобразной «доктрины Монро» для Европы и Африки, колониальные территории которых Германия и Советы поделили между собой.
Демонстрируя, что на него ни в малейшей степени не произвела впечатление церемония приема, ибо заложенная в нее трактовка величия, похоже, позаимствована из какой-нибудь венской оперетты, Молотов занялся постановкой конкретных вопросов: в чем конечная цель Трехстороннего пакта? Как Гитлер определяет провозглашенный им «новый порядок»? Что такое «расширенная азиатская сфера влияния»? Каковы германские намерения на Балканах? Сохраняется ли до сих пор понимание того, что Финляндия находится в советской сфере влияния?
Никто еще не беседовал с Гитлером подобным образом и не подвергал его такого рода перекрестному допросу. В любом случае Гитлер не мог потерпеть, чтобы ограничивалась свобода действий Германии там, куда способны были добраться его армии, — и уж конечно, не в Европе.
На следующий день перед встречей с Гитлером был дан спартанский завтрак, но существенного продвижения вперед так и не произошло. Гитлер, по обыкновению, начал с продолжительного монолога, в продолжение которого объяснял, как намерен поделить мир вместе со Сталиным:
«После завоевания Англии Британская империя станет крупнейшим в мире обанкротившимся имением... И внутри этих обанкротившихся владений для России найдется доступ к незамерзающему и по-настоящему открытому океану. Пока что сорок пять миллионов англичан правят шестьюстами миллионами обитателей Британской империи. Но это меньшинство вот-вот будет сломлено...
При данных обстоятельствах возникают перспективы мирового масштаба... Участие России в разрешении всех этих проблем вполне может быть организовано. Все страны, которые заинтересованы в имуществе банкрота, должны прекратить споры друг с другом и заняться исключительно решением судьбы Британской империи»[440].
Сардонически ответив, что, исключая непонятное, он склонен согласиться с понятным, Молотов пообещал доложить остальное в Москве. Принимая в принципе заявление Гитлера, что у Советского Союза и Германии нет конфликтных интересов, он тотчас же решил проверить его утверждение на практике и спросил, какой будет реакция Германии, если Советский Союз выдаст гарантию Болгарии, сходную с той, что Германия выдала Румынии (это, по существу, заблокировало бы дальнейшее распространение германского влияния на Балканы). И что будет, если Советский Союз аннексирует Финляндию? Да, принцип самоопределения не входил в число критериев советской внешнеполитической деятельности, и Сталин бы не поколебался аннексировать территории, заселенные нерусским населением, если бы был уверен в невмешательстве Германии. Мертвы были не только территориальные, но и моральные принципы версальского урегулирования.
Напряженная атмосфера встречи так и не разрядилась, когда Гитлер довольно раздраженно бросил, что Болгария, похоже, не обращалась с просьбой о вступлении в союз с Советами. А против аннексии Финляндии он возражал на том основании, что это выходит за рамки секретного протокола, как бы не замечая того, что именно проблемы, выходящие за рамки этого протокола, и были целью визита Молотова в Берлин. Встреча окончилась на грустной ноте. Когда Гитлер встал, бормоча нечто относительно возможности британского воздушного налета, Молотов в очередной раз повторил свое основное заявление: «Советский Союз, как великая держава, не может оставаться в стороне от великих свершений в Европе и Азии»[441]. Не уточняя, чем ответит Советский Союз, если Гитлер удовлетворит его пожелания, Молотов просто пообещал, что после доклада Сталину передаст Гитлеру соображения своего вождя относительно подходящей сферы влияния.
Гитлер был так раздражен, что не посетил обед, данный Молотовым в советском посольстве, хотя большинство нацистских руководителей там присутствовали. Обед был прерван воздушной тревогой в связи с налетом англичан, и, поскольку в советском посольстве не было бомбоубежища, гости рассыпались во все стороны. Нацистские лидеры унеслись в лимузинах, советская делегация помчалась во дворец Бельвю (где в настоящее время останавливается президент Германии во время посещения Берлина), а Риббентроп забрал с собой Молотова и отправился с ним в расположенное неподалеку личное бомбоубежище. Там он продемонстрировал немецкий проект документа о присоединении Советского Союза к Трехстороннему пакту, похоже, не понимая, что у Молотова не было ни намерений, ни полномочий выходить за рамки сказанного Гитлеру. Молотов, со своей стороны, проигнорировал этот проект и вновь затронул как раз те самые проблемы, от которых ушел Гитлер, в который раз подчеркнув, что Советский Союз не может быть обойден ни в одном из европейских вопросов. Затем он конкретно перечислил Югославию, Польшу, Грецию, Швецию и Турцию, преднамеренно не касаясь блестящих перспектив, связанных с Индийским океаном, ранее развернутых перед ним Риббентропом и Гитлером[442].
За вызывающей непреклонностью Молотова скрывалась попытка выиграть время и дать возможность Сталину разрешить почти неразрешимую головоломку. Гитлер предлагал партнерство в деле разгрома Великобритании. Но не требовалось особого воображения, чтобы понять, что после этого Советский Союз окажется гол и беззащитен перед лицом предполагаемых партнеров по Трехстороннему пакту, бывших в свое время коллегами по «антикоминтерновскому пакту». С другой стороны, если Великобритании суждено было рухнуть без участия Советского Союза, для Советского Союза было бы желательным укрепить свои стратегические позиции перед неизбежным столкновением с Гитлером.