Американха Адичи Чимаманда
Адвокат вроде бы удивился.
— Ладно, — сказал он, встал чуть поспешно, будто благодарный, что ему облегчили задачу. Обинзе наблюдал, как он уходит, уже собираясь поставить галочку в анкете: клиент не против, чтобы его удалили. «Удалили». От этого слова Обинзе ощутил себя неодушевленным. Нечто удаляемое. Нечто, не дышащее и не думающее. Вещь.
Он не выносил холодной тяжести наручников, отметину, какую они, воображал Обинзе, оставят у него на запястьях, блеск связанных друг с другом окружностей, отнимавших у него возможность двигаться. Вот его в наручниках ведут по залу манчестерского аэропорта, в прохладе и грохоте этого аэропорта, среди мужчин, женщин и детей, пассажиров, уборщиков и охранников, наблюдающих за ним и раздумывающих, какое такое зло он содеял. Он упирал взгляд в высокую белую женщину, спешившую впереди него, волосы развеваются, на спине — рюкзак. Она не поняла бы его историю, зачем он сейчас идет по аэропорту, в металле, вцепившемся ему в запястья, поскольку люди вроде нее не пускаются в путь с неизбывной тревогой о визах. Она, может, слегка беспокоится о деньгах, о том, где остановится, о безопасности, вероятно даже о визах, но никогда не охвачена тревогой, от какой скручивает позвоночник.
Его отвели в комнату, у стены — унылые нары. Там уже сидело трое мужчин. Один, из Джибути, говорил мало, лежал и таращился в потолок, будто вспоминая весь свой путь, приведший его в изолятор манчестерского аэропорта. Двое других оказались нигерийцами. Тот, что помладше, сидел на кровати и беспрестанно щелкал суставами пальцев. Тот, что постарше, бегал по комнатке и не затыкался.
— Братан, как они тебя поймали? — спросил он у Обинзе с мгновенной фамильярностью, какой Обинзе не выносил. Что-то в этом человеке напомнило Обинзе Винсента. Обинзе пожал плечами и ничего не ответил: только потому, что они в одной камере, любезности не нужны.
— Можно мне, пожалуйста, что-нибудь почитать? — спросил Обинзе у сотрудницы иммиграционной службы, когда она пришла за джибутийцем: к нему явился посетитель.
— Почитать, — повторила она, вскинув брови.
— Да. Книгу, журнал или газету.
— Вы хотите почитать, — сказала она с высокомерной ухмылкой на лице. — Увы. Но есть комната с телевизором, вас туда пустят после обеда.
В комнате с телевизором болталась группа мужчин, многие — нигерийцы, они шумно разговаривали. Другие сидели, погруженные в свои печали, слушали, как нигерийцы обмениваются байками, по временам смеются, иногда жалеют себя.
— А, это, на,[157] я по второму разу уже. Первый раз был по другому паспорту, — сказал один.
— На, на работе, вей[158] они меня ловят-о.
— Е гет[159] один парень, вей они депортируют, он-то назад не бумаги делать. На он вей помогает мне, — сказал второй.
Обинзе завидовал им, таким вот — людям, походя менявшим имена и паспорта, способным планировать возвращение, чтобы все сделать заново, потому что терять им нечего. У Обинзе их сноровки не имелось: он мягкий, мальчишка, выросший на кукурузных хлопьях и чтении книг, с матерью, в поры, когда говорить правду не было роскошью. Обинзе стыдился находиться рядом с ними, среди них. У них этого стыда не было, и этому он тоже завидовал.
В изоляторе он чувствовал себя освежеванным, без кожи, верхние слои его самости содраны. Голос матери в телефонной трубке показался едва знакомым: какая-то женщина говорила на отточенном нигерийском английском, спокойно велела ему быть сильным, она приедет в Лагос и встретит его, а Обинзе вспомнил, как много лет назад, когда правительство генерала Бухари перестало выдавать населению насущные продукты и мама больше не возвращалась домой с бесплатными жестянками молока, она принялась толочь дома соевые бобы — делала молоко. Говорила, что соевое молоко питательнее коровьего, и, хотя сам Обинзе отказывался пить зернистую жидкость по утрам, он наблюдал за мамой, как она пьет, за ее безропотным здравым смыслом. То же она выказывала и сейчас, по телефону, говоря, что она за ним приедет, будто всегда жила с этой возможностью — что ее сына задержат, что он будет ждать, когда его удалят из чужедальней страны.
Он много думал об Ифемелу, воображал, как у нее дела, как изменилась ее жизнь. Она как-то раз призналась ему, еще в университете: «Знаешь, что я больше всего обожала в тебе в школе? Что ты запросто мог сказать: “Я не знаю”. Другие пацаны делали вид, что знают, а на самом деле нет. А у тебя вот эта уверенность была, и ты всегда мог признать, что чего-то не знаешь». Он счел это необычным комплиментом и дорожил этим образом себя самого — возможно, просто понимал, что это не вполне правда. Интересно, что она подумала бы, узнай, где он сейчас? Посочувствовала, это уж точно, однако не разочаровалась бы, пусть самую малость? Он едва не попросил Илобу с ней связаться. Отыскать ее нетрудно: он уже проведал, что она живет в Балтиморе. Но не попросил. Когда Илоба приезжал к нему, он говорил об адвокатах. Они оба понимали, что все без толку, но Илоба все равно о них толковал. Сидел напротив Обинзе, уложив голову на руку, и рассуждал об адвокатах. Обинзе думал, не существуют ли некоторые из этих адвокатов исключительно у Илобы в голове.
— Я знаю одного адвоката, в Лондоне, гайанца, он представлял интересы одного мужика, без документов, тот чуть ли не в самолете уже сидел по дороге домой, и вдруг — бац! На свободе. Теперь айтишником работает. — В прочих случаях Илоба утешался, произнося очевидные вещи: — Вот если б успели поженить тебя до их приезда. Знаешь, явись они хоть через секунду после того, как вас назвали мужем и женой, они б тебя не тронули? — Обинзе кивал. Он знал, что Илоба знает, что он знает. В последний приезд Илобы, когда Обинзе сообщил ему, что его назавтра перевозят в Дувр, Илоба принялся плакать. — Зед, это все должно было сложиться иначе.
— Илоба, ну что ты глупости говоришь? Перестань плакать, друг мой, — сказал Обинзе, довольный, что сейчас может изображать сильного.
И все же, когда к нему приехали Николас с Оджиуго, ему не понравилось, до чего натужно они пытались быть оптимистами, чуть ли не делать вид, будто он всего лишь хворает в больнице, а они его навещают. Сели напротив, между ними — голый холодный стол, и заговорили о будничном, Оджиуго — чуточку быстровато, а Николас за тот час произнес больше, чем Обинзе слышал от него за недели: Нне приняли в Национальный детский оркестр, Нна выиграл еще одну награду. Они принесли Обинзе деньги, книги, сумку одежды. Одежду покупал Николас, она была в основном новой — и Николасова размера. Оджиуго то и дело приговаривала:
— Но они с тобой хорошо обращаются? Они с тобой хорошо обращаются? — будто обращение — это главное, а не клятая истина всего происходящего: что он — в изоляторе, что его того и гляди вышлют из страны. Никто не вел себя нормально. Все были под чарами его неудачи.
— Ждут, когда появится место на рейсе в Лагос, — сказал Обинзе. — Продержат в Дувре, пока не найдется свободное место.
Обинзе читал о Дувре в газете. Бывшая тюрьма. Все это казалось абсурдным — его везли мимо электронных ворот, высоких стен, проволоки. Камера оказалась меньше, холоднее, чем манчестерская, а его сокамерник, тоже нигериец, сказал ему, что не даст себя депортировать. У него было затвердевшее лицо, лишенное плоти.
— Я сниму с себя рубашку и обувь, когда попытаются меня в самолет посадить. Буду просить убежища, — сказал он Обинзе. — Если снять рубашку и обувь, они тебя на борт не примут. — Он часто повторял это, как мантру. Время от времени он громко пукал, без слов, а иногда падал на колени посреди их крохотной камеры, возносил руки к небесам и молился: — Отче наш, да святится имя Твое! Все Тебе по плечу! Благословляю имя Твое! — Ладони его были глубоко исчерчены. Обинзе гадал, какие изуверства видали эти руки. Обинзе удушала эта камера, выпускали их лишь на прогулку и поесть — пищу, наводившую на мысли о вареных червях. Есть он не мог и чувствовал, что тело тощает, плоть исчезает. Ко дню, когда его вывели к фургону рано поутру, щетина, как газонная трава, покрывала весь низ его лица. Еще не рассвело. С ним были еще две женщины и пятеро мужчин, все в наручниках, все в Нигерию, в аэропорту Хитроу их прогнали через таможню и паспортный контроль — и далее в самолет, а все пассажиры пялились на них. Усадили в самом конце, на задних рядах, рядом с туалетом. Обинзе весь полет просидел неподвижно. От подноса с едой отказался.
— Нет, спасибо, — сказал он стюардессе.
Женщина рядом с ним пылко проговорила:
— Можно мне его порцию? — Эта тоже из Дувра. У нее были очень темные губы и бойкий, неунывающий вид. Обинзе не сомневался: она добудет другой паспорт, с другим именем и попытает счастья еще раз.
Когда самолет начал снижаться над Лагосом, стюардесса встала над ними и громко произнесла:
— Вы не выходите. Сотрудник иммиграционной службы придет и примет вас под свою ответственность. — Лицо у нее напряглось от отвращения, будто они тут все преступники и позорят честных нигерийцев вроде нее самой.
Самолет опустел. Обинзе глядел в окно на старый самолет, стоявший под мягким послеполуденным солнцем, пока по проходу к ним не двинулся человек в форме. Огромное пузо — небось с трудом рубашку застегивает.
— Да, да, я пришел принять вас под свою ответственность! Добро пожаловать на родину! — сказал он добродушно, и это напомнило Обинзе о способности нигерийцев смеяться, вот так запросто дотягиваться до веселья. Он скучал по этой черте. «Мы слишком много смеемся, — сказала как-то раз мама. — Может, нам стоит меньше смеяться и больше разбираться со своими неурядицами».
Человек в форме отвел их в кабинет и выдал анкеты. Имя. Возраст. Страна отбытия.
— Они с вами хорошо обращались? — спросил человек у Обинзе.
— Да, — сказал Обинзе.
— Есть у вас что для ребят?
Обинзе на миг уставился на него, в это открытое лицо, на этот незамысловатый взгляд на мир: депортации случались ежедневно, а жизнь продолжалась. Обинзе вынул из кармана десятифунтовую купюру — часть денег, которые выдал ему Николас. Человек принял деньги с улыбкой.
Снаружи — все равно что дышать паром: у Обинзе закружилась голова. Его окутало новой печалью — печалью грядущих дней, когда он будет чувствовать, что мир слегка накренился, а зрение размыто. В зоне прибытия, отдельно от прочих встречающих, его ждала мама.
Часть четвертая
Глава 31
После того как Ифемелу рассталась с Кёртом, она сказала Гинике:
— Было там чувство, которое я хотела чувствовать, но не чувствовала.
— Ты о чем? Ты же ему изменила! — Гиника покачала головой, словно Ифемелу спятила. — Ифем, вот честно, я тебя иногда не понимаю.
Это правда, Ифемелу изменила Кёрту с юнцом, который жил в ее доме в Чарлз-Виллидж и играл в рок-группе. Но правда была и в том, что с Кёртом она тосковала, что ее порывы вечно не у нее в руках. Ей не удавалось верить себе до конца рядом с ним — со счастливым красавцем Кёртом, с его способностью лепить жизнь по своему усмотрению. Она любила и его, и удалую легкую жизнь, какую он ей дарил, но все же частенько подавляла в себе позыв создавать острые углы, мозжить эту его солнечность, пусть совсем чуть-чуть.
— Думаю, ты членовредительствуешь, — сказала Гиника. — Потому и с Обинзе порвала вот так. А теперь изменяешь Кёрту, потому что на каком-то уровне считаешь, будто не заслужила счастья.
— Сейчас ты мне пропишешь таблетки от синдрома членовредительства, — проговорила Ифемелу. — Бред какой-то.
— Чего ты тогда это делаешь?
— Это была ошибка. Люди совершают ошибки. Вытворяют глупости.
Вытворила она это, если честно, потому что стало любопытно, однако Гинике об этом сообщать не захотела, поскольку выглядело это ветреностью. Гиника не поняла бы, Гиника предпочла бы серьезную и важную причину — членовредительство, например. Ифемелу даже сомневалась, нравится ли ей он, Роб, носивший грязные драные джинсы, замызганные ботинки, мятые фланелевые рубашки. Она не понимала гранж: выглядеть убого, потому что можешь себе позволить не выглядеть убого, — насмешка над истинным убожеством. Из-за такого стиля одежды Роб казался поверхностным, и все же был ей любопытен — какой он окажется голым, в постели с ней. Секс в первый раз удался, она была сверху, скользила, стонала, хватала его за волосы на груди и чувствовала себя слегка и блистательно опереточной. Но во второй раз, после того как она пришла к нему в квартиру и он потянул ее в объятия, на нее снизошло великое оцепенение. Он уже тяжело дышал, а она выпрастывалась из его хватки и забирала сумку — уйти. В лифте на нее накатило пугающее ощущение, что она искала чего-то плотного, пульсирующего, но все, к чему прикасалась, растворялось в ничто. Она отправилась домой к Кёрту и все ему выложила.
— Это ничего не значило. Случилось один раз, я очень жалею.
— Перестань придуриваться, — сказал он, но она поняла — по недоверчивому ужасу, от которого синева его глаз сделалась глубже, — что он понимал: она не придуривается. Не один час они старательно обходили друг друга, пили чай, ставили музыку, проверяли электронную почту, Кёрт лег навзничь на диван, молчаливый и неподвижный, и лишь потом он спросил:
— Кто он?
Она назвала имя. Роб.
— Белый?
Ее удивило, что он об этом спрашивает — и так сразу.
— Да.
Впервые она увидела Роба много месяцев назад, в лифте, в неопрятной одежде, с немытыми волосами, он улыбнулся ей и сказл:
— Наблюдаю вас тут.
Затем, когда бы она с ним ни сталкивалась, он смотрел на нее с неким ленивым интересом, будто оба понимали: что-то произойдет между ними, вопрос лишь — когда.
— Кто он, бля, такой? — спросил Кёрт.
Она рассказала, что Роб живет этажом выше, что они только здоровались, и всё, — до того вечера, когда она увидела, как он возвращается из алкогольной лавки; он тогда спросил, не хочет ли она с ним выпить, и она совершила дурацкий, импульсивный поступок.
— Ты дала ему то, что он хотел, — сказал Кёрт. Плоскости его лица начали делаться жестче. Странные это слова для Кёрта — такое говорила тетя Уджу, которая считала секс чем-то, что женщина дает мужчине себе в убыток.
Во внезапном легкомысленном припадке бесшабашности она поправила Кёрта:
— Я взяла, что хотела. Если что и дала ему, это по чистой случайности.
— Ты себя послушай, ты, бля, послушай себя! — Голос у Кёрта огрубел. — Как ты могла так со мной поступить? Я с тобой хорошо обращался.
Он уже смотрел на их отношения сквозь линзу прошедшего времени. Она растерялась от этой способности романтической любви мутировать, от того, как быстро возлюбленный может стать чужаком. Куда же девалась любовь? Может, настоящая любовь — семейная, как-то связанная кровью, поскольку любовь к детям не умирает, как романтическая.
— Ты меня не простишь, — сказала она полувопросительно.
— Сука, — сказал он.
Словом этим он замахнулся, как ножом: оно вылетело у него изо рта, острое от ненависти. Услышать, как Кёрт произносит слово «сука» с таким холодом, оказалось до того невозможным, что у нее на глаза навернулись слезы, — знать, что она превратила его в человека, который способен сказать «сука» так холодно, жалеть, что он не из тех, кому не под силу произнести слово «сука» невзирая ни на что. Одна у себя в квартире, она плакала и плакала, скомканная у себя в гостиной на коврике, и так редко по нему ходили, что от него все еще пахло магазином. Ее отношения с Кёртом были тем, чего она хотела, гребнистой волной в ее жизни, а Ифемелу тем не менее взяла топор и рубанула. Зачем она все уничтожила? Подумалось, что мама сказала бы: это все дьявол. Ифемелу пожалела, что не верит в дьявола, в некое существо за пределами ее самой, что пленило ее ум и заставило уничтожить то, что дорого.
Она неделями названивала Кёрту, поджидала его выхода из дома, вновь и вновь извинялась, говорила и говорила, как сильно хочет со всем разобраться. В тот день, когда она проснулась и наконец смирилась с тем, что Кёрт ей не перезвонит, не откроет дверь к себе в квартиру, как бы настойчиво она ни стучала, Ифемелу отправилась в их любимый бар в центре. Барменша, знавшая их обоих, одарила ее тихой улыбкой — улыбкой сочувствия. Ифемелу улыбнулась в ответ и заказала очередной мохито, думая, что, может, эта барменша лучше подходит Кёрту — каштановые волосы, выглаженные феном до атласа, тонкие руки, тугая черная одежда, способность всегда быть безупречно, безобидно общительной. Она еще и безупречно, безобидно верна, должно быть: если бы у нее был такой мужчина, как Кёрт, ей неинтересно было бы экспериментальное совокупление с посторонним человеком, исполнявшим нестройную музыку. Ифемелу уставилась в свой стакан. Что-то с ней не то. Она не знала что, однако что-то с ней не то. Голод, неугомонность. Неполнота знания о себе. Чувство чего-то далекого, за пределами досягаемости. Ифемелу поднялась, оставила на стойке большущие чаевые. В памяти о разрыве с Кёртом надолго осталась стремительная поездка в такси по Чарлз-стрит, Ифемелу чуть пьяно, чуть полегче и чуть одиноко, шофер-пенджабец гордо рассказывает ей, что его дети учатся в школе лучше американцев.
Через несколько лет, на званом вечере на Манхэттене, через день после того, как Барак Обама стал кандидатом в президенты Соединенных Штатов от Демократической партии, в окружении гостей, поголовно пылких сторонников Обамы, глаза растроганы от вина и победы, лысеющий белый мужчина произнес: «Обама покончит с расизмом в этой стране», а широкобедрая фасонистая поэтесса с Гаити соглашалась, кивала, ее афро пространнее, чем у Ифемелу, и сказала, что она три года встречалась в Калифорнии с белым мужчиной, но раса никогда не была для них камнем преткновения.
— Это вранье, — сказала ей Ифемелу.
— Что? — переспросила женщина, будто не расслышала.
— Это вранье, — повторила Ифемелу.
Женщина выпучила глаза.
— Вы рассказываете мне, каков был мой собственный опыт?
И хотя Ифемелу к тому времени уже поняла, что люди вроде этой женщины говорят то, что говорят, чтобы другим было уютно, — и лишь бы показать, что они осознают, Как Далеко Мы Продвинулись, и хотя сама Ифемелу тогда уже была счастливо включена в круг друзей Блейна, один из них — новый возлюбленный этой женщины, и хотя стоило бы оставить эту тему в покое, Ифемелу не промолчала. Не могла. Слова опять пересилили ее — выбрались из глотки и вывалились наружу:
— Что раса не была для вас камнем преткновения, вы говорите, лишь бы выдать желаемое за действительное. Мы все хотели бы, чтобы желаемое было действительным. Но это вранье. Я приехала из страны, где раса — не камень преткновения: я не считала себя черной и стала ею, лишь прибыв в Америку. Когда вы черный в Америке и влюбляетесь в белого человека, раса не имеет значения, когда вы вдвоем и без всех, потому что остаетесь лишь вы и ваша любовь. Но стоит вам выйти на улицу, раса начинает иметь значение. Но мы об этом не говорим. Мы даже не сообщаем нашим белым партнерам обо всяких мелочах, которые нас бесят, мы бы хотели, чтобы кое-что наши партнеры понимали получше, но мы тревожимся, что нам скажут, дескать, мы передергиваем — или слишком чувствительны. Мы не хотим, чтобы они говорили нам, ты глянь, как далеко мы продвинулись, всего сорок лет назад нам даже быть парой закон не позволил бы, тыры-пыры, тыры-пыры, поскольку знаете, что мы думаем, когда они это говорят? Мы думаем, какого хера оно вообще было вне закона? Но мы ничего такого вслух не произносим. Мы сваливаем это в кучу у себя в голове, а когда приходим на приличные либеральные ужины вроде этого, мы говорим, что раса не имеет значения, потому что нам полагается так говорить — чтобы нашим приличным либеральным друзьям было уютно. Это правда. Я по собственному опыту сужу.
Хозяйка-француженка глянула на своего американского мужа, лукавая улыбка на лице: самые незабываемые званые ужины случаются, когда гости высказываются неожиданно и потенциально обидно.
Поэтесса покачала головой и обратилась к хозяйке:
— Я бы с удовольствием прихватила домой немного того чудесного соуса, если еще осталось. — И посмотрела на остальных, словно у нее в голове не помещалось, что она вообще все это слышит.
Но они-то слышали — все примолкли, все глядели на Ифемелу, как будто та собиралась выдать непристойную тайну, которая и взбудоражит их, и впутает во что-то. Ифемелу выпила слишком много белого вина, по временам у нее в голове возникала качка, и позднее она отправила письмо с извинениями и поэтессе, и хозяйке. Но все смотрели на нее, даже Блейн, чье выражение лица она в кои-то веки не смогла прочесть отчетливо. И она заговорила о Кёрте.
Не то чтоб они с Кёртом избегали расового вопроса. Они говорили об этом неким скользким манером — ничего не признавали, никак не вовлекались и заканчивали словом «дурь»: так рассматривают любопытную безделушку и кладут на место. Или перебрасывались шутками, от которых становилось немножко онемело и неуютно, в чем она никогда не сознавалась. И Кёрт при этом не делал вид, будто в Америке быть черным и быть белым — это одно и то же: он понимал, что это не так. А Ифемелу не понимала другого: как Кёрту удавалось ухватывать что-то одно и при этом оставаться полностью глухим к другому, похожему, как он мог запросто совершать одно усилие воображения, но ломался на другом. Перед свадьбой его двоюродной сестры Эшли, например, он подвез Ифемелу в маленький спа-салон рядом со своим домом детства — Ифемелу хотела привести в порядок брови. Ифемелу зашла внутрь и улыбнулась азиатке за стойкой:
— Здрасьте. Я бы хотела подровнять брови воском.
— Мы с кудрявыми не работаем, — ответила женщина.
— Вы не работаете с кудрявыми?
— Нет. Простите.
Ифемелу надолго задержала на ней взгляд — спорить не имело смысла. Ну не работают они с кудрявыми, значит, не работают, что бы это ни значило. Она позвонила Кёрту, попросила его вернуться и забрать ее, поскольку этот салон не работает с кудрявыми. Кёрт вошел, синие глаза — еще синее, и сказал, что желает разговаривать с администратором.
— Вы, бля, сделаете моей девушке брови — или я это блядское место закрою. Вы не заслужили свою лицензию.
Женщина преобразилась в улыбчивую услужливую кокетку.
— Простите, пожалуйста, это недоразумение, — сказала она.
Да, с бровями они разберутся. Ифемелу не хотелось — она опасалась, что эта женщина ее ошпарит, сорвет с нее кожу, ощиплет, но Кёрт был так взбешен, гнев его так чадил в замкнутом воздухе салона, что Ифемелу напряженно уселась в кресло, и женщина обработала ей брови.
На пути назад Кёрт спросил:
— С каких вообще пор волосы у тебя в бровях кудрявые? И что такого, бля, трудного — подровнять их воском?
— Может, им не доводилось делать брови черным женщинам и они решили, что с этим как-то иначе, потому что волосы у нас и впрямь другие, это правда, но, думаю, теперь она знает, что брови как раз не очень различаются.
Кёрт фыркнул, потянулся к ней, взял за руку теплой ладонью. На коктейльном приеме он не расцеплялся с ней пальцами. Молоденькие самки в крошечных платьицах, сплошной вдох и живот в себя, протискивались через весь зал, чтобы с ним поздороваться и пофлиртовать, спрашивали, помнит ли он их — подружку Эшли по школе, соседку Эшли по колледжу. Когда Кёрт говорил: «Это Ифемелу, моя девушка», они смотрели на нее удивленно, и удивление это некоторые скрывали, а некоторые — нет, и на лицах у них был один и тот же вопрос: «Почему она?» Ифемелу это забавляло. Она замечала этот взгляд и прежде — на лицах белых женщинах, прохожих на улице, что видели, как они с Кёртом идут рука в руке, и лицо их тут же затуманивалось этим взглядом. Взглядом людей, столкнувшихся с великой племенной утратой. И дело не только в том, что Кёрт — белый, а в том, какой он белый — неукротимые золотые волосы и пригожее лицо, атлетичное тело, солнечное обаяние и облако запаха вокруг него — запаха денег. Будь он толстым, старым, нищим, невзрачным, с придурью или в дредах, получалось бы менее примечательно, и стражи племени умилостивились бы. Не облегчало положения и то, что она, пусть и миловидная черная девушка, была не из тех черных, какую с некоторым усилием можно было б рядом с ним представить, — не светлокожая, не смешанных кровей. На той вечеринке Кёрт держал ее за руку, часто целовал и представлял всем подряд, однако потеха для нее прокисла до измождения. Взгляды теперь протыкали ей кожу. Она устала даже от Кёртовой защиты, устала от необходимости быть под защитой.
Кёрт склонился к ней и прошептал:
— Вон та, с паршивым загаром из баллончика. Она в упор не замечает, что ее хренов бойфренд глазки тебе строит с тех пор, как мы сюда вошли.
Он, значит, засек и понял эти вот взгляды — «Почему она?». Ифемелу это поразило. Иногда, плавая в своем игристом жизнелюбии, он ухватывал вспышку прозрения, неожиданной восприимчивости, и она задумывалась, нет ли в нем еще каких-нибудь врожденных черт, которые она не замечала до сих пор. Он, например, сказал своей матери, глянувшей в воскресную газету и пролепетавшей, что некоторые все еще ищут причины жаловаться, хотя Америка нынче не различает цветов:
— Да ладно, матушка. А вот если сейчас сюда вдруг зайдет поесть десять человек, выглядящих, как Ифемелу? Ты отдаешь себе отчет, что наши обедающие соседи будут более чем недовольны?
— Возможно, — отозвалась она уклончиво и осуждающе стрельнула в Ифемелу бровями, словно говоря, что она отлично понимает, кто превратил ее сына в жалкого борца с расизмом. Ифемелу ответила победной улыбочкой.
И все же. Однажды они побывали в Вермонте, в гостях у его тети Клэр, женщины, владевшей экологической фермой, ходившей босиком и рассуждавшей о том, какая крепкая у ее ступней связь с почвой. Был ли у Ифемелу такой опыт в Нигерии? — спросила она, и вид у нее сделался разочарованным, когда Ифемелу сказала, что мама ее шлепнула бы, если бы Ифемелу вышла на улицу необутой. Все время, пока они были у нее на ферме, Клэр говорила о своем кенийском сафари, о величии Манделы, о том, как она обожает Хэрри Белафонте,[160] и Ифемелу опасалась, что Клэр того и гляди перейдет на эбоникс[161] или суахили. Покидая ее болтливый дом, Ифемелу сказала:
— Как пить дать, она интересная женщина — будь она собой. Мне не нужно, чтобы она меня уговаривала, что любит черных.
И Кёрт возразил, что дело не в расе, а просто в том, что тетя слишком чувствительна к различиям — любым различиям.
— Она все то же самое проделала бы, явись я с русской блондинкой, — пояснил он.
Ну конечно же, тетя не стала бы делать того же самого с русской блондинкой. Русская блондинка — белая, и тетя не чувствовала бы потребности доказывать, что ей нравятся люди с внешним видом, как у русской блондинки. Но Ифемелу не стала говорить этого Кёрту: жалела, что это для него неочевидно.
Когда они вошли в ресторан со столами, застеленными льняными скатертями, и администратор, посмотрев на них, спросил: «Столик на одного?» — Кёрт поспешно сказал ей, что администратор «не это» имел в виду. И Ифемелу хотелось спросить: «А что еще он мог иметь в виду?» Белокурая хозяйка пансиона в Монреале в упор не видела ее, когда они получали ключи, — совершенно и в упор, улыбчиво, глядя только на Кёрта, и Ифемелу захотелось заявить Кёрту, до чего сильно ее это оскорбляет; хуже еще и оттого, что Ифемелу не понимала: это потому, что хозяйке не нравятся черные или нравится Кёрт. Но Ифемелу промолчала: он бы возразил, что она накручивает, или устала, или и то и другое. Она понимала, что все это надо ему выложить, что утайка подобных мыслей бросает тень на них обоих. И все же выбирала молчание. Вплоть до того дня, когда они повздорили из-за ее журнала. Он вытащил экземпляр «Сути»[162] из кучи у нее на журнальном столике — в то редкое утро, какие они проводили у нее в квартире, воздух все еще полнился ароматом омлета, который она приготовила.
— Этот журнал несколько однобок в расовом отношении, — заметил он.
— Что?
— Да ладно тебе. Сплошь черные женщины?
— Ты серьезно, — сказала она.
Он растерялся.
— Ага.
— Пошли в книжный.
— Что?
— Мне надо тебе кое-что показать. Не спрашивай.
— Ладно, — согласился он, не уверенный в этом новом приключении, но готовый — с этим его детским восторгом — участвовать.
Она довезла их обоих до книжного магазина во Внутренней гавани, сняла со стойки разнообразные женские журналы и двинулась в кафе.
— Хочешь латте? — спросил он.
— Да, спасибо.
Они устроились в креслах, бумажные стаканчики — на столе перед ними, и она сказала:
— Начнем с обложек. — Разложила журналы, кое-где — один поверх другого. — Смотри, все — белые женщины. Эта должна быть латиноамериканкой, и мы это понимаем исходя из того, что здесь вот два испанских слова, но выглядит она точь-в-точь как эта белая женщина, никакой разницы в цвете кожи, в прическе, в чертах. Теперь я их все перелистаю, страница за страницей, а ты мне посчитаешь, скольких черных женщин заметил.
— Детка, ну брось, — проговорил Кёрт позабавленно, откинувшись на спинку, бумажный стаканчик у губ.
— Ну уж сделай мне одолжение, — сказала она.
И он взялся считать.
— Три черные женщины, — подытожил он. — Ну или, может, четыре. Вот эта, вероятно, черная.
— Итого три черные женщины на, допустим, две тысячи страниц женских журналов, и все они смешанных кровей или непонятного расового происхождения, то есть могут оказаться индианками, пуэрториканками или кем-то в этом духе. Ни одна из них не темная. Ни одна из них не выглядит, как я, и поэтому я из этих журналов не могу ничего узнать для себя о макияже. Смотри, эта статья предлагает щипать себе щеки ради румянца, потому что их читательницы — предположительно с такими щеками, которые имеет смысл щипать ради румянца. А вот здесь говорится о различных продуктах по уходу за волосами для всех — и под «всеми» подразумеваются блондинки, брюнетки и рыжие. Я — ни одна из них. А здесь нам толкуют про всякие кондиционеры — для прямых, волнистых и кудрявых волос. Не курчавых. Ты понимаешь, что они имеют в виду под «кудрявыми»? Мои волосы так никогда себя не ведут. Тут пишут про соответствие цвета глаз и цвета теней — голубых, зеленых или светло-карих глаз. Но у меня глаза черные, и мне никак не понять, какие тени мне подходят. Тут написано, что эта розовая помада — на любой вкус, но это на «любой вкус» белой женщины, потому что я буду смотреться как голливог,[163] если этот оттенок розового намажу. О, а вот и кое-какой прогресс. Реклама тонального крема. Семь разных оттенков для белой кожи и один общий шоколадного оттенка, но уже кое-что. А теперь давай обсудим, что такое «расово однобокий». Ты понимаешь, почему вообще существует журнал, подобный «Сути»?
— Ладно, детка, ладно, я и не думал, что тут целое дело, оказывается, — сказал он.
В тот вечер Ифемелу настрочила длинное электронное письмо Вамбуи — о книжном магазине, о журналах, о том, что она не сообщила Кёрту, обо всем несказанном и незавершенном. Письмо получилось пространное, оно копало, задавало вопросы, вытаскивало из-под земли. Вамбуи ответила: «Это все очень живо и подлинно. Надо, чтоб прочло больше народу. Тебе бы вести блог».
Блоги были для Ифемелу в новинку, в диковину. Но Ифемелу, рассказав Вамбуи о происшедшем, не удовлетворилась: она томилась по другим слушателям — и желала услышать чужие истории. Сколько других людей выбирали молчать? Сколько других людей стали черными в Америке? Сколько других людей чувствовали, что их мир обернут марлей? Она порвала с Кёртом через несколько недель после того случая и завела себе профиль на «ВордПрессе» — так родился ее блог. Она позднее сменит название, но поначалу он именовался «Расемнадцатое, или Занимательные наблюдения черной неамериканки на тему чернокожести в Америке». Ее первый пост — пунктуационно-улучшенная версия письма, отправленного Вамбуи. Кёрта она там именовала «Горячим Белым Бывшим». Через несколько часов проверила статистику блога. Прочло девятеро. Ифемелу в панике убрала пост. На следующий день повесила обратно, измененный и отредактированный, и завершался он словами, которые она прекрасно помнила до сих пор. Она процитировала эти слова и сейчас, за столом франко-американской пары, а гаитянская поэтесса вперялась в нее, скрестив на груди руки.
Простейшее решение расового вопроса в Америке? Романтическая любовь. не дружба. не безопасная, поверхностная любовь, у которой цель — сберечь удобство обоих участников. настоящая глубокая романтическая любовь, которая тебя выворачивает и выкручивает — и заставляет дышать через ноздри возлюбленного. А поскольку настоящая глубокая романтическая любовь такая большая редкость, а также потому, что американское общество устроено так, чтобы сделать ее между черными и белыми американцами еще реже, расовый вопрос в Америке не разрешится никогда.
— О! Какая чудесная история! — сказала хозяйка-француженка, ладони театрально прижала к груди, оглядела стол, словно ожидая отклика. Но все продолжали молчать, отводя взгляды, неуверенно.
РЕСПЕКТ МИШЕЛЬ ОБАМЕ ПЛЮС ВОЛОСЫ КАК МЕТАФОРА РАСЫМы с Белой Подругой — фанатки Мишель Обамы. И я тут на днях говорю Подруге: интересно, у Мишель Обамы накладные пряди сегодня, что ли, волосы вроде больше, а жарить их каждый день наверняка вредно. И Подруга мне: в смысле, у нее волосы разве не прям так растут? Дело во мне? Или вот она, отличная метафора расы в Америке? Волосы. Не обращали внимания, как в телепрограммах про смену имиджа у черных женщин естественные волосы (жесткие, в завитках, курчавые или волнистые) — на уродливых фотографиях «до», а на красивеньких «после» кто-то берет в руки кусок горячего металла и жарит эти волосы до прямых? (Комментаторы, прошу вас, не надо мне рассказывать — это не то же самое, что белые женщины, которые не красят волосы.) Когда у тебя естественные негритянские волосы, людям кажется, будто ты «сделала» что-то со своими волосами. Вообще-то народ с афро и дредами как раз ничего со своими волосами не «делает». Лучше у Бейонсе спросите, что она сделала. (Мы все любим Бей, но пусть уж она хоть разок покажет, как ее волосы смотрятся, когда просто выросли у нее на голове.) У меня естественные курчавые волосы. Ношу «кукурузой», в виде афро или косичек. Нет, это не политическое. Нет, я не художник, не поэтесса и не певица. И не из культа богини-матери. Я просто не хочу выпрямители у себя на волосах — в моей жизни и так хватает канцерогенов. (Кстати, можно запретить парики-афро на День всех святых? Афро — не карнавальный наряд, господи ты боже мой.) Вообразите: Мишель Обама устала от вечной жарки, решила перейти на естественную прическу и заявилась на телевидение с копной шерстистых волос или в тугих спиральных кудрях. (Никому не ведомо, какая у ее волос будет текстура. Случается, у какой-нибудь черной женщины три разные текстуры на голове.) Мишель-то зажжет, а вот бедняга Барак наверняка потеряет независимых избирателей и даже колеблющихся демократов.
АПДЕЙТ: ЗораНил22,[164] которая сейчас в переходном периоде, попросила обнародовать режим ухода за волосами. Многим естественникам как маска для волос годится чистое масло ши. Но не для меня. От всего, в чем много масла ши, волосы у меня делаются сероватыми и суховатыми. А сухость — главная напасть моих волос. Раз в неделю я мою голову увлажняющим бессиликоновым шампунем. Применяю увлажняющий кондиционер. Не сушу волосы полотенцем. Оставляю мокрыми, делю на пряди и применяю маски (сейчас любимая марка — Qhemet Biologics, кто-то предпочитает Oyin Handmade, Shea Moisture, Bask Beauty и Darcy's Botanicals). Затем заплетаю волосы в три-четыре крупные «кукурузы» — и вуаля: славная пушистая 'фро! Главное — наносить косметическое средство на мокрые волосы. И я никогда, ни в коем случае не расчесываю сухие волосы. Только мокрые или сырые — или полностью пропитанные увлажнителем. Режим плетения по мокрому может подойти даже нашим Всерьез Кудрявым Белым Подругам, уставшим от утюжков и кератиновой обработки. Естественники ЧА и ЧНА,[165] не желаете ли поделиться своими режимами ухода?
Глава 32
Недели напролет Ифемелу пыталась вспомнить человека, которым она была до Кёрта. С ней случилась их совместная жизнь, она бы не смогла ее вообразить, даже если б попыталась, а значит, конечно же, она способна вернуться к тому, как все было прежде. Но «прежде» было серовато-расплывчатым, и Ифемелу больше не знала, кем она тогда была, что ей нравилось или не нравилось, чего хотелось. На работе ей было скучно: она выполняла одни и те же унылые задачи, писала пресс-релизы, редактировала пресс-релизы, переделывала пресс-релизы, движения вызубренные, отупляющие. Возможно, так было все время, а она не замечала, ослепленная яркостью Кёрта. Ее квартира стала ей домом чужого человека. По выходным она отправлялась в Уиллоу. Многоквартирник тети Уджу располагался в скоплении оштукатуренных зданий, ландшафт района тщательно продуман, на углах — валуны, а по вечерам дружелюбная публика выгуливала красивых собак. В тете Уджу появилась новая беззаботность: она стала носить летом тоненький браслет на лодыжке — полный надежд проблеск золота на ноге. Она вступила в «Африканские врачи для Африки», работала добровольцем в двухнедельных врачебных десантах и в поездке в Судан встретила Квеку, разведенного врача из Ганы.
— Он со мной обращается как с принцессой. Как Кёрт — с тобой, — сказала она Ифемелу.
— Я пытаюсь его забыть, тетя. Перестань о нем говорить!
— Извини, — сказала тетя Уджу, совершенно не выглядя виноватой. Она поучала Ифемелу сделать все, чтобы спасти эти отношения, потому что второго такого мужчину, который будет любить ее, как Кёрт, она не найдет.
Когда Ифемелу доложила Дике, что рассталась с Кёртом, он сказал:
— Он вообще-то клевый, куз. Ты справишься?
— Да, конечно.
Вероятно, он заподозрил противоположное и видел даже малейшие колебания ее настроения: по ночам она в основном лежала и плакала, кляня себя за то, что все поломала, а затем убеждала себя, что реветь нет причин, однако ревела все равно. Дике притащил ей поднос в комнату, на подносе — банан и банка арахиса.
— Закуски! — сказал он с лукавой улыбкой: он все еще не понимал, как можно есть бананы с арахисом. Пока Ифемелу ела, он сидел у нее на кровати и рассказывал о школе. Он теперь играл в баскетбол, оценки стали лучше, и ему нравилась девочка по имени Отэм.
— Вы тут и впрямь обживаетесь.
— Ага, — сказал он, и его улыбка напомнила ей о былом Бруклине — там он улыбался открыто, беспечно.
— Помнишь персонажа Гоку[166] из моего японского аниме? — спросил он.
— Да.
— Ты немножко похожа на Гоку — с афро, — сказал Дике и рассмеялся.
Постучал Квеку, подождал, пока она скажет «Войдите», а затем сунул голову в комнату.
— Дике, ты готов? — спросил он.
— Да, дядя. — Дике встал. — Погнали!
— Мы собираемся в общинный клуб, хочешь с нами? — спросил Квеку у Ифемелу, робко, едва ли не формально: он тоже знал, что она страдает после разрыва. Маленький, очкастый, благородный — благой и родной; Ифемелу он нравился, потому что ему нравился Дике.
— Нет, спасибо, — ответила Ифемелу.
Квеку жил в доме неподалеку, но кое-какие его рубашки обосновались в шкафу у тети Уджу, и Ифемелу видела мужской ополаскиватель для лица в ванной у тети Уджу, упаковки живого йогурта в холодильнике — Ифемелу знала, что тетя Уджу такие не ест. Квеку смотрел на тетю Уджу прозрачными глазами — как мужчина, который желал бы, чтобы весь мир знал, как сильно он влюблен. Это напоминало Ифемелу о Кёрте и будило в ней — вновь — томительную печаль.
Мама уловила что-то в ее голосе по телефону.
— Ты болеешь? Что-то случилось?
— Все в порядке. Просто работа, — сказала она.
Отец тоже спросил, почему у нее изменился голос, все ли в порядке. Ифемелу ответила, что все хорошо, что она большую часть времени после работы посвящает своему блогу; уже собралась объяснить поподробнее, но отец сказал:
— Я вполне осведомлен об этом понятии. Нас в конторе подвергли тщательному обучению компьютерной грамотности.
— Они утвердили отцову заявку. Он может уйти в отпуск, когда у меня учебный год закончится, — сказала мама. — На визу надо подаваться быстро.
Ифемелу давно мечтала и рассуждала о том, когда они смогут ее навестить. Теперь ей такое было по карману, и мама загорелась, но Ифемелу жалела, что визит никак не сдвинуть. Она хотела повидаться с родителями, но чувствовала, что их приезд ее утомит. Ифемелу сомневалась, что сможет быть им дочерью — человеком, которого они помнили.
— Мамочка, у меня на работе сейчас хлопотно.
— А, а. Мы тебя отвлечем от работы?
И Ифемелу отправила им приглашения, выписку из банка, копию своей грин-карты. Американское посольство стало получше: персонал по-прежнему хамил, по словам отца, но уже не нужно было толкаться и пихаться на улице, чтобы занять очередь. Им дали полугодовые визы. Приехали они на три недели. Показались ей чужими людьми. Выглядели так же, но памятное ей достоинство исчезло, вместо него осталось нечто мелкое — провинциальный пыл. Отец восхищался типовым ковровым покрытием в вестибюле ее многоквартирника; мама хапала в «Кей-Марте» сумочки из кожзаменителя, бумажные салфетки в ресторанном дворике торгового центра, даже пластиковые магазинные пакеты. Родители позировали для фотоснимков перед «Джей-Си Пенни» и просили Ифемелу, чтобы вся вывеска магазина попала в кадр целиком. Ифемелу наблюдала за ними со снисходительной улыбочкой, и ей за это было стыдно: она так трепетно берегла свои воспоминания, но все равно, увидев родителей, глядела на них с ухмылкой.
— Я не понимаю американцев. Они говорят «работа», а кажется — «рыбата», — объявил отец, проговаривая оба слова по буквам. — Британская манера говорить представляется гораздо более предпочтительной.
Перед отъездом мама спросила тихонько:
— У тебя есть друг?
Слово «друг» она произнесла по-английски — это смирное определение родители применяли, потому что не могли осквернять язык словом «бойфренд», хотя именно о нем и шла речь: о романтической связи, о перспективе женитьбы.
— Нет, — сказала Ифемелу. — Я очень занята на работе.
— Работа — это хорошо, Ифем. Но глаза-то держи разутыми. Помни: женщина — она как цветок. Наше время быстро проходит.
Раньше она, может, и посмеялась бы пренебрежительно и сказала маме, что совсем не чувствует себя цветком, но теперь слишком устала, слишком это много усилий. В день, когда они улетели в Нигерию, она рухнула на кровать, неудержимо рыдая и думая: «Что со мной не так?» Ей стало легче от того, что родители уехали, и за это облегчение ей было стыдно. После работы она бродила по центру Балтимора, без всякой цели, ничем не интересуясь. Вот это романисты именуют «томленьем»? Заявление об увольнении она подала в неспешный вечер среды. Увольняться она не собиралась, но внезапно показалось, что именно это и нужно сделать, и она напечатала письмо на компьютере и отнесла его в кабинет начальства.
— Вы так хорошо развивались. Можем ли мы что-то предложить вам, чтобы вы передумали? — спросила начальница, очень удивившись.
— Это личное, семейные обстоятельства, — расплывчато отозвалась Ифемелу. — Я очень благодарна вам за все предоставленные возможности.
КАКОВ РАСКЛАД?Они говорят нам, что раса — вымысел, что между двумя черными людьми генетических различий больше, чем между черным и белым человеком. Следом нам говорят, что у черных рак груди хуже и фиброзных опухолей больше. А у белых муковисцидоз и остеопороз. И каков же расклад, а, врачи? Раса — вымысел или нет?
Глава 33
Блог торжественно стартовал и уже сбросил молочные зубы; это попеременно удивляло ее, радовало и вынуждало наверстывать. Читателей прирастало — тысячами, со всего мира, так быстро, что Ифемелу старалась не подсматривать за статистикой, не желая знать, сколько еще новеньких пришло в тот или иной день читать ее, — Ифемелу это пугало. И будоражило. Заметив, что ее посты перетаскивают на другой сайт, она сомлела от гордости, но вместе с тем не могла всего этого себе вообразить, никогда не лелеяла никаких отчетливых планов. От читателей приходили письма — читатели желали поддержать ее блог. Поддержать. Это слово сделало блог еще более отдельным от нее самой, чем-то самостоятельным, способным благоденствовать или прозябать, иногда вместе с ней, иногда — без. И Ифемелу выложила ссылку на свой счет в ПейПэл. Там появились деньги, много маленьких сумм и одна такая большая, что, когда Ифемелу ее увидела, издала неожиданный для себя звук — охнула и вскрикнула одновременно. Эта сумма далее появлялась ежемесячно, анонимно, постоянно, как зарплата, и всякий раз Ифемелу смущалась, словно нашла на улице что-то ценное и присвоила себе. Подумывала, не от Кёрта ли это, и не читает ли он ее блог, и что думает об обозначении себя как «Горячего Белого Бывшего». Мысли эти были вполсилы: Ифемелу скучала по тому, как все могло сложиться, но больше не скучала по Кёрту.
Почту блога Ифемелу проверяла слишком часто, как ребенок, алчно обдирающий обертку подарка, который не наверняка желанен, и читала сообщения людей, приглашавших с ними выпить, сообщавших ей, что она — расистка, подбрасывавших идеи дальнейших постов. Блогерша, готовившая для Ифемелу масла для волос, предложила свою рекламу, за символическую плату, и Ифемелу поместила правом верхнем углу странички блога фотографию пышноволосой женщины; если щелкнуть по фотографии, попадаешь на сайт масел для волос. Один читатель предложил денег за размещение мигающей картинки: сначала длинношеяя модель в облегающем платье, а следом — та же модель в широкополой шляпе. Щелчок по картинке вел на сайт онлайн-бутика. Вскоре посыпались письма с предложениями рекламировать шампуни «Пантин» и косметику «Кавергёрл». А затем письмо от куратора мультикультурных мероприятий из школы в Коннектикуте, такое формальное, что Ифемелу подумалось, будто его отпечатали на вырубленной вручную бумаге с серебряным обрезом: ее приглашали провести с учениками беседу о культурном многообразии. Еще одно письмо, чуть менее формально изложенное, прилетело от некоей компании в Пенсильвании: в нем сообщалось, что местный преподаватель счел ее «противоречивым интернет-оратором на расовые темы» и спрашивал, не хочет ли она вести их ежегодный семинар по этническому многообразию. Редактор «Балтимор ливинг» сообщила, что они хотели бы включить ее в статью «Десять примечательных людей»; ее сфотографировали рядом с ноутбуком, лицо укрыто тенью, подпись: «Блогер». Ее читательская аудитория утроилась. Посыпалось еще больше приглашений. Телефонные звонки она принимала, облачившись в самые серьезные свои брюки, в помаде самого глухого оттенка, и говорила, сидя выпрямившись за столом, нога на ногу, тон размеренный, уверенный. И все же что-то в ней всегда деревенело от напряжения, от ожидания, что человек на другом конце провода осознает: Ифемелу лишь выставляет себя профессионалом, опытным переговорщиком, а по сути — безработная, которая весь день проводит в жеваной ночнушке, и, обозвав ее самозванкой, повесит трубку. Но приглашения продолжали прибывать. Гостиницу и дорогу ей оплачивали, гонорары случались разные. Однажды она, повинуясь порыву, сказала, что хочет вдвое больше, чем ей предложили на прошлой неделе, и обалдела, когда человек, звонивший из Делавэра, согласился: «Ага, можно».
Большинство людей, посетивших ее первую лекцию об этническом и расовом многообразии в маленькой компании в Огайо, пришли в кроссовках. Все белые. Ее презентация называлась «Как обсуждать расовые вопросы с коллегами других рас», но с кем, интересно, они собираются разговаривать, если они тут все белые? Возможно, уборщик у них черный.
— Я не эксперт, поэтому ссылаться на меня не стоит, — начала она, и все засмеялись, смех был добродушным, поддерживающим, и она сказала себе, что все сложится хорошо, не надо волноваться, обращаясь к целому залу посторонних людей посреди Огайо. (Она с легкой тревогой вычитала, что в этих местах до сих пор существуют закатные города.[167]) — Первый шаг к откровенному общению на расовые темы — осознание, что не весь расизм одинаковый, — сказала она и начала свою тщательно подготовленную речь. Когда наконец добралась до «Спасибо», довольная гладкостью собственного выступления, лица вокруг заледенели. От тяжких хлопков земля ушла из-под ног. Чуть погодя она осталась один на один с директором по кадрам, пила чересчур сладкий холодный чай в конференц-зале и говорила о футболе: директор знал, что Нигерия играет хорошо, и словно бы рвался обсуждать что угодно, кроме речи, которую она только что произнесла. В тот вечер она получила электронное письмо: ВАША РЕЧЬ — ФУФЛО. ВЫ РАСИСТКА. БЛАГОДАРНОЙ НАДО БЫТЬ, ЧТО МЫ ВАС В ЭТУ СТРАНУ ПУСТИЛИ.
Это письмо, набранное прописными буквами, стало для нее озарением. Цель семинаров по этническому многообразию, бесед о множественности культур — не подталкивать настоящие изменения, а подкреплять в людях самодовольство. Никому не нужны ее мысли — им нужен жест, ее присутствие. Они не читали ее блог, а просто слышали, что она «ведущий блогер» на расовые темы. И потому в последующие недели она на своих лекциях в компаниях и школах говорила то, что они желали услышать, ничего из того, что она изложила бы у себя в блоге: она понимала, что люди, читающие ее блог, — не те же самые, кто ходит на ее семинары по расовому многообразию. В своих речах она говорила:
— Америка далеко продвинулась, и нам всем есть чем гордиться.
У себя в блоге она писала: «Расизма не должно было случиться вообще, а потому не будет вам никаких печенюшек за его укрощение». Приглашения всё прибывали и прибывали. Она наняла студентку-практикантку, американку с Гаити, прическа — изящные жгуты, в интернете она оказалась шустра, отыскивала все сведения, какие были нужны Ифемелу, и вытирала неуместные комментарии почти с той же скоростью, с какой они появлялись.
Ифемелу купила маленькую квартирку. Ее потрясло, когда она увидела объявление в разделе недвижимости в газете и осознала, что первый взнос ей по карману. Написав свое имя над словом «владелец», она с испугом ощутила себя взрослой, а также немножко ошалела, потому что это стало возможным благодаря ее блогу. В одной из двух комнат она оборудовала себе кабинет и писала там, частенько стоя у окна и глядя на свой новый район — Роланд-Парк, восстановленную ленточную застройку, затененную старыми деревьями. Ее удивляло, почему некоторые посты привлекали к себе внимание, а некоторые его почти не удостаивались. Пост о попытке онлайн-знакомства — «При чем тут любовь?» — продолжал набирать комментарии, словно там намазано, многие месяцы после публикации.
Короче, все еще грущу из-за разрыва с Горячим Белым Бывшим, в бары не тянет, вот и зарегистрировалась на сайте знакомств. отсмотрела гору профилей. штука в следующем. Фильтр интересующей вас этнической принадлежности. Белые мужчины отмечают галочкой белых женщин, те, кто посмелее, — азиаток и латиноамериканок. Латиноамериканцы отмечают белых и латиноамериканок. черные — единственные, кто отмечает «всех», но некоторые черных женщин не отмечают. Берут белых, азиаток, латиноамериканок. Любви я не почувствовала. но при чем тут любовь, со всеми этими галочками-то? Можно зайти в продуктовую лавку, наткнуться на кого-то, влюбиться, а этот кто-то окажется не той расы, какую вы отмечаете галочкой в интернете. И вот, покопавшись, я решила отменить регистрацию на сайте — к счастью, я там была в пробном периоде, — вернула свой взнос и далее лучше буду вслепую забредать в продуктовые лавки.
Комментарии сыпались от людей с похожими байками и от людей, говоривших, что она не права, от мужчин, просивших ее выложить свою фотографию, от черных женщин, делившихся счастливыми историями интернет-знакомств, от людей сердитых и восторженных. Некоторые комментарии ее веселили, потому что вовсе никак не были связаны с темой поста. «Ой да пошла ты нахер, — писал один. — Черным все достается по-легкому. Ничего в этой стране не добыть, если ты не черный. Черным женщинам даже позволительно весить больше». Ее постоянный пост «Пятничная всячина», мешанина мыслей, еженедельно притягивал больше всего читателей и комментариев. Иногда она сочиняла посты и ждала мерзких откликов, живот скручивало от ужаса и волнения, но возникали сплошь вялые комментарии. Теперь, когда ее зазывали вещать на круглых столах и лекциях, на государственные и местные радиостанции, где ее всегда именовали Блогером, она ощущала, что блог поглотил ее. Она стала своим блогом. По временам, когда Ифемелу лежала без сна по ночам, ее крепнувший непокой выбирался из укромных расщелин и многочисленные читатели ее блога превращались в ее мыслях в гневную осуждающую толпу, что поджидает, коротая время, когда можно будет напасть на Ифемелу, содрать с нее маску.
ОТКРЫТЫЙ ТРЕД: НЕГРАМ-В-ФУТЛЯРЕЭтот пост посвящен всем Неграм-в-Футляре — преуспевающим черным американцам и неамериканцам, которые не обсуждают вслух Жизненный Опыт, Связанный Исключительно с их Чернокожестью. Потому что им хочется, чтобы всем было уютно. Расскажите о себе здесь. Расстегните пуговицы. Это безопасное пространство.
Глава 34
Блог вернул в ее жизнь Блейна. На конвенте «Блогерство бурых» в Вашингтоне, О. К., во время ознакомительной сессии в первый день, когда в фойе гостиницы набилась куча людей, здоровавшихся друг с дружкой нервными, чрезмерно восторженными голосами, Ифемелу, разговаривая с хозяйкой блога, посвященного макияжу, тощей американской мексиканкой с неоновыми тенями на веках, вскинула взгляд — и замерла, содрогнувшись, потому что всего в нескольких робких шагах от нее в тесном кружке людей стоял Блейн. Он не изменился, если не считать очков в черной оправе. В точности такой, каким она его запомнила в поезде: высокий, подвижный. Блогерша толковала о косметических компаниях, вечно присылающих бесплатно всякое «Беллачикане»,[168] об этике этих посылок, и Ифемелу кивала, но по-настоящему осознавала лишь присутствие Блейна, то, как он выбрался из своего кружка и двинулся к ней.
— Привет! — сказал он, глянув на ее бейдж. — Так вы, значит, черная неамериканка? Обожаю ваш блог.
— Спасибо, — сказала она.
Он ее не помнил. Но с чего б ему? С тех пор как они встретились в поезде, прошло столько времени, и тогда ни он ни она не знали, что такое «блог». Его бы повеселило, как сильно она его идеализировала, как он стал человеком, сотворенным не из плоти, а из кристалликов совершенства, — мужчина-американец, какого ей никогда не заполучить. Он повернулся поздороваться с блогершей-косметичкой, и Ифемелу увидела у него на бейдже, что он вел блог о «пересечении науки и поп-культуры».
Он вновь повернулся к ней:
— Как ваши визиты в торговые центры Коннектикута? Я-то по-прежнему ращу себе хлопок.
На миг у нее перехватило дух, а затем она расхохоталась — головокружительно, восторженно, потому что жизнь ее превратилась в зачарованное кино, где люди вновь обретали друг друга.
— Вы вспомнили!
— Я наблюдал за вами из другого угла. Глазам своим не верил, что вижу вас.
— О боже, сколько ж времени прошло — лет десять?
— Примерно. Восемь?
— Вы мне так и не перезвонили, — сказала она.
— Я был в отношениях. Они и тогда не казались простыми, но затянулись гораздо дольше, чем следовало бы. — Он примолк, и вид у него сделался тот самый, какой она позднее так хорошо запомнит, — добродетельный прищур, свидетельствующий о высоких помыслах этого ума.
Последовали электронная переписка и телефонные звонки между Балтимором и Нью-Хейвеном, игривые комментарии друг у друга в блогах, безудержный флирт ночных разговоров, пока однажды зимой он не прибыл к ее двери, руки в карманах бушлата оловянного оттенка, воротник присыпан снегом, словно волшебной пылью. Она готовила кокосовый рис, квартира пропахла специями, на разделочном столе — бутылка дешевого мерло, в проигрывателе — диск с Ниной Симоун, громко. Песня «Не дай мне быть неверно понятой»[169] повела их — всего несколько минут прошло, как он прибыл, — через мост: от флиртующих друзей к любовникам у нее в постели. После он подпер голову рукой и всмотрелся в нее. Было в его худощавом теле нечто текучее, едва ли не бесполое, и это напомнило ей, что он занимается йогой. Возможно, он способен стоять на голове, скручиваться в невозможные фигуры. Перемешивая рис, уже остывший, с кокосовым соусом, она сказала ему, что готовить ей скучно и что она купила все специи накануне, а готовила потому, что он приехал в гости. Она вообразила их обоих с имбирем на губах, желтое карри слизывают с ее тела, лавровые листки крошатся под ними, но они такие ответственные — целовались в гостиной, а затем она повела его в спальню.