Американха Адичи Чимаманда
— Надо было это все вытворить невероятнее, — сказала она.
Он расхохотался.
— Мне нравится готовить, так что возможностей для невероятного еще будет много.
Но Ифемелу знала, что он не из тех, кто творит невероятное. Не с этим его натягиванием презерватива — медленным, сосредоточенным. Позднее она узнала о письмах, которые он писал в конгресс о Дарфуре,[170] о подростках, которых он учил в школе в Диксуэлле,[171] о приюте, где он работал добровольцем, и стала считать его человеком, у которого не обычный позвоночник, а крепкая тростина добродетельности.
Словно благодаря их встрече в поезде много лет назад им удалось проскочить несколько этапов, отмахнуться от нескольких неизвестных и впасть в мгновенную близость. После его первого приезда она отправилась в Нью-Хейвен вместе с ним. Были той зимой недели, холодные и солнечные, когда Нью-Хейвен словно бы светился изнутри, замерзший снег цеплялся за кусты, и было нечто праздничное в мире, населенном лишь ею и Блейном. Они заходили в фалафельную на Хауи-стрит, покупали там хумус, устраивались в углу и болтали часы напролет, а когда выбирались наружу, языки им щипало от чеснока. Или она ждала его в библиотеке, после его занятий, там они сидели в кафе, попивали шоколад — слишком густой, ели круассаны — слишком цельнозерновые, его вязанка книг — на столе перед ними. Он готовил экологичные овощи и крупы, названия которых ей не удавалось произнести, — булгур, киноа, — и он мгновенно прибирался после готовки, клякса томатного соуса исчезала, не успев появиться, пролитую воду он промокал немедленно. Он пугал ее, рассказывая о химикатах, какими опрыскивают посевы, скармливают курам, чтобы росли быстрее, и применяют к фруктам, чтобы у тех была безупречная кожура. С чего, как она считает, люди мрут от рака? И теперь, прежде чем съесть яблоко, она терла его под краном, хотя Блейн покупал исключительно экологически чистые фрукты. Он рассказал ей, в каких зерновых есть белок, в каких овощах — каротин, а какие фрукты слишком сахаристые. Он знал все обо всем; она робела перед ним — и им гордилась, и ее это чуточку отталкивало. Мелкие домашние хлопоты с ним, в его квартире на двадцатом этаже небоскреба рядом со студгородком, набрякли смыслом: его наблюдения за ней, когда она после вечернего душа увлажняет кожу кокосовым маслом, вжик посудомоечной машины после запуска — и Ифемелу представляла колыбель в спальне, в ней — младенец, а Блейн прилежно смешивает для него экологически чистые фрукты. Он будет безукоризненным отцом, этот человек тщания и дисциплины.
— Я не могу есть темпе, не понимаю, как это может нравиться, — сказала она ему.
— Мне не нравится.
— А зачем тогда это есть?
— Это полезно.
Он каждое утро бегал, а каждый вечер чистил зубы нитью. Вот это — чистка нитью — казалось ей таким американским, механическое движение нити между зубами, неизящное и функциональное.
— Чистить нитью нужно каждый день, — наставлял ее Блейн.
И она послушалась — а также взялась выполнять и прочее из того, чем он занимался: ходить в спортзал, есть больше белков вместо углеводов — и выполняла все это с неким благодарным удовлетворением, потому что все это ее улучшало. Блейн был как напиток здоровья: с ним она тянулась исключительно к высокому уровню добродетельности.
Араминта, его лучшая подруга, зашла в гости и тепло обняла Ифемелу, словно они уже были знакомы.
— После расставания с Полой Блейн толком и не встречался ни с кем. А теперь он с сестрой, с шоколадной сестрой даже. Прогресс! — сказала Араминта.
— Минт, прекрати, — сказал Блейн, но с улыбкой. То, что его лучший друг — женщина, архитектор, с длинным прямым шиньоном, носившая высокие каблуки, джинсы в обтяжку и цветные линзы, говорило о Блейне нечто симпатичное для Ифемелу.
— Мы с Блейном росли вместе. В старшей школе были единственными черными детьми на весь класс. Все наши друзья хотели, чтобы мы встречались, сама знаешь, как они все считают: двое черных ребят должны быть вместе, но он — не мой тип, — сказала Араминта.
— Уж конечно, — сказал Блейн.
— Ифемелу, можно я скажу, до чего я счастлива, что ты — не ученая? Слышала, как его друзья разговаривают? Что ни возьми — оно не то, что есть. Все обязано что-то означать. Какая чушь. Марша тут на днях рассуждала о том, что черные женщины жирные, потому что их тела — пространства противостояния рабству. Да, это правда — если противостоять рабству бургерами и газировкой.
— Да кто угодно видит эту всю антиинтеллектуальную позу насквозь, мисс Выпить-при-Гарвардском-Клубе, — сказал Блейн.
— Ладно тебе. Хорошее образование — не то же самое, что превращать весь этот клятый мир в нечто, нуждающееся в толковании! Даже Шэн над вами смеется, ребятки. Она отлично вас с Грейс изображает: «Складывание канона и топография пространственного и исторического сознания». — Араминта повернулась к Ифемелу: — Ты с его сестрой Шэн не знакома?
— Нет.
Позднее, когда Блейн был в спальне, Араминта сказала:
— Шэн — интересный персонаж. Не воспринимай ее слишком всерьез, когда познакомитесь.
— В смысле?
— Она прекрасная, очень соблазнительная, но если покажется, что она тебя оскорбляет или что-то в этом духе, дело не в тебе — она просто такая. — А затем добавила, потише: — Блейн взаправду хороший мужик, по-настоящему хороший.
— Я знаю. — Ифемелу уловила в словах Араминты то ли предупреждение, то ли мольбу.
Блейн предложил ей переехать уже через месяц, но прошел в итоге целый год, хотя она проводила большую часть времени в Нью-Хейвене, обзавелась карточкой йелевского спортзала как спутница преподавателя и писала к себе в блог из его квартиры, за столом, который он поставил ей у окна в спальне. Поначалу, в восторге от его увлеченности собой, облагодетельствованная его умом, она позволяла ему читать свои посты до обнародования. Она не просила его редактировать, но постепенно начала менять то-сё, добавлять, стирать — из-за того, что он ей говорил. Затем ее это начало отвращать. Посты зазвучали слишком научно, слишком как он. Она написала пост о гетто — «Почему самые промозглые, самые унылые части американских городов кишат черными американцами?», — и он предложил ей включить подробности о государственной политике и изменении границ избирательных округов. Она так и сделала, но, перечитав, снесла пост.
— Я не хочу толковать — я хочу наблюдать, — сказала она.
— Помни: люди читают тебя не ради развлечения, они тебя читают как культурный комментарий. Это настоящая ответственность. По твоему блогу дети в колледжах сочинения пишут, — сказал он. — Я не говорю, что тебе нужно быть наукообразной или скучной. Блюди свой стиль, но добавь глубины.
— Глубины там достаточно, — возразила она раздраженно, однако с докучливой мыслью, что он прав.
— Ты ленишься, Ифем.
Он часто употреблял слово «лениться» по отношению к своим студентам, которые не сдавали работы вовремя, к политически бездеятельным черным знаменитостям, к представлениям, недотягивавшим до его собственных. Иногда она чувствовала себя его подмастерьем, когда они бродили по музеям и он задерживался возле абстрактных полотен, от которых ей делалось скучно, и она брела к смелой скульптуре или натуралистичным картинам и углядывала в его натянутой улыбке разочарование, что она все еще многому у него не научилась. Когда ставил подборки из полного собрания сочинений Джона Колтрейна, он наблюдал, как она слушает, ждал от нее зачарованности, какой она непременно обязана была облечься, а затем, в конце, когда она так и оставалась не захваченной, быстро отводил взгляд. Она писала в блоге о двух романах, которые ей понравились, — Энн Петри и Гейл Джоунз,[172] а Блейн сказал:
— Они не раздвигают границы.
Говорил он мягко, словно не хотел ее огорчать, однако это должно было прозвучать. Его представления были до того тверды, тщательно продуманы и осознанны его умом, что он иногда, казалось, изумлялся, почему она не дошла до этого тоже. Она ощущала себя на шаг в стороне от всего, во что он верил, от всего, что он знал, и рвалась играть в догонялки, завороженная его чувством правоты. Однажды они шли по Элм-стрит за сэндвичами и увидели пухлую черную женщину — достопримечательность студгородка: она вечно стояла рядом с кафе, шерстяная шапка натянута на голову, предлагала прохожим одинокие пластиковые красные розы и спрашивала: «Мелочи не найдется?» Двое студентов разговаривали с ней, а затем один дал ей капучино в высоком бумажном стакане. Женщина впала в восторг; закинула голову и принялась пить из стакана.
— Какая гадость, — сказал Блейн, когда они прошли мимо.
— Не то слово, — сказала Ифемелу, хотя не очень поняла, почему эта бездомная и подаренный ей капучино вызывали у него такой сильный отклик.
За несколько недель до этого пожилая белая женщина, стоявшая в очереди позади них в продуктовой лавке, сказала:
— У вас такие красивые волосы, можно потрогать?
Ифемелу разрешила. Женщина запустила пальцы в ее афро. Ифемелу почувствовала, что Блейн напрягся, увидела, как вздулись вены у него на висках.
— Как ты могла позволить ей подобное? — спросил он потом.
— А что такого? Откуда еще ей узнать, какие на ощупь бывают волосы, как у меня? Она, может, ни одного черного не знает.
— И ты, получается, должна быть ей морской свинкой? — спросил Блейн.
Он ожидал, что Ифемелу прочувствует то, что она не понимала как. Было многое, что существовало для него, а ей было недоступно. С его близкими друзьями она часто безотчетно терялась. Они были моложавы, хорошо одеты и праведны, их речи полнились оборотами типа «своего рода» и «то, каким образом»; они собирались в баре по четвергам, а иногда кто-нибудь из них устраивал званые ужины, где Ифемелу в основном слушала, говорила мало, смотрела на них изумленно: эти люди, что ли, серьезно так взбешены импортом овощей, дозревающих в грузовиках? Они рвались прекратить детский труд в Африке. Они отказывались покупать одежду, пошитую низкооплачиваемыми работниками в Азии. Они смотрели на мир с непрактичной, сияющей рьяностью, которая трогала Ифемелу, но не убеждала. Окруженный этими людьми, Блейн сыпал отсылками, неведомыми ей, и казался далеким-далеким, словно принадлежал им, а когда наконец обращал на нее внимание, взгляд — теплый и любящий, ей вроде бы становилось легче.
Она рассказала родителям о Блейне — что она уезжает из Балтимора в Нью-Хейвен, жить с ним. Могла и соврать, изобрести новую работу или просто сказать, что хочет переехать.
— Его зовут Блейн, — сообщила она. — Он американец.
Ей послышался символизм в собственных словах, пролетевших тысячи миль до Нигерии, и она знала, что ее родители поймут. Они с Блейном не обсуждали женитьбу, но почву под ногами она ощущала твердо. Хотела, чтобы родители знали о нем — и о том, какой он хороший. Она употребила именно это слово — «хороший».
— Американский негр? — спросил отец оторопело.
Ифемелу прыснула.
— Папуля, никто больше не говорит так — «негр».
— А почему негр? У вас там ощущается значительная нехватка нигерийцев?
Она пренебрегла этим вопросом, все еще смеясь, и попросила передать трубку маме. Отмахиваться от отца и даже говорить ему, что она съезжается с мужчиной, за которым не замужем, она могла лишь потому, что жила в Америке. Правила сместились, провалились в трещины расстояний, чужедальности.
Мама спросила:
— Он христианин?
— Нет. Он дьяволопоклонник.
— Кровь Христова! — возопила мама.
— Мамочка, да, он христианин, — сказала Ифемелу.
— Тогда ладно, — сказала мама. — Когда он приедет представиться? Можешь спланировать все так, чтобы успеть за один раз — и в дверь постучать, и за невесту поторговаться, и вино принести, — сократит расходы, чтоб ему не кататься туда-сюда. Америка далеко…
— Мамочка, прошу тебя, мы пока все делаем постепенно.
Завершив разговор, Ифемелу, все еще веселясь, решила изменить название своего блога: «Расемнадцатое, или Различные наблюдения черной неамериканки за черными американцами (прежде известными как негры)».
ВАКАНСИЯ В АМЕРИКЕ: НАЦИОНАЛЬНЫЙ СУДИЯ ТОГО, «КТО ТУТ РАСИСТ»В Америке расизм существует, а расистов больше нет. Расисты — они все в прошлом. Расисты — злые белые люди с поджатыми губами, из фильмов об эпохе Гражданской войны. Дело в следующем: проявления расизма изменились, а вот язык — нет. В смысле, если вы никого не линчевали, вас нельзя именовать расистом. Если вы не изверг-кровосос вас нельзя именовать расистом. Кто-то должен собраться с духом и сказать, что расисты — не чудовища. Они люди с любящими семьями, обычная публика, платящая налоги. Кому-то надо взяться за эту работу — решать, кто расист, а кто нет. Или, может, пришло время вычеркнуть слово «расист». Подобрать что-то новенькое. Типа «синдром расового расстройства». Можно тогда поделить его на категории: слабовыраженный, средней тяжести, острый.
Глава 35
Однажды ночью Ифемелу проснулась сходить в туалет и услышала Блейна из соседней комнаты, он говорил по телефону, голос мягкий, утешающий.
— Прости, я тебя разбудил? Это моя сестра, Шэн, — сказал он, когда вернулся в постель. — Приехала обратно в Нью-Йорк, и сейчас у нее небольшой срыв по этому поводу. — Умолк. — Очередной маленький срыв. У Шэн много срывов. Поедешь в город со мной в эти выходные, повидать ее?
— Конечно. Чем она, повтори, пожалуйста, занимается?
— Чем только Шэн не занимается! Когда-то работала в хеджевом фонде. Потом бросила и объехала весь мир, немножко поработала в журналистике. Встретила одного гаитянина и перебралась с ним в Париж. Потом он заболел и умер. Это случилось очень быстро. Она еще немного пожила в Париже, решила вернуться в Штаты, но квартиру там оставила за собой. Уже примерно год она вместе с этим парнем, Овидио. Он — ее первые настоящие отношения после смерти Джерри. Довольно приличный кошак. Его на этой неделе нет, у него задачи в Калифорнии, и Шэн одна. Ей нравятся эти ее сборища, она их называет салонами. У нее поразительные друзья, в основном художники и писатели, они все приходят к ней домой и очень славно беседуют. — Умолк. — Она по-настоящему особенный человек.
Когда Шэн вошла в комнату, воздух вдруг исчез. Нет, это не Шэн дышала глубоко — ей не требовалось: воздух попросту плыл к ней, притянутый ее естественной властностью, и другим не оставалось ничего. Ифемелу вообразила безвоздушное детство Блейна, как он носился за ней, чтобы произвести впечатление, напомнить ей о своем существовании. Даже теперь, уже взрослым, он по-прежнему оставался младшим братом, исполненным отчаянной любви, все еще пытался завоевать расположение — которое, боялся он, никогда не получит. Блейн с Ифемелу прибыли к Шэн после обеда, и Блейн остановился поболтать с привратником, как болтал с их таксистом, везшим их с Пенсильванского вокзала, — в этой своей ненавязчивой манере, какую выказывал, братаясь с вахтерами, уборщиками, водителями автобусов. Он знал, сколько они зарабатывают и сколько часов трудятся, знал, что у них нет страховки.
— Привет, Хорхе, как дела? — Блейн произнес его имя на испанский манер: не Джордж, а Хорхе.
— Неплохо. Как ваши студенты в Йеле? — спросил привратник, обрадованный встречей — и тем, что Блейн преподавал в Йеле.
— С ума меня сводят, как обычно, — сказал Блейн. Затем указал на женщину, стоявшую у лифта спиной к ним, в обнимку с розовым ковриком для йоги: — О, а вот и Шэн. — Шэн была крошечной и красивой, с овальным лицом и высокими скулами, имперское лицо.
— Эй! — воскликнула она и обняла Блейна. На Ифемелу даже не посмотрела. — Я так рада, что прогулялась на пилатес. Оно уходит из тебя, если сам из него уходишь. Ты утром бегал?
— Ага.
— Только что переговорила еще раз с Дэвидом. Обещает прислать мне сегодня другие варианты обложки. Наконец-то они меня, кажется, услышали. — Она закатила глаза. Двери лифта распахнулись, она повела их внутрь, продолжая беседовать с Блейном, которому уже, похоже, стало не по себе, словно он ждал мига представить Ифемелу, мига, который Шэн не желала ему выделить. — С утра звонила директор по маркетингу. У нее эта прям невыносимая вежливость, какая хуже любого оскорбления, знаешь? И она такая говорит мне, как книготорговцам уже нравится обложка, то-сё, пятое-десятое. Чушь какая, — сказала Шэн.
— Это стадный инстинкт корпоративного книгоиздания. Они повторяют за всеми остальными, — заметил Блейн.
Лифт остановился на ее этаже, и она обернулась к Ифемелу:
— Ой, простите, я такая замотанная. Рада знакомству. Блейн говорил о вас без умолку. — Она глядела на Ифемелу — откровенно оценивая и не стесняясь откровенного оценивания. — Вы очень хорошенькая.
— Это вы очень хорошенькая, — сказала Ифемелу, удивляясь себе самой, поскольку она такими словами обычно не бросалась, однако почувствовала, что Шэн ее уже взяла в оборот: комплимент от Шэн сделал Ифемелу до странного счастливой. «Шэн особенная», — сказал Блейн, и Ифемелу поняла, что он имел в виду. У сестры Блейна был вид человека, неким манером избранного. Боги ткнули в нее волшебной палочкой. Если она и делала что-то обыденное, оно превращалось в таинство.
— Вам нравится комната? — спросила Шэн у Ифемелу, взмахом руки обводя броскую меблировку: красный ковер, синий диван, оранжевый диван, зеленое кресло.
— Уверена, это должно что-то значить, но я не врубаюсь.
Шэн рассмеялась — краткими смешками, словно бы оборванными до срока, будто ожидалось еще, но не возникло, а поскольку она лишь смеялась, но ничего не говорила, Ифемелу добавила:
— Интересно.
— Да, интересно. — Шэн встала у обеденного стола, забросила на него ногу, склонилась взяться за ступню. Тело ее — сплошь изящные мелкие изогнутые линии, ягодицы, груди, икры, — и была в ее движениях уверенность избранной: ей можно упражнять растяжку, закинув ногу на стол, когда ей заблагорассудится, даже если в доме гости. — Блейн показал мне «Расемнадцатое». Отличный блог, — сказала она.
— Спасибо, — отозвалась Ифемелу.
— У меня есть друг-нигериец, писатель. Знаете такого — Келечи Гарубу?
— Читала его работы.
— Мы обсудили ваш блог тут давеча, он уверен, что эта неамериканка — с Карибов, потому что африканцам плевать на расу. То-то он обалдеет, когда с вами познакомится! — Шэн умолкла, чтобы забросить на стол другую ногу, склонилась к ступне. — Он вечно беспокоится, что его книги плохо продаются. Я ему говорила, что раз хочет продаваться, то нужно писать всякие ужасы про своих же. Надо говорить, что за беды африканцев следует винить исключительно африканцев и что европейцы помогли Африке больше, чем навредили, и тогда он прославится и люди будут говорить, какой он откровенный!
Ифемелу рассмеялась.
— Интересный снимок, — сказала она, показывая на фотографию у бокового столика: Шэн держит над головой две бутылки шампанского, а вокруг нее — улыбающиеся бурые дети в обносках, где-то в латиноамериканских трущобах, судя по всему, позади них — лачуги с латаными оцинкованными стенами. — В смысле, буквально интересный.
— Овидио не хотел ее показывать, но я настояла. Предполагается ирония, очевидно.
Ифемелу вообразила настояние Шэн — простую фразу, которую не пришлось повторять дважды, чтобы Овидио засуетился.
— Так вы часто навещаете Нигерию? — спросила Шэн.
— Нет. Я вообще не была дома с тех пор, как приехала в Штаты.
— Почему?
— Поначалу было не по карману. А потом я работала и попросту времени не находила.
Шэн теперь смотрела прямо на нее, руки вытянуты в стороны и назад, словно крылья.
— Нигерийцы называют нас аката,[173] да? И это означает «дикий зверь»?
— Не уверена, что это означает «дикий зверь», — я на самом деле не знаю, что это означает, и не употребляю это слово. — Ифемелу вдруг начала чуть ли не запинаться. Шэн говорила правду, но все же от прямоты ее взгляда Ифемелу ощутила себя виноватой. Шэн источала властность — тонкого и опустошительного свойства.
Блейн появился из кухни с двумя высокими стаканами красноватой жидкости.
— Безалкогольные коктейли! — сказала Шэн с детским восторгом, принимая у Блейна стакан.
— Гранат, газированная минералка и немножко клюквы. — Блейн выдал Ифемелу второй стакан. — Так когда у тебя следующий салон, Шэн? Я рассказывал о них Ифемелу.
Когда Блейн рассказал Ифемелу о том, что Шэн называет свои сходки «салонами», он выделил это слово насмешкой, а сейчас произнес ег всерьез, по-французски: са-лён.
— А, думаю, скоро. — Шэн пожала плечами, мило и небрежно, попила из стакана, а затем склонилась вбок в растяжке, словно дерево на ветру.
Зазвонил ее телефон.
— Куда я его положила? Вероятно, Дэвид.
Телефон был на столе.
— О, это Люк. Позже перезвоню.
— Что за Люк? — спросил Блейн.
— Да этот француз, богатый. Смешно: я с ним столкнулась в аэропорту, нахер. Говорю ему: у меня есть парень, а он такой: «Тогда я буду восхищаться издали и пережидать». Он вот прямо так и сказал — «пережидать». — Шэн отхлебнула из стакана. — Мило это, как белые в Европе смотрят на тебя как на женщину, а не как на черную. Встречаться я с ним не хочу, ну к черту, просто хочу знать, что есть такая возможность.
Блейн кивал, соглашался. Если б кто-нибудь произнес то, что произнесла Шэн, он бы тут же взялся перебирать сказанное, отыскивать оттенки смысла и не согласился бы с подобным размахом, с упрощением. Как-то раз они смотрели по телевизору сюжет о разводе каких-то знаменитостей и Ифемелу сказала, что не понимает эту несгибаемую, недвусмысленную откровенность, какую американцы требуют от отношений.
— В каком смысле? — переспросил он, и она уловила тень несогласия в его голосе: он тоже верил в несгибаемую, недвусмысленную откровенность.
— Я к этому отношусь иначе — думаю, оттого, что я из третьего мира, — сказала она. — Быть ребенком третьего мира означает осознавать множество различных составляющих в себе самом и то, что откровенность и правда должны зависеть от контекста. — Ифемелу показалась умной самой себе — придумала такое вот объяснение, но Блейн покачал головой еще до того, как она договорила, и сказал:
— Это леность — так употреблять понятие «третий мир».
А сейчас он кивал вслед словам Шэн:
— Европейцы — не такие консервативные и зажатые в смысле отношений, как американцы. В Европе белые мужчины мыслят так: «Хочу горячую женщину». В Америке белые мыслят: «К черной не притронусь, а вот Хэлли Берри, может, и сойдет».
— Забавно, — сказал Блейн.
— Конечно, есть в этой стране ниша белых мужчин, встречающихся только с черными женщинами, но это фетиш такой и гадко, — продолжила Шэн и обратила сияющий взгляд на Ифемелу.
Ифемелу чуть не передумала возражать: странно, до чего сильно ей хотелось нравиться Шэн.
— Вообще-то у меня противоположный опыт. Я к себе испытываю гораздо больше интереса со стороны белых мужчин, чем афроамериканцев.
— Правда? — Шэн помолчала. — Видимо, это все ваша экзотичность — Подлинная Африканскость.
Ифемелу задела эта шероховатость пренебрежения Шэн, а следом это чувство обернулось колючей обидой на Блейна: Ифемелу пожалела, что он так пылко соглашается со своей сестрой.
У Шэн вновь зазвонил телефон.
— О, пусть бы уже Дэвид! — Она ушла с телефоном в спальню.
— Дэвид — ее редактор. Хотят взять на ее обложку некий сексуализованный образ — черный торс, и Шэн против этого сражается, — сказал Блейн.
— Да неужели. — Ифемелу потягивала напиток, листала какой-то журнал по искусству, все еще раздраженная на Блейна.
— Ты в порядке? — спросил он.
— В порядке.
Вернулась Шэн. Блейн глянул на нее:
— Все хорошо?
Она кивнула:
— Не возьмут. Все вроде бы наконец договорились.
— Отлично, — сказал Блейн.
— Вам бы пару дней побыть у меня гостевым блогером, когда книга выйдет, — сказала Ифемелу. — Потрясающе будет. Я бы с радостью вас позвала.
Шэн вскинула брови — это выражение лица Ифемелу прочесть не смогла и побоялась, что повела себя слишком слюняво.
— Да, думаю, можно, — сказала Шэн.
ОБАМА ПОБЕДИТ, ТОЛЬКО ЕСЛИ ОСТАНЕТСЯ ВОЛШЕБНЫМ НЕГРОМЕго пастор — жупел, поскольку это означает, что Обама на самом деле — не Волшебный Негр. Кстати, пастор довольно мелодраматичен, но вы вообще бывали в старых добрых церквях черных американцев? Чистый театр. Но о главном этот парень говорит взаправду: черные американцы (и уж точно его сверстники) знают Америку, отличную от Америки белых, — они знают Америку жестче, уродливее. Но такое говорить не полагается, потому что в Америке все хорошо и все одинаковые. А раз теперь пастор это сказал, может, и Обама думает так же, а если Обама думает так же, он, стало быть, не Волшебный Негр, а победить на американских выборах может только Волшебный Негр. «И что же такое Волшебный Негр?» — спросите вы. Черный мужчина, который беспредельно мудр и добр. Он никогда не действует под нажимом великих страданий, никогда не сердится, никогда не угрожает. Он всегда прощает всякое расистское фуфло. Он наставляет белого человека, как сокрушить в своем сердце печальное, но объяснимое предубеждение. Таких людей вы видели во многих фильмах. А Обама — прямехонько из центрового актерского костяка.
Глава 36
Для Марши, подруги Блейна, устроили в Хэмдене сюрприз — вечеринку на день рождения.
— С днем рождения, Марша! — сказала Ифемелу хором с остальными друзьями, стоя рядом с Блейном. Язык у нее во рту несколько отяжелел, а восторг получился чуточку деланым. С Блейном она прожила больше года, а в его дружеский круг не очень вписалась. — Ах ты гад! — сказала Марша своему мужу Бенни, смеясь, со слезами на глазах.
Марша с Бенни преподавали историю, родились на Юге и даже походили друг на друга: мелковатые, с медового оттенка кожей, в длинных локонах до шеи. Свою любовь они носили, как пряные духи, — источали очевидную взаимную приверженность, трогали друг друга, ссылались друг на друга. Наблюдая за ними, Ифемелу воображала такую жизнь для них с Блейном, в маленьком доме на тихой улице, по стенам — батик, африканские скульптуры косятся из углов, а сами они с Блейном пребывают в стойком напеве счастья.
Бенни разливал напитки. Все еще ошалевшая Марша бродила по комнате, смотрела на подносы заказанной еды, расставленные на обеденном столе, — и на гроздь воздушных шариков, болтавшихся под потолком.
— Когда ты все это успел, детка? Я же всего на час отлучилась!
Она обняла каждого, вытирая слезы с глаз. Перед Ифемелу по лицу у Марши пробежала рябь тревоги, и Ифемелу поняла, что Марша не помнит ее имя.
— Как я рада тебе, спасибо, что пришла, — сказала Марша с двойной дозой искренности, подчеркнула «как», будто пытаясь извиниться за то, что забыла имя Ифемелу. — Малёк! — обратилась она к Блейну, тот обнял ее и слегка приподнял, оба хохотали.
— Ты легче, чем была на прошлом дне рождения! — объявил Блейн.
— И выглядит моложе с каждым днем! — добавила Пола, бывшая девушка Блейна.
— Марша, ты свой секрет не сдашь? — спросила не знакомая Ифемелу женщина, высветленные волосы — пышной прической, слово платиновый шлем.
— Ее секрет — хороший секс, — серьезно сказала Грейс, корейская американка, преподававшая афроамериканскую культуру, крошечная, худенькая, вечно в фасонистых просторных облачениях — казалось, она парит в вихре шелка. «Я — диковинка, христианская чеканушка левого толка», — сказала она Ифемелу, когда они знакомились.
— Слыхал, Бенни? — спросила Марша. — Наш секрет — хороший секс.
— Так и есть! — отозвался Бенни и подмигнул ей. — Эй, кто-нибудь видел обращение Барака Обамы сегодня утром?
— Да оно весь день в новостях, — сказала Пола. Низкорослая блондинка с чистой розоватой кожей, походница, пышущая здоровьем, и Ифемелу подумывала, не ездит ли она верхом.
— У меня нет телевизора, — сказала Грейс, вздохнув с самоиронией. — Я совсем недавно продалась и купила себе мобильный.
— Еще покажут, — сказал Бенни.
— Давайте есть! — Это Стёрлинг сказал, который богатый, чьи деньги происходили, по словам Блейна, из старого бостонского капитала: и Стёрлинг, и его отец — наследственные гарвардские студенты. Стёрлинг исповедовал легкую левизну и общую доброту, изувеченный пониманием собственных многочисленных привилегий. Он никогда не позволял себе иметь мнение. «Да, понимаю, о чем вы», — частенько говаривал он.
Еду употребили со множеством похвал и вина — жареную курицу, зелень, пироги. Ифемелу брала себе по чуть-чуть, довольная, что нахваталась орехов перед выездом: негритянскую кухню она недолюбливала.
— Я такого вкусного кукурузного хлеба не ел много лет, — сказал Нэйтен, усевшись рядом с ней. Он преподавал литературу, невротично смаргивал за очками; Блейн говорил, что это единственный человек на весь Йель, которому он полностью доверяет. Нэйтен объявил ей несколькими месяцами ранее — голосом, исполненным высокомерия, — что не читал ни единой художественной книги, изданной после 1930 года. «После тридцатых все покатилось по наклонной», — пояснил он.
Она доложила об этом Блейну, тоном раздраженным, едва ли не обвиняющим, и добавила, что академики — не интеллектуалы: им не любопытно, они городят себе скучные шатры узкопрофильного знания и надежно в них прячутся.
Блейн сказал в ответ:
— О, это просто у Нэйтена заморочки. Дело не в академичности.
Когда речь заходила о его друзьях, в тоне Блейна появлялась эта новая оправдательность — возможно, он чувствовал, что Ифемелу при них не в своей тарелке. Когда они приходили на какую-нибудь лекцию, он обязательно говорил потом, что могло получиться и лучше или что первые десять минут были скучные, будто старался предвосхитить ее критику. Последнюю лекцию, которую оба посетили, читала Пола, его бывшая, в колледже в Миллтауне: Пола стояла у доски, в темно-зеленом платье с запахом и в сапогах, говорила гладко и убежденно, одновременно подначивая и чаруя ауди торию, — молодая пригожая дама-политолог, которой явно светит постоянная профессорская ставка. Она часто поглядывала на Блейна, как студентка — на профессора, оценивая свое выступление по выражению его лица. Она говорила, а Блейн все кивал и кивал, а один раз даже вздохнул вслух, будто ее слова подарили ему родное и утонченное озарение. Они остались хорошими друзьями — Пола и Блейн, — вращались в тех же кругах, после того как она ему изменила с женщиной, которую тоже звали Полой, а теперь именовавшуюся Пи, чтобы их различали. «Наши отношения были уже какое-то время непростыми. Она сказала, что с Пи у них просто эксперимент, но я видел, что там гораздо больше, — и оказался прав, поскольку они по-прежнему вместе», — сказал Блейн Ифемелу, а ей это все показалось слишком благопристойным, слишком цивилизованным. Даже дружелюбие Полы по отношению к самой Ифемелу выглядело чересчур выскобленным.
— А давай бросим его и пойдем выпьем? — сказала Пола Ифемелу в тот вечер после лекции, щеки у нее горели от возбуждения — и от облегчения, что все обошлось.
— Я устала, — ответила Ифемелу.
Блейн встрял:
— А мне надо готовиться к завтрашним занятиям. Давайте в эти выходные что-нибудь придумаем, ладно? — И он обнял Полу на прощанье, а на обратном пути в Нью-Хейвен спросил у Ифемелу: — Неплохо, скажи?
— Я не сомневалась, что у тебя с минуты на минуту оргазм случится, — сказала она, и Блейн засмеялся. Она подумала, наблюдая за Полой, что с ее повадками Блейновы совпадают так, как не совпадают с ее, Ифемелу, — подумала она об этом и теперь, глядя, как Пола ест третью добавку капусты, сидя рядом со своей девушкой Пи и смеясь над чем-то, что сказала Марша.
Женщина со шлемообразной прической ела капусту руками.
— Нам, людям, не полагается питаться с помощью приборов, — сказала она.
Майкл, сидевший рядом с Ифемелу, громко фыркнул.
— А чего тогда не поселиться в пещере? — спросил он, и все посмеялись, а Ифемелу не была уверена, что он шутит. Ему не хватало терпения на разговоры с причудью. Ифемелу он нравился, косички «кукуруза» сбегали по его черепу до шеи, а лицо у него вечно было язвительным, насмешливым к сентиментальности.
— Майкл — приличный кошак, но очень уж корчит из себя приземленного, и потому кажется, будто он — сплошной нигилизм, — сказал Блейн, когда она познакомилась с Майклом. Майкл отсидел в тюрьме за угон автомобиля, когда ему было девятнадцать, и обожал приговаривать: «Некоторые черные не ценят образования, пока в тюрьме не окажутся». Он был фотографом на стипендии, и когда Ифемелу впервые увидела его снимки, черно-белые, в пляшущих тенях, ее изумила их утонченность и уязвимость. Она ожидала более суровых образов. Сейчас одна из тех фотографий висела на стене у Блейна в квартире, напротив ее письменного стола.
Пола сказала через стол:
— Я тебе говорила, что задаю студентам читать твой блог, Ифемелу? Интересно, до чего безопасно они мыслят, а я хочу выпихнуть их из зоны комфорта. Последний пост мне очень понравился — «Дружелюбные советы нечерным американцам: как реагировать, когда черный американец рассуждает о чернокожести».
— Забавно! — воскликнула Марша. — Я хочу почитать.
Пола вытащила мобильник, повозилась с ним и начала читать вслух.
Дорогой нечерный американец, если черный американец рассказывает тебе о своем жизненном опыте черного, прошу тебя, не бросайся приводить примеры из собственной жизни. Не говори: «Вот прям как у меня…» Ты страдал. Все в мире страдают. Но именно из-за того, что ты — черный американец, тебе страдать не приходилось. Не спеши подыскать иные объяснения случившемуся. Не говори: «Ой, дело не в расе, а в классе. Ой, дело не в расе, а в тендере. Ой, дело не в расе, это все Печенюшник».[174] Видишь ли, черные американцы вообще-то не ХОТЯТ, чтоб дело было в расе. Они бы рады были, если б расистской хрени не происходило. А потому, когда они утверждают, что дело в расе, вероятно, дело именно в ней? Не говори: «Я не различаю цветов», потому что, если ты цветов не различаешь, тебе стоит показаться врачу, а когда по телевизору показывают подозреваемого преступника и он черный, ты видишь лишь размытую лилово-серо-беловатую фигуру. Не говори: «Устал я уже от разговоров о расах» или «Единственная раса — человечество». Черные американцы тоже устали от разговоров о расе. Им бы в радость их не вести. Но всякая херня продолжает случаться. Не предваряй свой ответ словами: «У меня в лучших друзьях черный», потому что какая разница и кому какое дело, у тебя может быть лучший друг черный, а ты при этом все равно творишь расистскую херню, да и вообще, может, это вранье — то, что он «лучший», а не то, что «друг». Не говори, что твой дед был мексиканцем и ты поэтому не можешь быть расистом (приглашаю почитать про это побольше в посте «Объединенной лиги угнетенных не существует»). Не вспоминай страдания своих ирландских прапредков. Разумеется, они огребли будь здоров от традиционной Америки. Как и итальянцы. Как и выходцы из Восточной Европы. Но существовала иерархия. Сто лет назад белые этносы терпеть не могли, когда их терпеть не могут, но это еще куда ни шло: черные были ниже их в пирамиде. Не говори, что твой дед был крепостным в России, когда тут было рабство, потому что значение имеет лишь одно: ты — американец, а быть американцем означает огрести все кучно, и американские активы, и американские долги, а Джим Кроу[175] — охренеть какой должок. Не говори, что это как антисемитизм. Нет, не как. В ненависти к евреям есть намек на зависть — экие они ушлые, евреи эти, все-то к рукам прибрали, евреи эти, — и признаем все же, что зависть сопровождает какое-никакое уважение, пусть и брюзгливое. В ненависти к черным американцам нет намека на зависть — экие они ленивые, эти черные, экие они неумные, эти черные.
Не говори: «Ой, с расизмом покончено, рабство отменено давным-давно». Мы говорим о бедах с 1960-х и далее, а не с 1860-х. Если встретишь пожилого черного из Алабамы, он, может, и вспомнит, как ему приходилось сходить с тротуара, когда мимо шагал белый. Я тут на днях купила винтажное платье на «еБэе», сделанное в 1960-е, в отличном состоянии, и часто ношу его. Когда его носила первая обладательница, черные американцы не могли голосовать из-за того, что они — черные. (А возможно, первая обладательница была из тех женщин на сепийных фотоснимках, стоявших у школ рядом с ордами, вопившими «Обезьяна!» на черных детишек, потому что они не желали, чтобы эти дети учились вместе с их белыми детьми. Где теперь те женщины? Крепко ли им спится? Не подумвают ли пойти покричать «Обезьяна»?) И наконец, не говори тоном «будемте справедливы»: «Но черные тоже расисты». Потому что, ну конечно, у всех у нас есть предубеждения (я не выношу некоторых своих кровных родственников — жадную, самовлюбленную публику), но расизм — это власть отдельной группы, и в Америке эта группа — белые. Как так? Ну, с белыми не обращаются как с фуфлом в верхних классах афроамериканского общества, и белым не отказывают в банковских займах и ипотеках именно потому, что они белые, а черные судьи не раздают белым преступникам худшие приговоры, чем черным, за одинаковые преступления, черные полицейские не останавливают белых за нахождение за рулем белыми, черные компании не отказывают в найме людям, у которых имя похоже на белое, черные учителя не говорят белым детям, что им не хватает ума, чтобы стать врачом, черные политики не выдумывают уловок, чтобы уменьшить избирательную силу белых посредством махинаций, рекламные агентства не говорят, что не могут использовать белых моделей для рекламы гламурных товаров, потому что те не считаются «вдохновляющими» для «мейнстрима».
После такого списка «не» что же все-таки говорить? Не знаю. Попробуй, может, послушать. Услышать, что говорят. И помни: это не про тебя. Черные американцы рассказывают это тебе, не обвиняя. Они просто рассказывают как есть. Если непонятно — переспроси. Если неловко задавать вопросы — скажи, что тебе неловко задавать вопросы, и задавай их все равно. Когда вопрос из чистого истока, это легко учуять. Слушай дальше. Людям иногда хочется, чтобы их просто услышали. Так выпьем же за возможности дружбы, связи и понимания.
Марша проговорила:
— Мне очень понравилось про платье!
— Гадко-потешно это, — сказал Нэйтен.
— Ты небось купаешься в гонорарах за выступления, при таком-то блоге, — сказал Майкл.
— Большая их часть отправляется моим голодным родственникам в Нигерию, — сказала Ифемелу.
— Хорошо, должно быть.
— Хорошо — что?
— Знать, откуда происходишь. Предков, что уходят корнями, вот это все.
— Ну, — сказала она. — Да.
Майкл посмотрел на нее, лицо у него сделалось такое, что ей стало не по себе: неясно было, что в этих глазах, но тут он отвел взгляд.
Блейн говорил подруге Марши — той, в платиновом шлеме:
— Пора нам покончить с этим мифом. Нет ничего иудеохристианского в американской истории. Католики и евреи никому не нравились. Тут англо-протестантские ценности, а не иудео-христианские. Даже Мэриленд очень быстро перестал быть таким уж дружелюбным к католикам. — Он резко прервал себя, вытащил из кармана телефон и встал. — Простите, ребята, — сказал он и обратился вполголоса к Ифемелу: — Это Шэн. Я сейчас, — и ушел в кухню разговаривать.
Бенни включил телевизор, и все увидели Барака Обаму, худого человека в черном пальто, которое выглядело на размер больше нужного, а вел он себя неуверенно. Заговорил, и в холодном воздухе изо рта у него полетели облачка пара, словно дым:
— И потому, в тени Старого Капитолия штата, где Линкольн когда-то призвал разобщенный парламент объединиться, где всё еще живы общие надежды и общие мечты, я стою перед вами сегодня и объявляю свою кандидатуру в президенты Соединенных Штатов Америки.[176]
— Ума не приложу, как им удалось его уломать. У этого парня есть потенциал, но ему надо сначала подрасти. Веса набрать. Все испортит для черных — близко даже не подойдет, и черному кандидату еще пятьдесят лет в этой стране ничего светить не будет, — сказала Грейс.
— Мне от него хорошо прям! — сказала Марша, смеясь. — Нравится мне это — затея строить Америку большей надежды.
— По-моему, этому может выгореть, — сказал Бенни.
— Ой, да не победит он. Они ему задницу отстрелят сперва, — сказал Майкл.
— Как это свежо — видеть политика, который улавливает тонкости, — сказала Пола.
— Да, — сказала Пи. У нее были чрезмерно накачанные руки, тощие и бугристые от мышц, эльфийская стрижка, сильная взвинченность: она была из тех, чья любовь удушает. — Он такой умный, такой внятный.
— Ты прямо как моя мама, — сказала Пола колючим тоном тайной ссоры в полном разгаре: у слов имелись вторые значения. — Что такого замечательного в том, что он внятный?
— У нас гормоны, Поли? — спросила Марша.
— Еще какие! — сказала Пи. — Ты заметила, что она съела всю курицу?
Пола не обратила на Пи внимания и, словно назло, потянулась за очередным куском тыквенного пирога.
— А ты что думаешь об Обаме, Ифемелу? — спросила Марша, и Ифемелу решила, что, должно быть, Бенни или Грейс шепнули ей на ухо ее имя и Марша теперь рвалась явить ей свое знание.