Пункт назначения: Счастье Хари Йоханн
– У меня есть все, что могла бы желать женщина. У меня хороший муж, который обеспечивает меня. Красивый дом с забором из штакетника. Двое здоровых детей. У меня есть машина. Нет ничего, из-за чего я могла бы расстраиваться. Но посмотрите на меня, я чувствую себя ужасно. Должно быть, я рассыпаюсь изнутри. Пожалуйста, пропишите мне валиум.
Феминистская классика описывает много таких женщин. Миллионы из них говорили то же самое. И они верили в то, о чем говорили. Они были искренни. И все же, если б мы могли вернуться в те времена на машине времени, мы бы сказали: «У вас есть все, что могла бы хотеть женщина, согласно стандартам культуры. У вас нет ничего, из-за чего стоит расстраиваться, согласно стандартам культуры». Теперь мы понимаем, что стандарты культуры были неверны. Женщинам нужно больше, чем дом, машина, муж и дети. Им нужно равноправие, интересная работа и право на самоопределение. Мы бы сказали, не они разваливаются. А культура.
Я понял, раз стандарты культуры были ложными тогда, они и сейчас могут быть такими. У человека может быть все, что нужно, согласно стандартам культуры. Однако эти стандарты могут сильно отличаться от истинных потребностей человека, делающих жизнь хорошей или хотя бы сносной. Культура может нарисовать картинку того, что вам «нужно» для счастья, – все эти ложные ценности, которые во мне воспитывали и которые совершенно не соответствуют тому, что действительно нужно[250].
Я снова подумал о своем пожилом друге, так внезапно впавшем в отчаяние. Он сказал, что никому не нужен и никто не интересуется старым человеком. С определенного момента никто не замечает его, а это так унизительно, что он не может этого переносить. Сейчас я понимаю, что мне хотелось видеть это как дисфункцию мозга. Мне не хотелось считать, что это наша культура сотворила с ним такое. Я был как доктор, рассказывающий домохозяйке из 1950-х, что единственная причина, по которой женщина может чувствовать себя несчастной, – это дефект мозга или нервной системы. Но никак этим не может быть отсутствие работы, творчества и контроля над собственной жизнью.
Вторая причина, по которой мы цепляемся за идею, что проблемы вызваны отклонениями в мозге, лежит еще глубже. Долгое время людям с депрессией и тревогой говорили, что их беда нереальна. Это лень, слабость и потакание себе. Мне это говорили много раз в жизни. Британский «мудрец» правого крыла Кэти Хопкинс[251] недавно высказала, что депрессия – это «главный паспорт одержимости собой. Люди, возьмите себя в руки». Вдобавок она предложила им выйти на пробежку и преодолеть свои стоны.
Наше сопротивление такой злобности заключается в разъяснении, что депрессия – это болезнь. Никто не стал бы грубить человеку, болеющему раком, и говорить ему: «Соберись». Поэтому так же жестоко это по отношению к человеку, страдающему депрессией и тяжелой формой тревоги. От этого позора можно избавиться через терпеливое объяснение, что депрессия – такое же заболевание, как диабет или рак.
Если бы я предоставил людям доказательства того, что депрессия возникает не в результате проблемы мозга или организма, я заново дал бы зеленую улицу для всех этих издевательств. Посмотрите! Даже вы понимаете, что это не болезнь, например, как рак. Поэтому возьмите себя в руки!
Мы с учеными пришли к мнению, что единственный способ уйти от издевательств – это объяснить людям, что депрессия – биологическое заболевание с чисто биологическими причинами. Итак, основываясь на этом положительном мотиве, мы изо всех сил пытались найти биологические действия и держали их в качестве доказательства, чтобы поставить на место насмешников.
Этот вопрос беспокоил меня месяцами. Однажды я обсуждал его с неврологом Марком Льюисом. Он спросил, почему я предположил, что определение депрессии как болезни поможет людям уберечься от издевательств. «Все с самого начала знали, что СПИД – болезнь, – говорил он. – Но это не уберегло людей со СПИДом от ужасного отношения к ним. Их до сих пор клеймят, и клеймят сильно».
Никто никогда не сомневался, что проказа – болезнь, но прокаженные преследовались на протяжении тысячелетий.
Я никогда не думал об этом раньше, и меня это словно ударило. Неужели, если называть что-то болезнью, это уменьшит издевательства по отношению к людям? Потом я обнаружил, что в 1997 году исследовательская группа из Университета Обурн в Алабаме занималась именно этим вопросом. Руководитель группы профессор Шейла Мехта, у которой я позже брал интервью, начала эксперимент. Она хотела выяснить: если говорить о чем-то как о болезни, станут ли окружающие добрее или жестче по отношению к страдающим.
Людей, принимающих участие в эксперименте, заводили в комнату. Там им объясняли, что они пройдут тест для выяснения, как люди принимают новую информацию. Потом их просили подождать, пока все приготовят. Участники ждали, а человек рядом с ними начинал разговор.
Люди не знали, что человек, болтающий с ними, был актером. Невзначай он упоминал, что страдает психическим заболеванием, а потом говорил одну из двух вещей. Он мог сказать, что его заболевание, как любое другое, является результатом того, что биохимия не работает так, как надо. Или он говорил, что оно возникло в результате событий в жизни – например, трудного детства.
Потом участники шли в другую комнату, и им говорили, что тест начинается.
Далее их учили нажимать на кнопки сложной модели. Затем они должны были научить делать то же самое другого человека из эксперимента. Участники не знали, что и он актер. Им говорили, что в ходе эксперимента хотят выяснить, как люди обучаются этим операциям. В этом и была ловушка. Когда человек не справлялся с правильным нажатием кнопок, обучающему следовало стукнуть по большой красной кнопке. Это вызывало электрический удар по человеку. Удар не покалечит и не убьет его, но причинит боль.
Если актер делал все неверно, участники подключали серию ударов. В действительности он только притворялся, что его ударяет током. Но люди не знали об этом. Люди знали только то, что причиняют ему боль.
Шейла и другие экспериментаторы хотели узнать[252], будет ли разница в количестве и силе атак на актера в зависимости от причины его депрессии.
Оказалось, что люди скорее причиняли боль тому, чье психическое заболевание является биохимическим следствием, чем тому, кто приобрел его в результате жизненных событий. Понимание, что депрессия является заболеванием, никак не уменьшало враждебности. В действительности оно только ее усиливало.
Этот эксперимент, как и многие, о которых я узнал, на что-то нам указывает. Долгое время нам говорили, что существует только два варианта того, как нам стоит относиться к депрессии. Либо это моральное падение – признак слабости, либо это заболевание мозга. Ни один из них не способствовал успешному лечению или прекращению жестокого обращения. Все, о чем я узнал, предлагало третий вариант: рассматривать депрессию в значительной степени как реакцию на то, как мы живем.
По словам Марка, этот способ лучше. Потому что если это врожденное биологическое заболевание, то самое большее, на что человек может надеяться от других людей, – это сочувствие. То есть он, со своим отличием, заслуживает их великодушной доброты. Но если это реакция на то, как мы живем, можно получить нечто более богатое – эмпатию. Потому что это может случиться с любым из нас. Это не какая-то инопланетная штука. Это универсальный человеческий источник уязвимости.
Доказательство подтверждает, что Марк прав. Такой взгляд делает людей менее жестокими к себе и другим.
Странно то, что все узнанное мной ни для кого не должно было быть спорным или новым. Как я уже писал, психиатров на протяжении десятилетий обучали так называемой биопсихосоциальной модели[253]. Им рассказывали, что депрессия и тревога имеют три вида причин[254]: биологическую, психологическую и социальную. Почти никому из всех, кого я знаю с депрессией и тяжелой формой тревоги, врачи не рассказывали об этом. Большинству не было предложено никакой помощи, кроме лекарств, подправляющих химию мозга.
«ПРЕДСТАВЬТЕ СЕБЕ, ЧТО ВАШ БРАК ТОЛЬКО ЧТО РАСПАЛСЯ, ВЫ ПОТЕРЯЛИ СВОЮ РАБОТУ И ТОМУ ПОДОБНОЕ. У ВАШЕЙ МАТЕРИ ТОЛЬКО ЧТО БЫЛ ИНСУЛЬТ. СО ВСЕМ ЭТИМ ДОВОЛЬНО СЛОЖНО СПРАВИТЬСЯ. ПОСКОЛЬКУ ВЫ ЧУВСТВУЕТЕ СИЛЬНУЮ БОЛЬ В ТЕЧЕНИЕ ДЛИТЕЛЬНОГО ПЕРИОДА, МОЗГ НАЧИНАЕТ СЧИТАТЬ, ЧТО ИМЕННО В ЭТИХ УСЛОВИЯХ ВАМ ПРИДЕТСЯ ВЫЖИВАТЬ С ЭТОГО МОМЕНТА. ПОЭТОМУ ОН МОЖЕТ НАЧАТЬ АННУЛИРОВАТЬ СИНАПСЫ, ДАРЯЩИЕ РАДОСТЬ И УДОВОЛЬСТВИЕ, И УКРЕПЛЯТЬ ТЕ, КОТОРЫЕ РАБОТАЮТ НА СТРАХ И ОТЧАЯНИЕ».
Я хотел понять почему. Для этого я поехал в Монреаль, чтобы встретиться с Лоуренсом Кирмайером, заведующим кафедрой социальной психиатрии при Университете Макгилла. Я читал, что он является самым просвещенным человеком по этим вопросам.
– В психиатрии все изменилось[255], – сказал он. Затем он объяснил мне еще две важные причины, почему нам рассказывают только истории о нашем мозге и наших генах. – Психиатрия претерпела настоящее сужение из этого биопсихосоциального подхода. Пока некоторые люди по-прежнему признают его только на словах, основная психиатрия стала очень биологической. – Он нахмурился. – Это очень проблематично. Мы закончили с «сильно упрощенной картиной» депрессии, которая не смотрит на социальные факторы… Но, на мой взгляд, на более глубоком уровне психиатрия не смотрит на основные человеческие процессы.
Одна из причин заключается в том, что «гораздо сложнее сказать с политической точки зрения»[256] о том, как много людей чувствуют себя ужасно из-за устройства современного общества. Для нашей системы «неолиберального капитализма» больше подходит говорить: «Хорошо, мы дадим вам работать более эффективно, но пожалуйста, не начинайте допрос… потому что это дестабилизирует все и вся».
По его мнению, это наблюдение согласуется с другой важной причиной.
– Фармацевтические компании являются основными силами, формирующими психиатрию. Потому что это огромный бизнес – миллиарды долларов, – сказал он.
Они оплачивают счета, поэтому в основном и устанавливают повестку дня. Очевидно, им выгодно рассматривать нашу боль как химическую проблему с химическим решением. В результате как общество мы столкнулись с искаженным чувством собственного бедствия. Лоуренс Кирмайер посмотрел на меня и сказал, что очень тревожен тот факт, что вся программа психиатрических исследований должна выглядеть так.
Несколько месяцев спустя доктор Руфус Мей, британский психолог, сказал мне: объяснение людям того, что их расстройство вызвано в основном или в целом биологической дисфункцией, влечет за собой несколько опасных последствий для них.
Во-первых, говоря это, «человека оставляют бессильным, считающим себя ненормальным из-за неполноценности мозга». Во-вторых, «это настраивает нас против нас самих». То есть в нашей голове начинает происходить борьба. С одной стороны, существует чувство подавленности, вызванное дисфункцией мозга или генов. С другой стороны, есть здоровая часть нашего «я». Мы только можем надеяться на то, что получится накачать врага внутри лекарствами до повиновения, причем навсегда.
В этом есть нечто более глубокое. Объяснение говорит человеку, что в его расстройстве нет ничего значимого, все дело в дефектных тканях. Но Руфус думает иначе.
– Мне кажется, мы чувствуем себя подавленными по уважительным причинам.
Я понял, это было самым большим отличием старого объяснения депрессии и тревоги от нового. Старое объяснение говорит, что стресс – крайне иррационален и вызван неисправностью нашего мозгового аппарата. С точки зрения нового объяснения беда, хотя и очень болезненная, на самом деле рациональна и имеет логическое объяснение.
Руфус говорит своим пациентам с депрессией или беспокойством: «Вы не сумасшедший, чтобы чувствовать себя таким расстроенным. Вы не рассыпаетесь изнутри. Вы не являетесь неполноценным». Иногда он цитирует восточного философа Джидду Кришнамурти[257], который говорил: «Не хватит никакого здоровья, чтобы приспособиться к этому глубоко больному обществу».
Теперь я понял, что моя задача – вернуть смысл моей боли, нашей боли.
Часть третья
Восстановление связей, или Совсем другой антидепрессант
Глава 14
Корова
В начале XXI века южноафриканский психиатр доктор Дерек Саммерфилд приземлился в Камбодже, в типичной для Южной Азии сельской местности. Мирные рисовые поля тянулись до самого горизонта. Большинство людей занимались здесь выращиванием риса, как и их предки в течение нескольких веков. У них была одна проблема. Время от времени один из них вставал на вершину земляной насыпи, и взрыв эхом разносился по полям. Старые наземные мины со времен войны с США[258] в 1960–1970 гг. все еще лежали здесь.
Дерек находился там, чтобы узнать, как опасность влияет на психическое здоровье местного населения. (Собирая материал для этой книги, я ездил туда тоже.) По чистой случайности перед тем, как он туда приехал, впервые в Камбодже стали продаваться антидепрессанты. Однако у компаний, торгующих ими, возникла проблема. Оказалось, что нет слова-эквивалента к «антидепрессантам» в кхмерском языке. Казалось, это здорово их озадачило.
Дерек пытался объяснить. Он говорил, что депрессия – это глубокое чувство грусти, от которого никак не получается избавиться. Камбоджийцы серьезно об этом задумались и сказали, что среди них есть немного таких людей. Они привели пример. У одного фермера оторвало левую ногу взрывом мины. Он пришел к медикам за помощью, ему прикрепили протез, но он так и не поправился. Он постоянно переживает о будущем и полон отчаяния.
Камбоджийцы объяснили, что им не нужны эти новомодные антидепрессанты, потому что у них уже есть свои, не хуже этих. Дерек был заинтригован и попросил объяснить поподробнее.
Когда люди поняли, что подорвавшийся на мине человек подавлен, врачи и соседи сидели с ним и говорили о его жизни и проблемах. Они поняли, что даже с новым протезом старая работа на рисовых полях ему не под силу. Он постоянно переживал стресс и испытывал физическую боль, что заставляло его сдаться и желать смерти. И им пришла в голову идея. Они решили, что он вполне может стать фермером по производству молочной продукции. Для этого не так больно передвигаться на протезе, а работа будет отвлекать от тяжелых воспоминаний. Поэтому они купили ему корову.
В последующие месяцы жизнь этого человека изменилась. Его депрессия, которая была очень глубокой, ушла совсем.
«Понимаете, доктор, корова была и обезболивающим, и антидепрессантом», – говорили они Дереку.
Для них антидепрессант не то, что меняет химию мозга. Для их культуры такая мысль неестественна. Антидепрессант – это коммуна и совместная поддержка человека в депрессии, чтобы он смог изменить свою жизнь.
Когда Дерек задумался над этим, он понял, что это правда. Подобный случай имел место в его психиатрической практике в прошлом, когда он работал в ведущей лондонской больнице. Он подумал о людях, которых лечил там[259], и его вдруг поразило.
– Изменения наступали, когда я обращал внимание на социальную ситуацию, а не на то, что творится у них между ушами, – рассказывал он мне потом за кружкой пива.
Это кажется странным для большинства из нас на Западе в эпоху химических антидепрессантов. Нам говорят, что депрессия вызывается химическим дисбалансом, поэтому мысль о корове в качестве антидепрессанта кажется нам почти шуткой. Но вот в чем суть. Депрессия фермера из Камбоджи прошла, когда изменились его социальные условия. Это не индивидуалистическое решение. Ему не говорили: проблема у тебя в голове, возьми себя в руки и проглоти пилюлю. Это было коллективное решение. Он никогда бы не смог приобрести корову самостоятельно. Он не мог бы принять решение в одиночку, потому что был слишком подавлен и вдобавок у него не было денег. И все же его проблема была решена, и отчаяние отступило.
Путешествуя по Юго-Восточной Азии, встречаясь с подобными людьми и поговорив с Дереком, я начал впервые задаваться вопросом: «А что, если мы все это время не то понимали под антидепрессантом?» Мы считали, что антидепрессанты – это таблетки, которые мы глотаем раз (или чаще) в день. А что, если б мы начали думать об антидепрессантах как о чем-то совсем ином? Что, если перемена в образе жизни тоже могла бы считаться антидепрессантом? Может быть, нам нужно расширить наше представление о том, что такое антидепрессант?
Вскоре я обсудил все, что узнал, с клиническим психологом доктором Люси Джонстон. Она сказала, что находит все это достаточно убедительным. Хотя заметила, что теперь мне придется ответить на другой вопрос.
– Что изменилось бы теперь[260], когда ты пошел бы к врачу и он или она «диагностировали» бы у тебя «потерю связи»? Что произошло бы тогда? – спросила она.
Так как мы неправильно обозначали проблему, то находили ошибочные решения. Если это главным образом проблема мозга, то имеет смысл первоначально искать ответы в нем. Но если это в значительной степени зависит от того, как мы живем, то в первую очередь ответы не в мозге, а в нашей жизни. Откуда, хотел бы я знать, мне можно было бы начать?
Казалось понятно: если разрыв связей – главный источник депрессии и тревоги, нужно найти способы восстановления связей. Поэтому я изъездил тысячи миль, проводя интервью с любым, кто мог бы в этом разбираться.
Я очень скоро обнаружил, что этот вопрос еще менее изучен, чем причины депрессии и тревоги. Можно заполнить авиаангары исследованиями о том, что происходит в мозге человека с депрессией. Можно заполнить огромный самолет исследованиями социальных причин депрессии и тревоги. И нельзя заполнить даже игрушечный самолетик исследованиями по восстановлению связей.
Однако со временем я смог обнаружить семь способов воссоединения, которые предлагают в качестве лечения депрессии и тревоги. Я начал думать о них как о социальных и психологических антидепрессантах. Оглядываясь сегодня на те семь решений, о которых я узнал, понимаю две вещи: они могут казаться слишком маленькими и в то же время – невероятно большими.
В каком-то смысле эти семь форм воссоединения являются только первыми, пробными шагами, потому что построены на предварительном раннем исследовании. Хочу подчеркнуть, что мы находимся на ранних этапах их понимания. Хотя есть доказательства, что они справляются с депрессией и тревогой, которые мы переживаем. Также верно и то, что они только начало и людям с депрессией предстоит еще много сделать, даже если в лечении будут задействованы они все. Я думаю, что если приглядеться к ним повнимательнее, можно заметить альтернативное направление. Формы воссоединения не предлагают программу. Они представляют собой точки на компасе, указатели направления.
В другом смысле предлагаемые формы воссоединения покажутся дерзкими, потому что они требуют больших изменений и в личной жизни, и в более широких кругах. И все это тогда, когда мы потеряли веру в возможность коллективных перемен. Время от времени я задаю себе вопрос: «А не слишком ли многого я хочу?» Но, поразмыслив над этим, я понял, что смелость изменений, которые нам сейчас нужны, никак не связана со мной. Она показывает, насколько глубоко засела эта проблема. Если изменения кажутся большими, то это потому, что и проблема большая.
Однако то, что проблема большая, вовсе не говорит о невозможности ее решения.
Хочу быть откровенным с вами в том, что я чувствовал, пока проводил исследование. Когда я надевал журналистскую шляпу и расспрашивал людей, то находил это увлекательным. Потом я возвращался в гостиничный номер, и часто наступал нелегкий момент, когда мне приходилось думать о том, как это связано с моей собственной жизнью. Все, что рассказывали мне ученые, каждый по-своему, так это то, что всю взрослую жизнь я искал объяснения своей депрессии и тревоги не в том месте. Настроить свой разум и суметь разглядеть источник своей боли там, где они мне говорили, было совсем нелегко.
Именно в таком состоянии духа я оказался в Берлине в начале зимы. Я был не совсем уверен, зачем туда поехал. Иногда я удивляюсь, как каким-то негласным образом нас тянет в места, где наши родители пережили самое счастливое время. Мои родители жили в Западном Берлине, в тени Стены, когда город был поделен на две части. Мой брат родился там. Или, может быть, я приехал туда, потому что некоторые мои друзья переехали в немецкую столицу в предыдущие годы, чтобы убежать из Лондона и Нью-Йорка и попытаться найти разумный образ жизни. Моя подруга, писательница Кейти Макнотон, всегда говорила мне по телефону, что Берлин – место для таких людей, как мы. Здесь меньше работают и дольше живут. Никто из ее знакомых не работал с девяти до пяти. В этом городе люди могли дышать так, как не могли в душных городах, в которых я жил. Берлин казался ей долгой вечеринкой без вышибал и входной платы. Она говорила: «Приезжай и оставайся».
Итак, каждое утро меня будил кот ее соседки в неизвестной квартире в берлинском районе Митте. Несколько недель я бродил по городу бесцельно, просто разговаривая с людьми. Часами я беседовал с пожилыми берлинцами, которые прожили здесь почти век. Быть пожилым берлинцем означало увидеть, как переделывался, разрушался и снова переделывался мир. Пожилая женщина по имени Регина Швенке[261] привела меня в бункер, где ребенком пряталась с семьей и молилась, чтобы выжить. Другая ходила со мной маршрутом Стены.
А потом кто-то рассказал мне историю об одном месте в Берлине и как оно изменило его жизнь. На следующий день я отправился туда. Я надолго остался в Берлине, брал интервью у людей, а потом возвращался туда снова и снова в последующие три года.
Думаю, это было место, которое показало мне, как нужно начинать воссоединение.
Глава 15
Мы построили этот город[262]
Летом 2011 года в жилом районе Берлина шестидесятитрехлетняя женщина с платком на голове заставила себя подняться из инвалидного кресла, чтобы приклеить записку к окну. В ней говорилось, что ее выселяют из квартиры за просроченную арендную плату. Ровно через неделю придут приставы, поэтому до этого она собирается покончить с жизнью. Она не просила о помощи, зная, что ей неоткуда прийти. Женщина просто не хотела умирать без ведома людей. Позже она говорила мне:
– Я чувствовала, что меня загнали в угол и приближается конец.
Нурие Ченгиз едва знала своих соседей, а они ее. Дом, в котором она жила, находился в районе под названием Котти. Так называемый берлинский Бронкс – место, где жили люди среднего класса. В этом районе родители никогда не разрешали детям выходить вечером на улицу. Котти был похож на те микрорайоны, которые я видел по всему миру от Восточного Лондона до Западного Балтимора. Большие, невыразительные места, где люди торопятся спрятаться за своими дверями, заперев их на три замка. Отчаяние Нурие было просто одним из сигналов, что здесь нельзя жить. Место тонуло в тревоге и антидепрессантах.
Прошло немного времени, и люди стали стучаться к ней в дверь. Они осторожно приближались. С вами все в порядке? Вам нужна помощь? Она насторожилась.
– Я думала, что это просто мимолетный интерес. Я думала, они видели во мне только глупую женщину с платком на голове, – сказала она.
В холле и на улице перед квартирой Нурие люди, которые годами проходили мимо, остановились и посмотрели друг на друга. Они понимали, откуда была родом Нурие. По всему Берлину росла арендная плата, но люди в этом районе столкнулись с особенно резким увеличением из-за исторического катаклизма. Когда в спешке в 1961 году была построена Берлинская стена, поделив город пополам, линия Стены была нарисована довольно произвольно, странными зигзагами. Район Котти оказался частью Западного Берлина, который врезался в Восточный Берлин, как зуб. Это была линия фронта, и если вторгнутся Советы, отсюда их заберут первыми. Район был полуразрушен. Единственные люди, которые соглашались жить в руинах, были те, кого избегали другие берлинцы – турецкие чернорабочие, как Нурие, левые самовольные поселенцы, повстанцы и геи.
Переехав в это наполовину заброшенное место, турецкие рабочие практически отстроили его заново, а самовольные поселенцы и геи помешали берлинским властям сровнять все с землей и пустить здесь скоростное шоссе. Они спасли окрестности.
Однако эти группировки с опаской смотрели друг на друга все годы. Возможно, их объединяла бедность, но во всем остальном они были по разные стороны баррикад. Потом рухнула Стена. Котти перестал быть опасной зоной и превратился в район с первоклассной недвижимостью. Все случилось примерно так же, как если б однажды утром жители Нью-Йорка проснулись и увидели Южный Бронкс посреди Манхэттена. За два года рента за квартиры подскочила с 600 евро до 800. Большинство людей, проживающих здесь, тратили более половины своего дохода на оплату жилья. В результате многим семьям оставалось на жизнь только 200 евро в месяц. Люди были вынуждены переезжать, покидая единственно знакомую для них местность.
Записка Нурие на окне остановила людей не из-за простого сочувствия, а потому, что они увидели себя в таком же положении.
За несколько месяцев до того, как она приклеила ее на окно, разные люди в окрестности искали способ выразить свой гнев. Это был год революции на площади Тархир. После мелькающих новостей на экране телевизора одному из соседей пришла идея. Есть большая улица, которая проходит через их жилой комплекс в центр города. Некоторые жильцы собирались там время от времени, чтобы выразить протест против повышения арендной платы. Люди подумали, что было бы хорошо блокировать улицу стульями и другими вещами. А жители, которых всячески вытесняют из района, включая Нурие, выйдут из квартир и пойдут туда. Что будет, если Нурие сядет в своем огромном электрическом инвалидном кресле посреди улицы, а они все встанут рядом с ней и не уйдут, пока ей не разрешат остаться в своем доме?
Они бы обратили внимание на себя, средства массовой информации, вероятно, пришли бы на место, и, может, Нурие не покончила бы с жизнью.
Большинство людей отнеслось скептически к такому предложению. Однако небольшая группа жильцов отправилась к Нурие и предложила ей присоединиться к их лагерю протеста, перекрывающему улицу. Они показались ей немного сумасшедшими. Но однажды утром она выехала на своем кресле и села там, прямо рядом с главным перекрестком. Вид пожилой женщины в платке на инвалидном кресле посередине улицы рядом со стихийной баррикадой казался своеобразным. Местные СМИ появились по сигналу, чтобы выяснить происходящее. Пикетчики начали рассказывать свои истории перед камерами. Люди говорили, что они выживают практически без денег, боятся, что их вытеснят на окраины, где еще более предвзятое отношение к туркам, самовольным левым поселенцам или геям. Одна турчанка позже рассказала мне, что из-за бедности вынуждена была покинуть собственную страну тридцать лет назад:
– Мы уже потеряли свое место однажды. Мы не можем потерять его во второй раз.
Есть турецкая поговорка: «Если ребенок не плачет, он не получает сосок». Они начали протест, потому что посчитали, что только так смогут заставить себя выслушать.
Вскоре прибыли полицейские и сказали: «Ну, все. Повеселились, разбирайте свой хлам и по домам». Пикетчики сказали, что они не получили гарантий, что Нурие может оставаться в собственной квартире. И что еще важнее: им нужны гарантии, что цены на жилье будут заморожены. Санди Калтборн, чьи родители были строителями из Афганистана, объясняла:
– Мы строили этот город. Мы не отбросы общества. Мы имеем право здесь жить, потому что отстроили этот район… Не инвесторы, требующие повышения ренты, сделали город пригодным для жилья. Это сделал каждый.
Жители подозревали, что ночью полиция растащит их баррикаду, поэтому спонтанно у них созрел план. У женщины по имени Таина Гартнер случайно в доме оказался громкий клаксон. Она принесла его и предложила составить расписание, по которому пикетчики будут сторожить баррикаду. А если нагрянет полиция, то тот, кто будет там в этот момент, подаст громкий сигнал в клаксон. Все смогут выбежать из квартир и помешать полиции.
На клочках бумаги люди стали записывать имена и составлять расписание охраны баррикады в дневное и ночное время. Они понятия не имели, с кем окажутся в паре. Они знали только то, что это будет случайный сосед, с которым никогда не были знакомы.
– Мы понятия не имели, что будем стоять там трое суток, – вспоминает Ули Хаманн, один из участников пикета.
Почти все считали так же.
Была середина морозной берлинской ночи, и Нурие сидела посреди улицы в своем кресле. Люди в Котти боялись выходить из дома в темное время суток. Нурие рассказывала:
– Я подумала: мне ничего не остается делать – денег у меня нет. Если кому-то захочется меня убить, тогда я умру, поэтому не о чем переживать.
Было похоже, что весь лагерь протестантов развалится на части, потому что люди через жребий собирались в пары с теми, к кому они подозрительно относились долгое время. Нурие выпало сторожить с Таиной, сорокалетней матерью-одиночкой. Ее волосы были обесцвечены перекисью, грудь и руки покрывали татуировки, и она носила мини-юбку даже в немецкую зиму. Находясь рядом, они напоминали комический дуэт. Два полюса берлинской жизни: религиозная турецкая эмигрантка и немецкая неформалка.
Они сидели рядом, охраняя баррикаду. Таина думала, что знает все о своем районе. Но в темноте она начала видеть его совсем по-другому. Как тихо было ночью и как тускло светили фонари.
Сначала Таина неловко постучала по клавишам ноутбука. С течением ночи женщины стали рассуждать о своей жизни и кое-что обнаружили. Обе поселились в Котти очень молодыми, и обе находились в бегах.
Нурие воспитывалась там, где готовили еду на открытом огне. В нищем районе не было ни электричества, ни водопровода. В семнадцать лет она вышла замуж и начала рожать детей. Она решительно хотела лучшей жизни для детей, потому накинула себе несколько лет сверху и приехала в Котти, чтобы работать на заводе по сборке комплектующих частей для напольного покрытия. На заводе она получала ссуду, поэтому смогла вызвать мужа. Но когда она отправила приглашение, получила ответ из дома, что он неожиданно умер. Вдруг она поняла, что одна в Германии, вдали от дома, с двумя детьми на руках. А ведь она была еще только подростком. Ей приходилось неустанно работать. Когда она заканчивала смену на заводе, шла помыться, потом домой немного поспать, чтобы на рассвете встать и пойти разносить газеты.
Таина рассказала, что впервые прибыла в Котти, когда ей было четырнадцать лет. Мать выставила ее из дома. Она не хотела попасть в детский дом. Ей всегда было интересно приехать в Крэутсберг, 36 (Котти), потому что мать говорила, что стоит там выйти из дома и получишь нож в спину. Это казалось для девочки невероятно интересным. Когда она приехала сюда, то обнаружила, что «все дома выглядели как после Второй мировой войны, заброшенными и разрушенными…»
– Поэтому мы стали занимать дома у Стены. Было немного таких, как я. Еще были турки в захламленных домах, которые им предоставили. В разрушенных домах иногда было по-настоящему страшно. Там была только мебель, места были полностью оборудованы, а люди ушли. Мы думали: «Что произошло?»
Таина и ее друзья основали коммуну. Они жили вместе в этих заброшенных местах.
– Мы были панками в то время. Мы были политическими панками. В многочисленных домах у нас были свои клубы и группы. Стоило это все недорого – только одну, две, три марки. У группы было немного денег, а пиво и другая выпивка были дешевыми.
Так прошло несколько лет. В какой-то момент жизни Таина поняла, что беременна и живет в месте стихийного заселения.
– Для меня это было очень плохо. Вдруг я оказалась одна с сыном. Рядом не было никого, кто мог бы помочь. На самом деле это была очень странная ситуация.
Таина и Нурие не имели близких людей, были матерями-одиночками в совсем незнакомом месте.
Однажды Стена пала. Таина везла своего сына в коляске, когда заметила пару панков из Восточной Германии, пролезающих через дыру в Стене.
– Где ближайший музыкальный магазин? – спросили ее. – Мы хотим купить пластинки панков.
– Тут есть один совсем рядом, – ответила она. – Но я не думаю, что у вас хватит денег.
Они спросили о цене, и когда она ответила, у них вытянулись лица. У Таины почти совсем не было денег в то время, но она открыла кошелек и отдала им все, что имела.
– Эй, парни, – позвала она. – Пойдите и купите себе пластинку панков.
Когда Нурие услышала рассказ Таины, она подумала про себя: «Еще одна сумасшедшая, как я». Она никому не говорила раньше, но призналась Таине, что ее муж умер в Турции не от сердечного приступа, а от туберкулеза.
– Мне всегда было стыдно говорить об этом, – сказала она. – Это заболевание бедных. У него не было достаточно еды. Ему не оказывали медицинскую помощь. Это еще одна причина, по которой я приехала сюда. Я думала, он мог бы получить лечение. Возможно, я смогла бы привезти его сюда. Но было уже слишком поздно.
После смены Нурие и Таины на пост заступил Мехмет Кавлак, семнадцатилетний немец турецкого происхождения в мешковатых джинсах. Он постоянно слушал музыку в стиле хип-хоп, и ему грозили отчислением из школы. Мехмет был в паре с белым учителем-пенсионером Детлевом, старомодным коммунистом, который сердито сказал Мехмету:
– Это противоречит всем моим убеждениям.
Мехмет относился к реформистской политике – попытке прийти к постепенным изменениям – как к нонсенсу. И все же он был здесь. Ночь шла, и Мехмет начал рассказывать о своих проблемах в школе. Через некоторое время Детлев предложил принести ему заданные уроки, чтобы им было о чем поговорить. Прошли недели и месяцы.
– Он стал мне как дед, – рассказывал мне потом Мехмет.
У парня повысилась успеваемость, и школа больше не грозила ему отчислением.
Тент, который немного накрывал спонтанный лагерь, имел надпись «Sudblock». Так назывались гей-клуб и кафе, открывшиеся несколько лет назад прямо перед жилым комплексом. Когда кафе открылось, турецкие жители просто выходили из себя от злости. По ночам в кафе разбивали окна.
– Думаю, им не следовало открывать это долбанное гей-кафе в моем районе, – сказал мне Мехмет.
У Ричарда Штейна, в прошлом медбрата, открывшего клуб, была маленькая остроконечная бородка. Он рассказывал мне, что приехал в Котти из маленькой деревни недалеко от Кельна, когда ему было немногим больше двадцати. Так же как Нурие и Таина, считал себя беглецом.
– Когда ты вырос в маленькой деревне в Западной Германии, – говорит он, – и ты гей, ты вынужден уехать. Другого выбора нет.
Чтобы попасть в Западный Берлин, ему пришлось добираться по узкой маленькой трассе, окруженной вооруженной охраной. Он говорил:
– Западный Берлин был островом в коммунистическом море, и Котти был окружен Стеной.
Котти он видел как разрушенный остров внутри разрушенного острова. По его словам, истинный берлинец всегда приезжий. В этом настоящий Берлин.
Первый бар, открытый Ричардом в начале 1990-х годов, назывался «Кафе Anal». (Другое название, которое он обдумывал, было «Гей-Свинка».) У них проходили ночи трансвеститов. В годы после падения Стены, когда мир устремился в Берлин, чтобы повеселиться на новом Диком Западе, их вечеринки считались одними из самых жестких в городе. Когда Ричард открыл в Котти «Sudblock», он пригласил соседей зайти в кафе на кофе и пирожные. Некоторые гости были осторожны, если не сказать хуже. Другие бросали на него сердитые взгляды.
Когда начался протест, Ричард и другие люди из «Sudblock» обеспечили пикетчиков стульями, тентом, напитками и едой. Все совершенно бесплатно. Потом Ричард предложил собираться у него в баре для проведения запланированных собраний.
– Некоторые из нас были очень скептически настроены, потому что здесь очень много консервативных людей, – рассказывал мне Маттиас Клаузен, один из местных жителей.
– И многие из них были гомофобами, – добавил Санди Калтнборн.
Поэтому Ричард переживал, что люди не придут.
Но на первом собрании они там были, пусть и в порядке эксперимента. Все эти пожилые женщины в платках, религиозные мужчины рядом с девушками в мини-юбках в гей-клубе. Со всех сторон чувствовалось напряжение. Некоторые геи тоже нервничали, думая, что можно нарушить единство жителей, отодвинув турецких протестующих на задний план. Но, кажется, необходимость борьбы против роста арендных цен преодолела и эту проблему.
– Многие сделали шаг в правильном направлении, – вспоминает Ули Калтнборн.
Некоторые из наиболее сознательных левых жителей, которые и раньше принимали участие в протестах, сразу заметили: что-то не то на этих первых собраниях.
– Мы говорили буквально на разных языках, – рассказывал мне Маттиас Клаузен.
Если они использовали фондовые фразы левого активизма – обычный язык, на котором говорят между собой левые, – то все остальные в буквальном смысле не знали, о чем те говорят. Они оглядывались в замешательстве. Итак, говорит Маттиас:
– Нам пришлось найти способ говорить так, чтобы все могли понимать. Это заставило нас, меня например, думать, что я хочу сказать. А не укрываться какими-нибудь хорошо сформулированными фразами, которые, в конце концов, ни о чем не говорят.
И это заставило его прислушиваться к людям, которых он никогда раньше не слушал.
Все согласились с целью: цены на жилье слишком высоки, и они должны быть понижены.
– В этот момент люди были едины. Мы не могли больше с этим мириться, – говорил мне один из жителей. – Мы живем здесь. Это наш район. И мы не хотим отсюда уезжать.
Некоторые строители, проживающие в Котти, подозревали, что борьба затянется надолго, и поэтому лагерь, состоящий из стульев и зонтов, должен превратиться в более прочную конструкцию. Протестующие строители соорудили стены и крышу. Кто-то принес из своей квартиры очень популярный в Турции красивый самовар. Лагерь назвали «Котти и Ко». Раньше горстка жителей самостоятельно связывалась с берлинскими политиками, чтобы пожаловаться на повышение арендной платы. С ними обошлись грубо и отмахнулись. Теперь люди со всего города приезжали посмотреть на протестующих, а те появлялись на первых полосах газет. Нурие становилась символом. И начали появляться политики, которые пообещали изучить этот вопрос.
Жители Котти, которые раньше ни с кем не общались, торопясь из дома на работу, избегая взгляда людей, начали устанавливать зрительный контакт.
– Внезапно мы все ступили туда, куда никогда, изо дня в день, не входили раньше, – рассказывал мне Санди, один из местных жителей. – Нам приходилось больше слушать… Мы встречали людей, с которыми никогда не сталкивались раньше.
Однажды вечером он поймал себя на том, что слушает двух людей старше его самого, а они рассказывают о том, как служили в армии в Турции. Он никогда вот так не задумывался о жизни соседей.
Нурие была удивлена, что люди так отреагировали на ее послание в окне.
– Кажется, я им нравлюсь. Но я в самом деле не знаю почему, – рассказывала она мне. – Они всегда приходили и проводили со мной время.
Через несколько месяцев протестующие решили, что им нужно двигаться дальше с требованиями и выйти маршем. Нурие никогда не участвовала в таком протесте раньше и хотела остаться в стороне. Таина в своей мини-юбке сказала, что это вздор и что они будут в самом первом ряду возглавлять марш. Так оно и случилось. Нурие и Таина возглавили колонну. Проходя через Котти, участники марша гремели кастрюлями и сковородками, а люди на улицах подбадривали и приветствовали их. Из окна одна семья вывесила баннер, на котором было написано: «Мы все останемся здесь».
Жители начали выяснять, почему растет арендная плата. Они обнаружили, что еще в 1970-х годах был заключен ряд сделок странного характера. В то время люди покидали Западный Берлин как место жительства. Западногерманское правительство увидело в этом глубокий конфуз: пустел выставочный зал свободы внутри коммунизма. Так застройщикам недвижимости предлагались удивительно щедрые арендные платы, гарантированные государством, в обмен на строительство на передовой. Поэтому, подсчитав полученную застройщиками за все эти годы арендную плату, протестующие поняли, что выплаты превысили затраты на строительство в пять раз. А местные жители были вынуждены платить все больше и больше.
Шли месяцы, а протесты продолжались. Иногда приходило много людей, иногда не очень.
Однажды одна из самых занятых жительниц, Ули Калтнборн, разрыдалась прямо на собрании. Она была измотана. Было так много ночных караулов и так много действий, но казалось, что все бесполезно. С арендной платой ничего не менялось.
– Вы выглядите такой обессиленной, такой подавленной, – сказала другая жительница. – Нам следует это прекратить. Нам нужно прекратить протест и вернуться домой. Он не стоит того, если вы так измучены. Мы должны прекратить его, раз он обходится такой дорогой ценой, – заключила она.
– Мы посмотрели друг на друга, чтобы понять, что мы можем вынести, – вспоминает Ули.
Через три месяца после начала акции протеста мужчина в возрасте пятидесяти лет появился в лагере «Котти и Ко». Его звали Тунджай. У него было всего несколько зубов и неправильное нёбо, отчего он говорил с трудом. Он явно какое-то время был бездомным. Совершенно по собственной инициативе он начал уборку в лагере. Он спросил, есть ли что-нибудь еще, что он мог бы сделать как волонтер.
Тунджай задержался на несколько дней, ремонтируя мелочи и принося воду из гей-клуба через дорогу в лагерь. Потом Мехмет, молодой фанат хип-хопа, несший караул в ночную смену, предложил ему переночевать у них. В последующие несколько недель Тунджай поговорил с некоторыми самыми консервативными турецкими жителями, которые держались в стороне от протеста. Они принесли ему одежду и еду, а сами стали появляться поблизости.
Вскоре в лагере стали хозяйничать местные турчанки, которые большую часть времени были заточены в своих домах в одиночестве. Они обожали Тунджая.
– Ты нужен нам постоянно, – однажды сказал ему Мехмет.
Танджаю сделали кровать, и все стали скидываться деньгами, чтобы обеспечивать его. Скоро в гей-баре напротив ему предложили оплачиваемую работу. Он стал ключевой фигурой в лагере и поддерживал людей всегда, когда они были подавлены. Когда протестующие совершали марши, он шел в первом ряду и дул в свисток.
И вот однажды на один из протестов пришла полиция. Тунджай ненавидел, когда люди ссорились. Подумав, что они ссорятся, он подошел к одному из полицейских и попытался его обнять. Они арестовали его.
Тогда стало известно, что за много месяцев до его появления в «Котти и Ко» он сбежал из психиатрического института, где его держали почти всю взрослую жизнь. Полиция вернула его туда. Пациенты психиатрических больниц распределялись повсеместно в безопасные блоки по всему Берлину согласно первой букве их фамилии. Поэтому Тунджай был отправлен на противоположную сторону города. Он был заперт в пустой комнате с единственной кроватью в качестве мебели и наглухо закрытым окном.
– Комната всегда заперта, а снаружи постоянно находится охранник, – рассказывал мне Тунджай. – Она всегда заперта. Самое страшное – это изоляция. Вы изолированы от всего, – добавил он.
В «Котти и Ко» люди хотели узнать, где находится Тунджай. Пожилые турчанки пошли в гей-клуб «Sudblock» и сказали менеджеру Ричарду Штейну:
– Тунджая забрали. Нам нужно вернуть его. Он должен быть с нами.
Жители пошли в полицию. Сначала им ничего не ответили. Со временем они выяснили, что Тунджай заперт в психиатрическом отделении. Тридцать человек из «Котти и Ко» отправились туда, чтобы потребовать его освобождения. Когда им сказали, что он должен быть изолирован, они настаивали:
– Так не должно быть. Тунджай не может быть человеком, которого нужно изолировать. Ему нужно на свободу, чтобы он жил с нами.
Лагерь начал движение за освобождение Тунджая. Они выдвигали петиции и постоянно появлялись в лечебнице большими группами, требуя встречи с ним и его возвращения домой вместе с ними. Место было огорожено колючей проволокой и охранялось, как аэропорт. Они сказали психиатрам:
– Мы все его знаем и любим.
Администрация больницы была в недоумении. Они никогда не сталкивались с массовыми протестами за освобождение пациента.
– Они никогда не слышали, чтобы кто-то был так неравнодушен к их так называемым клиентам, – рассказывала мне Ули. – Наше упрямство, наше нежелание верить этой чертовой системе вынудило их сдвинуться с места.
В «Котти и Ко» узнали, что Туджай сбегал пять раз, но всякий раз его возвращали назад и заключали под стражу.
– Никто не дал ему ни единого шанса, – с пониманием рассказывал Санди. – Типичный пример того, как многие люди не получают никакого шанса.
Наконец, после восьми недель протеста, власти психиатрической больницы согласились выпустить Тунджая, если будут выполнены определенные условия. Он должен был иметь место для проживания и постоянную оплачиваемую работу.
– Все, кто знал Тунджая, понимали: он меньше всего думает об этом, – говорит Ули. – Ему нужно было чувство принадлежности к обществу, к которому он был бы привязан, где был бы полезен. Ему нужен был смысл – социальный смысл, цель, которая ему приходилась бы по душе и он мог бы разделить ее с другими.
Все получилось прекрасно. В гей-клубе подтвердили, что у него есть постоянная оплачиваемая работа. А один пожилой мужчина решил переехать из своей квартиры после того, как у него загорелся телевизор. Тунджаю отдали его квартиру, и целая коммуна взялась ее отремонтировать и подготовить к его теплому приему дома.
Когда я сидел с Тунджаем в лагере протестующих, он рассказывал мне:
– Они дали мне так много: одежду, горячую пищу и место, где я могу жить. Пока я был в лечебнице, они подготовили прошение. Я не знаю, как я смогу отблагодарить их. Они сделали что-то невероятное.
Позднее он рассказывал:
– Я невероятно счастлив. С моей семьей: Ули, Мехметом – со всеми, кто стоит за мной. Я просто невероятно счастлив… Это так здорово – быть здесь и работать в кафе «Sudblock».
– Ему было пятьдесят три года, – рассказывала мне Ули. – И он впервые в жизни нашел свой дом.
Многие люди в Котти, кто примкнул к протесту, чувствовали то же самое. Маттиас Каузен, студент, проживающий в жилищном комплексе, рассказывал мне:
– С самого детства я переезжал с места на место каждые четыре или шесть лет. Но нигде я не чувствовал себя дома так, как здесь. Я никогда не был знаком с таким количеством соседей. Это особенное состояние. У меня никогда не было подобных отношений ни с одним соседом в моей жизни. Да и не многие люди могут похвастаться этим.
В борьбе за понижение арендной платы, в борьбе за Тунджая жители Котти изменяли друг друга. Тот факт, что гей-клуб помог вызволить турецкого парня из беды, впечатлил всех турецких соседей. Мехмет, который очень негативно отнесся к только что открывшемуся гей-клубу, рассказывал мне:
– Когда я познакомился с ними, я осознал, что каждый вправе поступать так, как ему хочется. Мы получили огромную поддержку от «Sudblock»… Клуб определенно изменил меня.
Говоря обо всех событиях в более широком смысле, он замечает:
– Но больше всего я удивляюсь самому себе. Я осознал, что сам могу сделать, разобрался со своими способностями.
Когда люди высказывались насчет странности союза мусульман и геев, самовольных поселенцев и носителей хиджаба, жители Котти посмеивались.
– Это не моя проблема! Это проблема тех, кто так думает! – говорила мне Нурие. – Я не собираюсь ничего доказывать. Если кого-то волнует короткая юбка Таины или мой платок, мне все равно. Нам кажется, что они вполне сочетаются. – Она рассмеялась. – Если вам это кажется ненормальным, обратитесь к психологу! Мы друзья. Моя семья и вся моя жизнь научили меня не судить по внешности. Важно то, что внутри.
Это не было прямой линией к большей терпимости. В ней были зигзаги.
– Каждому следует делать то, что ему хочется, до тех пор, пока он не пытается обратить меня в другую веру, – говорила мне Нурие. – Не уверена, как бы я отреагировала, если б мои дети сообщили, что они геи. Я не знаю.
«Sudblock», гей-клуб Ричарда, предложил стать спонсором турецкой девичьей подростковой футбольной команды. Родители сказали, что поместить название гей-клуба на футболках их дочерей – слишком уж широкий шаг вперед.
Однажды, когда протест выражался уже долгое время, Ричард Штейн находился в своем баре. Туда пришла одна из наиболее консервативно настроенных турецких женщин, в полном никабе, и угостила его пирожными. Он открыл коробку. Она сделала из глазури флаг в цветах радуги на верхушке одного из них.
Пока «Котти и Ко» собирались вместе, в других местах выселения продолжались. Однажды Нурие познакомилась с женщиной, оказавшейся в ситуации, похожей на ее. Розмари было больше шестидесяти, и она тоже была прикована к инвалидному креслу. Ее так же выселяли из собственной квартиры в одном из районов Берлина, потому что она не могла больше платить за жилье.
– Она много перенесла в Восточной Германии во время коммунистического режима. Ее мучили, она была совсем больна: психически и физически, – вспоминает Нурие. – Меня очень тронуло, что эту женщину пытались выкинуть на улицу.
Поэтому Нурие попыталась предпринять более решительные действия. Когда она слышала о выселении кого-то из жилья, она направлялась туда, часто вместе с Таиной. Пользуясь своим инвалидным креслом, она блокировала проход, так что приставы не могли попасть внутрь.
– Я так разозлилась, что решила блокировать выход любым возможным способом, – говорит она.
Когда прибыли полицейские и попытались ее передвинуть, она предупредила, что ей совсем недавно сделали операцию по удалению желчного пузыря. Это было абсолютной правдой.
– Я сказала: если вы меня тронете и со мной что-нибудь случится, а у меня есть все эти свидетели вокруг, вам будет очень плохо… Я не буду сопротивляться, не буду ругаться с вами, но вы поступаете неправильно. Не прикасайтесь ко мне.
– Видели бы вы их лица. Они совсем не ожидали такого, – рассказывала мне Таина. – Такой протест. Мусульманка в инвалидном кресле, не двигающаяся с места и не испугавшаяся их. Вся их команда выглядела как Дарт Вейдер, а она просто сидела там в своем кресле, улыбалась и говорила: «Я не сдвинусь с места».
Но Розмари выгнали из дома. А через два дня в холодном приюте для бездомных она умерла от сердечного приступа.
Вскоре после этого Нурие сама вынуждена была покинуть свой дом. После долгих и непростых поисков соратники нашли ей другую квартиру недалеко от их района.
Тогда «Котти и Ко» активизировал свою деятельность. Они больше выступали с протестами, доказывали свою правоту, чаще организовывали марши, привлекали больше внимания средств массовой информации. Они активнее копались в финансах компаний, которые владели их домами, и обнаружили, что даже городские политики не понимали нелепые контракты, составленные давным-давно[263].
А потом однажды, спустя год с начала протеста, разнеслось известие. Благодаря политическому давлению Котти размеры их арендных плат будут заморожены. Были предоставлены гарантии, что они останутся на том же уровне. Такого не произошло ни в одном другом жилом комплексе Берлина, а здесь случилось. Таков был прямой результат их активности.
Все были взволнованны. Люди делились со мной тем, что больше не думают о протесте только как своей борьбе за понижение ренты. Одна из турчанок немецкого происхождения, Нериман Тансер, рассказывала, что она приобрела нечто большее, чем понижение арендной платы. Это привело ее к «пониманию того, сколько прекрасных людей живет по соседству с тобой». Они все были там и раньше, но не замечали друг друга. А теперь вот они – все рядом. Когда люди жили в Турции, женщины относились ко всей своей деревне как к «дому». Но когда они приехали в Германию, им пришлось научиться относиться к дому как к четырем стенам и пространству внутри них. Такое отщипанное, сморщенное чувство дома. А когда поднялись все эти протесты, чувство дома снова расширилось, охватив весь жилой комплекс и плотную сеть людей, проживающих там.
Пока Нериман рассказывала мне все это, я думал: а сколько из нас в нашем обществе являются бездомными по меркам «Котти и Ко». Сколько из нас, окажись мы выброшенными из дома или запертыми в психушке, получат поддержку десятков и десятков людей, стоящих рядом и защищающих нас?
– В этом смысл протеста. Преодолевая границы, мы заботились друг о друге, – говорил мне один из протестующих. – Заботясь друг о друге, мы росли.
Сидя за самоваром, Мехмет говорил мне, что, если б не этот протест, его бы вышвырнули из старшей школы. Он сказал:
– Здесь есть на что опереться, вместе мы можем стать сильными… Я так счастлив, что узнал так много прекрасных людей.