Случайные жизни Радзинский Олег
“Придя” в ссылку, я первым делом явился в управление леспромхоза в Минаевке для оформления на работу. Оформившись, я попросил Кальтенбруннера отправить телеграмму домой: доехал, все хорошо. Кальтенбруннер, пораженный моей наглостью, послал меня подальше, но его секретарша с неправдоподобным именем Аэлита Ивановна позвонила на почту в Асино и продиктовала “девочкам” телеграмму по телефону. Взяла с меня рубль шестьдесят, объяснив, что заплатит почтовым “по перечету”, и посоветовала не тревожить Ивана Ивановича пустяками.
Меня удивило, что она сама приняла решение, не проинформировав асиновских гэбистов, не уведомив их о тексте телеграммы (а вдруг это секретный шифр – сигнал к общенародному восстанию против советской власти?!), но Аэлита Ивановна, судя по всему, относилась к моему статусу “особо опасного” без всякого пиетета и привыкла решать все вопросы сама – без оглядки на начальство. Я ее поблагодарил, сел и тут же, в леспромхозуправлении, написал длинное письмо домой: где и как поселился, кем буду трудиться на благо Отчизны и т. д. Письмо я отдал Аэлите Ивановне, которая запечатала его в конверт, наклеила марку, взяла с меня за эту услугу какие-то деньги и спросила, заказать ли мне конверты и марки с асиновской почты. Я поблагодарил и попросил заказать.
Дней через десять Олекса Тарасыч, получавший почту для всех колонийных, вручил мне телеграмму:
ПРИЕЗЖАЮ 27-ГО ТЧК ВСТРЕЧАЙ ТЧК АЛЁНА ТЧК
Вот уж и вправду – ТЧК.
Куда она приедет? Где мы будем жить? Что она, московская девочка, не видевшая ничего дальше Арбата, будет делать на ЛЗП Большой Кордон среди колонийных? Я пытался разобраться в вихре охвативших меня мыслей, среди которых бордово-жарким полыхала одна: ПРИЕЗЖАЕТ. Будем вместе. И все с этим связанное.
Не могу сказать, что во время заключения я сильно тосковал по Алёне. Или по женщинам вообще. Природа отступила или, скорее, перестроилась: основные силы были пущены на вживание в тюремный быт и выживание в нем. Главные мысли были о еде. А не о женщинах.
И вот – приезжает. Воспоминания о нашем обреченном осеннем романе ожили во мне, заполонили, затуманили ум и сердце тревожным нетерпением: приезжает. Приезжает. ПРИЕЗЖАЕТ.
На следующий день я поговорил с Иваном Найденовым, объяснив ему, что ко мне приезжает девушка. И будет жить со мной в ссылке. Иван выслушал и посоветовал “перетереть” с Асланом: сложный вопрос.
– За каптеркой место возьми, – решил Аслан. – Там тепло – от сушки труба идет. Фанеру поставь – стенка.
Вопрос был решен: нам с Алёной выделили угол за каптеркой, в которой сушили ватные штаны, телогрейки, рукавицы и прочую одежду. Оставалось сделать стены из фанеры, и вот он – наш брачный чертог.
Я никогда не строил стены из фанеры – как не делал и ничто другое, связанное с ручным трудом, и оттого пошел за помощью к Чекмарю. Он незло поматерил меня, Алёну, людскую глупость, неразумную молодость, свою горькую жизнь, но согласился помочь.
Мы с ним довольно быстро возвели фанерные перегородки, отгородив наше с Алёной будущее пространство. Получился небольшой закуток с мутным, никогда не мытым окном. По совету Чекмаря я набил в бревенчатую стену гвоздей – для одежды. Сам я об этом не подумал. Сюда же я перетащил кровать и матрас. Кровать была с покрашенными грязно-белой краской металлическими спинками и скрипевшей продранной сеткой. Кровать была на одного человека – узкая. Другой кровати у меня не было.
В закутке – несмотря на находившуюся рядом сушилку – стоял сквознячный холод. Источник холода обнаружился мною быстро: щели в полу. Оттуда дуло, выхолаживая нагретый воздух. Тепло от печки, беспрерывно топившейся Чекмарем, сюда не доходило. Здесь вообще был нежилой угол барака; он и выглядел, и чувствовался как нежилой. Так, место для сушки одежды. И хранения разного ненужного инструмента. Нужный хранили в большомсарае во дворе.
Всю ночь перед приездом Алёны я не спал. Не от волнения, а потому что затыкал ватой из старых рваных ватных штанов и телогреек, брошенных за ненадобностью и найденных мною в сушилке, дыры в полу. Я всовывал куски грязной, сбившейся в войлок ваты в щели, ровнял ножом и утаптывал. А затем подолгу держал над забитой ватой щелью ладонь, проверяя, все ли еще дует из подпола.
Дуло.
Тетя Настя пришла утром посмотреть на устроенный мною нехитрый быт, неодобрительно покачала головой и принесла пару вырезанных из журналов фотографий популярных советских артистов, которыми были обклеены стены ее жилья.
– Для веселья, – пояснила тетя Настя. – Девка-то у тебя молодая, московская, ей веселье нужно. Ну поебётесь ночью, а днем чего делать? На чего она тут глядеть будет? На тебя, что ли?
Я согласился, что от глядения на меня веселья мало. Пусть лучше смотрит на Вячеслава Тихонова. Он все-таки Штирлиц.
Автобус из Асина приходил в Минаевку поздно днем, но я отправился туда на попутной леспромхозовской машине пораньше – зайти в магазин. Продуктовая автолавка приезжала в село три раза в неделю, и я купил кабачковой икры и печенья. Ни на что другое у меня не хватило фантазии, да и денег особенно не было: я занял у Олексы Тарасыча десять рублей – до получки.
Опоздав на час, уже в спускающихся на занесенную снегом землю сумерках к леспромхозуправлению подкатил асиновский автобус. Из протаявшей от тепла внутри автобуса неровно расплывшейся по замерзшему окну прозрачности на меня смотрела какая-то девочка в белой меховой шапке с длинными ушами и махала мне ладошками в красных варежках. Неужели это Алёна? Ей же лет пятнадцать, не больше. Я не мог ее узнать.
Алёна выскочила из автобуса, бросилась ко мне и стала целовать меня в обросшие бородой щеки. Мы никак не могли встретиться губами, тыкаясь друг в друга холодными носами, ошибаясь, не угадывая, где губы другого, потому что, казалось, Алёнины губы были везде. Так мы и не поцеловались по-настоящему, и я полез в автобус выгружать ее вещи. Их она привезла два чемодана и большую сумку.
Автобус приходил к леспромхозуправлению, поэтому Аэлита Ивановна и тетя-бухгалтер стали свидетельницами нашей встречи. А может, специально задержались в управлении посмотреть на Алёну, бросившую московскую жизнь из-за непонятно кого. Обе, накинув толстые теплые платки, вышли на крыльцо и следили за чужой романтикой, происходившей на виду у всего села. Затем тетя-бухгалтер ушла, а Аэлита Ивановна поинтересовалась, как я собираюсь доехать с Алёной и вещами до ЛЗП Большой Кордон.
– Леспромхозовская машина уже час как ушла, – внесла ноту трезвости в нашу эйфорию Аэлита Ивановна. – Ты, Радзинский, почему раньше не подумал?
Действительно, почему? Да все потому же.
– Ладно морозиться, – скомандовала Аэлита Ивановна, – затаскивай вещи в контору, сейчас решим.
Я занес Алёнин багаж, а сама она осталась перед управлением, осматривая жизнь вокруг.
Когда я вернулся за ней, Алёна закричала:
– Смотри, смотри – дым из труб! У них здесь печки, как на даче!
Я понял, что будет нелегко. Но интересно.
Как обычно, к вечеру пошел плотный мягкий снег, заполнивший белым кружевом тонкий от мороза воздух. Алёна засмеялась, начала прыгать вокруг меня и бросаться снегом. Она не успевала делать снежки: просто собирала снег в пригоршню, словно воду, и плескала им в меня. Она прыгала и смеялась, откидывая голову в белой меховой шапке с длинными ушами, из-под которой выбились черные кудри. Красные варежки были как у детей – на резинке: их пришила к ее пальто моя мама, потому что Алёна все теряла.
Я смотрел на нее и жалел, что не могу больше радоваться идущему снегу. Время беззаботной радости для меня окончилось. Наступили другие времена.
Дочка
Колонийные приняли Алёну сразу, ошарашенные, оглушенные ее беззастенчивой молодостью, беспричинной веселостью и детским бесстрашием перед тяготами сибирской жизни. Я познакомил Алёну с обитателями барака, представив, как положено, вначале Аслану, который неожиданно засмущался, словно никогда раньше не видел девушек. Веселый цыганский вор-рецидивист со странным именем Светлан Бебешко быстро стал ее лучшим другом, а вот тетя Настя отнеслась к Алёне крайне критично:
– Дурь в голове гуляет, – сообщила свой вердикт тетя Настя. – Ей в куклы играть, а она вон куда приехала. Как родители только пустили?! Отодрали б ремнем – быстро б в ум вошла. Два мудака – что ты, что девка твоя – нашли друг друга!
Тетя Настя оказалась сторонницей строгих воспитательных мер. И блюстительницей морали.
Чекмарь – из упрямства и привычки с ней спорить – не соглашался и неожиданно занял крайне либеральную позицию:
– Тебя, блядь старая, не спросили, – высказался Чекмарь. – Своих нарожала бы и ремнем драла. А чужих учить – каждый горазд. Пусть живут как хотят. Пока могут.
Он первым начал звать Алёну “дочкой”. Вслед за ним и остальные. Только тетя Настя шипела и звала Алёну “девка”, постоянно критикуя все, что та делала. Все ей было не так. Алёна, впрочем, не обращала на тетинастино недовольство никакого внимания: ей все нравилось.
И вправду – вокруг стояла удивительная жизнь: запорошивший все видимое глазу снег и всюду проникавший мороз; покрытые наколками рецидивисты, делившие с нами наш первый общий дом; санки, на которых местные женщины возили по поселку детей и тяжелые сумки с продуктами; хриплый отрывистый лай собак морозными вечерами и косой желтый свет луны, освещавший с наступлением ночи нашу любовь в огороженном фанерой закутке рядом с каптеркой. Наша узкая кровать не казалась нам узкой. И наша тяжелая жизнь не казалась нам тяжелой.
Никакой работы для Алёны на ЛЗП не было, а к помощи по бараку невзлюбившая ее тетя Настя не подпускала Алёну близко. Чекмарь научил Алёну топить печь, и она приносила сложенные в широких сенях поленья и складывала их горкой у всегда топившихся печек: в общей комнате, где играли в карты и домино, и на кухне, где заправляла тетя Настя. Печки давали тепло по всему бараку, но для этого нужно было держать двери открытыми. Так колонийные и жили – с открытыми настежь дверями.
Через полтора месяца после приезда Алёна сообщила мне, что беременна.
Я только вернулся со смены – усталый, промерзший и голодный. Алёна ждала меня с нехитрым обедом, приготовленным под ворчанье тети Насти, и мы унесли еду в нашу комнату, где и ели: Алёна – забравшись на кровать с ногами, а я на перевернутом ведре, служившим стулом.
– Олеж, – сказала Алёна. – У нас будет ребенок.
Я – со свойственной мужчинам тупостью – воспринял это не как информацию, а скорее как пожелание на будущее. И кивнул, наматывая на вилку макароны: будет так будет. Когда будет.
– Надо комнату побольше, – неожиданно проявила столь несвойственную ей практичность Алёна. – Чтобы кроватка помещалась. И игрушки: нужно много игрушек.
Я перестал наматывать макароны: до меня дошел смысл ее слов – у нас будет ребенок. Причем не в отдаленном будущем, не ребенок как общее пожелание, как идея, а настоящий ребенок. Живой.
В ту ночь мы долго не спали, обсуждая грядущие перемены: где станем жить, как назовем, во что с ним играть. Мы были отчего-то уверены, что у нас непременно будет мальчик. А как еще?
На следующий день я – перед разводом бригад по делянкам – отозвал Олексу Тарасыча в сторону и сообщил ему радостную весть. Тарасыч выслушал, помотал большой седой головой и ничего не сказал. Однако после съема с работы провел со мной беседу.
– Тебе хату нужно шукать, – посоветовал Тарасыч. – В бараке с малым жить не можна. Его купать нужно, пеленать. А на ЛЗП вильных хат нэм. С Кальтенбруннером поговори: може, он тебе в Минаевку переведет, на квартиру к людям встанешь.
Через три дня я поехал в контору, где обрадовал Кальтенбруннера.
Он неожиданно принял новость близко к сердцу:
– Ты что делаешь, Радзинский? – потеряв обычное спокойствие, строго вопрошал Иван Иванович. – Ты о чем головой своей блядской думал? У тебя ж нет ни хуя, да еще сроку пятера впереди! Куда тебе детей зводить?!
Он, конечно, был прав. Понимая это, я смущенно мялся и бубнил что-то типа: “Иван Иваныч, я ж не знал. Так получилось”.
– Чего получилось? – заорал Иван Иванович. – Головой бы думали оба, ничего бы и не получилось! Нашли где детей рожать! У меня здесь ни врача, ни медсестры нет, и чего делать будешь, когда время придет?! А проверяться у акушера – куда она поедет? В Асино, что ли? Не наездишься. И жить вам с ребенком негде: в колонии же не останетесь.
– Может, в Минаевке снимем комнату у кого-нибудь? – предположил я.
– В Минаевке? А ты чего здесь делать будешь? Или мне тебя в тайгу на делянку на такси прикажешь возить? – возмутился Кальтенбруннер. – Так здесь такси нет: все в Москве остались.
Это точно: такси остались в Москве. Как и многое другое.
Беременность Алёны быстро стала общим достоянием и обсуждалась и колонийными, и жителями поселка.
Особенно бушевала тетя Настя, клявшая меня как могла:
– Ну, наеблись по радости? И чего делать будете? Ни жилья, ни хуя, а сами детей строгать. Ну она ладно – дура девка, ей в куклы играть, мозгов нет, одна рожа красивая, но ты-то думать должн был!
– Тетя Настя, – успокаивала ее Алёна, – да вы не волнуйтесь: у других же в поселке дети есть. И совсем здесь не плохо: воздух свежий, природа. – Других аргументов в пользу семейной жизни в Сибири Алёна не могла предложить.
– Какой тебе воздух, когда жить негде? – закричала тетя Настя. – Шалаш, что ли, в таёжке поставишь? Родители твои куда смотрели?! Как они тебя к этому пустили?!
И вправду – как? Родители Алёны оказались удивительными людьми, сумевшими понять свою дочь. Ее отец – Анатолий Иванович – военный ученый, полковник, доктор наук, всю жизнь прослужил в королёвском институте в Калининграде, ныне городе Королёве. Судя по тому, что я узнал через много лет, Анатолий Иванович делал то самое космическое оружие, которого у Советского Союза никогда не было. Оно было только у плохих, нарушавших международные соглашения американцев.
Меня Алёнины родители никогда не видели и не слышали обо мне, пока меня не арестовали. Через какое-то время Анатолия Ивановича вызвали в режимный отдел и объяснили, что имеется проблема с дочкой: она связалась с врагом. Посоветовали провести с ней воспитательную беседу и утихомирить.
Родители поговорили с Алёной, выяснили подробности моей преступной деятельности, затем встретились с моей мамой, у которой Алёна к тому времени поселилась. Они хорошо знали свою дочь и отговаривать ее не стали. Режимникам же Анатолий Иванович написал рапорт, в котором сообщил, что влиять на личную жизнь дочери не считает возможным.
Генерала ему так и не дали. Вышел в отставку полковником.
Регулярно Анатолий Иванович и Галина Петровна присылали нам продуктовые посылки. Один месяц посылали они, один месяц моя мама. Помню, что-то у них спуталось, и в апреле нам пришли сразу две посылки. Кроме того, Анатолий Иванович всегда вкладывал в посылки письма, обращенные к нам обоим. Плевал он на режимников. Его было не запугать: он своей стране послужил.
Также иногда нам присылала посылки мама моего бывшего сокамерника Юры Глоцера – Любовь Марковна. Она, естественно, меня никогда не видела, но знала по рассказам Юры, которого посещала в лагере. Ее второй сын – Йоник, Иосиф Глоцер, знаменитый в будущем хозяин стрипклуба “Доллз”, застреленный бандитами в 1996-м, тоже сидел в это время. И – будто ей не хватало сидевших по зонам сыновей – Любовь Марковна установила шефство над нами: она присылала посылки со всякими питательными вещами и письмами, которые неизменно подписывала загадочными сокращениями: “Кр-Кр Ц-Ц”.
Все годы ссылки я старался разгадать этот шифр: пытается ли она передать мне что-то от Юры? В чем смысл сообщения? Как реагировать и как узнать? Когда меня освободили в 1987-м и пустили на десять дней в Москву перед эмиграцией, я приехал к Любови Марковне – познакомиться и поблагодарить за поддержку. Сыновья ее еще сидели, мы поговорили, как им там на зонах, затем я завел Любовь Марковну на кухню, включил воду и, сделав страшные глаза, спросил ее, что такое Кр-Кр Ц-Ц.
– Как что? – удивилась моей недогадливости Любовь Марковна. – Крепко-крепко целую-целую.
Женихи и невесты
Вскоре тетя Настя начала кампанию относительно женитьбы: почему я не женюсь на Алёне. Сама она, просидев всю жизнь по тюрьмам и зонам, никогда не была замужем и вообще относилась к мужчинам как биологическому виду крайне враждебно: всех нас без исключения она считала безответственными похотливыми животными, постоянно ищущими возможность использовать и обмануть бедных доверчивых женщин. Спорить с ней никто не спорил, потому что колонийные побаивались тетю Настю и предпочитали ее не раздражать. Даже Аслан старался не попадаться ей на глаза без лишней необходимости.
– Ты чего не женишься? – упрекала меня тетя Настя по пять раз на дню. – Наебал ребетенка, и теперь все на девку свою свалить хочешь? А сам в кусты?! И дальше – других дур брюхатить? Знаю я вас, блядское отродье.
Все мои заверения, что я люблю Алёну и не собираюсь бросать ее с ребенком, отвергались как очередное проявление мужской изворотливости и лживости. Единственным доказательством моей ответственности, с точки зрения тети Насти, являлась регистрация брака.
Откуда у нее – “козырной” воровки, старой зэчки – была такая вера в печать ЗАГСа?! Уж кто-кто, а тетя Настя должна была знать, что никакие печати и законы не гарантируют их исполнения. А вот верила в женитьбу и все тут.
Скоро у тети Насти обнаружились два неожиданных союзника, отстаивавшие мою матримониальную ответственность перед Алёной: Иоганн Иоганнович Бауэр и уполномоченная Асиновского РОВД со звучной фамилией Гормолысова.
Гормолысова – звали ее, насколько я помню, Людмила Николаевна – приезжала в Минаевку, садилась пить чай с “девочками” в конторе леспромхоза и между делом отмечала ссыльных, явившихся на регистрацию. По закону все ссыльные должны были отмечаться у нее трижды в месяц, но большинство колонийных этим манкировали, и никаких проблем у них не возникало. По дням регистрации – после работы – в леспромохозуправление приезжал Олекса Тарасыч и расписывался за непришедших ссыльных, гарантируя их наличие на ЛЗП “по понятиям”, что вполне устраивало местное МВД.
До моего появления Гормолысова приезжала раз в месяц, и Олекса Тарасыч расписывался за ссыльных задним числом. Я же как политический не мог пропускать дни регистрации с надзорными органами и являлся регулярно. И оттого Гормолысова должна была теперь приезжать в Минаевку три раза в месяц, что ей не нравилось.
Людмила Николаевна была женщина в летах, всегда носила милицейскую форму и отличалась строгостью обращения. Меня она не жаловала, поскольку я служил источником дополнительных хлопот и особых забот: надзор за мной был не простой формальностью, а должен был вестись по всем правилам. Правила же Гормолысова, как и все советские люди – особенно в Сибири, не любила, и их исполнение не приносило ей радости. Кроме того, она не знала, чего от меня ожидать и на что именно ей нужно обращать внимание.
– Ты тут беседы никакие не ведешь, Радзинский? – спрашивала она меня, подозрительно прищурившись и отхлебнув сладкий чай. – Ничего такого не говоришь – чего не нужно?
Поначалу я искренне интересовался, что она имеет в виду и как определяет вредоносность моих потенциальных действий, но затем бросил: она сама не понимала и не могла мне объяснить.
– Не говорю, Людмила Николаевна, – заверял я ее каждый раз, явившись на регистрацию. – Никакой запрещенной литературы не распространяю, никаких высказываний, порочащих государственный строй, не делаю.
– То-то, – довольно (но строго) кивала Гормолысова. – А то поедешь у меня по статье.
Думаю, она даже не знала, какую статью должна была бы ко мне применить, если бы оказалось, что я продолжаю вести антисоветскую агитацию. Да и среди кого я мог ее вести? Среди ненавидящих власть рецидивистов, всю жизнь “прочалившихся” по тюрьмах да зонам? Или среди вольных жителей ЛЗП Большой Кордон, равнодушных к политик и знавших о трудностях советской жизни много больше меня? Кого я мог идеологически разложить посреди глухой томской тайги? Разве что волков и лис: медведи зимой спали.
Узнав о беременности Алёны, Гормолысова неожиданно отнеслась к нашей ситуации крайне заинтересованно, словно Алёна была ее дочкой, и каждый приезд проводила со мной беседы о мужской ответственности перед матерью будущего ребенка. Она пользовалась другой лексикой, но той же системой аргументации, что и тетя Настя.
– Радзинский, ты регистрировать брак собираешься? – строго интересовалась Гормолысова. – Или Алёна твоя так и останется сожительницей?
Слово “сожительница” Гормолысова произносила крайне презрительно, словно это было оскорбительное ругательство. Я пытался заверить Людмилу Николаевну в благородстве своих намерений, но убедить ее мог только штамп ЗАГСа.
Истощив аргументы, Гормолысова звала на подмогу Кальтенбруннера, сидевшего за стенкой, и требовала от него поддержки:
– Иван Иваныч, ты хоть по-мужски объясни ему, что регистрироваться нужно. Что у ребенка будет написано в графе “отец”? Незаконнорожденных плодить сюда приехал? А посадят тебя снова – она ж даже “свиданку” с тобой не получит.
Отчего-то Людмила Николаевна была убеждена, что меня обязательно скоро посадят. Вероятно, не могла предположить никакого другого для меня будущего. А может, просто хорошо знала родную страну.
Кальтенбруннер, выйдя из своего кабинета – огороженного фанерной перегородкой маленького квадрата с окном, – обрушивался на меня с высоты своего огромного роста и начальственного положения.
– Радзинский, ты мужик или нет? Раз уж такое натворил, – предполагалось, вероятно, что беременность Алёны являлась моим коварным умыслом, – то веди себя ответственно: женись. Оформи брак как положено, тогда и жилье найти будет легче: вы ж молодая семья.
Это, кстати, как я выяснил позже, было враньем: никто в Сибири не интересовался никакими документами и никогда не просил их предъявить. И никакого жилья мне как ссыльному все равно не полагалось.
Я, собственно, был не против женитьбы, мне просто не нравилось, когда на меня давят. Алёна же относилась к регистрации брака совершенно равнодушно и не понимала, зачем это нужно. Она была поглощена мыслями о будущем ребенке и борьбой с тошнотой по утрам.
Беременность стала проблемой где-то на втором месяце: Алёну рвало по утрам. Тогда я не знал слова “токсикоз” и потому беспокоился и просил ее показаться доктору. Доктор был в Асине, куда из Минаевки шел автобус раз в день. От ЛЗП не ходило ничего и никуда. Только лесовозы.
Как и все в поселке, Алёнина тошнота скоро стала известна всем и каждому. Тетя Настя тут же принялась орать, что я “гублю девку” и ее нужно срочно везти к врачу.
– Наебут, а потом хуй кладут: не тебе ж с утра кишки выворачивает! Вас бы, кобелей, так рвало по утрам! Сразу бы в больничку побежали! А что девка страдает, так насрать!
И все в том же духе.
Чекмарь неожиданно согласился с тетей Настей: Алёну надо показать доктору. А то ребенка потеряем. Надо ехать в Асино.
– Ты не кровишь, девка? – строго спрашивала Алёну тетя Настя каждое утро. – А то дождешься: выкидыш будет.
Я тоже считал, что нужно поехать в Асино в больницу, о чем и сообщил Гормолысовой в следующий приезд. Она согласилась и пообещала договориться с доктором в женской консультации на следующую неделю.
Присутствующий при этом Кальтенбруннер одобрил и неожиданно предложил следующее:
– Людмила Николаевна, если у них беременность тяжелая, может, переведешь Радзинского в Асино? Там и с жильем, и с работой полегче: город все-таки.
Это был неожиданной поворот: по идее, мне назначили отбывать ссылку в Асиновском районе Томской области, что, конечно, включало само Асино как райцентр. Но предполагалось, что отбывать я буду на ЛЗП, на повале.
– Посмотрим, – уклонилась от ответа Гормолысова. – Сейчас пусть свозит свою на осмотр. Там подумаем.
И она выписала мне маршрутный лист, по которому я был обязан передвигаться как ссыльный, для поездки в Асино. По идее, поскольку Асино находилось в Асиновском районе, отведенным мне как место отбывания ссылки, маршрутный лист был мне не нужен. Гормолысова, однако, так не считала и тем самым показала, что даже мое передвижение внутри района будет ею контролироваться.
На следующий день, когда мы вернулись со смены в поселок, выяснилось, что я – не единственный на ЛЗП жених: Олексе Тарасычу привезли невесту.
Около колонийного барака стояла машина Кольки Бакакина, в прошлом вора-рецидивиста, отсидевшего в том числе и по 146-й – “Разбой”, а ныне водителя лесовоза. Коля был веселый мужик из Асина, “чалившийся” на томских зонах с “малолетки”, но годам к тридцати с лишним образумившийся, женившийся и получивший лицензию водителя тяжелого автотранспорта. Позже он сыграл важную роль в моей жизни. И не один раз.
Сейчас же колонийные толпились вокруг его машины, а сам Коля – веселый, шумный, – что-то рассказывал, курил и туберкулезно кашлял на снег.
Наша смена выгрузилась, я остался в машине выполнить свою обязанность – пересчитать инструмент: бензопилы, топоры, багры для оттаскивания бревен и прочую повальную снасть, но слышал, как Бакакин хрипло заорал на весь поселок:
– Тарасыч, давай сюда, я тебе по ходу невесту привез!
И захохотал, сорвавшись в кашель.
Пересчитав инструмент – одного топора, как сейчас помню, не хватало, я вылез из кузова и хотел доложить Пасюку о пропаже топора, но ему было не до меня: у Колькиной машины стояла девочка во всем черном с двумя баулами – один болтался за спиной, другой она держала обеими руками перед собой. Колонийные, кроме тети Насти, не любившей Бакакина, как, впрочем, и всех остальных, сгрудились еще ближе.
– Хлопчик? – спросил Тарасыч.
Девочка кивнула. На вид ей было лет шестнадцать, не больше.
Тут я понял, что баул спереди – завернутый в теплый платок ребенок. Она его чуть подкачивала, он крепко спал на морозе, и ни шум голосов, ни Колькин хохот его не тревожил.
– А шо така брудна? – поинтересовался Панасюк.
– Так ее в угольном вагоне везли, – вмешался Бакакин. – Угольный-то не пломбируется, они на станциях отгружают понемногу, вот туда ее с малым и поместили. Ничего, Тарасыч, – заржал Колька, – будешь говорить, что на шахтерке женился!
И засмеялся в кашель.
– Ладно, – сказал Тарасыч, – пошли до хаты.
Девочка кивнула и пошла за ним. Я догнал их на повороте к дому Пасюка и начал объяснять, что не достает топора, но Тарасыч не стал меня слушать: потом.
Вернувшись в барак, я застал оживленные дебаты колонийных относительно “невесты” Пасюка.
Коля еще не уехал и в сотый раз пересказывал свою историю:
– Я в Асине на станции машиниста встретил – еще по Белому Яру его знаю – сидел с ним, ну он мне и говорит: хочешь, ставь бутылку и забирай ее на хуй. Но я-то “парашу” эту сразу “пробил”: ему ее деть некуда, он же на Север в зону под погрузку идет, а там состав “шмонать” будут. Хошь, говорю, давай ее сюда, пока я сам у тебя за нее бутылку не попросил. Ну он и отдал. Я ее и ебать не стал: брал для Тарасыча – он давно просил ему бабу привезть.
Матримониальные планы Пасюка, о которых я не имел представления, вызвали жаркий спор среди колонийных.
– И чего ему не жениться? – кричал поверх всех голосов мельтешной цыган Светка Бебешко. – Он пятнарик свой “звоночком” отмотал, здесь уже сколько лет вольный торчит, хозяйство у мужика, ему баба в помощь нужна!
– Все мы здесь вольные, – спорил Иван Найденов, – ты вон ссыльный, я вчистую “откинулся”, только идти некуда. Надо по-путному делать, а то взял блядь с приблядком, на него ж братва смотрит.
– Ты почему такой? – удивлялся Светка-цыган. – Ему годов уже хуева куча, наперед нужно думать, а не кто чего скажет. Дом есть, деньжат подкопил, осенью еще поросят прикупит. Вот баба молодая в помощь и сгодится.
– Так баба, а не блядь всякая! – отстаивал свою позицию блюститель морали и тамбовский “авторитет” Иван Найденов.
– Ну и чего, что “простячка”? – вмешался Чекмарь. – А как ей с малым выжить псле зоны?
И все в таком духе.
Позже вечером я пошел к Пасюку отдать деньги, что задолжал. У него на дворе топилась баня. Сам Тарасыч возился у печи. В красном углу висели образа, и Христос в тот день показался мне худее обычного.
– Березой топить, – выпрямился под потолок Олекса Тарасыч, – жару в хате много, но печь шибко грязнится.
Он разлил по стаканам стоявший в большой бутыли на столе мутный самогон, мы выпили. Тарасыч чего-то от меня ждал, каких-то слов, но я не знал, что сказать.
– Слышь, Тарасыч, – я уже застегнул телогрейку, собираясь уходить, – я после смены топор один не досчитался.
– Пошукаешь – найдется, – решил Пасюк. – А не найдется – спишем.
В залу вошла закутанная в платок и совершенно потерявшаяся в пасюковском косматом тулупе девочка с ребенком. Она кивнула мне, сбросила тулуп, посадила ребенка на лавку, прислонив к столу. Затем развязала платок, и длинные светлые волосы неровно рассыпались по плечам.
На ней было летнее платье с короткими рукавами – синее с белыми цветами. На вид ей было не больше двадцати.
– Тома, – представил мне свою женщину Олекса Тарасыч. – А то Митрий.
– Митенька, – улыбнулась Тома. – Вы в баню пришли? Попариться?
Я заверил ее, что вовсе нет и скоро ухожу. Она постоянно улыбалась, но глаза ее смотрели на мир в ожидании неизбежной беды.
Пасюк пошел проверить баню, мы остались одни.
– Сама дальняя? – спросил я, чтобы что-то спросить.
– С России. С Орловской области. Меня сюда с “малолетки” на “взрослую” привезли.
– А чего на “дальняк”?
– Так мне на зоне еще срок дали и “подняли” сюда – на “взрослую”. И нарушений много было.
Я кивнул: что тут скажешь? Так оно и случалось.
Тома развернула полотенце, в которое были закручены постиранные вещи, и принялась раскладывать их на лавке. Она оглядывалась, ища, куда бы их развесить сушиться.
– Давно вышла?
– А как Митенька родился, так и отпустили. – Она поправила завалившегося на лавке мальчика. – Меня девочки научили, я в этапе с солдатиком и пошла – за чаек. А потом как “мамка” под амнистию проскочила. – Она улыбнулась и погладила Митеньку по обросшей жидкими кустиками волос голове: – Он смешной был, солдатик, боялся. А вот теперь – Митенька.
Я кивнул. Мальчик сидел как-то странно, было в нем что-то неправильное.
– Калечный он, – заметила мой взгляд Тома. – Я ж в лагерной больничке рожала, а там не посмотрели, и ножки ему не вправили. Ходить не будет. В Асине сказали, операцию нужно делать. А какая операция: у нас с ним прописки нет.
– А чего домой не вернулась?
– А кому мы там нужны? – удивилась Тома. – Моим самим жить тесно, еще я с Митенькой приеду. Отец помер – спился совсем, мать нового завела – не лучше, сама пьет, сучка, а тут мы – здрасьте, приехали. Они ж меня к себе не пропишут обратно. – Она разложила выстиранное на доске за печкой – сушиться. – Да я здесь и привыкла уже.
– По поселкам ездила?
– Ну да. На той стороне – у Белого Яра. Уже больше года как с ним по поселкам ездим. Ничего, дяденьки не обижают. Да я и не прошу много: кто что даст и ладно.
Поселки, как наш ЛЗП, были раскиданы по области: зэка не могли вернуться домой и оседали в тайге, живя по-лагерному, как жили мы на Большом Кордоне. И многие зэчки помоложе, выйдя из местных зон, оставшись без прописки и не имея специальности, принимались ездить по этим поселкам, обслуживая мужские нужды. К нам на ЛЗП тоже периодически приезжали две милые дамы, и день их приезда колонийные называли “мокрый день”.
– Одно плохо – пить заставляют, – продолжала Тома. – А я как выпью, дурная становлюсь. В тайгу бегу, словно меня кто зовет – сюда, сюда! Меня в поселке одном под Анжеро-Судженском к кровати веревкой привязали, чтоб не убёгла. Только до ведра по нужде могла дойти. Ты ж, говорят, дурочка, пропадешь в тайге, замерзнешь. Так и звали: Томка-дурочка.
Вернулся Пасюк – пригласил в баню, я отказался, попрощался и вышел. Над топившейся баней дым уходил белым столбом в черное небо. Вокруг стояла темная холодная ночь, и ни в какой парилке от нее было не отогреться.
Дома я рассказал Алёне о невесте Олексы Тарасыча, и она решила пойти познакомиться.
На следующий день Алёна отправилась к Пасюку с пачкой печенья “Юбилейное”. Тетя Настя с ней не пошла.
Забегая вперед, хочу сказать, что я исполнил свой мужской долг, и мы с Алёной поженились в ее день рождения – 18 мая – в Асиновском ЗАГСе. Ее свидетельницей была старший лейтенант МВД Людмила Николаевна Гормолысова, поскольку она все равно присутствовала – принесла мой паспорт, в который поставили отметку о регистрации брака. Моим свидетелем стал приехавший с нами в Асино Алёнин друг – пожилой цыганский вор и картежный шулер – “катала” – Светка Бебешко. Он любил Алёну то ли за то, что она – черноглазая и чернокудрая – напоминала ему цыганку, то ли за веселый нрав и бурный темперамент. То ли просто любил.
Светка отправился на регистрацию в пиджаке, надетом поверх толстого свитера, и заправленных в начищенные сапоги темных брюках. Когда регистраторша попросила его показать документ, выяснилось, что легкомысленный Светка не привез с собой даже удостоверение ссыльного. Пришлось срочно искать кого-то в коридорах ЗАГСа, и моей свидетельницей стала какая-то совершенно незнакомая женщина.
Тетя Настя не поехала в Асино, сказавшись больной, но дала мне понять, что хоть я и женюсь на Алёне, она все равно недовольна. Когда мы вернулись на следующий день, тетя Настя первым делом потребовала показать ей свидетельство о браке. Она долго его рассматривала, читая и перечитывая записанное в нем по складам. Потом она часто приходила в нашу комнату и просила показать ей свидетельство и перечитывала сделанные в нем записи, словно боялась, что со временем они исчезнут и Алёна снова окажется “бобылкой”. После нашей женитьбы она немного подобрела к Алёне, но не ко мне, считая меня виновным за будущую горькую Алёнину судьбу.
И правильно.
Никакой свадьбы не планировалось: ни желания, ни денег на организацию торжества у нас не было. Я знал, что колонийные обязательно соберут стол – “накроют поляну”, когда мы вернемся, но предупредил их, чтобы не ждали в тот же день. Мне хотелось хоть как-то отметить нашу свадьбу, и я заранее попросил у Гормолысовой разрешения остаться в Асине на одну ночь. Она разрешила и после ЗАГСа пошла вместе с нами в маленькую гостиницу около райсовета, где показала регистраторше мой паспорт. Я заплатил четыре рубля за нас с Алёной, и регистраторша – пожилая тетя с большим родимым пятном на лице – торжественно отвела нас в наш брачный чертог.
Им оказалась большая светлая комната с десятью кроватями, но мы в ней были одни: никто больше не собирался посещать Асино, по крайней мере в тот день.
– Вот эти две пользуйте, – показала регистраторша на две кровати у окна, – а остальные не троньте: у меня там чистое застелено. А то я с вас еще за койку возьму.
Мы пообещали не трогать другие кровати. Когда она ушла, я убрал тумбочку, стоявшую между отведенными нам койками, и сдвинул их вместе. Затем я сел рядом со своей женой, и мы долго молчали, обнявшись, глядя на бушевавшую за окном майскую грозу. Было не страшно.
Записки неохотника
Ясовсем забыл о политической борьбе: жизнь-выживание с тяжелым бытом и повседневной рутиной, то есть жизнь, коей жило большинство населения страны, но дотоле мне неведомая, захватила, закрутила меня в свой омут и вытеснила из головы все книжные мысли и благородные устремления. Прошлое – с его литературно-мифологическими идеалами – казалось далеким и ненастоящим. Настоящим стало житье в настоящем: без будущего и больших целей – день за днем.
Потому я был удивлен, когда получил весточку от своих товарищей по Группе Доверия, то есть от тех из них, кто еще оставался на переднем фронте борьбы с опасностью глобальной войны между двумя сверхдержавами. Наташа и Сережа Батоврины уже эмигрировали, как и Сергей Розеноер, Миша Островский, Маша и Володя Флейшгакеры и другие основатели Группы. Блистательная идея Батоврина о Группе как механизме отъезда для отказников сработала. Остались те, у кого была серьезная секретность: мои друзья физики Юра Хронопуло, Витя Блок, Гена Крочик и Боря Калюжный. Также не выпускали бывшего советского дипломата Юрия Медведкова и его жену Ольгу, а врача-анестезиолога Володю Бродского посадили на три года по какой-то идиотской уголовной статье, причем, как я узнал через много лет, навестив его в Израиле, его отправили на зону общего режима в Асине – совсем близко. КГБ, должно быть, считал Асино и окрестности подходящим местом для пацифистов.
Весточка пришла через установленный мною канал связи с Москвой, исправно функционировавший все время моего пребывания-отбывания в Сибири: родная сестра жены Коли Бакакина жила в московском районе Бескудниково. А Бескудниково – два шага от Дегунина, где проживала моя мама. Я отдавал Коле письмо, он вкладывал его в конверт, адресованный сестре от жены, та, получив конверт, звонила маминой соседке Элле Юсфиной, которой и передавала письмо. А Элла относила его маме, зайдя на чай – по-соседски. Письма от мамы – в обход чужих глаз – приходили тем же путем.
Мама рассказала о нашем канале связи моим товарищам по Группе Доверия, и они переслали мне письмо с последними новостями о деятельности Группы и их планах на мое дальнейшее в ней участие. Борьба за мир меня к тому времени (как, впрочем, и раньше) мало интересовала. Кроме того, я не хотел больше участвовать в обмане, ставшем, по моему мнению, неотъемлемой частью деятельности членов Группы, желавших, в подавляющем большинстве, эмигрировать. Обман был не “по понятиям”. О чем я и написал членам Группы тайное письмо, поставив честность в этом вопросе условием для своего дальнейшего участия и использования моего имени для целей Группы: нужно отделить личное желание эмигрировать от борьбы за мир. Я был категоричен и требовал, чтобы те, кто искренне хотят продолжать борьбу за установление доверия между СССР и США, отказались от эмиграции. Или, наоборот, активно работали в этом направлении, но тогда честно заявили бы, что используют Группу для этих целей. Главное, писал я им в тайно передаваемых ничего не подозревающей сестрой Колиной жены письмах, чтобы не было вранья. Иначе мы станем такими же как постоянно врущая своим гражданам власть – ничем не лучше. А это отберет у нас моральное право ее критиковать.
Так начался период моих длительных споров с членами Группы, наотрез отказавшимися раскрыть свои истинные намерения, поскольку это скомпрометировало бы дело борьбы за мир во всем мире. Споры эти закончились моим публичным выходом из Группы. Случилось это много позже – после моего попадания в больницу с подозрением на прободение язвы и острым панкреатитом. Об этом потом.
Пока же мы с Алёной жили своими проблемами, озабоченные ее состоянием и рождением будущего ребенка.
В асиновской больнице Алёне сказали, что беременность проходит плохо и есть угроза выкидыша. Ей выписали витамины и посоветовали лечь в Асино на сохранение. Она отказалась: не хотела оставлять меня одного.
Асино был скорее большое село, чем город, но нам с Алёной после затерянного в тайге ЛЗП Большой Кордон он казался мегаполисом: магазины – продуктовый и ширпотреб, ресторан и даже маленький кинотеатр.
После консультации у врача-акушера мы – бывшие москвичи – долго бродили по центру вокруг райисполкома и РОВД, где я отметил маршрутный лист, оглушенные количеством незнакомых людей и изредка проезжавшими нерабочими машинами. Кроме того, в Асине было два трехэтажных блочных дома – со всеми городскими удобствами: канализация, водопровод, отопление. Центр городка был блочный, мало чем отличавшийся от любого советского большого поселка, а дальше начинались деревянные срубы – Сибирь. Париж, Лондон и прочее европейское захолустье не шли с Асино ни в какое сравнение.
Снег перестал идти ранним апрелем, и днем стало подтаивать. Потом – как-то сразу – показалась черная мокрая земля, и лежневка начала плохо держать тяжелые, груженные лесом машины. Вывоз с верхнего склада закончился, и мы в основном работали на погрузке на нижнем складе, отправляя уже поваленный, оттрелеванный, вывезенный с верхнего склада и отсортированный бракером-нормировщиком лес на асиновский леспромкомбинат. Оставлять стволы в тайге на лето нельзя: сгниют. Томская тайга – болото.
Летом мы в основном занимались починкой барака, заготовкой дров на зиму и походами в тайгу за ягодой и грибом. Тайга начиналась сразу за нашим двором, и мы с Алёной шли по топкой земле собирать лесной продукт, бывший нужным и желанным подспорьем в нашем рационе. Кроме того, мы договорились в поселке и брали для Алёны парное молоко.
К началу августа стало ясно, что Алёна не сможет остаться рожать в Асине: ей было плохо, и асиновская врачиха-акушер Фарида Галиповна советовала уезжать в Москву, пока срок терпит. Предполагалось, что Алёна родит в середине сентября. Совместными усилиями мне, моей маме и асиновским врачам удалось уговорить Алёну ехать рожать в Москву. В середине августа я отвез ее в Асино и посадил на автобус, идущий в Томск. Оттуда она должна была лететь в Москву. Удивительно, но никто нам не сказал, что летать на восьмом месяце беременности не рекомендуется. А сами мы, дураки, не знали.
25 августа – на три недели раньше срока – у Алёны начались схватки, моя мама вызвала неотложку, и после двухдневных мук Алёна родила девочку. Я узнал об этом из телеграммы от мамы. Дочку назвали Маша.
Маша – недоношенная, зараженная в роддоме стафилококком – до трех месяцев беспрестанно находилась в больницах. Когда ее наконец отдали домой, было абсолютно ясно, что Машу нельзя везти в Сибирь, поскольку ей требовался серьезный уход и постоянный врачебный надзор. Это можно было обеспечить только в Москве и с помощью моей ушедшей на пенсию мамы. Потому Алёна и Маша остались в Москве, а я продолжал жить в Сибири один.
Полинезиец Матвей
Наступила осень, и колонийные вернулись на делянки. Надо было ремонтировать уже построенные лежневки, покосившиеся за лето, и строить новые от верхних складов у новых делянок на нижний склад у трассы. Этим мы и прозанимались в преддверии зимы. Она пришла скоро – в середине октября, хотя мелкий колючий снег посыпался еще раньше. А затем – как-то сразу – снег плотно лег на вымерзшую от холода землю, и ударили морозы.
В один выходной ко мне в барак пришел местный печник Матвей. Я читал присланную из Москвы книгу Сомерсета Моэма, действие в которой происходило на полинезийских островах, а за окном дым валил из трубы, мешаясь с белесым небом. Собаки в поселке отскулили с утра и теперь зарывались в снег греться. День затевался долгий, как все воскресные дни, и ветки в тайге за бараком щелкали от морозной хрупкости. А в книге солнце плавилось от собственного багрового жара, и напоенный южным морем воздух пах гибискусом, хоть я и не знал, как это. Чудная жизнь открывалась лазурным океаном за рифами, о которые билась пена прибоя, и смуглые женщины с цветами в темных волосах хотели любить.
Полинезия, словом.
Дверь приоткрылась, и в нее заглянул Матвей.
Был он маленький горбун, живший в поселке, и до того я никогда не говорил с ним и двух слов. Здоровались и только. А тут пришел.
Матвей стоял весь белый: кровь выстудило с мороза.
– Войду? – спросил Матвей.
Я кивнул и сел на кровати. Матвей оббил валенки от снега у порога, вошел, огляделся и за неимением стула уселся на перевернутое ведро. Он расстегнул косматый полушубок и осмотрелся по сторонам.
– Что, Олег, мерзнешь у нас в Сибири?
Я кивнул.
– Ничего, – подбодрил меня Матвей, – погода в самый раз. Климт.
Я предложил ему чаю, он отказался и продолжал оглядывать мою комнату.
– Книг у тебя вона… – Он махнул на стопки книг вдоль стены. – А что на полу – не пылятся?
– Я их целлофаном накрываю, – объяснил я.