Случайные жизни Радзинский Олег
В крохотной комнате в уже знакомом мне коридоре “свиданки” меня ждал Сергей Борисович Круглов. Он пришел попрощаться. Я, признаться, очень ему обрадовался, да и неудивительно: мы провели в тесном общении целый год, говорили и спорили о множестве интересных вещей – суть демократии, особенности российского государственного установления, исторический детерминизм, права человека, литература, наконец. Я, как не странно, чувствовал к нему симпатию: человек он был честный, абсолютно убежденный в правоте своего дела, но при этом готовый выслушать аргументы оппонента. Я знал, что он женат, у него маленький ребенок и что он хотел стать военным летчиком, как его отец, но не прошел медкомиссию, после чего пошел на юрфак. Он также рассказывал, что его дед был чекистом и работал еще с Дзержинским. Вот и говори, что генетика – лженаука.
Много лет спустя Валерия Ильинична Новодворская рассказывала мне, что в 1991 году она проходила по очередному делу об антигосударственной пропаганде и ее дело вел Круглов. Он вызвал ее сразу после августовского путча ГКЧП и сказал: “Валерия Ильинична, не бойтесь: мы вас им не отдадим”. Вот так.
Мне Круглов ничего подобного не сказал, но всячески пытался поддержать, что, мол, ссылка – не лагерь, что я увижу, как на самом деле живет тот самый народ, который я так рьяно брался защищать, что жизнь длинная и все наладится. Я выслушал, поблагодарил и спросил, передал ли он мое письмо Алёне. Он заверил меня, что передал через приемную часть тюремной администрации.
Мы распрощались, и я вернулся в камеру.
Оставшиеся до этапа дни я провел в каком-то вязком вакууме ожидания: вроде я уже был и не в Лефортове. Мой сокамерник Виктор проявил глубокие знания сибирской жизни, рисовал на листочке странные приспособления для обогрева в холода и давал множество полезных советов. Я слушал, но не слышал.
Первый раз со дня ареста я думал о будущем. До этого я был настолько занят настоящим – стратегией поведения на следствии, познанием тюремного быта, жизнями тех, с кем меня свела тюрьма, что ни разу не задумался о том, что ждало меня за дверями Лефортова. Что за Томская область? Что я буду там делать? Как я буду работать на лесоповале? Какие там живут люди? И чем они там живут? Я был московский юноша, проведший всю свою жизнь в небольшом и уютном пузыре творческой элиты, а тут – Сибирь. Настоящая, а не на книжных страницах.
Все, что я знал, за исключением годового тюремного опыта, я знал из книг. Оттого я решил нырнуть в знакомую мне среду обитания и заказал в лефортовской библиотеке “Сибирские рассказы” Короленко. Я читал их когда-то давно и теперь решил перечитать и подготовиться к новой, сибирской жизни – по книжке, естественно.
Мне не успели ее принести: перед обедом в среду меня “дернули” на этап. Началась новая жизнь – без литературы.
Жизнь пятая
Особо опасный
1983
Спецэтапом идет эшелон из столицы в таежные дали…
Эта строчка – из тюремной песни:
- Чередой, за вагоном вагон,
- С мерным стуком по рельсовой стали
- Спецэтапом идет эшелон
- Из столицы в таежные дали.
- Здесь на каждом вагоне замок,
- Две доски вместо мягкой постели,
- И, укутаны в синий дымок,
- Нам кивают угрюмые ели.
Все, в общем, похоже. Только ели нам не кивали. А если и кивали, то мы того знать не могли: в “столыпине” нет окон.
Понятное дело – песня. С елями – оно красивше.
Меня завели в маленький боксик и выдали со склада вещи, принесенные мамой; когда я увидел два огромных рюкзака, понял – беда. Но понял не до конца, оттого что не знал, каково в этапе. А в этапе, как показала практика, лучше налегке.
Вэвэшный конвой “принял” меня у лефортовского караула. Солдат было трое, старший – наследник блоковских скифов с “раскосыми и жадными очами” – посмотрел на этапный запечатанный конверт с именем, датой рождения, статьей, сроком и наименованием суда, вынесшего приговор, и приказал мне повторить написанную на нем информацию. В этапе это делается каждый раз при погрузке в “столыпин” и выгрузке из “столыпина”, при смене конвоя и при доставке в очередную тюрьму. А также при утренней и вечерней поверке “в ходе этапирования”.
Конвой называет твою фамилию, и ты сообщаешь о себе:
– Радзинский!
– Олег Эдвардович, 11 июля 1958 года рождения, статья 70-я, часть 1, осужден Московским городским судом к одному году строгого режима и пяти годам ссылки.
Внимательно посмотрев на мой конверт, конвойные неожиданно решили надеть на меня наручники, да еще и “в положении сзади”. Я пытался объяснить, что тогда не смогу нести два огромных рюкзака, поскольку и с нескованными руками не знал, как их унесу. Вмешались родные лефортовские, спросили, в чем дело, и вэвэшники показали им что-то на конверте. Лефортовские контролеры покачали головами, пошептались, затем и те, и другие ушли, оставив меня запертым в боксике с моими рюкзаками.
Прошло минут двадцать, дверь открыли, и появился знаменитый лефортовский корпусной Василий Иванович, окруженный тремя вэвэшниками и двумя лефортовскими конвоирами.
Он посмотрел на рюкзаки, на меня, затем на конверт в руках у “скифа”, причмокнул и сказал:
– Значит так, хлопцы: мы его сами посадим в автозак, а вы его там “примите”. Тогда до погрузки Радзинский – наша ответственность. За нами числится.
“Скиф” помотал головой:
– Товарищ капитан, никак нельзя: нам положено “принять” заключенного в следственном изоляторе.
– Ты меня, блядь, не учи, чего положено, я тридцать лет без малого служу, – сообщил Василий Иванович. – Молод еще меня учить. Я тебе сказал, как сделать нужно, а не хочешь – ебись в рот: надевай ему “браслеты” и тащи его рюкзаки сам.
Вэвэшники переглянулись, пошептались, и “скиф” кивнул:
– Так точно, товарищ капитан. Тогда мы его “примем” перед погрузкой.
После чего вэвэшники быстро ушли, оставив меня наедине с лефортовским конвоем.
Что все это значило? Я тогда не понял, и никто мне ничего не сказал. А жаль.
Так, с двумя огромными рюкзаками, под сочувственные взгляды лефортовских конвоиров я вышел на волю – в тюремный двор. Здесь у огромного автозака нас снова встретил вэвэшный конвой с моим этапным конвертом, будто мы никогда до этого и не виделись.
И все по новой:
– Радзинский!
– Олег Эдвардович, 11 июля 1958 года…
Затем я забросил рюкзаки в автозак, запрыгнул сам и увидел сидящих на лавках вдоль стенок заключенных. Я было собрался сесть рядом, но конвоир открыл дверцу “стакана” и запихнул меня внутрь узкого цилиндра. А за мной и один из рюкзаков. Там было тесно даже сидя на маленькой холодной лавочке. Я подложил под себя шапку, фургон качнулся и, сделав остановку у лефортовских ворот, медленно поехал по московским улицам, которых – как и песенные ели – было не видать.
Мы заезжали в разные тюрьмы забрать других этапных, но я никого видеть не мог, потому что сидел в “стакане”. Конвой строго запретил заключенным со мной разговаривать, да те и не пытались, а тихо шептались о своих бедах.
Так продолжалось, пока в одной из московских тюрем конвой не принял еще одного “особо опасного”, и его тоже запихнули в соседний “стакан”.
– Слышь, в “стакане”! – заорал он неожиданно высоким и притом хриплым голосом. – Откуда, земляк?
– Молчад, биляд! – приказал голос конвойного с сильным кавказским акцентом. – Не разговоры здес! Не положено!
– А что положено – то ебут, начальник! Оно ж лежит! – хриплый голос весело проинформировал проходящего службу во внутренних войсках бойца – на случай, если у того были сомнения. – Браток, ты откуда? Где “чалился”?
– Из Лефортова, – отозвался я.
– Из Лефортова? Еби мой хуй! “Комитетовский”? Шпион, что ли? Масть какая?
И вправду – какая у меня масть? “Вор”? “Мужик”? Ну уж точно не “сука”.
– Диссидент, – сообщил я своему невидимому соседу. – 70-я, часть 1-я.
– Молчад, я говорид, – вступил в беседу конвоир, но как-то менее убедительно: возможно, ему тоже хотелось знать, кто я такой.
Наступила тишина. Судя по всему, народ в автозаке осмысливал полученную информацию.
– Досиде… Что за статья такая? – наконец откликнулся хриплый. – Я с “малолетки” “чалюсь”, а такой статьи не слыхал. Братва! – обратился он к остальным обитателям автозака. – Что за 70-я, знает кто?
Ропот голосов – глухой, как шелест морского прибоя по гальке, – дал понять, что братва незнакома с этой частью УК РСФСР.
– Антисоветская агитация и пропаганда, – пояснил я и, подумав, добавил: – Политика.
– Молчад, разговор прекратид, – почти попросил голос конвоира. – Оба наказаний будед.
– Да хули ты меня в тюрьме тюрьмой пугаешь, начальник! – весело заорал мой новый товарищ. – У меня сроку – пятнадцать и два “крытки”. Ну чего ты мне сделаешь? В ШИЗО “закроешь”? Ебал я твой ШИЗО: я по жизни – “отрицалово”!
И правда – чего? У мужика два года “крытки” – чего ему бояться? По автозаку пронеслась волна уважительного, почтительного гула.
“Крытка” – “крытая” тюрьма – специальный вид наказания, когда заключенного ввиду отягчающих обстоятельств совершения преступления приговаривают к отбыванию части срока в помещении закрытого типа, то есть в тюрьме, а не в лагере. Также в “крытую” отправляют из зон за злостное нарушение режима. Условия там самые строгие, и Златоустовская “крытка”, например, славилась тяжелым режимом и ментовским беспределом на всю страну. Сидя в Лефортове, я слышал множество рассказов от рецидивистов, хорошо знакомых с тюремным бытом, о “крытых” тюрьмах: травят собаками, избивают, привязывают на “решку” – на решетку – и обливают холодной водой (это называлось “Карбышев”) и т. д. Голод стоял такой, что зэка играли “на кровку”: проигравший “порол” вены, сцеживал кровь в кружку, и ее поджаривали на “факеле” из газеты или картонке, а потом ели: глюкоза. И вот рядом со мной – в соседнем “стакане” – сидел арестант, которому все это предстояло. И веселился, от души смеясь над угрозами конвоя.
– Два “крытой”? – переспросил я. – За что страдаешь, земляк? Какая статья?
– У меня статей – хуева туча! – весело сообщил хриплый. – У тебя срок какой?
Я сказал.
– Ну, год и на “параше” просидеть можно, – ободрил меня хриплый. – А ссылка – это почти воля. Я – Володя Матрос. Не слыхал?
– Молчад висе, – поучаствовал в нашей беседе конвоир. – Не положено.
Правильно и почти без акцента ему удавалось только “не положено”. Видно, часто произносил.
Но разговор и так прекратился: автозак остановился, и совсем близко стали слышны крики конвоя и срывающийся лай овчарок.
Мы прибыли на погрузку.
Погрузка
Заснеженное пространство меж железнодорожных путей, сверху тускло горят фонари, поземка, снег кружит белым вьюном в свете фар запаркованных автозаков. Рельсы, рельсы, рельсы, вагоны, вагоны, вагоны… И по щиколотку в снегу на корточках сидит этап: заключенные по пять в ряд. По периметру – конвой с собаками; чуть притравливают, чтобы зэка не расслаблялись.
Перекличка:
– Ананьев!
– Иван Иванович, 1 января 1950 года рождения, статья 108-я, часть 2-я, осужден Бабушкинским районным судом города Москвы к десяти годам строгого режима.
– Баранов!
– Петр Петрович…
И так весь этап – в алфавитном порядке. Имена, статьи, срок.
Мне неудобно сидеть на корточках: на спине тяжелый рюкзак, рядом на снегу – еще один. У всех зэка – легкие “сидор” – вещмешки.
Ноги затекают.
– Григорьев!
– Семен Семенович…
Я – крайний слева в своей “пятерке”. Ищу глазами Володю Матроса – который он? Все зэка выглядят одинаково: черные или темно-синие телогрейки – “бушлаты”, у всех – шапки-ушанки, лиц почти не видно.
– Иванов!
– Александр Александрович…
Понимаю, что сейчас под своим рюкзаком шлепнусь задом в грязный снег, и решаю проблему: сажусь на второй рюкзак. Теперь я возвышаюсь над этапом: удобно, все видно, и сидеть мягко. Соседние зэка косятся на меня, таращат глаза, но молчат.
– На корточки, блядь, быстро сел обратно!
Оглядываюсь: круглолицый парень с детским лицом под ушанкой со звездой, на поводке рвется черная овчарка. Какая ему разница?
– Гражданин начальник, мне с тяжелым рюкзаком сложно на корточках. Так удобнее.
Логично вроде бы. И, главное, какая ему разница?
Изумление на лице конвойного: смотрит на меня с недоверием – правда ли я сказал такую глупость? Или ему послышалось?
Хочу его успокоить:
– Да я не убегу никуда, просто так сидеть удобнее.
Парень делает шаг ко мне, приотпустив поводок. Овчарка бросается и вцепляется мне в плечо. Больно даже через ватник.
Конвойный бьет ногой по рюкзаку, на котором я сижу:
– Быстро на корточки, урод! Сел на корточки, как положено!
Зэка в моем ряду смотрят перед собой: их это не касается.
Зэка впереди не оборачиваются: слушают свои фамилии:
– Николаев!
– Николай Николаевич…
Сползаю с рюкзака на снег.
– На корточки, блядь! На корточки сел!
Собачья морда лязгает зубами у моего лица. Первый раз в жизни не люблю собак: они – не друг человека. По крайней мере конвойные овчарки. Сажусь на корточки, сгибаюсь под рюкзаком, опираюсь локтем на второй рюкзак. Конвойный – парень лет девятнадцати – отступает на два шага назад, дергает за собой рвущуюся порвать меня овчарку.
Слушаю перекличку.
Наконец-то:
– Радзинский!
– Олег Эдвардович, 11 июля 1958 года рождения…
Закончив перекличку, начальник поездного конвоя читает “молитву”:
– Граждане заключенные, в ходе следования колонны соблюдать порядок движения в “пятерках”, не переходить из ряда в ряд. Шаг вправо, шаг влево считается попыткой к бегству…
Нас гонят в “столыпин” – по “пятеркам”. Еле залезаю по высоким ступенькам со своими рюкзаками, сзади подгоняет конвой с собаками.
На площадке – конвоир со списком:
– Фамилия?
– Радзинский.
Конвоир находит меня в списке:
– В “тройник”!
Другой конвоир – с совершенно плоским лицом и щелочками глаз под ладно сидящей армейской ушанкой – кивает мне: “Пошли”.
Идем по вагонному коридору, окна забраны решетками, свет фонарей еле проникает в вагон. Справа – купе без окон на четверых, забитые доверху заключенными, сидящими на трех полках справа и слева и на полу в проходе. Их человек по двадцать в каждом купе. Как они там все уместились?
Жизнь сегодня добра ко мне, потому что тут же получаю ответ на свой вопрос: передо мной два конвойных загоняют зэка в купе дубинками.
– Быстро, блядь, уроды, быстро, быстро, сейчас собак пустим, все, блядь, поместитесь!
– Начальник, тут некуда…
– Молчать, блядь! Быстро зашел в купе!
Дубинкой по голове, и, действительно, все поместились: не обманывал. Купе закрывают, вместо двери – решетка.
Конвойные поворачиваются ко мне:
– Куда его?
– В “тройник”, – сообщает мой сопровождающий.
– Пошел!
Меня загоняют в купе с тремя полками слева. Это, собственно, половина купе, разделенного стенкой на два. На нижней и средней полке сидят по одному человеку – просторно. Значит, меня везут спецэтапом. Почему?
– Здорово, зёма! – высоким хриплым голосом приветствует меня сидящий на средней полке стриженый мужик лет тридцати пяти. – Это не с тобой меня в автозаке везли?
Володя Матрос. Я отчего-то думал, он моложе. Второй заключенный в полосатой зэковской робе – “полосатик”, или “особняк” – особо опасный рецидивист. Тонконосый, с худым резким лицом – кавказец. Ему около пятидесяти, смотрит на меня без интееса.
Здороваюсь с ним. Он кивает, протягивает руку наверх. Матрос передает ему прикуренную папиросу. Понятно, кто главный.
Значит, “иду” спецэтапом. Странно. Но интересно. Залезаю на третью, верхнюю полку, пристраиваю рюкзаки.
– Куда тебе два “сидора”? – интересуется Матрос. – Чего везешь?
Объясняю, что “иду” в ссылку, мать передала теплые вещи – в Сибирь все-таки еду.
– Курево есть? Чай? “Колеса”?
Достаю пачку “Явы”, передаю Матросу: нужно установить отношения, ехать-то вместе.
– С фильтром?! – восхищается Матрос. Он тут же открывает пачку, выбивает себе восемь сигарет и, наклонившись, передает пачку пожилому кавказцу. Тот молча прячет ее в бушлат.
– Чая нет.
– Хуево, земляк, – весело сообщает Матрос. – С чайком веселее. Ничего, сейчас братва “ноги прикупит”, и нас “подогреют”. Тут все одно – хуй почифиришь, но, может, “колесами” разживемся.
“Прикупить ноги”, как я выучил в Лефортове, означает подкупить конвой, чтобы они передали что нужно кому нужно. Неужели после того, как эти конвоиры травили нас собаками и били, они, хоть и за деньги, будут принимать от зэка посылки друг другу? Трудно поверить.
Мало я тогда понимал про тюремную жизнь: конвой – тоже люди. Хоть служба и пыталась сделать из них нлюдей.
А люди хотят денег.
“Столыпин”
Мне не повезло: пока я сидел в Лефортовской тюрьме, Андропов, став генеральным секретарем, сместил Щёлокова с поста министра внутренних дел и поставил на его место своего человека – бывшего председателя КГБ генерала Федорчука. Ему было поручено навести порядок в МВД и в относящемся к данному ведомству ГУИТУ – Главном управлении исправительно-трудовыми учреждениями. И Федорчук постарался выполнить наказ партии и правительства.
Не то чтобы при Щёлокове советские лагеря и тюрьмы были санаторием: там царил зверский беспредел в типичном для страны сочетании с полной коррумпированностью персонала. Зэка побогаче, чьи родные могли заплатить “хозяину” взятку, были или освобождены от работы и проводили полсрока “на больничке”, или получали необременительные должности, и охрана с большим энтузиазмом торговала спиртным и наркотиками, а спецчасть, отвечавшая за исполнение режима, с таким же энтузиазмом закрывала глаза на переданные с воли копченую колбасу, шоколадные конфеты и прочие запретные яства советской жизни. Были деньги – в тюрьме и зоне можно было жить. У кого денег не было – сидел на “пайке”, на “положенке”. И вкалывал, выполняя норму за всех.
Так же, собственно, жила и воля: тюрьма была слепком с жизни общества. А может, общество было слепком с тюрьмы. Пойди разбери.
При Федорчуке жизнь в советской пенитенциарной системе стала много хуже: беспредел начальства остался, а вольности, на которые ранее это начальство смотрело сквозь пальцы, прекратились. Жизнь в тюрьмах и зонах стала еще более голодной, вокруг бараков натянули “локалки” – локальные зоны, и теперь нельзя было ходить из барака в барак: сиди в своем. Испуганное чисткой в рядах МВД тюремно-лагерное начальство рьяно наводило порядок, укрепляя и ужесточая режим содержания заключенных. Шла война с тюремными “авторитетами”, с “отрицаловом” – отрицательными элементами, и работникам ГУИТУ дали зеленый свет “прессовать” всех несознательных заключенных, добиваясь стопроцентной их записи в “повязочники”, то есть в лагерные активисты, содействовавшие администрации и носившие соответственные знаки отличия – красные повязки актива. “Черные” зоны, то есть зоны, жившие “по черному ходу” – воровским понятиям, – безжалостно разгонялись и репрессировались, поскольку Федорчук пообещал, что при нем зоны будут только “красные” – “ссученные”. В эту войну двух тюремных миров меня и угораздило попасть.
Жизнь в тюрьме сжата, оголена до предела: скрыть, какой ты на самом деле, невозможно – быстро раскусят. А в этапе жизнь сжата еще более: этап для тюрьмы – что тюрьма для воли.
Наш “тройник” быстро выстроился по тюремной парадигме в соответствии с принятой иерархией: вор Дато занял место “бати”, Матрос стал “смотрящим” или “положенцем” – блюстителем “понятий”, то есть отвечающим за соблюдение “черного хода” в купе, хотя смотреть было не за кем, а я, который по справедливости должен был занять место “мужика” – простого зэка, не “ссученного”, но и не блатного, неожиданно для себя был произведен в “двигающиеся”, то есть в “стремящиеся” к более высокой блатной масти, хотя – понятное дело – никуда я не стремился. Получилось это – как и все в моей жизни – самым непредсказуемым и случайным образом.
В первый вечер в этапе нам дали жидкий чай, а к нему гнилую хамсу и липкий “вторяк”. Я после лефортовских разносолов есть это не стал, мои попутчики поели хлеб и “подогрев” – “подогнанные” из других купе нам как сидящим “на спецу” карамельные конфеты, но к рыбе не притронулись.
Они подробно обсуждали Чистопольскую “крытку”, куда оба шли отбывать срок, перебирая знакомых арестантов и сравнивая услышанное и пережитое, а также последние новости тюремной жизни. Особенно их занимал некто Петро Луганский, который “толкнул фуфло”, то есть не отдал карточный долг какому-то Аслану. Петро заплатил “куму” – начальнику по режиму – и спрятался сначала в лагерной больничке, а потом ушел на другую зону, но репутация “фуфлыжника” ушла вместе с ним. Судя по озабоченности моих новых товарищей, воровской мир решил понизить Петра Луганского – “авторитета” – в масти, и впереди его ждал не только репутационный риск, но и более серьезные неприятности.
– Петро “предъявил”, что у Аслана “стиры коцаные”, – рассказывал Володя Матрос. – Аслан по ходу “шпилевой”, конечно.
“Шпилевой” на блатном жаргоне – сильный игрок в карты, но не обязательно “кидала”, то есть шулер. А “коцаные стиры” – крапленые карточные колоды.
– “Коцаные” – играть не садись, – заключил Дато. – Сел – плати.
Матрос кивал, соглашаясь. Я слушал этот диалог, вспоминая лефортовские дебаты, сильно отличавшиеся, скажем так, тематикой, и думая, как странно меняется моя жизнь и что впереди.
Вдруг у решетки нашего купе началось интенсивное движение: конвоиры заглядывали буквально через две минуты на третью. Дато сказал нам быть настороже. Матрос согласился, что чего-то будет, и разговор стих. Мы ждали.
Скоро перед купе появился начальник конвоя – огромного роста старший лейтенант. Он выглядел как двухметровый боксер-тяжеловес, и от его большого мускулистого тела исходила волна спокойствия и уверенности самого сильного в данной экосистеме животного, у которого нет и не может быть соперников.
Больше всего меня удивило, что на ногах у него были резиновые шлепанцы, вроде тех, что берут в бассейн. Он пах водкой и горячей пищей, более сытной, чем гнилая хамса.
Мы слезли с коек и встали вдоль стены, опершись на нее раскрытыми ладонями, чтобы конвой видел, что у нас в руках ничего нет. Старлей разглядывал нас, удивленно прищурившись.
Затем посмотрел на большой конверт у себя в руках и ткнул пальцем в мою сторону:
– Радзинский!
– Олег Эдвардович, 11 июля 1958-го… – заученно начал я.
– Хорош, завязал, – оборвал меня старлей. Он еще раз посмотрел на конверт и покачал головой. – Ты, значит, брзый до хуя, Радзинский. А так не скажешь.
Брзый? Я? О чем он? Я ничего не понимал.
– Так, блядь, хлюпик, – продолжал начальник конвоя, справедливо оценивая мою незавидную физическую стать (особенно по сравнению с его собственной). – Хуй поймешь, откуда что берется.
Матрос скосил на меня глаза, спрашивая взглядом: “О чем “базар?” Я пожал плечами: мне было совершенно непонятно, про что речь.
– Гражданин начальник, – решил поинтересоваться я, – вы о чем? Какие ко мне претензии?
– Какие прете-е-ензии?! – удивленно протянул старлей. Он ткнул в конверт огромным толстым пальцем, показав на что-то стоявшему рядом сержанту: – СНК, полоса красная. А то мы не знаем.
Оба – Дато и Матрос – повернули головы и посмотрели на меня с новым интересом. Да и было чему дивиться.
СНК?! Я?! Почему?!
Нужно разъяснить ситуацию: пометка “СНК” и красная полоса на этапном конверте означаи, что данный заключенный “склонен к нападению на конвой”. Таких перевозили с особой осторожностью – спецэтап, усиленный конвой и прочие знаки отличия. Но при чем тут я? Какой я СНК?
И тут я вспомнил.
После вынесения приговора я ждал на скамье подсудимых за невысоким барьером, пока присутствовавшие на суде покидали зал. Привезенные на суд советские граждане-алкоголики, осудив мою противоправную деятельность гулким ропотом и отдельными патриотическими выкриками, устремились к выходу, мой отец задержался, сказав что-то ободряющее, а мама, поравнявшись со мной, неожиданно перегнулась через разделявший нас барьер, обняла и поцеловала меня.
Один из стоявших рядом конвоиров справедливо углядел в этом нарушение порядка и повел себя соответственно ситуации: толкнул мою маму в грудь, и она почти упала. Я же – абсолютно инстинктивно – дернул конвоира за плечо на себя и ударил раскрытой ладонью в лицо. Я, собственно, тоже хотел толкнуть его в грудь, но не рассчитал угол – я стоял на возвышении за барьером, и получился удар, причем достаточно сильный – согнутой под девяносто градусов открытой ладонью в лицо (такие удары, как я узнал много лет спустя, используются в израильском боевом искусстве крав-маг).
Конвойный абсолютно ошалел от произошедшего: его ударил зэка! Он было шагнул ко мне, но, взглянув на спешившего к нам начальника конвоя, остановился: у них, вероятно, был приказ от Комитета обращаться со мной корректно, да они и сами видели, какой ажиотаж творился вокруг здания суда. Я был для них важной птицей, и потому никакой мести – в виде избиения, что обязательно бы меня ждало, будь я простым уголовником, – не последовало, на меня даже не надели “браслеты”, а просто спустили в камеру, куда пришел начконвоя и прочел мне небольшую, но изобилующую нецензурной лексикой лекцию, подробно объяснив, что бы со мной было, кабы не был я “комитетовский”. Он также пообещал, что отрапортует об инциденте по инстанции и что мне это аукнется. Я кивнул и – со свойственным мне легкомыслием – забыл о произошедшем.
А он не забыл и отрапортовал. И – как и было обещано – эпизод этот мне аукнулся на этапе – красной полосой через конверт и пометкой “СНК”. Теперь было понятно неясное прежде желание вэвэшного конвоя, “принявшего” меня в Лефортове, надеть на меня наручники: я был опасен.
Что – под стук колес летевшего в новую жизнь поезда – и продолжал мне втолковывать заботливый начальник этапа.
– Здесь тебе не Москва, Радзинский, – щегольнул знанием географии родной страны огромный старлей. – Если ты у меня бойца пальцем тронешь, я тебе сам руки переломаю.
Я не удержался:
– А если не пальцем, гражданин начальник?
Матрос зашелся от смеха, и соседние купе, внимательно прислушивающиеся к нашему диалогу, грохнули хохотом.
Старлей тоже улыбнулся:
– Я, гляжу, ты по ходу и вправду брзый – после Лефортова. Ничего, борзоту эту из тебя быстро выбьют.
После этого пророческого замечания он ушел, мы заняли свои места на полках, и я рассказал Дато и Матросу о происшествии на суде.
– Ну ты “дерзкий”, – оценил мои действия Матрос, – мента отхуячил. Слышь, братва! – крикнул Матрос остальному вагону, ожидавшему, очевидно, пояснения моего статуса. – Он конвой на суде отхуячил!
– Я одного только ударил, – попытался я восстановить правду, – когда он маму толкнул.
– Конвой на суде оборзел: мать его избил, и он им навалял – мало не показалось. А они его хуй тронуть могут: политический. Он за Комитетом числится – масть такая, – творчески и авторитетно интерпретировал мой рассказ Володя Матрос.
Ему бы сериалы писать.
Так родилась моя этапная легенда и полетела вперед, опережая меня. Я потом не раз слышал свою историю в обогащенном удивительными подробностями и деталями изложении, пока она настолько не разошлась с реальностью, что я перестал ее узнавать. Например, в Томской транзитке мне рассказали, как я “пописл ментов”, то есть порезал их пронесенным на суд ножом, и мне ничего за это не было!
– Ну и правильно: они же мать твою тронули. Не хуя “мусорам” беспредельничать, – был общий вердикт тюремного общества.
Думаю, популярности этой истории и незаслуженному мною уважению зэка способствовали три фактора: во-первых, я ударил мента, то есть проявил “дерзость”; во-вторых, я заступился за мать, а мать в блатном мире пользуется почтением, граничащим с преклонением, оттого что ее любовь к тебе безусловна и не зависит от твоих деяний; и, в-третьих, мне ничего за это не было, что свидетельствовало о моем особом положении в тюремной системе. Мои действия, таким образом, ударили по правильным струнам зэковского сознания, и я – неожиданно для себя и, конечно же, абсолютно незаслуженно – стал считаться “дерзким”.
Интересно, что братва сразу и полностью приняла мою особенность как политического: они не только не роптали на мою безнаказанность, но полностью ее оправдывали: “А чо, у него масть такая: может “мусоров” пиздить. Политические – они только перед Комитетом отвечают”. Все мои попытки опровергнуть это мнение и апелляции к их здравому смыслу не имели успеха: они настолько привыкли к своему полному бесправию, что тут же приняли идею еще одной касты, которая якобы обладала бльшими, чем они, правами. Грустно, если вдуматься.
Дато – мудрый человек! – оказался единственным, кто правильно оценил ситуацию:
– Не дразни ментов, – посоветовал он мне свозь клубы табачного дыма, – один раз повезло – другой плохо кончится. Здесь не Лефортово.
Он был согласен с начконвоем: Москва и “комитетовские” привилегии остались позади. Впереди меня ждала иная жизнь, и этапный “столыпин” стучал по чугунным рельсам обещанием неясного будущего: ту-да, ту-да, ту-да, ту-да.
Куда – туда?
Кому куда.
Коля Фрунзенский и прочие страдальцы
Сколько идет поезд от Москвы до Казани? Двенадцать-тринадцать часов, и это со всеми остановками. Наш этап “шел” до Казани почти двое суток.
Поезд то и дело останавливался на каких-то безымянных станциях, где наш вагон отцепляли, и мы долго стояли, ожидая, пока “столыпин” прицепят к следующему поезду, идущему на восток. Зэка томились, курили и мучились животами от плохой даже по советским тюремным стандартам 80-х кормежки. Судите сами: заключенных в Лефортове кормили на тридцать семь копеек в день, в Бутырке – на двадцать семь, а в этапе – на семнадцать. Не объешься.
На “парашу”, то есть в загаженный поездной туалет, выводили “на счет три”: конвой заводил зэка в туалет и считал до трех, и нужно было успеть спустить штаны и опорожниться. Иногда, нарушая режим конвоирования и от лени, конвой водил неопасных зэка по двое: один мочится в раковину, другой на корточках присел на стульчак – кому как повезет. Да еще надо следить, чтоб не замараться, а то – по строгим понятиям тюремной гигиены – будешь разжалован из своей масти в более низкую: это считается “косяком”.
Выводили три раза в день, а бывали дни, когда и по два. Кормили гнилью, и воздух в вагоне стоял соответствующий. От смрада помогал только всепроникающий, висящий бледным маревом табачный дым. Было слышно, как в соседнем купе “опущенный” – изнасилованный за какую-то провинность в тюрьме заключенный – просил оставить ему чинарик.
Он лежал на полу, загнанный под нижнюю полку, и громко, плаксиво клянчил:
– Покурить оставь, покурить хоть на пару затя-я-же-е-чек! Хоть чинарик маленький!
– Хуй тебе в рот, а не чинарик! – гоготала братва.
А поезд наш тем временем медленно продвигался на восток.
В Казани этап “растасовали”: кому было идти в местные зоны и тюрьмы – “выдернули”, а “столыпин” отогнали куда-то на задние пути и поставили ждать следующего состава. Мои попутчики – Дато и Матрос – попрощались со мной: они отправлялись в Чистопольскую “крытку” через Казанскую пересылку. Я дал им по пачке “Явы” и остался в “тройнике” один. Лег на освободившуюся нижнюю полку и заснул.
Через час или два меня разбудили лай собак и крики конвоя у железнодорожных путей: на погрузку привезли новый этап. Оставшиеся в “столыпине” зэка оживились, и в воздухе повисло адостное ожидание хоть каких-то, но перемен.
Вскоре началась погрузка.