Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей Улицкая Людмила
С того дня проходит полтора года, за это время во мне сменяются миры, воздвигаются и рассыпаются вселенные – как облака, тучи (в таком возрасте это происходит быстро, да и внешнее время тогда полетело – грянула перестройка). Ушла из школы физичка, просто исчезла после летних каникул. Вышла замуж и канула. Моя сестра тоже вышла замуж, за Володю – но другого, изучавшего физику твердых тел.
Да и сам я давно другой.
Это – любовь старшеклассников, суицидальный период под названием “Страшная ссора”. Часть первая: моя отверженность, виновность, боль от которых испытываешь физически. Эта боль выжигает мир внутри и обесцвечивает мир снаружи. Она превращает жизнь в бесконечный тупик, где с одной стороны закрытая дверь ее подъезда, а с другой – телефонная будка и длинные гудки в трубке.
И цена этой жизни – двушка для таксофона.
А потом умирает отец, и боль этой потери моментально испепеляет ту, школьную драму. На месте столкновения трагедии и драмы, на месте этой “воздушной катастрофы”, в моей душе, когда проходит боль, образуется такая пустота, что слышно каждый атом в мире. Каждый удар пульса вселенной. Теперь между мной и тем, что вокруг, – никого. С этого момента я ощущаю себя наедине с миром, одиноким и заброшенным туда, где отныне мне придется самому принимать все решения. То есть, попросту говоря, – человеком.
Я возвращаюсь в школу после каникул новым. Я смотрю на одноклассников и не понимаю, над чем они смеются, их разговоров. Непонятно, зачем на уроках надо переписывать в тетрадь туалетные рулоны фраз, среди которых нет ни одного живого слова. Меня окружает мир, пропитанный мертвечиной. Липой. Я слышу учителей, которые эту мертвечину пытаются в меня втиснуть. Когда в моем дневнике не остается места для “неудов”, я выбрасываю дневник. Начинаю прогуливать уроки. Дома включаю музыку на полную катушку.
Я виню себя в том, что никаких чувств к девочке из класса во мне почти не осталось. Все перегорело, кончилось. И девушка это чувствует. Она приступает к операции “Вечный мир”. Часть вторая: мне торжественно вручают портфель, я снова провожаю ее после школы. Дверь открывается, нас обволакивает жар и сумрак подъезда. Мы целуемся, я расстегиваю ее мокрое от снега пальто, потом пуговицы платья. Но странное дело – теперь я вижу нас со стороны. Словно кто-то другой играет роль счастливого избранника. То, за что полгода назад я был готов отдать жизнь, теперь навевает скуку. Девушка это чувствует и пускает в ход последний козырь. Начинается период под названием “Покорность”. Часть третья: “Делай со мной что хочешь”, – говорят ее потупленный взгляд и дрожащие губы. “Я разрешаю тебе всё”.
Но мне от нее больше ничего не надо.
На уме у меня давно другое – английский язык и книги. Книги были со мной всегда, а вот английский, наконец-то выученный настолько, чтобы сопереживать героям книг, сочувствовать, – захватывает меня полностью. Музыка, книги, передачи на коротких волнах нашего приемника “Минск” – в чужом языке я нахожу укрытие. Это ниша, где меня никто не трогает; идеальная формула для самоустранения; чужой язык как место, чтобы побыть наедине с собственным миром.
В какой-то из вечеров, снежных и холодных, я вижу себя в вагоне метро. Перегон между “Первомайской” и “Измайловским парком” открытый, и желтая лента окон бежит по снегу, взмывая на сугробах и проваливаясь в ямы. Среди сосен мелькает белый сельский дом с высокой крышей и печной трубой. Как он здесь, в городе, очутился? Дом этот мне давно нравится, он одинок и загадочен, беззащитен и неприступен. Окружен деревьями и снегом и замкнут. Мне бы хотелось поселиться в таком; буду жить здесь один, пока не сольюсь с ним, пока не стану его точной рифмой, его частью. Буду смотреть, как мимо пролетают поезда, в одном из которых иногда будет стоять у дверей подросток, носящий мое имя.
Дом исчезает в лесной темноте, дальше – пруд. Изо льда торчит кровля домика для уток, и мне приходит в голову банальное: куда они исчезают, утки, когда пруд замерзает?
Пока я размышляю, объявляют “Арбатскую”. “Выход к кинотеатру «Художественный» и Калининскому проспекту”. На проспекте метель, отцовское демисезонное пальто, которое я упорно таскаю в любую погоду, ветер пронизывает насквозь. Подняв воротник, бегу в Дом книги. Его огромные витрины горят в облаках снега. В стеклах неточно отражаются дома-книжки напротив – окна, горящие в форме букв “СССР”. На входе очки запотевают, и несколько секунд я стою, вдыхая влажный книжный воздух. В кармане червонец – большие деньги. Мне пришлось копить их долго, экономя на обедах в школе или прикарманивая сдачу. И сегодня тот день, когда можно эти деньги потратить.
В магазине мне нужен “Иностранный отдел”, книги зарубежных издательств. Остальное на сотнях стеллажей – за редким исключением классики – идейно выдержанная литература, тонны бумаги, понапрасну испачканных краской.
Полгода назад я купил здесь “Войну миров” Уэллса, а потом “Алису в Стране чудес” с рисунками Тенниела. Книга на русском у меня имелась, я хорошо знал и перевод, и советские картинки. А книгу с оригинальными рисунками стал искать, опять-таки, через музыку: эмблемой фирмы, где записывалась моя любимая группа Genesis, был Шляпник, он-то и “потянул” за собой Тенниела.
Книги на полках давно знакомы, ассортимент обновляется редко, поэтому новая обложка сразу бросается в глаза. Название набрано желтой краской по малиновому полю. Странно, страшно: название знакомо, но перед глазами почему-то томик Ландсберга и бородатый Володя. И плакат, исчезнувший вместе с физичкой, ее пластинками и безмятежным миром, где я жил когда-то.
Книга убийцы. The catcher in the rye.
Я отворачиваюсь, как будто стал свидетелем чего-то запретного, словно мне нельзя показывать, что мы знакомы, я и книга. Ныряю в соседний отдел с контурными картами. Проходит – сколько? – минут пять-десять, прежде чем через “Учебники и тетради” я возвращаюсь.
“Можно мне посмотреть вон эту?”
Нужно внимательно следить за реакцией продавщицы – ведь я не знаю, что под обложкой. Можно ли мне, школьнику, вообще спрашивать такую книгу? Но продавщица равнодушно достает ее, кивает на варежки. Ждет, когда я стяну их и оботру руки.
Формат карманный, мягкая обложка дрожит в пальцах.
Издательство Bantam Books.
Я разгибаю обложку осторожно, чтобы не было заломов – хотя уже сейчас знаю, что куплю книгу. Бумага шершавая и пухлая, похожа на оберточную. Из такой у нас в “Бакалее” сворачивают пакеты для сахара.
Цена астрономическая, 8 рублей 40 копеек.
“Беру, отложите”, – говорю не своим голосом.
Иду к кассе.
Половина слов в этой книге мне неизвестна. Большую часть вещей и предметов, о которых речь, я видел только в кино или не видел вообще. Но я понимал все, о чем говорил этот парень. Через незнакомый, странный язык до меня доносился его голос, его интонации. Я видел заброшенного, никому не нужного человека, гордого тем, что пусть и ему тогда никто не будет нужен. В сущности, я услышал себя или такого же, как я, – только с той, другой стороны света. В незнакомых декорациях, увидеть которые большинство советских людей даже не предполагало, и вдруг услышать родной голос – среди окружавшей меня пустоты, тишины. Словно с тобой говорит брат-близнец, потерявшийся в детстве. И вот найденный на том конце света. Вот что было чудом.
Такой быстрой, горячей и “навеки” дружбой бывает дружба на длинной смене в пионерском лагере, когда за месяц успеваешь переселиться в чужую душу и сделать ее родной, и свою отдать успеваешь тоже – легко и страшно, как самую страшную тайну.
Точно так я и воспринимал того, из книги, мальчишку.
Спустя пару лет при переезде книга куда-то пропала. “Алиса”, “Миры”, макмиллановский словарь остались. А Холден Колфилд исчез, как будто вышел за сигаретами и не вернулся; уехал вместе с сестрой, как и планировал. Но я совершенно не жалел об этом, не обижался на него. За тот короткий отрезок времени, что мы успели побыть вместе, я сделал – как я сейчас понимаю – настоящее открытие: что диалог с другим возможен; что другой может оказаться гораздо ближе тебе, чем те, кто тебя окружают.
…Некоторое время спустя, уже в университете, мне наконец-то попался знаменитый русский перевод Риты Райт-Ковалевой. Но больше одной страницы я прочитать не смог. То, что этот неживой человечек, говорящий со мной на неживом языке, носит имя того, живого и настоящего, вызывало во мне недоумение и усмешку. И я тихо закрыл, отложил эту книгу – как не имеющую к той никакого отношения.
Боюсь, это касается и остальных переводов тоже.
У меня не получается им поверить.
А совсем недавно я увидел точно такой же томик в каком-то американском фильме. Она мелькнула в руках героя, на секунду буквально. Эпизод был незначительным, но с тех пор мне нравится считать, что моя книга просто переселилась туда, на ту сторону экрана. В киношную библиотеку.
Жаль, не помню, как этот фильм назывался.
Сергей Шаргунов
Дружок
Нас увозили в Москву в конце августа, и все кончалось. Я хоть и знал его телефон, не звонил, и он тоже; мы впадали во взаимную спячку, оживая для других, городских, людей, чтобы следующим летом, радостно и чуть удивленно оглядывая друг друга, с новой жадностью наброситься на нашу дружбу…
А потом и это кончилось, и теперь тот золотистый промельк летних лет неотделим от той доживавшей свой век страны – ледяной сияющий слиток детства, который уже не разморозить.
Вечером я прибежал к нему, чтобы позвать кататься на великах.
Взлетев на второй этаж, откуда гремели голоса, я обнаружил его в ванной. Над ним умиленно склонялась бабушка и энергично двигала руками, пеленая пеной.
Он дрыгал ногой и гримасничал, как будто с него смывают кожу, при этом вода была диковинно коричневого цвета.
Из крана шла ржавая вода, чего я не знал: у нас имелись лишь колодец и баня.
Кажется, меня даже не заметили.
Я бросился от них, полный восторга и чуда, и, ворвавшись к себе, громко закричал:
– Мама! Мишку-негра купают в какао!
Да, я так его называл про себя: “Мишка-негр” – резко и весело, со счастливой влюбленностью.
Хотя он был вообще-то мулат – пепельный, но все же не черный.
“Наш Миша”, – говорили его дед и бабушка плавно и гордо.
Каждое лето он жил с ними, иногда они угощали меня блинами.
Его маму я видел лишь однажды, и она была не просто белая, а блеклая и хрупкая, как если бы кто-то высосал из нее краски жизни.
Эта дачная дружба возникла из кружения на “Дружках”. Обнаружив, что у его велосипеда отвинчены задние маленькие колеса, добавлявшие равновесие, я в тот же день избавился от своих. Несколько раз упал и все же приноровился ездить, как Мишка.
Он был меня на год младше, но думаю, взрослее. И все же в моем к нему отношении был оттенок сочувствия.
Тогда я очень любил книги, в которых страдали черные, а их защищали и не чурались благородные белые: “Том Сойер”, “Хижина дяди Тома”, – и фантазировал, что бы делал, окажись на их месте. А по телевизору шел захватывающий сериал “Рабыня Изаура”, где белые делились на тех, кто жесток и жалостлив. Там были и мулаты, и квартероны…
– Мишка, я бы тебя освободил! – вырвалось у меня как-то.
А может быть, я ему немного завидовал, так он был притягателен среди общей обыденности.
Гибкий, ловкий, другой. Дома его обожали и баловали; жилось им хорошо, у дедушки имелась аж черная “Волга”, но все равно что-то в Мишке было от Маугли. Он держался отстраненно от всех и совсем редко улыбался.
Мальчишки в поселке его уважали за футбол, в который мы играли на клеверном поле. Он смело атаковал, быстро бежал, метко бил.
Ему нравилось воевать.
– Хукррр… Хукррр…
Он жутковато всхрапывал, выплевывая свои выстрелы.
Мы прятались за кустами дикого шиповника, а недруги прикрывались стволами берез.
В каждом отряде было человек семь – местные и дачники. К недругам затесался мальчишка из детдома, а к нам прибилась мелкая девчонка со светлой косой, которая могла лишь топать и грозить кулачком.
Швыряли чем попало: шишками, комьями земли, обломками веток… Плевали бузиной и рябиной из трубочек дудника – кто снайперски точно, кто бестолковыми очередями. Но только у Миши была железка, похожая на настоящее оружие, – харкалка, отпиленная от раскладушки.
– Хукррр… Хукррр…
Мишка решился первым.
Он вышел на просеку, вытянув руку вперед и сжимая саблю-харкалку.
В этом был немой вызов, который принял мальчик покрупнее, рыжеволосый Максим:
– Дай, – он наплыл с ленцой и, ухватившись за железку, дернул ее на себя так, что дернулся и Мишка.
За березами засмеялись.
И тут же Мишка прыгнул на Макса, повис у него на шее, и они покатились по кочкам.
Они несколько раз менялись местами, но каждый раз Макс опрокидывал Мишку и подминал.
Внезапно, когда уже казалось, что поединок завершен, и одно тяжелое дыхание сломило другое, к верхушкам деревьев взмыл кромешный вопль.
Сцепка распалась, Макс подскочил с багровеющим лицом, почти слившимся с его шевелюрой, потрясая рукой, мокрой от крови.
– Ты чё кусаться? – Он жалобно махнул ногой, отступая.
А Мишка, успев изловить в траве свою железяку и пригнув кудлатую голову, упрямо пер на неприятеля.
Что-то неуловимо изменилось – кто-то из своих крикнул, эхом аукнулся чужой, и вот уже мы бежали вперед и гнали их гулким победным ором…
– Бей белых! – кричала девочка, воображая нас красными.
Вокруг мелькали березы, превратились в ельник, и было всем не до неба, быстро темневшего над верхушками. Вдали настойчиво тревожился горн пионерлагеря.
Он словно накликал грозу, задышавшую шумно и бешено, будто тоже на бегу.
В лиловых тучах сверкнула молния, ослепляя белозубым оскалом, и вместе с грохотом посыпались колкие и крепкие, как зубы, капли.
Бежали опять, но уже обратно – свои и чужие вперемешку.
Мы с Мишкой подлаживались под бег друг друга и все время обменивались веселыми взглядами сквозь буйную воду.
Я завернул к своей калитке первым, он обернулся, махая ладошкой, не выпуская из другой руки алюминиевую харкалку.
Он махал, терпеливо ожидая, дождь ускорял его взмахи, как старая кинопленка, а я все не мог отвернуться…
Грязное дельце накрепко склеило нас.
Немногословно, едва ли не полунамеком, мы сговорились на грабеж. Возможно, вдохновил перочинный ножик, подаренный крестной на мои именины.
В придачу мы схватили тупые мамины ножи на кухне и, оседлав “Дружки”, понеслись по дороге. Инстинкт преступления гнал нас древним вихрем, окрыляя и обгоняя.
Жертвой выбрали добрую набожную Марью Андревну, хозяйку козы. Быть может, мстили ей за вкус молока, которое нас принуждали пить. Пролезли под калиткой и тихо пересекли сад. Возможно, встретив козу, мы бы попытались ее зарезать. Но коза паслась на поле, а в доме, мелькая в раскрытом окне, что-то напевала старуха. Мы забрались в сарай, где Мишка сразу схватил медный тазик для варки варенья и сзади под штаны втиснул деревянные щипцы; а я сунул в карман брусок хозяйственного мыла и пнул ведро с водой, видимо, козье: по земляному полу поползла лужа.
Мы выскользнули из сарая, и вдруг Мишка подскочил к клеткам с кроликами и ловким движением фокусника повернул все ржавые задвижки, выпуская ушастых пленников, которые, будто его и ждали, выталкивая друг дружку, запрыгали вниз…
Мы зачарованно смотрели, как они белоснежно сигают и уносятся стремглав в зелень…
Марья Андревна так и не узнала, что за сила повыпускала ее кроликов.
Тазик, мыло и щипцы мы через несколько минут выкинули в колодец на дороге, воду из которого употребляли лишь для полива огородов. Украденные предметы падали в темень с плеском и превращались в ничейные.
В совместном преступлении было что-то интимно бесстыдное. На закате мы сидели на высокой куче песка, который неудержимо перебирали пальцами.
– А ты видел своего папу?
Мишка на миг замер.
– Он приезжал. Я, когда вырасту, к нему улечу.
– В Африку?
Он кивнул.
– Да ну, – бесхитростно сказал я, – там же крокодилы и до сих пор есть людоеды.
– Там такие фрукты, которых ты никогда не видел. Там всегда лето.
– Там слишком жарко.
– А я люблю, когда жарко! – раздраженно возразил он.
– Тебе что, здесь не нравится? – спросил я ревниво.
– Почему? – он держал горсть песка в розоватой ладони, и муравей-перебежчик уже сновал по его коже, где пульс.
Мишка мечтательно сверкнул глазами:
– Там даже флаг как у нас: серп и молот, и звезда.
– Тоже красный? – не поверил я.
– Красный, – он кинул горсть песка на дорогу, – и черный…
Теперь я знаю, он говорил про Анголу, которая впервые участвовала в Олимпиаде в 1980-м.
Может, его папа был спортсмен. Метатель копья или боксер, да хоть пловец – это же зыко. Хотя Мишка не говорил мне, кто его папа. Я тоже скрывал от посторонних, что мой папа священник, наученный этому дома, и всегда говорил: “Переводчик”.
Я догадался, что Мишка отца не видел, потому что он добавил:
– Я нашел у мамы портрет и спросил: “Это папа?”, а она сказала: “Нет, это Пушкин”.
В какое-то лето наши “Дружки” сменились “Аистами”.
Мы неслись, окруженные счастливыми ветерками, оба без рук, то есть не держась за рули.
– Стой! – Мужик выпрыгнул на дорогу, большой, как дерево.
Он затормозил Мишку и ссадил в пыль, а я, сам тормозя и слезая, немедленно заметил, какие у него опасные, крупные пальцы.
Он зацепился этими пальцами за Мишкино плечо, а другими пальцами хватанул воздух, подзывая пухленького мальчика.
Тот приблизился бессловесно. Мы все молчали, кроме мужика, который улыбался, нависая над Мишкой, покачиваясь и выбивая нетрезвую ноту на его плече, повторяя слово, звучавшее сейчас неприятно:
– Негр, а негр. Можно, негр, тебя мой Васятка потрогает? Потрогай давай, не боись. – Он ухватил мальчика за ручку и притянул ее.
Мальчик вяло коснулся Мишкиного рукава.
Мишка брезгливо вздрогнул.
– А зимой тебе… – мужик дружелюбно ширил улыбку, – зимой тебе холодно, негр? Он чё, по-русски не это? – он перевел улыбку на меня.
Улыбка была влажной и кособокой.
– Отстань! Ты чего пристал? – заголосила прохожая с темным кирпичом хлеба, который она угрожающе подняла повыше. – Иди, Миша! Иди, золотце!
Мишка подхватил велосипед.
– Погоди, – опомнился мужик, – так зимой тебе чё, холодно?
Женщина замолчала, на мгновение побежденная любопытством.
– Да не, в шапке нормально. – И вот уже мы неслись наперегонки, бессмысленно смеясь и отрываясь от рулей.
Впрочем, я никогда не видел их вместе – Мишку и снег.
– Скотина! – Мишка побледнел, будто в его кофейное лицо плеснули побольше сливок, и я понял, что это он про мужика и обиду, которую может только осознал. – А где твой нож? – спросил н обвинительно.
– Дома.
– Надо, чтобы с собой был…
Он круто развернул велосипед:
– Я собрался в Африку.
– Прям сейчас, что ли?
– Почему? Можно завтра. Я туда давно хочу.
– А как?..
– У меня карта… и компас… Пойдешь со мной?
Я не возражал против приключения. Ну, хотя бы до границы. Ведь Том и Гек в любимой книге тоже отправились путешествовать, да и любимая пластинка обещала все лучшее друзьям, бродящим по белу свету.
Время отбытия назначили на десять утра.
На дне моей большой плетеной корзины лежали перочинный нож и яблоко, накрытые свитером. Мишка собрался куда основательнее, с дедовским брезентовым рюкзаком за спиной, который был ему великоват.
Пошли через лес в сторону шума шоссе и снова обсуждали план: будем ночевать в шалаше, есть грибы и ягоды, воровать кур, жечь костры.
На мостике из бревен и железного листа он нагнулся к мелкому ручью, умылся, первобытно фыркая, как бы заранее репетируя каждое предстоящее утро, и вытер руки о волосы. Прислушался к далекому гулу, и, изумляя меня чем-то, чему я не находил названия, вероятно, природной грацией, скрылся в высокой траве, и через миг вынырнул с большим белым грибом.
Гриб полетел в мою корзину.
Так и не понимаю: он его учуял, что ли? Или знал место?
Конечно, я воспринимал наше странствие как игру. Ну да, ушли, но, может быть, всего-то на полдня.
– Не отставай. – Мишка продирался сквозь колючие ветки быстро и упрямо, чуть согнувшись под рюкзаком.
С каждой минутой все больше хотелось отстать. У него был строгий незнакомый вид. Он пах чем-то тревожащим, как теплый пластилин. За деревьями нарастало гудение. Ближе и ближе с шуршащим посвистом мелькали железные тени…
– Миш!
Он недовольно оглянулся, поняв, что я встал.
– Миш, а мы куда?
– А?
– Ну там же дорога.
– Перебежим… – Изогнул бархатистую бровку.
– Погоди, пописаю… – Я отступал за кусты.
– Писай тут!
Этот приказ остался позади. Когда его фигура скрылась из виду, я, хоть и правда хотелось писать, не теряя ни капли времени, на цыпочках заспешил полупризрачной извилистой тропкой. Еще немного, и побежал, не заботясь о хрусте под ногами…
Он догнал меня там, где поваленное дерево торчало черными корнями во все стороны, словно раззявив волосатую пасть. Налетел сзади, больно ткнул пальцем в спину, но сразу отпрянул, загнанно дыша и изучая насмешливыми яркими глазами:
– Я с тобой больше не дружу.
– Да ладно тебе…
– Клянусь сердцем матери!
Это звучало слишком страшно, чтобы возражать.
Дальше мы шли молча. Когда я свернул не туда, он ткнул меня пальцем в бок и жестом, как глухонемой, показал путь. Потом вырвался вперед, и мне оставалось следовать за его рюкзаком.
На нашей улице я первым шагнул к своей калитке и чего-то ждал, чувствуя, как подкашиваются ноги.
– Миша, а гриб?
Теперь съемка была не ускоренной, а замедленной, он удалялся безразлично и плавно, так и не обернувшись.
Больше он со мной не говорил.
Мама восхитилась белым и похвалила за такую находку. Вечером я уплел его с жареной картошкой – гриб слегка горчил. По заграничному радио сквозь помехи читал проповедь епископ Родзянко.
Несколько дней спустя я метал в старые доски забора ножик.
Иногда он вонзался, дрожа, как струна, иногда отпрыгивал в сырую канавку.
Издалека пробился пионерский горн, и сквозь мелодичные бодрые оклики, пытаясь разгадать какой-то простой, но непонятный шифр, какую-то важную и простую тайну, которая затерялась в этих настойчивых звуках, я посмотрел вдаль, туда, где серая дорога достигала темного леса, а когда вернул взгляд, обнаружил Мишку.
Его ладная фигурка скользнула возле забора, и, перемахнув канаву, он побежал по-охотничьи резво.
В этом было что-то колдовское и невзаправдашнее.
“Где нож?” – с ужасом осознал я утрату.
И опять призывно задудел горнист.
Когда я догнал Мишку, он уже сидел на пыльных ступеньках магазина и невозмутимо улыбался, показывая розовые десны.
– Отдай мой нож! Ты чего молчишь? Отдай! Я знаю: он у тебя! Встань! – Я хлопнул его по карману.
Мишка вскочил, и, ожидая, что он ударит ответно, может, даже и ножом, я хлопнул его по другому карману, но он все так же улыбался и подставлялся моим отчаянным хлопкам, которые так и не вернули потерю…
– Где он?
Уловив направление его мерцающего взгляда, я подскочил к зарослям крапивы и, крикнув: “Дебил!”, полез в обжигающую гущу.
Я бил и топтал эти стебли ногами и щурился в надежде на проблеск стали, а потом, ошпаривая руки, стал шарить у земли.
А Мишка стоял и надзирал.
То последнее лето нашей дружбы неожиданно заглянуло в сентябрь. В конце августа я заболел и еще неделю проторчал на даче, а Мишку, как оказалось, привезли на выходные.
Об этом мне рассказала мама, встретившая его бабушку:
– Сходи к нему! Он теперь знаменитость. Его по телевизору, оказывается, показали, в программе “Время”. Весь их класс, и он за партой.
Странный жаркий поток подхватил меня, и вынес на улицу, и повлек в сторону знакомого адреса. Я спешил, радуясь его славе и знакомству с ним, позабыв о своем драгоценном ножичке, почему-то уверенный, что теперь в сиянии этой славы все будет как раньше.
Он сидел за столом у окна, подкрашенный золотистым светом. Повернул голову, холодно и пусто глядя.
– Миша, это правда, тебя по телевизору показали? – выпалил я, уже ощущая унизительную нелепость своего появления и вопроса.
Он смежил веки, лениво и презрительно.
Засуетилась, звякая чем-то настольным, бабушка:
– Мишенька, ну что же ты так? К тебе гость пришел…
Я шел от него и клялся, что-то шепча, едва сдерживая натиск слез. Ну ничего, я тебе еще отомщу, меня еще покажут по телевизору тысячу раз.
Мы сторонились друг друга.
Он сдружился с рыжеволосым Максом, который приделал моторчик к своему велику.
Несколько лет спустя, зимой, когда не стало Союза, умерли Мишкины дед и бабушка, и он перестал приезжать.
Дом его стоит пустой.
Может, он уже давно в Анголе.
Алексей Сальников
Лагерь и поход
Неизвестно, что должно было произойти, чтобы путевка в “Артек”, минуя областные и районные центры, проникла в уральский поселок, где жили пять тысяч человек и где обитал пионер Шибов, но это случилось. Этому чуду было простое объяснение: времена были еще советские, но уже не сказать что пионерские и комсомольские, пошла мода на разновозрастные отряды – этакие спин-оффы от пионерской организации, даже скауты потихоньку начинали возвращаться, будто оправившись от того, как по ним прошлись в “Кортике” и в “Судьбе Илюши Барабанова”. Тальков вовсю пел. Ладно Тальков, кассеты с “Сектором Газа” уже ходили по рукам. На этом фоне, видимо, решили, так уж и быть, наградить поездкой в Крым какого-нибудь активного провинциального пионера, которому еще хватало ума повязывать в школу обязательный красный галстук.
