Пушкин и финансы Коллектив авторов
«Червонец за стих!» – этим упрекали поэта его современники. В какой-то мере это же продолжает удивлять многих и сегодня. А дело-то все шло о четырехстах рублях в месяц. Повторяю, сами по себе это немалые деньги, но если учесть, что за последнюю свою квартиру в Петербурге поэт платил в год по контракту 4300 руб. ассигнациями, или около 125 руб. золотом в месяц (а до этого еще дороже), то вряд ли то, что оставалось Пушкину, заслуживало какого-либо восклицательного знака.
Барону Брамбеусу (О. Сенковскому) Смирдин платил 15000 руб. ассигнациями в год только за одно редактирование «Библиотеки для чтения». Крупные чиновники (не говоря уже о министрах и губернаторах) получали значительно больше, причем обеспечивались квартирой.
Нельзя, разумеется, не напомнить, что в это же самое время труд «маленьких людей» оценивался вообще в копейки. Гоголевский Акакий Акакиевич получал 400 руб. в год или «около того», как писал автор «Шинели».
Труд рабочего расценивался и того дешевле, а крепостные крестьяне гнули спину от зари до зари за черствый кусок хлеба. Это и было одним из самых нетерпимых противоречий крепостнического государства.
Но и литературный заработок Пушкина, не подкрепленный доходами от родовых имений, «высочайше пожалованными» арендами и «пенсионами», в условиях петербургской жизни с семьей, с необходимостью по долгу службы появляться при дворе, давал возможность вести лишь весьма среднее существование, никак не соответствующее положению первого поэта России.
К тому же заработок Пушкина не был регулярным. Деньги приходили к поэту по пословице «Когда густо, когда пусто, когда нет ничего». Да и сам поэт лишен был всякой расчетливости и какого бы то ни было «умения жить». В воспоминаниях А. П. Араповой можно найти по этому поводу такие строки:
Считать он [Пушкин] не умел. Появление денег связывалось у него с представлением неиссякаемого Пактола, и, быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением. Часто вспоминала Наталия Николаевна крайности, испытанные ею с первых шагов супружеской жизни. Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда мгновенно являлось в доме изобилие во всем, деньги тратились без удержа и расчета, – точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать ее желания. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования.
Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталии Николаевне ее увлечение светской жизнью и изысканность нарядов. Первое она не отрицала. но всегда упорно отвергала обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны [Загряжской, фрейлины, тетки Наталии Николаевны]. Она гордилась красотой племянницы; ее придворное положение способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталию Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами[749]’ III.
Пушкин безмерно тяготился своим петербургским существованием и мечтал уехать в деревню, отдаться творчеству, которому мешала суета светской жизни. Именно в 1834 г. поэт пишет замечательное стихотворение:
- Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
- Летят за днями дни, и каждый час уносит
- Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
- Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем.
- На свете счастья нет, но есть покой и воля.
- Давно завидная мечтается мне доля —
- Давно, усталый раб, замыслил я побег
- В обитель дальную трудов и чистых нег[750].
Под влиянием этих настроений Пушкин делает попытку порвать с Петербургом и подает «в отставку» с тем, впрочем, условием, что ему и впредь будет разрешено работать в архивах, в которых поэт видит огромное количество материалов для своих будущих работ.
Царь лицемерно согласился на «отставку», предупредив, однако, поэта, что она неминуемо повлечет за собой запрещение заниматься в архивах. Пушкин вынужден был с извинениями взять просьбу об «отставке» обратно.
И опять завертелась карусель светской жизни. Не очень дальновидный Плетнев писал в 1833 г. Жуковскому: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной»[751].
Но что знал Плетнев о душевных переживаниях поэта? И меньше всего Пушкина можно упрекнуть в ничегонеделании.
Но заботы о содержании семьи отрывали поэта от письменного стола. В конце сентября 1835 г., находясь в Михайловском, Пушкин пишет жене в Петербург:
«А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставил мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000»[752].
Последняя сумма указана Пушкиным в ассигнациях, и она ровно вдвое больше рассчитанного нами его годового литературного заработка. Отсюда и все долги Пушкина.
Письмо это, кстати, отвечает на обычные вопросы, которые возникают у людей, знакомящихся с биографией поэта: А как же принадлежащие семье Пушкина имения Михайловское, Болдино? Наконец, что-то принадлежало и жене Пушкина, происходившей из богатейшей семьи помещиков Гончаровых? Где же это все?
Все это было в прошлом. Имения эти, как и писал Пушкин, были промотаны дедами и отцами, заложены и перезаложены. Поступающие доходы от рабского труда крепостных (тоже заложенных) шли на уплату процентов по залогам и на поддержание ничего не умеющих делать, но «мотающих» последние крохи родичей.
У Пушкина был такой же, не желавший ничего делать брат, висел на шее невыплаченный долг за приданое сестры…IV
Поэта и его семью кормило только его перо, его единственная, много раз упоминаемая нами «деревенька на Парнасе». Она бы и помогла ему выкрутиться из всех долгов, которые он не успел уплатить перед гибелью. Одно полное собрание его сочинений, явись оно не посмертным, смогло бы уже в какой-то степени выровнять бюджет поэта.
Пушкин был человеком труда, жившим исключительно за счет собственного литературного творчества, и ради лишнего доказательства этой незыблемой и очень важной истины я и привел здесь некоторые бытовые, отнюдь не поэтические подробности его жизни.
Думается, что мне можно простить это довольно длинное отступление, несомненно помешавшее рассказу о книге «Повести, изданные Александром Пушкиным» в 1834 г. Дело в том, что самое появление на свет этой книги связано с возникшим у поэта очень затруднительным материальным положением, о котором, собственно, и шла речь в отступлении.
В этот год и далее у Пушкина совсем было плохо с деньгами. В ход пошли векселя, заклады. Пушкин буквально метался по Петербургу в поисках денег.
На обложке «Повестей Александра Пушкина» 1834 г. напечатано важное для рассказа об этой книге указание: «Продается в С. Петербурге в книжной лавке под № 25 Андрея Глазунова, иногородние адресуются на имя управляющего лавкой Ивана Лисенкова».
Кто же такой Андрей Глазунов и Иван Лисенков, впервые появляющиеся в рассказах о прижизненных изданиях Пушкина?
Об Андрее Глазунове сведения не столь существенны, поскольку роль его сводится к тому, что он, будучи родственником известных книгопродавцев-издателей Глазуновых, в основном торговал в Москве, а в Петербурге имел отделение, которым управлял его старший приказчик Иван Тимофеевич Лисенков, личность весьма примечательная.
Предоставим ему самому рассказать о себе (между прочим, он говорит о себе в третьем лице):
«Лисенков прибыл в Петербург к своему посту [заведовать отделением Матвея Глазунова в Петербурге в 1826 г. – Н. С. -С.] и старательно выполнял все поручения по торговле десять лет, а в 1836 г. открыл собственную свою торговлю в доме Пажеского корпуса, где и занимал магазин 37-мь лет. Литераторы во все это время делали свои посещения: И. А. Крылов, Н. И. Гнедич, А. Ф. Воейков, А. С. Пушкин, В. И. Соколовский, журналисты и другие.
…Пушкин посещения делал к Лисенкову довольно часто, когда издавал журнал «Современник»; ему нужно было знать о новых книгах для помещения беглого разбора о них в его журнале; иногда ему приходила охота острить у Лисенкова в магазине над новыми сочинениями, взявши книгу в руки в прозе, быстро пробегал ее, читая гласно одно лишь предисловие и по окончании приговаривал, что он имеет об ней полное понятие; стихотворные же книги он просматривал еще быстрее и забавнее, и Лисенков иногда невольно хохотал, и сам Пушкин улыбался, читая только одни кончики слова рифм и закрывая книги произносил иногда: «а! бедныя!», а заглавия их выписывал дома из газет своих. Но как литераторы не все были достаточны, то Лисенков одолжал их без процентов на короткое время, но время это проходило иногда до конца их жизни; так за А. С. Пушкина, по смерти его, Лисенков получил в уплату по акту 5 тысяч рублей от попечителя семейства Пушкина графа Строганова, по сборам за отпечатанные его сочинения.
В последний раз А. С. Пушкин посетил Лисенкова за три дня до своей смерти. При Лисенкове Л. В. Дубельт с другими лицами со стола переложили покойника в гроб и живописец начал тотчас писать с лежащего покойника во гробе голову его на подушке![753]
В этих любопытных воспоминаниях старого книжника сейчас наиболее интересен факт, что Пушкин вынужден был в это время занимать деньги под векселя даже у книгопродавцев.
Не могу не вспомнить, что мой друг, старейший ленинградский книжник-антиквар А. С. Молчанов рассказывал мне, что он был знаком с сыном И. Т. Лисенкова, который уже много позже продавал антикварной фирме Н. В. Соловьева, магазином которой заведовал А. С. Молчанов, остатки склада и архив своего отца. Архив этот Соловьевым был перепродан Петру Картавову, и дальнейшие его следы затерялись.
Сын И.Т.Лисенкова рассказывал моему другу, что у них на складе в Гостином дворе долгое время хранилась заложенная шинель Пушкина. Поэт заложил ее И. Т. Лисенкову незадолго до дуэли с Дантесом, а Опека, учрежденная после смерти Пушкина, выкупить шинель не пожелала. Так она и погибла в подвале Гостиного двора от моли и крыс[754].
Гоголевская шинель Акакия Акакиевича, раз уже упомянутая мною, вновь приходит на ум. Заложенная шинель великого поэта и шинель Акакия Акакиевича по-разному, но обе свидетельствуют отнюдь не о богатстве их обладателей.
Как известно, после смерти Пушкина Опека разослала за подписью В. А. Жуковского циркулярное письмо с целью выяснения долгов поэта.
Один из приказчиков Глазуновых, Лев Жебелев прислал в Опеку объяснение по поводу книги «Повести, изданные А. Пушкиным» 1834 г.:
«В книжную лавку Андрея Глазунова получено было от Александра Сергеевича Пушкина в комиссию для продажи. Повести изд. А. Пушкиным тысячу двести девяносто четыре экземпляра, цена им была назначена продавать за каждый экземпляр по шести руб., а платить ему по продаже по 4 р. 80 к…»[755].
Документ свидетельствует, во-первых, что книга, о которой ведется рассказ, всем тиражом была сдана книжной лавке И. Т. Лисенкова, а во-вторых, что за вычетом обычной книгопродавческой скидки в 20 % Пушкину за нее причиталось 5731 рубльV.
Возникает вопрос, почему Пушкин не обратился с предложением этой книги к главному своему покупателю – Смирдину?
В какой-то мере ответом служит письмо Пушкина к Погодину, написанное еще ранее, 11 июля 1832 г.: «Смирдин опутал сам себя разными обязательствами, накупил романов и тому подобное и ни к каким условиям не приступает»[756].
Кроме того, можно предположить, что Смирдин и не очень стремился приобрести это издание. В нем, помимо «Повестей Белкина», уже имевшихся у него в продаже, были напечатаны в качестве «новостей» только «Две главы из исторического романа» и «Пиковая дама».
Но «Пиковая дама» только что в этом же году была напечатана в журнале Смирдина «Библиотека для чтения», и платить за нее вторично, может быть, Смирдин и не захотел.
Но дело не только в этом. Дело в векселях поэта, выданных им именно И. Т. Лисенкову.
В делах Опеки сохранились сведения, что в первый раз Пушкин выдал Лисенкову вексель на три тысячи рублей, сроком на шесть месяцев, от 12 июля 1833 г.
Ровно через шесть месяцев – 12 января 1834 г. – Пушкин сумел уплатить по этому векселю только одну тысячу рублей, о чем на векселе есть соответствующая надпись. Две тысячи остались за Пушкиным.
26 мая 1834 г. Пушкин посылает в Третье отделение А. Н. Мордвинову такое письмо: «Осмеливаюсь беспокоить Ваше превосходительство покорной просьбой о позволении мне перепечатать в одну книгу сочинения мои в прозе, доныне изданные»[757].
Речь в письме идет о книге «Повести, изданные Пушкиным» 1834 г.
И не знаю, совпадение это или нет, но только в тот же день 26 мая Пушкин подписывает новый вексель Лисенкову на 4 тысячи рублей, сроком на три месяца.
Через три месяца, причем точно в день выхода «Повестей» из типографии, Пушкин гасит старый вексель на две тысячи и делает на новом, четырехтысячном векселе такую надпись: «По сему векселю уплачено две тысячи триста сорок три рубля; за сим остается уплатить тысячу шесть сот пятьдесят семь рублей. Александр Пушкин»[758].
Не трудно догадаться, что и по старому векселю, и по новому Пушкин уплатил Лисенкову тиражом отпечатанной книги «Повести, изданные А. Пушкиным» 1834 г., причем 75 % тиража Лисенков принял как наличные деньги, а 25 % оставил у себя как некое обеспечение в случае, если книга задержится в продаже.
Увы! Книга действительно «задержалась в продаже», причем настолько, что ее решили сделать в конце 1836 г. второй частью нового издания «Романы и повести» 1837 г. Из-за смерти автора затея эта не осуществилась, и Опека предпочла сжечь и отпечатанную первую часть («Капитанская дочка») и часть вторую, которую составляли «Повести, изданные Пушкиным» 1834 г.
Между прочим, о векселе в 5000 руб., о котором говорит в своих воспоминаниях И. Т. Лисенков, в делах Опеки сведений не имеется и, по всей вероятности, такого векселя и не было. Автор воспоминаний просто спутал по старости события и цифры. Известный нам вексель с остатком долга Пушкина в 1657 руб. Лисенков продал некоему И. И. Татаринову, который и получил эти деньги с Опеки.
Книга «Повести, изданные Пушкиным» 1834 г. «просочилась» в продажу до своего уничтожения в количестве не более полутора-двух сотен экземпляров и, естественно, стала одной из редчайших прижизненных книг Пушкина.
Игрок
Перечень карточных игр с участием А. С. Пушкина
Г. Ф. Парчевский
ПриложениеI является сводкой сведений об известных нам карточных играх, участником которых был А. С. Пушкин. В нее не включены случаи, когда Пушкин играет в коммерческие игры (например, вист).
1. Карточный дебют Пушкина состоялся еще в стенах лицея. Пушкин выиграл у своего однокашника Николая Корсакова (1800–1820) и впоследствии получил выигрыш по почте (1819).
Воспоминания об этом находим у А. А. Фукс (А. С. Пушкин в восп.II Т 2. С. 220), Л. С. Пушкина (Там же. Т 1. С. 60) и С. А. Соболевского (Там же. Т 2. С. 2–7).
2, 3. Два карточных проигрыша произошли с Пушкиным еще до его отъезда в южную ссылку. Существуют векселя, выданные Пушкиным на имя борона С. Р. Шиллинга: один в 2000, другой – в 500 рублей, датированные ноябрем 1819 и февралем 1820 г. (Рукою ПушкинаIII. С. 482–483).
4. Последний карточный поединок до выезда из Петербурга– с Никитой Всеволодовичем Всеволожским (1799–1862). Пушкин «полупродал-полупроиграл» ему рукопись первой книги стихотворений, оценив ее в 1000 руб. Произошло это весной 1820 г. В результате длительной переписки со многими лицами вернул карточный долг, получил рукопись и издал сборник стихотворений, вышедший в свет в декабре 1825-го (Томашевский Б.Тетрадь Всеволожского. Летописи Государственного литературного музея. М., 1936. Т 1. С. 3–79).
5. Находясь в южной России, Пушкин игру в карты предпочел светским развлечениям. П. А. Вяземский вспоминает: «Пушкин во время пребывания своего в южной России куда-то ездил за несколько сот верст на бал, где надеялся увидеть предмет своей тогдашней любви. Приехав в город, он до бала сел понтировать и проиграл всю ночь до позднего утра, так что прогулял и все деньги свои, и бал, и любовь свою» (Пушкин в восп. Т. 1. С. 158).
6. В Одессе 8 февраля 1824 г. Пушкин играет с адъютантами графа М. С. Воронцова, Валентином Михайловичем Шаховским (1801–1850) и Иваном Григорьевичем Сенявиным (1801–1851). Пушкин проигрывает. Сумма проигрыша неизвестна (Рукою Пушкина. С. 300).
7. Перед отъездом из Одессы, в конце июля 1824-го Пушкин играет с Филиппом Лукьяновичем Лучичем (умер не позднее 1841) и выигрывает 900 руб. Лучич сразу выплачивает 300 руб., а 600 руб. переводит на участника игры Антона Петровича Савелова. Под эти деньги Пушкин занимает 600 руб. у В. Ф. Вяземской, так как срочно выезжает из Одессы в Михайловское. Однако Савелов от долга отказывается.
Сведения об этом находим в письмах Пушкина Туманскому (XIII, 206) и Вяземскому (XIII, 137).
8. В мае 1826-го Пушкин играет в с. Преображенском Псковской губернии (поместье Г. П. Назимова) с Иваном Ермолаевичем Великопольским (1797–1868). Пушкин выиграл 500 руб. В письме к Великопольскому (3 июня 1826 г.) Пушкин переадресует его долг Назимову. В этом же письме стихи Великопольскому: «С тобой мне вновь считаться довелось…» (XIII, 281–282).
9. В конце августа 1826-го Пушкин вновь встречается за карточным столом с Великопольским уже во Пскове. Снова выигрывает: 35 томов французской энциклопедии и «родительские алмазы» (XIV, 6–9).
10. В ноябре 1826-го снова во Пскове играет с неустановленным лицом. Проигрывает в штос четвертую главу «Евгения Онегина». Об этом в письме к Вяземскому (XIII, 310).
11. Вероятно, в 1826 г. в Москве Пушкин играет с Александром Михайловичем Загряжским (1796–1883), дальним родственником Н. Н. Пушкиной. По словам мемуариста (Л. А. Черейский считает их недостовернымиIV), Пушкин сначала проиграл, потом отыгрался и выиграл «тысячи полторы» (Русская старина. 1874. № 3. С. 564).
12. В начале декабря 1826-го Пушкин вновь встречается во Пскове с Великопольским. У него Пушкин неизменно выигрывает. Сумма выигрыша неизвестна. Об этом письмо Пушкина Великопольскому (XIII, 313).
13. Летом 1827-го в Петербурге, на Выборгской стороне, Пушкин играет с Александром Петровичем Завадовским (1794–1856), известным участником «четверной дуэли». В донесении М. Я. Фон-Фока А. Х. Бенкендорфу 13 июля 1827-го читаем: «Он [Завадовский. – Л.П.] нанял дачу на Выборгской
стороне, у Пфлуга, где почти каждый вечер собираются следующие господа» – следует список, в котором – «Пушкин – сочинитель был там несколько раз».
Вероятно, Пушкин играл и с другими лицами, собиравшимися у Завадовского (Модзалевский Б.Л. Пушкин под тайным надзором. 3-е изд. Л.: Атеней, 1925. С. 67–68).
14, 15. Летом 1927-го Пушкин живет в Петербурге, в гостинице Демута. В упомянутом донесении Фон-Фока сообщается, что: «Он [Пушкин. – Г. П.] живет в гостинице Демута, где его посещают: полковник Безобразов, поэт Баратынский, литератор Федоров и игроки Шихмаков и Остолопов» (Там же).
16. Год 1827-й, предположительно июль. В Петербурге Пушкин играет с Сергеем Дмитриевичем Полторацким (18031884). Пушкин выиграл и сообщает об этом Соболевскому (XIII, 331–332).
17. Следующая игра произошла в октябре 1827-го на пути Пушкина из Михайловского в Петербург. На почтовой станции в Боровичах Пушкин играет с проезжающим и проигрывает ему 1600 руб. На следующей станции (Залазы) его ожидает встреча с Кюхельбекером (XII, 307).
18. Год 1828-й. По словам М. А. Цявловского, «в это время Пушкин сильно играл в карты, и записанные числа несомненно суммы проигрышей». Запись этих чисел в бумагах Пушкина позволяет установить несколько карточных эпизодов.
В июле – августе 1828-го в Петербурге Пушкин проигрывает неизвестному 10 570 руб. (Рукою Пушкина. С. 356).
19. Вторая половина августа 1828-го. Можно предположить, что Пушкин выигрывает 2850 руб., и разница 10 570 – 2850 = 7720 – окончательный подсчет. Партнер неизвестен. Датировка события определяется положением записей в тетради (Рукою Пушкина. С. 356).
20. В сентябре (?) 1828-го в Петербурге Пушкин играет с Сергеем Григорьевичем Голицыным (1803–1868) и проигрывает ему 1300 руб. «Летом 1828 г. Пушкин в Петербурге сильно играл, о чем писал Вяземскому 1 сентября: «Пока Киселев и Полторацкие были здесь, я продолжал образ жизни, воспетый мною таким образом:
А в ненастные дни собирались они
часто…»
(Рукою Пушкина. С. 357–358)
Вероятно, этот случай следует датировать летом 1828-го, так как 14 июля Киселев уехал за границу. С этим случаем связан анекдот, рассказанный им самим: «В Петербурге я часто виделся с Пушкиным, при мне он писал стихи мелком на зеленом сукне:
- Своенравная Россети
- В прихотливой красоте.
- Все сердца пленила эти,
- Те, те, те и те, те те.
Экспромт этот вызван ответом Голицына банкомету, спрашивавшему, на какие деньги он играет. Голицын сказал: «…и на эти [ставку вечера. – Г.П.], и на те, и на те, те, те» имея в виду ставки вчерашней игры (Пушкин в восп. Т. 2. С. 420).
21. В сентябре 1828-го в Петербурге Пушкин играет с Никитой Петровичем Трубецким (1804–1855), проигрывает ему 1850 руб. (Рукою Пушкина. С. 357–358)
22. Тогда же проигрывает неизвестному партнеру 4750 руб. (Рукою Пушкина. С. 357).
23. В октябре 1828-го – проигрыш 802 руб. Цявловский предполагает, что «по аналогии с предыдущими записями, и эта, надо думать, представляет собою подсчет карточных проигрышей» (Рукою Пушкина. С. 359).
24. Во второй половине октября того же года проигрывает неизвестному лицу 3800 руб. Цявловский пишет: «возможно, что и эта запись – подсчета долгов. Во всяком случае, записаны числа рублей» (Рукою Пушкина. С. 360).
25. Весной 1829-го (март-май) Пушкин играет в Москве с Василием Семеновичем Огонь-Догановским 1776–1838) и проигрывает ему 24800 руб.; на предложение Догановского погасить векселя досрочно Пушкин отвечает отказом (XIV, 100). В результате переговоров сумма долга была снижена до 20000, из которых 15 000 были выплачены, а на 5000 вновь был выдан вексель. Дело заканчивается в декабре 1831-го.
Переписка Пушкина с Нащокиным о деле с Догановским длилась с июня по декабрь 1831-го. Материалы дела содержатся в следующих письмах: Пушкина к Нащокину XIV, 181; 197; 200; 219; 231; 236–237; Нащокина к Пушкину – XIV, 192; 218–219; 229230; 250–251.
26. Тоже весной 1829-го, не позднее марта-апреля Пушкин играет с Иваном Алексеевичем Яковлевым (1804–1882) и проигрывает ему 6000 руб. Долг был оплачен Опекой после смерти Пушкина (Летописи Государственного литературного музея. М.; Л., 1939. Т. 5. Архив опеки Пушкина. С. 111–112).
27. Август 1829-го. Пушкин возвращается из поездки в Арзрум. Во Владикавказе играет с Руфином Ивановичем Дороховым (1801–1852) и, выиграв, получает у него вексель (Пушкин. Письма. Т. 3. [Academia, 1935]. С. 373–374).
28. В начале сентября 1829-го в Пятигорске и Кисловодске с Владимиром Васильевичем Астафьевым, проигрывает тысячу червонцев. Об этом в «Воспоминаниях» пишет М. Пущин (Пушкин в восп. Т. 2. С. 94–96).
29. Тогда же в Новочеркасске (или на пути к нему) играет с Василием Андреевичем Дуровым (1799 – после 1860) и проигрывает ему 5000 руб. По словам Пушкина, Дуров оказался шулером (Пушкин в восп. Т. 2. С. 96).
30. Июль 1830-го, Москва. Пушкин проиграл Луке Ильичу Жемчужникову 12 500 руб. и выдал ему вексель. В декабре 1831-го частично погасил его, уплатив 7500 руб., остаток долга погашен Опекой после смерти Пушкина (Летописи Государственного литературного музея. М.; Л., 1939. Т. 5. Архив опеки Пушкина. С. 60–61).
31. В 1831 г. в Петербурге играет с Александром Николаевичем Струговщиковым (1802–1878) несколько раз, чаще проигрывая. «Хотя он часто оставался должен, но всегда на другой день приносил обратно деньги». Пушкин познакомился со Струговщиковым, вероятнее всего, в доме Оболенского, жившего также на Миллионной улице (Коплан-Шахматова С. А. О знакомстве Пушкина с А. Н. Струговщиковым // Прометей. [Т. 10]. 1974. С. 418–420).
32. Осенью 1831-го играл с Петром Дементьевичем Рындиным (умер не ранее 1856), сумма проигрыша неизвестна. К Рындину Пушкин был приглашен Струговщиковым. Последний пишет: «Пушкин, как светский человек, не показал виду неприятности; но как общество было грязненькое, то он, поставив карты две и заплатив деньги, поспешно ушел» (Там же. С. 418).
33. 3 июня 1834-го Пушкин записывает в дневник: «Вечер у Смирн[овых] играл, выиграл 1200 р…». Это единственное упоминание о картах в дневнике (XII, 330).
34. В конце июня 1834-го Пушкин пишет жене из Петербурга: «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги, и проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все Тот [царь. – Л.П.] виноват; но Бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси» (XV, 168).
Ни где играл, ни с кем – мы не знаЗем…
35. Лето 1835 г., Петербург. Пушкин живет на Черной речке и пешком приходит в Миллионную улицу, где живет Николай Николаевич Оболенский (1792–1857). Пушкин пришел к нему просить взаймы. Оболенский уговорил его играть вместе. Узнав, что Оболенский играл «наверняка»V, Пушкин отказался от своей доли и, по словам Нащокина, «до того пришел вне себя, что едва дошел до двери и поспешил домой» (Пушкин в восп. Т. 2. С. 195).
Датировка события основана на словах Нащокина, что Пушкин жил на Черной речке.
В заключение скажем, что эта карточная игра была навязана Пушкину. Он сам играть не собирался.
Помещик
Пушкин и мужики. По неизданным материалам
П. Е. Щеголев
Предисловие
Пушкиноведение, как научная дисциплина, не как любительство, живет совсем не долгий век. Исследователи ведут работу в разных разветвлениях, изучают тексты, создают биографический комментарий, занимаются формальным анализом, литературной историей произведений, историей творчества поэта. Не приходится отрицать значение исследовательских работ, предпринятых в этих направлениях, но они не покрывают всех тех заданий, которые можно предъявить в настоящее время к пушкиноведению. Возможны и необходимы иные пути изучений. Пора перейти к широкому выяснению устоев жизни и творчества Пушкина, к анализу той социальной обстановки, в которой складывалось художественное восприятие Пушкина.
Пушкин и крепостное право, помещичьи отношения Пушкина– тема совершенно неизбежная, но еще не поставленная в науке. На рассуждениях о крепостном быте Пушкина лежит штамп, стирающий содержание термина. В повседневной жизни мы не чувствуем и не оцениваем давления воздуха; так точно биографы и исследователи Пушкина оставили без всякого расследования вопрос о давлении крепостной атмосферы на жизнь и творчество поэта.
Задача настоящей работы – поставить вопрос о помещичьем быте Пушкина, о Пушкине и мужиках, и дать почувствовать это давление крепостной атмосферы. Я счел бы свою задачу выполненной, если бы моя работа вызвала некоторый поворот в тематике пушкиноведения и привлекла внимание исследователей к изучению до сих пор не использованных материалов с хозяйственным и экономическим содержанием.
На таких неизданных материалах основана и настоящая моя работа. Мной изучены рукописные фонды, хранящиеся в Пушкинском Доме (остатки вотчинного архива Болдинского имения; дела, поступившие сюда из Лукояновского и Сергачского земских судов и дворянских опек), в театральном музее имени А. А. Бахрушина (Архив Опеки над детьми и имуществом Пушкина) и находящиеся в моем распоряжении (остатки Архива Опеки над детьми и имуществом Пушкина и бумаги Пушкина), и отдельные рукописные материалы из различных собраний. Извлечение из моей работы появилось в журнале «Новый мир» (1927, июль, август).
За некоторые полезные указания, сделанные мне за время работы Б. Л. Модзалевским и Е. А. Придворовым, я должен благодарить последнего и выразить мою признательность памяти первого.
1 мая 1928 г.
Глава первая
Крепостная любовь Пушкина
Эпизоды. (Пелымов уезжает в деревню. —
Смерть отца его – Эпизод крепостной любви.)
А. Пушкин.Из программы к роману «Русской Пелам»I
Из села Михайловского, где Пушкин отбывал годы ссылки (1824–1826), по прекрасной дороге, вдоль озера, рукой подать в имение Петровское. Здесь, в двадцатых годах прошлого столетия, повелевая своими крепостными рабами, хозяйничал и доживал свои дни помещик Петр Абрамович Ганнибал, старший представитель расплодившейся в Псковской губернии с половины XVIII века «ганнибаловщины». Шел ему восьмой десяток, и был совершенно черен этот потомок абиссинских владык, внук владетельного князя в Северной Абиссинии, имевшего во второй половине XVII века резиденцию на абиссинском плоскогорье Хамассен, на берегах Мареба, в Логоне, и сын арапа Петра Великого, Ибрагима (Абрама), в детском возрасте взятого в аманаты (заложники) ко двору турецкого султана и отсюда выкраденного в арапчата русскому царю. Племянница помещика имения Петровского – Надежда Осиповна Ганнибал – была матерью Пушкина.
С Ганнибалами, родственниками по матери, Пушкин познакомился впервые в июле 1817 г., когда, почти сейчас же по окончании обучения в лицее, уехал в Михайловское – имение матери. В 1824 г. Пушкин, пребывая в Михайловском уже на положении ссыльного, занялся записками своей жизни и 19 ноября вспомнил первое посещение Петровского: «Вышед из лицея, я почти тотчас уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч. но все это нравилось мне недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том. деревня est le premierII»[759]. На оборотной стороне этого клочка, единственного уцелевшего от записок Пушкина, веденных в Михайловском, сохранилось несколько строк о посещении деда Ганнибала в Петровском: «…попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести, я не поморщился – и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки – и повторил это раз пять или шесть до обеда. Принесли. кушанье. Поставили» [760]. Анненков дал сочный комментарий к этой записи Пушкина:
Забавно, что водка, которой старый арап потчевал тогда нашего поэта, была собственного изделия хозяина: оттуда и удовольствие его при виде, как молодой родственник умел оценить ее и как развязно с нею справлялся. Генерал от артиллерии, по свидетельству слуги его, Михаила Ивановича Калашникова, которого мы еще знали, занимался на покое перегоном водок и настоек, и занимался без устали, со страстью. Молодой крепостной человек был его помощником в этом деле, но, кроме того, имел еще и другую должность. Обученный через посредство какого-то немца искусству разыгрывать русские песенные и плясовые мотивы на гуслях, он погружал вечером старого арапа в слезы или приводил в азарт своей музыкой, а днем помогал ему возводить настойки в известный градус крепости, при чем раз они сожгли свою дистилляцию, вздумав делать в ней нововведения, по проекту самого Петра Абрамовича. Слуга поплатился за чужой неудачный опыт собственной спиной, да и вообще, – прибавлял почтенный старик Михаил Иванович, – когда бывали сердиты Ганнибалы, все без исключения, то людей у них выносили на простынях. Смысл этого крепостного термина достаточно понятен и без комментариев[761].
9 августа 1824 г. Пушкин прибыл на место своей ссылки – в имение матери, в сельцо Михайловское. Здесь он застал в сборе всю семью – «дражайших» отца и мать, брата Льва, «потешного 19-летнего юнца», сестру Ольгу, «27-летнее небесное создание». Пушкины ютились в старом барском доме, одноэтажном, деревянном, на каменном фундаменте. Устраивал и обставлял дом в половине XVIII века самый грозный из Ганнибалов – прадед Пушкина Осип Абрамович. Крепостное хозяйство Пушкиных было незначительно. Правда, земли было много. При селе Михайловском с рядом деревень, из которых некоторые по временам существовали только по имени (население переводилось в другие), – Касохново, Поршугово, Лаптево, Вороново, Морозово, Махнино, Лежнево, Цыболово, Брюхово, полусельцо Рысцово, – числилось 1965 десятин, в том числе пахотной – 848, под покосом – 216, под лесом – 320, под озерами —471, под мызою, деревнями, огородами, ручьями и дорогами —108[762],III. И на этом пространстве, кроме господ, обитало дворовых и крестьян по 7-й ревизии 1816 г. – мужского пола– 88, женского пола – 99, а по 8-й ревизии 1833 г. – 80 мужского и 100 женского пола. Господской запашки было 71 десятина. На мужиков нажим был большой: в 1836 г. 80 ревизских душ держали 67 тяголIV – 32 в барщине, 13 в оброке и 22 в подушном. Дворни в 1816 г. при барском доме было всего 31 человек, 12 мужчин и 19 женщин, в 1825 г. – 13 мужчин и 16 женщин[763]. Старые Пушкины были помещиками беспечными и нерадивыми, в хозяйство они не входили и во всем полагались на лиц, ими поставленных и облеченных доверием. А их доверенные не особенно радели о хозяйском интересе и больше думали о собственном обогащении, чем о пополнении хозяйского сундука. В 1824 г. приказчиком или, выражаясь высоким штилем, управляющим был Михайло Иванов Калашников, уже известный нам крепостной гусляр и усладитель досугов Петра Ганнибала, у которого он прошел хорошую крепостную школу и, кроме того, научился самогонному делу. В 1824 г. было ему лет за 50, жил он в Михайловском с своей женой Василисой Лазаревной: она была на три года моложе его. У него была большая семья. Сыновья работали и жили на стороне. Только старший Федор в это время (1824–1825) был при нем с своей женой. За Федором шли Василий, Иван, Петр, Гаврила. Была и дочь.
Калашников был особливо доверенным человеком Сергея Львовича Пушкина и семьи Пушкиных. Кроме Калашникова, важным лицом в хозяйственной жизни Михайловского имения была Роза Григорьевна, домоправительница или экономка, поставленная на эту должность матерью Пушкина. Не последняя спица в хозяйственной колеснице была и знаменитая Арина Родионовна, няня Пушкина. Она смотрела за дворовыми девушками, работавшими в барском доме, ткавшими и вышивавшими господские уроки. В старостах во время пребывания Пушкина в Михайловском ходил мужик Архип; через него приводились в подчинение михайловские мужики.
В состоянии крайнего возбуждения, раздраженный и озлобленный, прибыл Пушкин в Михайловское – из шумного города, от моря, от голубого неба полудня – в далекий северный уезд, под пасмурное осеннее небо, в страну докучливого дождя, в глухую деревушку.
- …Слезы, муки,
- Измена, клевета, все на главу мою
- Обрушилося вдруг. Что я, где я? Стою,
- Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
- И все передо мной затмилося![764]
Много лет спустя, в сентябре 1835 г., посетив Михайловское, Пушкин вспомнил, с какими чувствами он прибыл в Михайловское и жил первое время. «Я видел изменника в товарище минутном. всяк предо мной казался мне изменник или враг. был ожесточен. бурные кипели в сердце чувства, и ненависть, и грезы мести бледной».[765]
Запутанный клубок чувств обуревал душу Пушкина. Муки ревности, страдания и горести любви, оборванной насильственной рукой, раны самолюбия, глубоко уязвленного, разбитые мечты о свободе, о бегстве за границу – на фоне хмурой реальной псковской действительности выливаются в безмерное чувство скуки. «Бешенство скуки снедает мое глупое существование»[766] – писал Пушкин княгине В. Ф. Вяземской через два месяца после приезда.
Семейная обстановка, в которую попал Пушкин, совсем не содействовала смягчению настроения, успокоению. «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро все переменилось»[767]. Главная основа семейного раздора Пушкина с отцом коренилась в полной их отчужденности. П.А. Осипова, отлично знавшая семью Пушкиных, верно заметила: «Причина вечных между ними несогласий есть страшная мысль, которая, не знаю отчего, вселилась с обеих сторон в их умах. Сергей Львович думает, и его ничем нельзя разуверить, что сын его не любит, а Александр уверен, что отец к нему равнодушен и будто бы не имеет попечения об его благосостоянии»[768]. Так оно и было: отец и сын не любили друг друга и просто были весьма равнодушны друг к другу. В 1824 г. действие этой основной причины несогласий было усугублено ссыльным, поднадзорным положением Пушкина. Родители Пушкина были крепко испуганы отношением правительства к сыну, они боялись, как бы подозрительное и опасное недружелюбие официальных сфер каким-либо углом не задело их. Сергей Львович, благонадежный дворянин, известный в губернии как по «добронравию», так и по «честности», имел слабость принять от предводителя дворянства поручение смотреть за сыном и давать отчет о его поведении. Понятно, что жизнь в семейном кругу стала в известном смысле адом для Пушкина. «От этого происходит то, что я провожу верхом и в полях все время, что я не в постели»[769]. Натянутые отношения привели к грандиозной скандальной сцене между отцом и сыном. Отец громогласно вопил, что сын его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить, а сын готов был просить по начальству о переводе его из Михайловского в одну из крепостей. Дело могло кончиться плохо для Пушкина, но вмешались П. А. Осипова, В. А. Жуковский, и, наконец, благоразумие самого Пушкина одержало верх. Семейная склока завершилась полным разрывом отношений отца и сына, и надолго. В сущности, у Пушкина никакого сближения с отцом и не произошло. В начале ноября двинулся из Михайловского Лев Пушкин, через несколько дней – сестра Ольга; ее отвез в Петербург приказчик Михайло Иванович. Пушкин перенес на время свою резиденцию в Тригорское к П. А. Осиповой и в Михайловском после отъезда сестры и брата бывал редко. Наконец, 18–19 ноября покинули свое имение и старики ПушкиныV.
Поэт остался один; настало некоторое успокоение его раздраженным нервам. Он возвратился к своим художественным работам, и даже «скука – холодная муза» не помешала расцвету творчества. Жизнь вступала в размеренный круг. Сократились его путешествия в Тригорское, где с нетерпением всегда ждал его женский цветник – сама П.А. Осипова, 43-летняя вдовушка, и девушки, девушки без конца, дочери от первого брака с Вульф– Аннета и Евпраксия, падчерица по второму браку Александра Ивановна, племянницы – Netty (Анна Ивановна, впоследствии по мужу Трувеллер), Анна Петровна Керн. Тригорское и женщины Тригорского прославлены в биографии Пушкина, быть может, в такой мере, какая действительностью не оправдывается. Надо вспомнить трезвое слово Анненкова:
Всех женщин Тригорского Пушкин почтил стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и проч. Пусть же читатель представит себе деревянный, длинный одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем круглый день от утра до ночи, и все маленькие интриги, всю борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский сельский быт, который он так превосходно изображал потом. Он был теперь светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, и потешался ею, оставаясь постоянно зрителем и наблюдателем ее, даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет вместе с нею. С усталой головой являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир. Пушкин остается хладнокровным зрителем этих скоропреходящих бурь, спокойно и даже насмешливо отвечает на жалобы их жертв и, как ни в чем не бывало, погружается в свои занятия, соображения, чтения[770].
Но необходимо здесь же отметить, что первые месяцы пребывания в Михайловском Пушкин удалялся в Тригорское не потому, что его уж так влекло туда, а, пожалуй, единственно по той причине, что уж очень тяжела была ему жизнь на лоне семьи. Он спасался в Тригорское от благонравнейшего родителя, но еще не почувствовал вкуса к тригорским барышням, и его отзывы о них этого времени резки и беспощадны. Так, около 15 октября он писал Вяземской о дочерях П. А. Осиповой, что они довольно дурны во всех отношениях и играют ему Россини; а в начале декабря он доводил до сведения сестры, что ее тригорские приятельницы несносные дуры, кроме матери[771].
После отъезда родных уединение Пушкина, по его собственному выражению, стало совершенным. Пушкин занял в родительском доме одну комнату, с окном на двор. Вход к нему был прямо из коридора, а в коридор входили через крыльцо. Режим экономии заставил няню Пушкина воздержаться от отапливания остальных комнат дома и между ними большого зала с бильярдом, на котором Пушкин любил играть в два шара. Отапливалась еще одна комната по другую сторону коридора, дверь против двери комнаты Пушкина. Здесь жила сама няня, и здесь же работали на пяльцах крепостные швеи под ее началом.
В позднюю осень и зиму 1824 г. день Пушкина складывался так: «До обеда пишу записки, обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки – и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки!.. Каждая есть поэма»[772]. Почти то же писал Пушкин через месяц. «Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством (Осиповой, в Тригорском), и то вижу его довольно редко – совершенный Онегин – целый день верхом – вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны. Она единственная моя подруга – и с нею только мне не скучно…»[773]
Но в это время оживляется его переписка, и тон ее меняется. Правда, попадаются еще редкие напоминания о скуке, больше, так сказать, по обязанности ссыльного. Но они оттесняются на задний план энергичными и живыми выражениями чувств. Какой-то новый прилив уверенной бодрости! Ожили вновь литературные интересы, Пушкин засыпает брата, своего постоянного корреспондента и комиссионера, просьбами о книгах, запросами о литературных друзьях. Книги и вещи, о которых писал в это время Пушкин брату, должен был доставить Михайло. Этот михайловский приказчик, отвезший сестру поэта в Петербург, застрял там, был свидетелем знаменитого наводнения, вернулся только в начале декабря и доставил все благополучно. Только библии и перстня не вручил ему Лев Сергеевич. А Пушкин так просил брата прислать перстень. «Грустно без перстня, рискни с Михайлом»[774], но Лев Сергеевич не рискнул.
В зимнем одиночестве нетопленного барского дома внимание Онегина – нет, Пушкина (а ведь с себя писал он Онегина!) – потянулось через коридор в комнату няни, к пяльцам, над которыми мелькали руки крепостных подданных, и избрало одну из дворовых девушек. Она показалась Онегину,—т. е. Пушкину (а Онегин был соблазнителем!), – доброй, милой, очень милой, она понравилась Пушкину. Но ведь она была крестьянка. Что ж? Не все ли равно? 8 декабря Пушкин писал приятелю Родзянке, очень плохому поэту, трудившемуся над романтической поэмой «Чуп»: «…Поговорим о поэзии, т. е. о твоей. Что твоя романтическая поэма Чуп? Злодей! не мешай мне в моем ремесле – пиши сатиры хоть на меня; не перебивай мне мою романтическую лавочку. Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся. про Чухонку), и эта Чухонка, говорят, чудо, как мила!) – А я про Цыганку; каково! Подавай же нам скорее свою Чупку– ай да Парнасс! ай да Героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Итальянку? Чем их хуже Чухонка или Цыганка <…..> одна – <…>! т. е. оживи лучом вдохновения и славы» [775].
Так вот Пушкин и оживил лучом вдохновения и славы милую и добрую крестьянскую девушку, склонившуюся над пяльцами. Лицейский друг Пушкина Пущин навестил ссыльного поэта в Михайловском в январе 1825 г. и подметил увлечение Пушкина. После первых восторгов радостной встречи друзья обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть. Пущин вспоминает:
Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным его исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понято без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей (человек Пущина) хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за «нее». Незаметно полетела в потолок и другая пробка. Попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйской наливкой. Все домашние несколько развеселились, кругом нас стало пошумней, праздновали наше свидание[776].
Кроме этого свидетельства Пущина о начальной стадии крестьянского романа, мы располагаем еще одним, относящимся уже к заключительной стадии и идущим от самого Пушкина. Роман завершился или был прерван (не знаю, что вернее) беременностью девушки, и Пушкину пришлось принять меры. В начале мая 1826 г. Пушкин отправил подругу к князю Вяземскому, другу и приятелю, с следующим письмом: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чем написать, целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах[777]. При сем с отеческой нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню, хотя бы в Остафьево[778]. Милый мой, мне совестно, ей-богу, но тут уж не до совести!»[779]
Ответ Вяземского на это письмо последовал 10 мая, но он разошелся с новым письмом Пушкина к Вяземскому, письмом, в котором поэт спрашивал приятеля: «Видел ли ты мою Эду? Вручила ли она тебе мое письмо? Не правда ли, что она очень мила?»[780] Стоит привести и заключительные строки письма Пушкина, которые дают поучительный материал для своевременных размышлений: «Правда ли, что Баратынский женится? Боюсь за его ум. Законная <…..> род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, – исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если лет еще 10 был холостой. Брак холостит душу»[781].
Вяземский оказался еще рассудительнее Пушкина. Он ответил:
Сей час получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца ее сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет – написать тебе полулюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо блудному твоему тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею божиею ты будешь его барином и тогда сочтешься с ним в хорошем или дурном исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, но страх завязать новую классико-романтическую распрю, хотя бы с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова, но оно не исполнительно и не удовлетворительно[782].
Другого делать, кажется, нечего, как то, что я сказал, а во всяком случае мне остановитьVI девушки (оu реu s’en fautVII) нет возможности[783].
Пушкин внял советам друга. 27 мая он писал Вяземскому из Пскова: «Ты прав, любимец муз, – воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело. Должен ли я тебе что-нибудь или нет? Отвечай. Не взял ли с тебя чего-нибудь мой человек, которого я отослал от себя за дурной тон и за дурное поведение?»[784]
Этими свидетельствами и исчерпываются все наши сведения о крестьянском романе Пушкина. К ним, пожалуй, нужно прибавить еще одно, правда, внушающее мне некоторое недоверие по соображениям хронологическим, упоминание, сделанное И. П. Липранди. Он передает слова Льва Пушкина, приурочивая их к 1826 г.: «Лев Сергеевич сказал мне, что брат связался в деревне с кем-то и обращается с предметом – уже не стихами, а практической прозой»[785].
Но почему я думаю, что в рассказе Пущина от января 1825 г. и в переписке Пушкина с Вяземским от мая 1826 г. идет речь об одной и той же девушке? Быть может, Пущин видел одну девушку, а к Вяземскому Пушкин отсылал другую? Быть может, надо с места говорить о двух крепостных романах? Такие вопросы могут быть поставлены с полным основанием. Они и были предложены В. В. Вересаевым сначала в заседании Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности, где я докладывал свою работу, а затем в печати[786]. В моем построении это место уязвимое. Математических доказательств единства лица у меня нет, но соображения порядка психологического я могу выставить. Мое мнение опирается на общее представление о личности Пушкина: разные стороны жизни Пушкина и с разных точек зрения освещены в многочисленнейших свидетельствах современников, его друзей, врагов, родственников, но на основании изучения всего этого материала я могу достоверно утверждать, что я не знаю за ним одной славы – славы профессионального растлителя дворовых девок. Если девушка в рассказе Пущина одна, а в переписке Пушкина с Вяземским – другая, то уж, конечно, Пушкин был крепостным развратником – что ни год, то новая девка– и такая худая слава не лежала бы, а облетала окрестные деревни, сохранилась бы в памяти современников, и уж Вульф-то, обильно практиковавший право первой ночи в своих крепостных доменах, не преминул бы изложить и пушкинские подобные случаи, а даже у этого специалиста по крепостной клубничке таких указаний нет, но их вообще нет.
Общее же представление Вересаева о Пушкине в любовном быту иное. У него навязчивая идея о цинизме Пушкина; не обнаруживая большой проницательности и разнообразия, Вересаев и нас хочет уверить в том, что едва ли не самой отличительной, во всяком случае не редкой чертой отношений Пушкина к женщинам был исключительный цинизм. Правда, утверждения Вересаева о цинизме Пушкина в конце концов аргументированы не обстоятельно, но, при наличности такого воззрения на природу любовной стихии Пушкина, наши соображения о неприемлемости двух крепостных романов, конечно, не имеют для него силы. Тут расхождение в основных взглядах.
Вересаев пытается основать свою точку зрения и обращается к анализу источников; его интерпретация рассказа Пущина отличается критической беспомощностью, но поражает неожиданностью[787]. В общем же может служить показательной: именно так интерпретировать не годится. Приходится поэтому вернуться к рассказу Пущина. По доброму филологическому обычаю не худо начать с контекста. Берем рассказ о посещении няниной комнаты, которая служила и девичьей: всего-то в доме отапливались две комнаты, отделенные коридором одна от другой, самого Александра Сергеевича и няни. С утра, с момента приезда Пущина, поэт и его друггость вели беседу о прошлом, о настоящем, о политическом положении. В глазах Пущина Пушкин вырос, он был признанным врагом правительства, политическим ссыльным. «Вообще, Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя однако ж ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление», – пишет Пущин. Разговор зашел о тайном обществе, Пущин признался Пушкину в своей принадлежности к нему. Пушкин разволновался. «Я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям», – сказал Пушкин другу. «Молча, я крепко расцеловал его, – вспоминает Пущин, – мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть». Непосредственно за этой фразой идет интересующее нас место: «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понято без всяких слов»VIII.
Все просто и ясно в этом рассказе. Вошли в девичью, и Пущин сразу приметил одну фигурку среди крепостных швей: уж очень резко отличалась она от других, чем? да своею внешностью, своим милым видом, своею привлекательностью! Пущин, сам большой ходок по женской части, сразу остановил свое внимание на крепостной девице – такую трудно пропустить, – посмотрел на нее, вспомнил любовные шалости в дни общей юности, прелесть-польку АнжеликуIX, и заключение сразу созрело: тут не без любовного приключения – такую трудно пропустить. Но задать вопроса не решился. Сознавая исключительность положения Пушкина, проникнувшись чувством уважения к этому новому для него Пушкину, Пущин после беседы о важных материях счел неделикатным и нетактичным повернуть разговор на шалости любви. Он посмотрел на Пушкина и увидал, что Пушкин прозрел его шаловливую мысль и улыбнулся. Пущин поймал Пушкина: он удостоверился, что тут любовная игра. Все было понято без слов. Вот весь ясный смысл рассказа Пущина.
Но что сделал Вересаев с этим тонким и прелестным воспоминанием о сцене без слов в девичьей барского дома сельца Михайловского? Он опрокинул на голову все вещи в своем толковании. Вот оно, неожиданное и поразительное своей свежей наивностью:
В толковании Щеголева остается совершенно непонятным, – чем привлекла к себе внимание Пущина «фигурка» одной из швей? Почему привлекла внимание именно фигурка, а не лицо? Какие «заключения» делает Пущин, глядя на девушку, почему боится «оскорбить» Пушкина своею догадкою? Что такое было понято без всяких слов? Ясно, что девушка была беременна. Замужние женщины обычно уже не работали с дворовыми девушками, – и вполне естественна была его догадка. И он взглядом спросил Пушкина: «что, брат, твое дело?» И Пушкин в ответ улыбнулся значительно: «мое!» Дело происходило 11 января 1825 г. Пушкин прибыл в Михайловское 9 августа 1824 г. Максимальный срок– пять месяцев. А как раз для «легкого», «физиологического» сближения много времени не требовалось, особенно для такого мастера в любовных делах, каким был ПушкинX.
При своем внимании – как представляет себе Щеголев в подробностях сцену, описываемую Пущиным? Фигурка девушки привлекла к себе внимание Пущина – чем? Своей необычайной красотою, изяществом? Какова была «шаловливая мысль» Пущина, которую прозрел Пушкин? Неужели такая: «надеюсь, ты такой красотки не пропускаешь своим вниманием?» И Пушкин ему в ответ: «дурака нашел! Конечно, не пропускаю!» Неужели это соответствует стилю отношений между Пущиным и Пушкиным при встрече их в Михайловском?XI
Вот это называется, озарило! Ну, вопросы, направленные по моему адресу и повергающие Вересаева в недоумение, можно отставить; в моем объяснении отрывка Пущина даны простые и исчерпывающие ответы, построенные исключительно на правильном чтении и толковании текста. Попробую теперь подойти к существу открытия Вересаева и воспользуюсь соображениями вне текста, так сказать, со стороны. Итак, девушка была беременна, что Пущин сразу и заметил. Молодая команда, среди которой важно прогуливалась няня с чулком, была немногочисленна. Дворовых девушек в сельце Михайловском было немного; если всех-то девиц сосчитать, пользуясь ревизскими сказками VII ревизии 1816 г., так их наберется в 1824–1925 гг. в возрасте от 10 до 30 лет 8 человек: Агафья, Анны Ивановой дочь, 21 года, да Аграфена, Михайлы Григорьева, 19 лет, да Дарья, вдовы Степаниды Петровой, – 27 лет, да Василиса, племянница вдовы Ульяны Григорьевой, – 27 лет, да Ольга, дочь Ивана Максимова, – 14 лет, да другая Ольга, Михайлы Иванова, 19 лет, да девчонки по 11 году– Катерина, Егора Федорова дочь, и сестра Дарьи – Анна. Может быть, еще прибавить двух-трех. Вот и вся команда. Пущин, как вошел, так тотчас, так тотчас и заметил беременную девушку. Если никогда не видал ее раньше и тотчас заметил, значит внешние признаки бросались в глаза, живот выдавался даже под крестьянским сарафаном, как известно, форм не облегавшим, а скрывавшим их. На каком же месяце Пущин застиг беременную девушку? Вересаев правильно приводит даты приезда Пушкина в Михайловское 9 августа 1824 г. и посещения Пущина 11 января 1825 г., и устанавливает пятимесячный срок беременности для девушки, исходя, очевидно, из непреклонного убеждения, что первым делом Пушкина по прибытии в Михайловские сени было растление крепостной девицы. Как это, однако, соответствует психическому состоянию, в котором пребывал Пушкин в первые дни жизни в Михайловском!
- …Слезы, муки,
- Измена, клевета, все на главу мою
- Обрушилося вдруг…
- Что я, где я? Стою,
- Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
- И все передо мной затмилося![788]
Но пусть точка в точку пять месяцев, если этого желает пушкинист Вересаев! Но врач Вересаев сочтет ли возможным утверждать, что не акушер, не медик, а просто молодой человек, в роде Пущина, может сразу по первому взгляду опознать беременность пяти месяцев, да еще женщины, рожающей в первый раз, да еще в таких условиях, в каких находился Пущин? Нет, пятимесячная беременность не может быть опознана не специалистом – этот решительный ответ я получил от целого ряда практиков-гинекологов. А если отойти от максимализма Вересаева и считать, что Пушкин и не сразу, и не в первые дни по приезде занялся любовными делами с крестьянской девой, то тогда Вересаеву пришлось бы исчислять беременность не пяти, а всего лишь на пятом месяце, а в это время только по внешним признакам, без осмотра, не разберется и акушер. А раз это так, раз врач побивает пушкиниста, то аннулируется и открытие Вересаева, исключается всякая возможность иного толкования рассказа Пущина, кроме простого и ясного. А затем надо сказать начистоту. Помещичий уклад нам известен: ежели бы беременность крепостной девки бросалась сразу в глаза, как она бросилась Пущину– Вересаеву, то эта «тяжелая» девушка уже не сидела бы среди дворовых швей и не кидалась бы в глаза своим «срамом». Этот срам уже был бы покрыт так, как он был покрыт в 1826 г. Толкование Вересаева просто вздорно, но, однажды вздернув себя на дыбы, он продолжает оставаться в сем неудобном положении.
Столь же натянуто и объяснение, предложенное Вересаевым дальнейшим строкам рассказа Пущина: «Настало время обеда. Алексей (человек Пущина) хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за „нее“. Незаметно полетела в потолок и другая пробка. Попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйской наливкой. Все домашние несколько развеселились»XII. Надо перечесть эти строки непредубежденно и просто. Все просто и ясно, содержание этих строк не вызывает сомнений и не требует комментарий. Все было так, как описывал Пущин. Обедали – не в девичьей, конечно; за столом были только друзья – Пущин и Пушкин; за обедом хлопотала и суетилась няня. Служил человек Пущина– Алексей. Открыли бутылку, – одну, другую шампанского, выпили за Русь (тост принципиальный – за Русь; он включал тост и за свободу), за лицей, друзей и за «нее». Все было понято без слов, так же, как раньше при встрече в девичьей. За «нее» – героиню любовного приключения! За стольких героинь пили раньше друзья. Няню угостили тут же шампанским и послали – то ли няню, то ли Алексея – в девичью, потчевать девушек хозяйской наливкой. Чего проще, чего действительнее эта картина!
Толкование Вересаева поистине похоже на «самое фантастическое притягивание за волосы невозможных фактов, которые хотя бы с самыми вопиющими натяжками можно было» выставить против Щеголева. Стоит просмаковать густо глубокомысленный комментарий Вересаева.
«Тост, между прочим, – за „нее“. Кто это „она“?»
…Просто и ясно, но Вересаев погружается в задумчивость…
«Здесь можно разуметь либо „свободу“ (ср. в послании к В. Л. Давыдову: «за здоровье тех (неаполитанских карбонариев) и той (свободы) до дна, до капли выпивали)».
…Какое парение в высоту! и даже с ученой обстановочкой, даже с «притягиванием за волосы цитат». Вересаев чувствует, что парение излишне, не помогает.
«Либо, если искать женщину…»
..Так-то ближе к делу. Вересаев выходит из задумчивости, ищет женщину. готов искать где угодно, лишь бы не за стеной…
«то всего вероятнее – графиню Воронцову:»
..придумал! Но почему? почему не Ризнич, не Раевская? Двоеточие готовит объяснение…
«Пушкин, по сообщению Пущина, говорил ему, что приписывает удаление свое из Одессы козням графа Воронцова из ревности».
…Отсюда все же далеко до тоста «за нее» – за Воронцову. Нужен вольт, и Вересаев его делает…
«значит, посвятил Пущина в тайну своих отношений с Воронцовой»XIII.
Новый дар Вересаева пушкиноведению! Откуда же значит? Обращаемся к источнику и к подлинному тексту рассказа Пущина.
«Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню: он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности; думал даже, что тут могли действовать смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры о религии. Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому я просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы»XIV. Ну, по совести, ведь никак нельзя из этих строк вывести утверждение, «что Пушкин посвятил Пущина в тайну своих отношений с Воронцовой». А Вересаев с бесцеремонной неосторожностью это делает, но ведь это значит только «самый откровенный импрессионизм, самое безудержное фантазирование»! Дальше идут критические упражнения или, вернее, восклицания Вересаева.
«Щеголев этот тост за „нее“ толкует, как тост за ту дворовую девушку-швею, которая привлекла к себе внимание Пущина».
…Доносится вопль из критической пустыни Вересаева.
«Вещь, совершенно немыслимая ни в психологическом, ни в бытовом отношении».
…Такому абсолютному утверждению нужны же какие-нибудь фактические подкрепления. Вересаев требует их от меня!..
«Хотя бы Щеголев обратил внимание на такую деталь: „попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйскою наливкою“. Пьют за нее шампанское, а самой ей наливают наливку! Тост совершенно невозможный, если мы реально представим себе Пушкина и крепостную девушку-швею за пяльцами»XV
…Нет, не могу дать подкрепления Вересаеву. Ничего невозможного, ничего странного в этой детали не вижу. Да, в барской комнате пьют господа шампанское, а в девичью, где среди швей сидит и она, посылают наливку. Ничего не поделаешь! Пушкин не пригласил ее к столу, а тост был за нее, за отсутствующую. Все между Пущиным и Пушкиным было понято без всяких слов. Хотя бы Вересаев обратил внимание на такую деталь: шампанское привез Пущин и захватил он в Острове всего три бутылки: две распили за обедом, одну за ужином. Хотя бы Вересаеву пришла на помощь «хорошая художественная выдумка», но и этого не случилось.
Итак, рассказ Пущина не дает оснований к заключению, что Пущин имел дело с первой живой брюхатой грамотой; становится легче, и, значит, Вересаев не лишил нас логической возможности думать, что Пущин в январе 1825 г. видел ту девушку, которую через год Пушкин отослал беременной. Вопреки «чреватому» толкованию Вересаева мне именно кажется (увы! только кажется, а утверждать не смею!), что Пущин застал именно начальный момент любовного приключения, быть может, еще и не разрешенного физиологически.
Но что же нам делать с этими давно известными сообщениями? Как нам вставить в биографию поэта этот крестьянский роман? Биографы и исследователи самым решительным образом обходили этот момент жизни Пушкина, просто отмахиваясь рукой. не то по чувству целомудрия, хотя бы и лицемерному, не то в силу досадливого и неприятного сознания социальной неправды. Впрочем, есть один писатель по пушкинским вопросам, так сказать, пушкинист-импрессионист, который вошел в пространный анализ этого романа и пришел к нелепым выводам: это – В. Ф. Ходасевич в его книге «Поэтическое хозяйство Пушкина»[789]. О его неосновательных соображениях я еще буду говорить дальше, а пока приведу лишь сделанную им общую характеристику пушкинского романа: «Можно предположить лишь то, что со стороны Пушкина было легкое увлечение с несомненной чувственной окраской – типичный роман молодого барина с пригожей крепостной девушкой. Вряд ли также будет ошибкою, если допустим, что роман носил некоторый отпечаток сельской идиллии, отчасти во вкусе XVIII столетия, и слегка походил на роман Алексея Ивановича Берестова с переодетой Лизой Муромской в «Барышне-крестьянке». Почти такую же оценку дает и другой писатель по пушкинским вопросам П. К. Губер: «Это был типический крепостной роман, – связь молодого барина с крепостной девкой» [790].
Я никак не могу согласиться с такой характеристикой. Если брат и интимные друзья Пушкина ни словом не обмолвились о крестьянском романе поэта, так только потому, что, коснея в своих классовых дворянских чувствах, они полагали пустяшной и не достойной даже мимолетного упоминания связь барина со своей крепостной и считали, что связь исчерпывается лишь моментом физиологическим и не дает оснований к надстройкам романтическим. А кроме того, сам Пушкин довольно тщательно укрывал от посторонних взоров эту любовную историю, да и в рукописях своих он оставил слишком мало высказываний, относящихся к этому моменту, но все же тем немногим, что он оставил, следует воспользоваться. Рассказать о жизненной правде в этом эпизоде для Пушкина было бы так же трудно, как писать мемуары. «Писать мемуары заманчиво и приятно. Никого так не любишь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, – на том, что посторонний прочел бы равнодушно»[791].
Против легкого характера увлечения Пушкина говорит самая длительность связи. Начальный момент романа, по свидетельству Пущина, падает на январь 1825 г. или даже на декабрь 1824 г., и только в мае следующего года Пушкин отпускает или отсылает девушку в период беременности, еще незаметной для окружающих. Из сообщения Вяземского можно заключить, что отец и семья, с которыми ехала девушка через Москву в Болдино, еще не знали о грехе дочери. Итак, год с лишком тянулась связь барина с крестьянкой, и никак нельзя характеризовать ее, как легкое увлечение.
Для кого угодно, но не для Пушкина это увлечение могло быть легким. В поэзии Пушкина совесть говорила властным языком, и мотив раскаяния, покаяния часто звучал в его художественном творчестве. С необычайной силой запечатлен этот мотив в стихотворении «Когда для смертного умолкнет шумный день…»:
- В то время для меня влачатся в тишине
- Часы томительного бденья:
- В бездействии ночном живей горят во мне
- Змеи сердечной угрызенья.
- Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
- Теснится тяжких дум избыток;
- Воспоминание безмолвно предо мной
- Свой длинный развивает свиток: —
- И, с отвращением читая жизнь мою,
- Я трепещу и проклинаю,
- И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
- Но строк печальных не смываю [792].
А ведь это он, Пушкин, написал патетический протест против крепостной действительности!
- Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
- Среди цветущих нив и гор
- Друг человечества печально замечает:
- Везде невежества губительный позор.
- Не видя слез, не внемля стона,
- На пагубу людей избранное судьбой,
- Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
- Присвоило себе насильственной лозой
- И труд, и собственность, и время земледельца;
- Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
- Здесь рабство тощее тащится по браздам
- Неумолимого владельца.
- Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
- Надежд и склонностей в душе питать не смея;
- Здесь девы юные цветут
- Для прихоти развратного злодея…[793]
Нельзя не подчеркнуть, что в первой части этого стихотворения Пушкин описывает как раз Михайловское таким, каким оно виделось ему с балкона господского дома:
- …Люблю сей темный сад,
- С его прохладой и цветами,
- Сей луг, уставленный душистыми скирдами,
- Где светлые ручьи в кустарниках шумят.
- Везде передо мной подвижные картины:
- Здесь вижу двух озер лазурные равнины,
- Где парус рыбаря белеет иногда,
- За ними – ряд холмов и нивы полосаты,
- Вдали – рассыпанные хаты,
- На влажных берегах бродящие стада,
- Овины дымные и мельницы крылаты…[794]
В этой обстановке и разыгрывался роман Пушкина с юной крестьянской девой. И обстановка, и социальное неравенство не могли не напоминать Пушкину его же слов о помещичьей прихоти и не могли не усложнить его чувства. Недаром и наблюдательный Пущин отнесся к роману своего друга с большей чуткостью и осторожностью, чем Вересаев и Ходасевич. Пущин боялся оскорбить Пушкина неуместным намеком, а Пушкин, поняв, что Пущин догадался, улыбнулся значительно. А потом они пили за «нее». И по этим соображениям нельзя свести этот роман к физиологическому инстинкту, оголенному от всякой романтики. Не для помещичьей же прихоти расцветала крестьянская девушка над пяльцами, под наблюдением няни? А может быть, и для прихоти! Может быть, для прихоти только поначалу?
Пушкин углублялся в самого себя и писал «Онегина». На рубеже 1824 и 1825 гг. в главе четвертой «Онегина». Пушкин закончил историю деревенского романа Татьяны блистательной отповедью Онегина бедной Татьяне. Татьяна, выслушав урок Онегина, увядает, бледнеет, гаснет, а Онегин? Онегин, как и Пушкин, еще в деревне, и, возвращаясь к Онегину, Пушкин описывает собственную деревенскую жизнь. «В 4-й песне Онегина я изобразил свою жизнь», – признавался Пушкин Вяземскому[795].
- Прогулки, чтенье, сон глубокой,
- Лесная тень, журчанье струй,
- Порой белянки черноокой
- Младой и свежий поцелуй,
- Узде послушный конь ретивый,
- Обед довольно прихотливый,
- Бутылка светлого вина,
- Уединенье, тишина:
- Вот жизнь Онегина святая…[796]
По правде жизни следовало бы дальше показать деревенские интимности и эту самую белянку черноокую, и что вышло у Онегина с этой черноокой белянкой, помимо младых и свежих поцелуев. Ну, Татьяну отчитал, отвергнул, а белянку соблазнил., но Пушкин предпочел не развивать вскользь брошенного намека.
Нам необходимо заглянуть еще и в финляндскую повесть Баратынского, названную по имени героини «Эдой»[797]. Соблазненную девушку, отосланную в Болдино, Пушкин называет «моей Эдой», но что общего между Эдой и девушкой из Михайловского, какие основания были у Пушкина для сравнения? Эда Баратынского – финка, отца простого дочь простая, блиставшая красой лица, души красой, «добренькая» Эда. Герой романа– русский офицер. Эда любит гусара, но боится его, боится ему отдаться. – «Нам строго, строго не велят дружиться с вами, говорят, что вероломны, злобны все вы, что вас бежать должны бы девы, что как-то губите вы нас, что пропадешь, когда полюбишь, и ты, – я думала не раз, – ты, может быть, меня погубишь». Поэма – психологическая история обольщения Эды. Герой, не любя, увлекает Эду к падению.
- Питомец буйного веселья
- В пустыне скучной заключен,
- За милой Эдой вздумал он
- Поволочиться от безделья.
Герой владел хладным искусством любовной ласки, гордился жалкою наукой обманов:
- Едва пора самопонятья
- Пришла ему; наперерыв
- Влекли его к себе в объятья
- Супруги, бывшие мужей
- Чресчур моложе, иль умней.
- И жадно пил он наслажденье,
- И им повеса молодой
- Избаловал воображенье,
- Не испытав любви прямой.
Эда уступила хладному искусству, ответила горячей любовью; но гусар ушел в поход, и Эда не вынесла разлуки: «кручина злая ее в могилу низвела». Баратынский заставляет своего героя измениться. Похоть первоначальная превращается в искреннее чувство. Он тронут был ее любовию невинной:
- Увы, мучительное чувство
- Его тревожило потом!
- Не раз гусарским языком
- Он проклинал свое искусство;
- Но чаще, сердцем увлечен,
- Какая дева, думал он,
- Ее прелестней в поднебесной?
- Душою проще и нежней?
- И провиденья перст чудесной
- Он признавал во встрече с ней;
- Своей подругой неразлучной
- Уж зрел ее в мечтах своих;
- Уже в тени дерев родных
- Вел с нею век благополучной.
Поэма Баратынского понравилась Пушкину необычайно. Прочел он ее в феврале 1826 г., когда плоды его собственного романа уже сказались. «Что за прелесть эта Эда! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт – всякий говорит по своему. А описания финляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! – чудо!» – писал Пушкин Дельвигу 20 февраля 1827 г.[798] Немного позже, набрасывая в черновой тетради критические заметки о Баратынском, Пушкин старался уяснить, в чем прелесть поэмы, столь замечательной оригинальной своей простотой, и останавливался на изображении Эды.
«Перечтите сию простую, восхитительную повесть: вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь. Посмотрите на Эду после первого поцелуя предприимчивого обольстителя:
- Взор укоризны, даже гнева
- Тогда поднять хотела дева,
- Но гнева взор не выражал.
- Веселость ясная сияла
- В ее младенческих очах…
Она любит, как дитя, радуется его подаркам, резвится с ним, беспечно привыкает к его ласкам. Но время идет. Эда уже не ребенок:
- Своею негою страшна
- Тебе волшебная весна.
- Не слушай птички сладкогласной!
- От сна восставшая, с крыльца
- К прохладе утренней лица
- Не обращай, и в дол прекрасной
- Не приходи…
Какая роскошная черта! Как весь отрывок исполнен неги!» [799]
Аналогия несомненна: Эда и гусар, Пушкин и крестьянская девушка. От изысканных одесских романов, от блистательных светских красавиц, от аляповатых и претенциозных помещичьих дочек – к простой, милой, доброй девушке.
- Я признаюсь – вечернею порой
- Милее мне смиренная девица —
- Послушная, как агнец полевой[800].
Тема обольщения невинной девушки развита в «Сцене из Фауста» с трагическим углублением. Фауст у Пушкина– герой скучающий и размышляющий: размышленье – скуки семя. Один момент – и Фауст вспомнил чистое пламя любви и чудесный сон первой встречи, но Мефистофель беспощадно разрушает иллюзию Фауста:
- Не я ль тебе своим стараньем
- Доставил чудо красоты,
- И в час полуночи глубокой
- С тобою свел ее?
- …
- Когда красавица твоя
- Была в восторге, в упоенье,
- Ты беспокойною душой
- Уж погружался в размышленье
- (А доказали мы с тобой,
- Что размышленье – скуки семя),
- И знаешь ли, философ мой,
- Что думал ты в такое время,
- Когда не думает никто?
- …
- Ты думал: агнец мой послушной!
- Как жадно я тебя желал!
- Как хитро в деве простодушной
- Я грезы сердца возмущал!
- Любви невольной, бескорыстной
- Невинно предалась она…
- Что ж грудь моя теперь полна
- Тоской и скукой ненавистной?
- На жертву прихоти моей.
- Гляжу, упившись наслажденьем,
- С неодолимым отвращеньем… [801]
Так вот на какие трагические, безутешные размышления могло навести Фауста – Онегина – Пушкина разрушение девичьей невинности? Но прихоть – да, скажем, прихоть – удовлетворена, а связь длится, и прихоть перестает быть прихотью, и физиологический инстинкт, как у героя Эды, осложняется переживаниями социального порядка. Какое же место заняла связь с крестьянской девушкой, продолжавшаяся свыше года, в жизни Пушкина – в истории его любовного чувства и в его творчестве? Да заняла ли? На последний вопрос должно ответить утвердительно, хотя бы на основании уже приведенных соображений. Труднее ответить на первый вопрос, определить место.
Чем могло питаться любовное чувство Пушкина в 1825 г., когда, укрытый от всех взоров, развивался его роман в Михайловском? Скажем прямо: Пушкин не был моногамистом, и одновременно он мог питать страсть к нескольким объектам. Вспомним «Дориду».
- В ее объятиях я негу пил душой;
- Восторги быстрые восторгами сменялись.
- Желанья гасли вдруг и снова разгорались.
- Я таял; но среди неверной темноты
- Другие милые мне виделись черты,
- И весь я полон был таинственной печали,
- И имя чуждое уста мои шептали[802].
Кавказский пленник чувствовал такую же любовную раздвоенность:
- В объятиях подруги страстной
- Как тяжко мыслить о другой![803]
Но раздваивался Пушкин в любовном чувстве не только между действительностью и воспоминанием, но и между сосуществующими объектами вожделения. В 1825 г., кроме Михайловского, такие объекты могли оказаться только в Тригорском.
О романах Пушкина с тригорскими барышнями– да чуть не со всеми– рассказывают все биографы поэта. Биографами в их совокупности взяты под сомнение все существа женского пола свыше 14 лет, пребывавшие в Тригорском. Сама хозяйка, П. А. Осипова, милая, смешная, оригинальная, маленькая полная женщина 43 лет, вдовевшая с февраля 1824 г., и дочери ее – двадцатипятилетняя Анна Николаевна, сантиментальная, тоскующая, страдающая, болтливая и неглубокая, с растрепанными височками, которые не шли к ее круглому лицу, – и пятнадцатилетняя Евпраксия, на глазах Пушкина расцветавшая из подростка тоже в женщину, с тонкой талией, в золотистых кудрях на полных склонах белых плеч– любви приманчивый фиал, – и девятнадцатилетняя падчерица П.А. Осиповой Александра Ивановна, Алина, девушка пылких чувств и легко возбуждающегося воображения, – и одна племянница, Анна Ивановна, Нетти, нежная, томная, истеричная («вот это женщина!» – слова Пушкина), – и, наконец, другая племянница, Анна Петровна Керн, о которой надо сказать несколько слов особо. Все эти девушки Тригорского отдали дань сердечных увлечений поэту, – «я нравлюсь юной красоте несытымXVI бешенством желаний»[804], говорит о себе Пушкин – все они разновременно были влюблены в Пушкина, но он только снисходил, оставался только зрителем и наблюдателем любовного быта Тригорского даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет по волнам этого быта. Правда, и он не обошел своим вниманием ни одной из девушек. Если попытаться внести хронологию в любовную историю Тригорского, то надо, кажется, разбить ее на следующие периоды. Любовные фарсы, потехи падают на первый период – на 1824 г.: больше смеха, чем пылких чувств. Нетти занимает воображение Пушкина в марте 1825 г., в начале 1826 г. Пушкин влюбил в себя Анну Николаевну, летом 1826 г. предметом невинных стихов стала Евпраксия, и где-то посредине путешествие в Опочку и речи в уголку вдвоем с пылкой и страстной Сашенькой Осиповой.
В последнее время любовный быт пушкинской эпохи нашел строгого судью в Вересаеве, судью, но не толкователя. С наивностью, неуместной для судьи, положился Вересаев на свидетельские показания Алексея Вульфа, сына Осиповой, приятеля, друга и ученика Пушкина в любовном деле. Действительно, в историю любовных нравов свидетельства Вульфа вносят яркие и поразительные подробности. Откровенно описывал Вульф, в чем состояли его, Вульфа, романы с девушками. Он, видите ли, проводил их через все наслаждения чувственности, но они оставались девушками; он незаметно от платонической идеальности переходил до эпикурейской вещественности, оставляя при этом девушек добродетельными[805]. Врач по специальности, Вересаев отмечает патологические результаты: у Вульфа постоянные головные боли, которые он сам приписывал «густоте крови», а девушка то и дело «нездорова и грустна». И всем методам платонической любви, по мнению Вересаева, обучал Вульфа никто иной, как Пушкин. Но при чем тут Пушкин? Таков любовный быт той эпохи с неподвижным и жестким брачным укладом, когда разрешенный материалистически роман в помещичьей среде влек неминуемый брак со всеми экономическими последствиями. И, кроме того, помещичий сынок, перенимавший с Запада моды, брал оттуда и образцы любовных сближений. Пушкин – сын своего времени, и не приходится серьезно говорить о нем, как о Мефистофеле, а о Вульфе, как о Фаусте.
Да, Вульф видел в Пушкине не столько учителя, сколько соперника, и не доказано, что Пушкин в своем обращении с сестрами и кузинами своего ученика в науке нежной страсти шел по тому же пути. По крайней мере, мы не слышим ни об одной жалобе на «густоту крови».
Вересаев не признал в Вульфе холодного ремесленника любви. Нет сомнения, и Пушкин хорошо знал ремесло любви, но ведь в Михайловском, в эпоху тригорских романов, Пушкин писал: