Сварить медведя Ниеми Микаель
– Божественно вкусно…
– Еще бы.
– Он настолько вкусный, что… наверное, ядовитый.
– Скоро узнаем.
Прост разрезал еще одну картофелину. Они так и ели с одного блюда.
– Шесть штук, говоришь, с одного кустика?
– Да… там еще есть.
– Картофель… – еще раз повторила жена. – Вот этот… как его… соланум?
– Я уж хотел поросенку отдать.
– Спятил?
– Шучу. Я знал, его надо варить. И если есть с солью и с маслом…
– Можно и без масла.
– Представляешь? Из одного проросшего клубня получилось шесть! А если и остальные такие же? Надо рассказать прихожанам. На ближайшей же проповеди.
– Народ, думаю, предпочитает репу.
– И что? Почему не посоветовать?
– Ну да… как добавка, наверное, неплохо, – вслух подумала Брита Кайса.
– А какой вкус! – возбужденно воскликнул прост. – Свежесваренный картофель, только что с грядки! На всю жизнь запомню.
– Только бы не заболеть.
– И что? Помрем в блаженстве.
Брита Кайса засмеялась и махнула на мужа рукой.
– Говоришь, там еще есть?
– Я же сказал. И детям сварим.
– У меня в животе что-то урчит. Может, он, твой картофель… вроде мухомора? Сразу ничего не чувствуешь, а уже через час…
– Пойдем-ка полежим, Кайса. Это сытость, и больше ничего.
– Да, наверное… сохрани нас Бог!
– Solanum… – повторил он. – Картофель… Кто бы мог подумать! Каких только чудес не бывает в Божьем мире!
Как только они легли, живот у Бриты Кайсы успокоился, и она, которая никогда не отдыхала днем, через две минуты уже спала глубоким сном. Прост долго смотрел, как вздрагивают во сне ее тяжелые, с голубыми прожилками веки, а потом заснул и он. И снилось ему, что в каждом дворе стоят невысокие кустики, усыпанные скромными белыми цветами. Шестикратный урожай… как это возможно? Неужели призрак голода наконец отступит от торнедальской юдоли скорби?
Я стою у колодца и потрошу лососей, доставшихся просту по десятине. Потроха бросаю Чалмо, но не могу сказать, что она в восторге: сначала долго обнюхивает, потом неохотно глотает. Даже брезгливо, сказал бы я, если бы Чалмо была человеком. Теперь, когда прост переехал в Пайалу, церковная десятина должна бы стать побольше. Там, в Каресуандо, крестьяне были так бедны, что десятая часть их доходов стремилась к нулю, здесь хутора побогаче, но и платили не так охотно. И я понимал, почему. Как только он начал свою отчаянную борьбу за духовное пробуждение, многие из пробужденных отказались от перегонного. И кое-кто рассудил так: если нельзя обмыть налог по-человечески, то незачем его и платить.
На серебристой чешуе крупных рыбин виднелись большие уродливые раны – такая уж у нас осенняя рыбалка. По вечерам начинает темнеть, и лосося ловят на огонь. На носу лодки укрепляют металлический поддон и зажигают костерок. Лосося привлекает свет, вода буквально закипает от рыбы. А дальше в ход идет острога.
Чалмо насторожила уши и с лаем бросилась к калитке – встречать Нильса Густафа.
– Могу я видеть проста?
Я ополоснул руки от слизистой чешуи и пошел в дом. Прост писал что-то, но отложил бумаги и пошел за мной во двор. Нильс Густаф широко улыбнулся и раскинул руки, как для объятия.
– Господин прост, что вы может сказать про свет?
– Свет?
– Ну да… что может сказать про свет человек, посвятивший себя религии?
– Свет создан Господом.
Художник улыбнулся еще шире. Что-то он задумал.
– А вы можете подержать свет в руках? Поймать его?
– Не совсем понимаю. Господин художник имеет в виду портрет? Вы его закончили?
– Нет-нет… я имею в виду само понятие… вечный свет, так сказать. Lux aeterna. Пойдемте, я хочу вам кое-что показать.
Он повернулся и пошел по дороге. Нам с простом ничего не оставалось, кроме как следовать за ним. Широким жестом он обвел на ходу купол неба:
– Посмотрите… плывут облака. Откуда вы знаете, что они существуют? Вы можете их потрогать? Подойти поближе? Не можете. И все же принято считать – да, облака существуют. Вон же они, на небе.
– Испарения воды, – пожал плечами прост. – Пар.
– А радуга? Существует она в действительности? Или, скажем, полная луна. Как ты думаешь, Юсси, существует полная луна? Или радуга?
– Ну конечно, существует. И полная луна существует, и радуга.
– Но ты же не можешь их потрогать! Ты так уверен, что они существуют, потому что ты их видишь. А почему ты их видишь?
Я не знал, что на это ответить. Потому что у меня есть глаза?
– Свет! Всему причиной свет! Если бы луна не светилась, мы бы и не знали про ее существование. Если бы нам сказали: вот, есть такая штука, полная луна, только ее не видно, – мы бы не поверили. А мы верим, потому что мы ее видим, потому что она, представьте себе, светится.
Мы подошли к церкви.
– Вот вам пример. – Нильс Густаф махнул рукой в сторону храма. – Как считает господин прост… существует эта церковь или нет?
Хорошо знакомый силуэт ясно вырисовывался на церковном холме.
– Несомненно… вот же она стоит.
– Вы так уверены, потому что видите ее своими глазами. А видите вы ее своими глазами, потому что она освещена, не правда ли? А ночью, если темно, можете вообще не заметить.
– Можно и так сказать.
– Вот именно… Я достаю блокнот, и через пару минут вы увидите вашу церковь на бумаге. Изображение, может, не совсем точное, но каждому понятно: это церковь в Кенгисе. А сейчас я попрошу господина проста внимательно посмотреть на эту церковь.
– И что?
– Стоит на месте? Вы ее видите?
– Конечно, вижу.
Нильс Густаф загадочно посмотрел на проста. Уж не пьян ли он? Странные какие-то вопросы. Мало ли что взбредет в голову, когда выпил.
Он медленно сунул руку за отворот накидки, достал тонкую картонную папку и раскрыл. Там лежал небольшой прямоугольник тонкого, даже тоньше оконного, стекла. Он осторожно вынул его и поднес к глазам учителя. Прост пожал плечами, надел очки и наклонился, вглядываясь.
– Это же наша церковь!
Кивок – с тем же загадочным выражением лица.
– Прекрасно нарисовано!
– Нет, не нарисовано. – Нильс Густаф предостерегающе поднял руку.
– Написано. Прошу прощения.
Мне тоже захотелось рассмотреть поближе.
Изображение было небольшим, меньше, чем ладонь художника, хотя ладонь-то как раз была огромной. Но даже на таком маленьком пространстве все детали были переданы с невероятной точностью. Оконные проемы, наклон фасада, деревянный крест на крыше.
– Это не моя работа, – сказал Нильс Густаф шепотом, будто делился с нами важным секретом.
– Нет? А чья?
– В том-то и дело, что ничья. Рука человека не касалась этого рисунка… вернее, касалась, но далеко не привычным способом. Может прост объяснить его происхождение?
Прост перевернул пластинку – там ничего не было.
– Росписи нет.
– Конечно, нет, – засмеялся художник. – Свет способен на многое, но расписываться он не умеет.
– Свет?
– То, что господин прост держит в руках, – торжественно произнес Нильс Густаф, – не что иное, как замороженный свет.
Прост осторожно поднес руку и поскреб стеклянную поверхность. Ничего не произошло, стекло оставалось таким же твердым и гладким. Ноготь не оставил ни малейшего следа.
– Волшебство?
– Можно сказать и так. Да, так и есть – волшебство. Позвольте пригласить вас следовать за мной.
Мы поднялись по холму. Врата были открыты. Вошли – оказывается, в церкви, у самой стены, в самом темном месте художник соорудил нечто вроде палатки из темных одеял.
Он нырнул в палатку. Оттуда послышалось звяканье, запахло чем-то едким.
– Не мог бы Юсси помочь мне со штативом?
Я принял у него довольно тяжелый резной треножник, а он опять нырнул в палатку и тут же появился с коричневым кожаным чемоданчиком с латунными застежками. Расстегнул ремешки и с величайшей осторожностью выпростал черную коробку.
– Не мог бы господин прост взять с собой стул? Желательно с высокой спинкой.
Мы опять вышли на воздух. Нильс Густаф уверенно двинулся по холму, я последовал за ним. Шагов через пятьдесят он остановился, взял у меня треногу, или, как он ее называл, «штатив», и долго прилаживал, выдвигая и задвигая ножки и прикручивая их странными, в виде бабочек, винтами, которые почему-то называл «барашками». А сверху навинтил загадочную черную коробку.
Появился и прост – он волок за собой тяжелый деревянный стул из ризницы. Я поспешил ему помочь. Пока я бегал, художник очертил на траве круг, куда мы должны были поставить этот стул.
– Теперь я попрошу господина проста сесть, откинуть голову на спинку и сидеть совершенно неподвижно. Ни малейшего движения.
– Сидеть – и все? – удивился прост.
– Да. Но пока расслабьтесь, мне нужно тут кое-что наладить.
Нильс Густаф развернул черное покрывало, подошел к штативу и накрылся с головой. Единственное, что торчало из-под черной ткани, – небольшой стеклянный глазок.
Вдруг из-под покрывала послышалось «о дьявол», высунулась рука, нащупала глазок, закрыла его круглой крышечкой и опять скрылась.
Через несколько секунд опять появилась рука, на этот раз левая, и поднялась высоко в воздух.
– Я дам знак, – послышался приглушенный тканью голос. – Махну рукой и буду держать ее поднятой. И, пока не опущу, вы должны сидеть совершенно неподвижно. Вы не двигаетесь, господин прост?
– Сидеть – и все?
– Да. Сидеть неподвижно и смотреть прямо на меня. Постарайтесь не моргать. Запомнили? Пока не опущу руку.
Он правой рукой снял колпачок со стеклянного глаза и слегка помахивал им в воздухе, будто отсчитывал такт в танце.
День выдался теплый, солнце грело как летом. Где-то призывно замычала корова. Мимо пролетела птица, тень от ее крыльев упала на лицо учителя, но он даже не шелохнулся.
Наконец Нильс Густаф на ощупь надел на глазок колпачок, левая рука опустилась, и художник, пыхтя, сбросил покрывало – не дышал он, что ли, все это время?
Ничего не объясняя, он отвинтил черный ящик от штатива и помчался в церковь.
– Штатив нести? – крикнул я вслед, но ответа не последовало.
Я взвалил на плечи штатив – на траве остались три довольно глубокие вмятины. Оказывается, на ножки были надеты металлические заостренные колпачки, как у копий. Не стал складывать – еще сломаешь что-нибудь. Отнес, как был, с растопыренными ножками, вернулся и помог просту волочь тяжеленный стул. Ни он, ни я не понимали, в чем дело. В тесной палатке что-то происходило, стенки то и дело шевелились, обозначая контуры огромного тела Нильса Густафа. Звякали какие-то стекла, железки, то и дело лилась какая-то жидкость. Потом запахло дымом – очевидно, он что-то разогревал.
Прошло немало времени, не меньше часа, и снаружи показались подошвы сапог художника. Он неуклюже, задом, вылез из палатки. Я успел заглянуть – там были расставлены какие-то чашки и ванночки, в них лежали длиннющие пинцеты. В руках художника была стеклянная пластинка, еще влажная, в углу ее нарастала серебристая капля, потом оторвалась и упала на каменный пол. Стекло так блестело, что я поначалу ничего не увидел. Только когда посмотрел под другим углом, понял, что на пластинке есть какой-то узор или рисунок.
Нильс Густаф вышел на свет, кивком поманил нас за собой и поднял пластинку.
И тогда мы увидели. Это была наша церковь, как и на первом рисунке, который он показывал. Но перед церковью сидел на стуле человек в сюртуке и с длинными, давно не стриженными, зачесанными назад волосами. Четко очерченные губы, большой бугристый нос. И глаза. Они смотрели на меня не мигая.
– Вы сидите перед вашей церковью, прост. Запечатлено навеки.
Глаза проста горели. Он дрожал от возбуждения.
– Я читал об этом! – воскликнул он. – Еще когда был в Упсале. Это же камера обскура, да?
– Лучше! Еще лучше! Совершенно новое открытие. Мой друг заказал этот аппарат во Франции. Эта техника называется дагерротипия.
– Машина, которая запечатлевает свет…
– Возьмите, господин прост. Это первый дагерротип в Пайале. Не только в Пайале – на всем севере. Берегите его. Сохраните навсегда.
– Непременно, – пробормотал прост, принимая пластинку. – Спасибо, обязательно буду хранить. А изображение не исчезнет со временем?
– Утверждают, что хранится очень долго.
– Дольше, чем живет человек?
– Да… то есть вполне возможно. Кто сейчас может сказать? Открытие недавнее, и свидетелей долгой сохранности пока нет и быть не может. Но не странно ли? Если это все же так… представьте: нас с вами давно нет на свете, а кто-то берет этот дагерротип и смотрит на вас – живого! Похоже на ваши гербарии.
Прост не мог оторвать глаз от изображения.
– А если это искусство распространится? Если любой человек сможет создавать изображения чего и кого угодно, как же тогда вы?
– Что вы имеете в виду?
– Нужны ли будут портретисты?
Нильс Густаф задумался – видно, такая мысль ему в голову не приходила.
– Ну, полагаю, это еще не скоро…
– Может, не скоро, а может, и скоро. Все обзаведутся такими аппаратами, будут изготовлять собственные картинки и показывать друг другу. И что же – живописи конец?
– Знаете, господин прост… возможно, вы и правы. Скорее всего, правы. Такое время придет. Новое время.
– И что же это будет за время?
– Света. Это будет время света.
Прост кивнул. Видно было, что он очень взволнован.
– А вы можете показать мне сам процесс? Пока не убрали оборудование… Вроде бы пахнет свинцом?
– Нет, господин прост. Не свинцом. Возможно, вы, с вашим тонким обонянием, почувствовали пары азотнокислого серебра, пока это единственный материал, обладающий свойством темнеть на свету. Пойдемте, я вам покажу.
Я вышел на улицу. Во мне росла тревога. Даже не тревога – предчувствие опасности.
Вечный свет…Lux aeterna… Люцифер[24].
Вот, значит, что нас ждет…
И я понял – настало время. Это слово давно звучало в моей душе. Matkamies. Странник. Пора уходить. Пора идти на север.
У обочины летает пух кипрея, белые пушинки, они прилипают к одежде и похожи на снег. Птицы собираются в большие стаи – готовятся к отлету. Разъяренные приближающейся смертью осы только и ждут, чтобы впиться в живое мясо. По ночам воздушный океан открыт Вселенной, и беззащитную землю сжимает в тисках космический холод. Осень… как спуск с горы. Поначалу пологий, потом все круче и круче, а потом обрыв – и ты летишь в белом безмолвии и знать не знаешь, когда и чем окончится этот полет. Во всем живом ощущается эта спешка, эта тяга прочь.
Я достал свою торбу с запасом хлеба. Никому и ничего не говорил, но в последний вечер прост подошел, положил мне руку на плечо и долго молчал, будто хотел дать совет, но так и не нашел нужных слов. Он, несомненно, догадывался, что со мной что-то происходит. Но мы никогда об этом не говорили. И этой же ночью я вышел – вроде как опорожнить пузырь, – и больше они меня не видели.
Прост устроился на крыльце и раскурил свою утреннюю трубку. Как только поплыли первые облачка дыма, рассеялась мошка – проклятие северного августа. Дверь открылась, из дома вышла Брита Кайса и тихо присела рядом. Она, как и прост, с годами утратила свою девичью гибкость. Когда они были женихом и невестой, все на нее оборачивались: она двигалась легко и изящно, как ласка. Теперь уже нет, но быстрота соображения никуда не делась.
Все обязательные утренние дела сделаны, можно позволить себе маленький перерыв.
– Юсси ночью исчез.
Пастор промычал что-то нечленораздельное.
– Он тебе ничего не сказал?
– Я и так понял. Время пришло. Он был сам не свой.
– Что его так мучает?
– Он вернется.
– Думаешь?
– Всегда возвращается.
Прост посмотрел на низкое, с редкими просветами августовское небо и раскурил погасшую трубку.
– Годы проходят… – тихо произнес он.
– Как твой живот?
– Лучше.
– Не болит?
– Нет-нет, боль прошла. А ты?
Она покрутила плечами и улыбнулась.
– Пока ничего. Но суставы, знаешь… Годы проходят и уже вроде забыты, а они, годы-то, никуда не делись. Лежат в суставах, как песок… Скажи мне, почему Господь создал для людей такие непрочные суставы? Прочитал бы проповедь. Про суставы.
– В Писании не так уж много про суставы.
– Вот это удивительно… Прокаженные, парализованные, безногие, слепые-глухие – сколько хочешь. И ни слова про старушек. А они, бедные, скрипят, как несмазанные телеги, на все село слыхать. Может, забыл про них Господь? Или апостолы маху дали?
– Может, Брита Кайса сама прочитает проповедь? – предложил прост.
– Женщинам в церкви положено молчать.
– Ну, это не я установил такой порядок.
– Но заметь: все проповедники – мужики. Пекка, Юхани, Эркки Антти, Пиети… все до одного. Все мужики. А ты-то сам как считаешь? Ты начал свое движение – Пробуждение, обновление… а женщин что, все это не касается? Если ты не дашь женщинам возможность проповедовать, так все и останется.
Прост даже не улыбнулся.
– Беда в том, – сказал он, подумав, – беда в том, что почти ни у кого из женщин нет нужного образования.
– Так дайте им образование! Дайте им возможность поступать в семинарии, в университеты – научатся думать не хуже мужчин.
– А голос? Еще одна закавыка. Женский голос по своей природе слабее. В храме его почти не слышно.
– «По природе…» Скажешь тоже. Я могу знаешь как рявкнуть! Захочу, чтобы услышали, – услышат.
– Возможно… Но такое время настанет не скоро.
– А ты не забыл случайно? С каких слов все началось? Духовное обновление, пробуждение… Молодая женщина в Оселе, вот кто их произнес. Оказалось, она глубже понимает порядок спасения, чем все церковники и профессора, которых тебе довелось слышать. Простая, необразованная саамская девушка – вот кто зажег спасительный факел.
– Я никогда не забуду ее. Мария…
– Милла. Ее звали Милла. Милла Клементсдоттер.
– Да… крестили ее под этим именем.
– И что ты думаешь? Разве не получился бы из Миллы Клементсдоттер замечательный проповедник?
– Наверняка. Конечно, получился бы. Тут ты права.
– А наши с тобой дочери? Нора? Или София?
– Ты предлагаешь пустить их на кафедру?
– Я предлагаю научить их говорить. Научить риторике. Ты же учишь других. Учишь Юсси, к примеру.
– Юсси – другое дело…
– Почему? Потому что ты нашел его в канаве?
– Нет… Потому что он напоминает Леви.
Как он мог забыть кудрявые шелковые волосы, веселые глазенки… постоянно вспоминал, как Леви кис от смеха, когда он носом буравил его живот. Пожалуй, из всех его умерших детей он тосковал по Леви больше других.
Брита Кайса начала яростно тереть шею большим пальцем, пыталась оживить затекшие мышцы.
– А что там происходит в Каутокейно? – спросила она. – Я слышала, саамов, которые якобы мешали службе, отправили в каталажку.
– Да, но почти всех уже отпустили. Скоро все успокоится. Хочу надеяться, во всяком случае.
– Прост, похоже, сомневается?
– Исправник никак не может найти Эллен Скум. Ей тоже присудили тюрьму, но она ушла в горы, у нее там родственники. Мало того – на саамов взвалили все судебные издержки, а это довольно большие деньги. Придется продавать оленей.
– А на что им тогда жить?
– В том-то и дело… Оленеводы возбуждены и разочарованы. Они уверены, что сражаются за правое дело.
– И продолжают срывать службы?
– Я слышал, Стокфлет махнул рукой и уехал. Нового зовут Фредрик Вослеф. Такой же ремесленник от служения. Холодный сапожник.
Брита Кайса взяла мужа за руку. Из дома послышались крики – девочки из-за чего-то поссорились.
– Мне не по себе… – сказала она.
– Мне тоже.
– Все время кажется… будто злые силы пришли в движение. – Она перешла на шепот: – Боюсь, что-то задумали.
– Против нас?
– Против саамов. Против Пробуждения. Против всего, что для нас свято.
Прост посмотрел на жену долгим, задумчивым взглядом. Годы прорезали глубокие складки в углах рта, кожа вокруг глаз потеряла цвет и уже начала обвисать, но внутренний свет… Если он сам быстро загорался и частенько так же быстро остывал, Брита Кайса напоминала смоляной пень, который может тлеть очень долго, спасая жизнь промерзших, голодных путников.
– Надо туда ехать, – решил прост. – В Каутокейно. Как только выдастся свободное время, поеду. Но сначала надо найти убийцу. Его надо остановить… Похоже, он вошел во вкус и будет продолжать. Риск велик.
– До поможет нам Господь…
Шум в доме продолжался. Брита Кайса поднялась, одернула юбку и пошла в дом. Не успела она открыть дверь, как крики мгновенно стихли.
III
- Кистью волшебной,
- Ловкостью рук
- Денег немало
- Скопил ты, мой друг…
- Выпьем же, друг,
- За искусство! Вперед!
- Только искусство
- Тебя не спасет…
Лил холодный осенний дождь, временами его сменял колючий, быстро тающий снег. Я прилег в углу, а Чалмо устроилась рядом, прижавшись теплой мохнатой спиной к бедру. Я пришел ночью, все еще спали. Прокрался в дом и лег на свое обычное место.
Открыл глаза. Рядом стоял прост и смотрел на меня долгим, немигающим, как на дагерротипе, взглядом.
– Siekitla, – сказал он наконец. – Вернулся, Юсси.
Ни одного вопроса – где был, что делал. Но, похоже, обрадовался.
Мы сидели в тепле и покое – что может быть лучше, когда на улице льет как из ведра? Есть такие дни, предназначенные исключительно для домашней работы. Брита Кайса положила мне лишний половник каши, хоть я и не просил, – это ее способ показать, что и она довольна моим возвращением. И дочери рады, хоть и хихикают над появившимся у меня норвежским акцентом. Это правда: два дня поговоришь с норвежцами – и тут же начинаешь им подражать. Я отдал девочкам последний кусок вяленой трески, и они тут же замолчали, вгрызаясь в жесткое, пахнущее морем мясо. Прост ел мало. Он листал привезенные из Стокгольма старые газеты. «Афтонбладет», – прочитал я заголовок на первой странице. Возможно, ищет тему для проповеди.