Не прощаюсь Акунин Борис
– Крестьянину враждебно государство и опасна анархия. Основа крестьянской жизни – семья. В большой крестьянской семье как? Нет ни свободы, ни равенства, а вот братство, то бишь любовь, есть. Слово отца – закон. Хороший отец детей любит, но не балует, как городские. И учит, постоянно учит. Как пахать и сеять, как обустраивать дом, как уживаться с общиной. Крестьянская семья – это еще и школа. Вот почему наше Зеленское сообщество называется «Зеленая Школа».
– То есть вы считаете народ ребенком?
– В основной своей массе – безусловно. Встречаются исключения, но очень редкие. Я – директор начальной школы и обучаю своих учеников азам. Есть у меня некоторое количество взрослых помощников, они у нас носят высокое звание «учителей» и образуют наш орган управления – Учительский Совет, под моим председательством.
Земская школа
– Учителей избирают?
– Еще не хватало! Народ глуп. Навыбирают крикунов с краснобаями. Учителей назначаю я, директор. Самых уважаемых людей, по заслугам. В крестьянской семье уважение к личности – не подарок, который всякому достается от рождения. Уважение зарабатывают. Кто уважает младенца, который только гадит в пеленки? Ты вырасти, прояви полезность, получи аттестат жизненной зрелости – тогда и претендуй на уважение.
Тут отец Сергий задал вопрос, от которого Мона съежилась.
– А кто назначил директором вас, Никодим Львович? По какому праву именно вы решаете, кто д-достоин уважения, а кто нет?
Но Жовтогуб опять не рассердился.
– Директором Зеленского народного училища меня назначили еще тридцать пять лет назад – я его и создавал. И за эти годы у меня отучились все местные, кому сейчас до сорока пяти лет. Они привыкли слушаться меня с детства. Мы здесь живем своей собственной властью с позапрошлой осени, когда в Петрограде всё развалилось. И неплохо живем. Сеем хлеб, играем свадьбы, поставили тридцать новых хуторов – потому что люди всё время прибывают. Кругом голод, разруха, а у меня директория – полторы тыщи квадратных верст полного порядка. Земли много, всем хватает – помещичьи владения мы реквизировали. По последней майской переписи у меня 11438 душ. Из них почти половина – мужики крепкого возраста, работники и защитники. В России из-за войны мужчин всюду мало, а у нас много. Дезертиры приходят – и от белых, и от красных.
– Я обратил внимание, что на улице много людей в г-гимнастерках.
– А как же? Времена такие, что надо быть готовым к обороне. У нас порядок: каждый мужчина один день в неделю состоит на военном дежурстве. Потому всегда под ружьем восемьсот человек, а понадобится – объявлю мобилизацию, и будет всемеро. Оружия и боеприпасов много. Мы в прошлом ноябре ходили на Купянск, перекрыли железную дорогу и неделю разоружали германские эшелоны. У нас есть полевая артиллерия, даже броневики. Поди-ка, сунься. Находились желающие, пробовали: и белые, и красные, и станичники из соседней волости. Пожалели. Солдаты у меня хорошие, за зеленую правду стоят крепко. Есть и бывшие офицеры, но железное правило: белую кость не беру, у них душа порченая. Только кто выслужился из простых.
– Кружки на повязке – это знаки различия?
– Да. Один кружок – десятник, два – сотник, три – есаул, четыре – полковник. Без пользы никого не муштруют, но дисциплина лучше, чем в царской лейб-гвардии. Зря не наказываем, но ежели кто провинился – получи «горячих». Как и положено в крестьянской семье.
– А как у вас наказывают? – чуть нахмурился отец Сергий. – Вы поминали «наказание третьей степени». Что это такое?
– Вы умный человек. Не вам объяснять, что с детьми без наказаний нельзя – испортятся. За хорошее детей надо поощрять, за плохое – давать взбучку. Для их же пользы и в наущение другим. Наказание обязательно должно быть страшным. Потому что страх – отличный воспитатель. Жизнь, главный учитель, вообще страшная. И жестоко наказывает провинившихся. Если кара понятна и справедлива, люди всегда ее одобрят. У нас три степени наказания. За мелкие нарушения и шалости сажаем в карцер или сечем розгами. За средние – выгоняем из Школы. А третья степень, за тяжкие преступления, – публичная казнь. Поясню на частном примере. У нас в Школе пить вино запрещено. Сухой закон. Это заблуждение, что на Руси всегда пили и что русские без водки не могут. Иван Грозный, бес, в шестнадцатом веке учредил кабаки для пополнения казенных доходов и споил народ. Так вот, за пьянство у нас наказание первой степени – порют. За самогоноварение – вторая степень: гоним в шею. За торговлю спиртным – смерть. И еще голову на шест втыкаем, для неповадности… Что насупились? – усмехнулся Жовтогуб. – Европейская чувствительность в наших российских палестинах приживется еще не скоро. Говорю вам: зеленая правда сурова. Но спастись Россия может только ею.
– И как вы себе представляете с-спасение?
– А просто. Всё настоящее вообще простое. Зеленой России надо объединиться, пока красная Россия воюет с белой Россией. Союз крестьянских республик – вот что нам нужно. Промышленный Север пускай себе живет как хочет. Урал с Сибирью нам тоже не надобны. Инородные окраины тем более. Заживем нашим черноземным земледельческим краем. Всю Россию и всю Европу хлебом накормим – не бесплатно, конечно. Что нам понадобится – выменяем или купим. Выучим наших детей наукам, построим новое здоровое общество, на братстве и справедливости. У нас уже и вождь есть, Нестор Иванович Махно, народный герой. У него двадцать пять тысяч войска. Надо только, чтобы Нестор Иванович от своей анархистской мути отошел, поверил в «зеленую правду». Тогда мы с батькой сговоримся, и прочие все к нам подтянутся… Так скажете вы, куда и зачем на самом деле направляетесь? – вдруг спросил директор. – Вы ведь даже имени своего еще не назвали.
– …Скажу, – не сразу ответил отец Сергий. – И представлюсь. Но не сейчас, попозже. Сначала хочу присмотреться к вашему зеленому раю.
– Это правильно. Я и сам такой, поспешать не люблю, – кивнул Жовтогуб. – Что ж, погуляйте, поглядите.
– А что это у вас все мужики б-бритые? – спросил отец Сергий. – Даже Петру Великому такое не удалось.
– Не все. Кто показал себя зрелым – командиры, мастера и прочие уважаемые люди – могут завести усы. А самые почтенные, члены Учительского Совета, носят бороды. – Никодим Львович с улыбкой дернул себя за бороденку. – Это как в жизни. Когда человек взрослеет – сначала волос прорастает на верхней губе, а потом уж по всей физиономии.
– Так у вас, верно, и п-парикмахерская есть? – опять спросил про чепуху отец Сергий.
– Целых три. Желаете побриться?
– И подстричься. Надоело ходить дикобразом.
– Тогда вот вам денег. Мы печатаем собственные.
Жовтогуб протянул несколько зеленых бумажек, отец Сергий их с любопытством взял. Поднялся.
– Когда насмотритесь – приходите. Буду ждать. А ты, красавица, оставайся жить, – сказал директор Моне, когда она тоже вскочила со стула. – У нас молодых женщин не хватает, зато женихов много, молодец к молодцу.
– Спасибо, – вежливо поблагодарила она. – Я, если можно, тоже похожу, посмотрю. Вдруг кто понравится.
И – скорее за отцом Сергием, чтоб не отстать.
Страшиловка
На площади отец Сергий отдал ей часть денег.
– Поешьте что-нибудь, а я пойду приведу себя в порядок. Встретимся здесь же через час.
– В какой еще порядок?! – зашипела Мона. – Как вы можете?! Наши товарищи в этой их «инспекторской», в застенке, где их допрашивают, а потом, наверное, убьют! Их нужно спасать!
– Они мне не товарищи. Оба мне не нравятся. И не беспокойтесь, ничего с ними не случится. Всё устроится, – равнодушно заявил бессердечный старец. – Ну, вы как хотите, а я пойду посмотрю, насколько зеленая п-практика соответствует теории.
Развернулся и пошел, оставив ее в одиночестве.
– Старый циник! – крикнула Мона ему вслед.
Есть ей совсем не хотелось. Во-первых, от нервов. Во-вторых, не так давно ужинала.
Но снеди она все-таки купила – для передачи арестантам: вареной картошки и колбасы. Заодно спросила у торговки, где «инспекторская».
– Ты, милая, иди мимо церквы на закат, за околицей увидишь Страшиловку, а от нее вертай посолонь.
Что такое «страшиловка» и «посолонь», Мона не знала, но сказала себе: ничего, разберемся.
Настроение у нее было решительное. Конечно, она здорово перетрусила, когда наткнулась в кустах на людей с винтовками, и потом оробела тихого жуткого «директора», но это потому, что расслабилась от мужской компании. Разбавилась. Когда жизнь срывается в бешеный галоп, нужно сидеть в седле одной и крепко держать поводья – самой. И у Моны это всегда отлично получалось.
Дойдя до околицы, она схватила за рукав пробегавшего мимо пацанчика.
– Малой, где тут Страшиловка?
– Да вона, – махнул он в сторону пустыря, над которым густо кружили вороны, и понесся дальше по своим мальчишеским делам.
Мона свернула с дороги, заслоняясь рукой от малиновых лучей заходящего солнца. На гладкой, вытоптанной площадке торчало десятка два жердей, на каждой по горшку.
Вороний грай становился всё оглушительней. «Посолонь, отсюда посолонь», – пробормотала Мона. Дошла до пустыря, посмотрела вокруг – и завопила.
На всех шестах торчали не горшки – отрубленные головы. Огромные черные птицы лениво долбили по ним клювами.
Пошатнувшись, Мона ухватилась за жердь. Наверху что-то щелкнуло – это стукнулись зубы у закачавшегося черепа.
Поглядев вверх, Мона уже не могла отвести парализованного взгляда.
Одни головы облезли до кости, другие были совсем свежие. Под каждой – большая дощечка с надписью.
«Я торговал самогоном». «Я насильник». «Я белый шпион». «Я красный агитатор». «Я вытравила дитё».
Последняя голова была особенно страшна: исклеванный череп со свисающей пышной косой.
Взвизгнув, Мона кинулась прочь и остановилась, только когда сбилось дыхание.
«Страх – отличный воспитатель», вспомнила она слова директора.
Стало быть, живет себе большое село. Работает, торгует, веселится, бабы готовят еду, играют детишки, а рядом, за околицей – Страшиловка. Конечно, в такой школе будет порядок! Не забалуешь…
Моне захотелось бежать из этого зеленого рая как можно дальше, куда угодно, пусть там лучше стреляют и голодают. Она, все еще не придя в себя, даже повернула в открытое поле, но остановилась – увидела невдалеке белую хату с зарешеченными окошками.
А еще увидела Канторовича. Руки у него были связаны спереди, и конвоир тянул за веревку. Второй, с примкнутым штыком, шел сзади.
Бросилась навстречу.
«Страшиловка» по-африкански
Штабс-капитан заметил ее, качнул головой: не подходите. Лицо у него было в крови, над бровью синий кровоподтек.
И страх куда-то исчез. Мона была в седле бешено несущегося коня, поводья держала крепко.
Узелок с едой она отшвырнула. Визгливо, по-бабьи закричала:
– Гад! Беляк!
Кинулась на Канторовича.
– Зенки твои поганые выскребу!
Передний конвоир схватил ее за плечи.
– Ты чего, тетка?
– Он офицер, по харе вижу! Офицера мужа мово убили!
– Утихни. Ему так на так каюк. Он Акимычу на допросе скулу своротил. Мы его в овраг ведем.
Мона вырвалась, налетела на приговоренного, стала его колотить, трясти.
– Гад! Гад!
Ее оттащили.
– Сказано тебе: он свое получит. А тебе другого мужа сыщут. Давай за меня, я мужик горячий, – оскалился конвоир.
– С вами пйду, – объявила Мона. – Желаю видеть, как вы его, гадюку, кончать будете.
– Иди, – разрешили ей. – Только под пулю не сунься.
Она пристроилась сзади, время от времени выкрикивая ругательства – более или менее одни и те же, фразеологический запас у нее был невелик.
Теперь, когда дело сделано, снова стало очень страшно. Успеет или нет?
Тряся штабс-капитана, Мона сунула ему в руку свой маленький карвер. Далеко ли до оврага? Хватит ли у Канторовича времени и ловкости перерезать путы? И если хватит, справится ли он с двумя вооруженными людьми? Всё, чем Мона могла ему помочь, – кинуться на заднего и обхватить за шею. Насколько это его задержит? На пару секунд, не больше.
– Покурить напоследок дадите? – спросил Канторович. – Табак у меня свой. После заберете.
– В овраге покуришь, – лениво ответил передний.
– Я на ходу люблю. Окопная привычка. Там на месте стоять было нельзя. Австриец стрелял по огоньку.
– Ладно. Где у тебя кисет?
– В правом.
Конвоир обернулся, подошел. Второй поставил винтовку прикладом на землю, достал спички.
Сейчас! – поняла Мона и приготовилась прыгнуть заднему на плечи. Страх опять пропал.
Но прыгать не понадобилось.
Канторович ударил первого коленом в пах, развернулся, сшиб второго кулаком в переносицу. В следующее мгновение в руках у штабс-капитана оказалась винтовка. Он размахнулся, чтобы пырнуть упавшего штыком.
– Не надо! – крикнула Мона. – Не убивайте!
– Почему это? – удивился он, застыв. – Они же меня собирались убить. И убили бы, если б не вы.
– Раз «если б не я», то ради меня: не надо.
Он вздохнул, пожал плечами, но послушался.
Связал обоих своей же веревкой, разрезав ее на две части. Ноги стянул ремнями. Вместо кляпов засунул в рты мягкие солдатские фуражки. Конвоиры испуганно таращили глаза, вид с торчащими наружу козырьками у них был нелепый.
– Надо бежать! Их скоро хватятся, – сказала Мона.
Он надел одну винтовку через плечо, другую дал ей.
– Стрелять умеете? Дайте взведу. Держите их на прицеле. Я скоро вернусь.
И пошел назад, к селу.
Она догнала его.
– Вы куда?! Зачем?!
– За Скукиным. А где ваш дед?
– О нем не волнуйтесь. У него всё прекрасно.
– Ну а у Скукина совсем не прекрасно. Надо его вытаскивать.
– Вы с ума сошли! – переполошилась Мона. – Скажите спасибо, что сами спаслись! Нужно бежать!
– Как это я брошу товарища? – изумился Канторович. – Скукин, конечно, фрукт, но его же шлепнут. Да вы, чудесная Федосья, не волнуйтесь. Скоро стемнеет, а охраны там один лопух-часовой. Плёвое дело. Не успеете соскучиться, а мы уже тут, как лист перед травой.
Последний луч солнца окрасил разбитое лицо штабс-капитана пурпурным цветом, и оно вдруг показалось Моне прекрасным.
Поддавшись порыву, она притянула Канторовича к себе, обняла за шею и поцеловала в губы. Они были распухшими, солеными от крови. Должно быть, штабс-капитану было больно – он не сдержал стона. А может быть, он застонал не от боли.
Мону сжали крепкие руки, зубы ударились о зубы, и потемнело в глазах, и застучало сердце, но всё сразу же и закончилось.
Тяжело дыша, он отодвинулся. Глаза у него были не такие, как всегда, а серьезные.
– Вы удивительная женщина, – глухо сказал он. – Вы спасли мне жизнь. И вы очень красивая, я только сейчас это разглядел. Но… вам не нужно иметь со мной дело. Я потерял ту, кого любил. И я не могу… Два года скоро, а не могу… Простите.
Он совершенно замечательный, подумала Мона. Таких на свете мало.
– Я даже не знаю, как вас на самом деле зовут, – сказала она.
– Алексей. Алексей Романов. Парисович. Такое у меня смешное отчество…
– А я Мона. То есть, собственно, Елизавета Анатольевна Турусова, но друзья зовут меня Моной.
И спросила еще одно, важное:
– Сколько вам лет, Алексей Парисович?
– Двадцать семь. Десять минут назад я шел и сокрушался, что до двадцать восьмого дня рождения не доживу. – Он улыбнулся, но глаза все еще были траурные. – Дурацкая была бы смерть. Спасибо вам, Елизавета Анатольевна. Ради бога простите, что я изображаю из себя Иосифа Прекрасного, – быстро добавил он, видя, как она мрачнеет. – Но я калека, инвалид.
Мона помрачнела не от этого.
– Ничего, – вздохнула она. – В любом случае вы для меня слишком молоды. Идите за своим товарищем, я буду ждать. Только ради бога осторожно.
Вот и этот от меня отказался, думала она, возвращаясь к пленным. Конечно, не по-хамски, как Скукин, а красиво, но все равно горько. Надо как можно скорее привести себя в нормальный вид. Глядишь, и «калека» пойдет на поправку.
Конвоиры смирно не сидели. Опустились на корточки спиной друг к другу, пытались развязать веревки.
Мона предостерегающе присвистнула, подобрала винтовку.
Один что-то угрожающее замычал, козырек фуражки задвигался вверх-вниз.
– Ну вот что вы за мужики? – сказала им Мона. – Как вы живете, самим не противно? Позволяете себя сечь розгами. Кто-то за вас решает, можно ли вам отрастить усы. Вина выпить, и то нельзя.
Снова мычание.
– Не мычать, а слушать! – прикрикнула она. – Сейчас я учительница. Видали указку?
И показала штык. Мычание прекратилось, пленные стали паиньками. Но разговаривать с ними Моне расхотелось.
– Сейчас просто плохое время. Мужское. Закончится война, настанет время женщин, и все опять станут нормальные, – сказала она не столько им, сколько себе.
Поставила приклад на землю, оперлась на дуло, стала волноваться: как там Романов, не попадет ли в беду?
Волноваться очень долго не пришлось. Вскоре после того как стемнело, на дороге появились две быстрые фигуры – повыше и пониже. Еще издали донесся сварливый голос Скукина:
– А я вам говорю, это очень глупо, что вы не прикончили часового! Он очухается и поднимет тревогу.
– Елизавета Анатольевна меня бы не одобрила, – ответил Романов, помахав Моне. – Скажите лучше, генштабовская голова, какая у нас диспозиция?
– Добрый вечер, сударыня, – поздоровался подполковник. Его чопорность сейчас не раздражала Мону, а наоборот, прибавляла бодрости.
– Как я рада, что вы на свободе!
Но сухарь уже не обращал на нее внимания.
– Диспозиция? Нужно уйти от села как можно дальше, пока нет луны. Непонятно только, в какую сторону идти. Эти пейзане отобрали мои швейцарские часы, а на них компас.
– Повернемся спиной к Зеленям, и давай бог ноги, – предложил Романов.
Так и сделали. Правда, через несколько минут Алексей (мысленно Мона называла его попросту, без отчества) повернул с дороги в поле.
– Про «спиной к селу» это я для конвоиров, – объяснил он. – На самом деле нам нужно выйти к реке. Она должна быть где-то в той стороне, рано или поздно наткнемся. Вернемся вверх по течению до пристани и сядем в баркас.
– Я хотел предложить то же самое, – буркнул Скукин, недовольный, что командует не он.
Примерно с час они блуждали в кромешной тьме, вполне вероятно, выписывая зигзаги, но вот впереди запахло сыростью.
– Осторожно! – предупредил Романов. – Тут обрыв.
Он спускался первым, держа Мону за руку. Подполковник обогнал их.
Внизу плеснула вода.
– Вверх по течению – это направо. Интересно, далеко ли пристань?
Оказалось, что неблизко. Правда, по речному песку идти было легче, чем по траве. Мона уже хотела спросить: с чего вы взяли, что идти надо вверх по течению, а не вниз, но здесь тучи засеребрились, с неба полился печальный свет, и совсем недалеко, в ста шагах, заблестели доски причала. Покачивался там и баркас.
– К черту Школу! Уроки отменяются. Свобода! – радостно провозгласил Романов, взбегая на помост.
Там он вдруг остановился и бросил винтовку. Вскинул руки, отступил назад.
Над лодкой поднялся силуэт.
Знакомый голос сказал:
– Долго гуляли, офицера. Я уж думал, не ошибся ли, что вы к баркасу вернетеся.
Десятник Семен! В руке – револьвер.
Сзади заскрипел песок. От темной массы обрыва приблизились еще несколько человек.
Романов допятился до Моны, шепнул:
– Сглазил. Все-таки не доживу до двадцать восьмого дня рождения…
Она недостойно, по-бабски всхлипнула. Ужаснее всего, когда уже чувствуешь себя спасенной, а выходит, что главный кошмар впереди.
Дорогу обратно она не запомнила, смотрела под ноги. В спину упирался штык, и было страшно: не пропорол бы, если споткнешься.
Отвели их в какую-то белую постройку. Наверное, ту самую «инспекторскую», которую Мона видела перед закатом, но во мраке было не разобрать. Там разделили, и ее втолкнули в безоконную клетушку, пропахшую прелой соломой. Хоть Мона ужасно устала, но, пощупав сырое гнилье под ногами, решила туда не садиться. Разгребла место в углу, привалилась к стене, сказала себе: «Ну вот теперь точно всё. Жить мне осталось до утра».
Увидела как наяву: шест, а на нем голова с длинными рыжими волосами, глаза выклеваны воронами, внизу табличка. Что там напишут? «Я вражеская агентка»? Ах, все равно.
Господи, как страшно!
И вспомнила историю, которую много раз рассказывала мать.
Как она юной дурочкой сбежала на турецкую войну и чуть не угодила в лапы к башибузукам. Они были свирепые, кровожадные и тоже отрезали головы. Но маму тогда спас герой, по которому она потом сохла всю жизнь. Когда Мона подросла, мать грустно говорила ей: «Ничего, это нормально – любить двух мужчин: одного, с кем живешь и старишься, и другого, с которым ты вечно молодая. В нас, женщинах, две природы. Одной нужен такой мужчина, как твой папа, другой – такой, как мой Эраст Фандорин. Но Фандориных больше не водится. Они все остались в прошлом веке…»
Да, думала Мона, обхватив себя руками за плечи. Никакой Фандорин меня тут не спасет, и ничего больше не будет. Только боль, тьма, а потом шест и вороны.
Она вообразила, как жесткий клюв впивается ей в глаз. Закрыла ладонями лицо и заплакала.
Ой…
Даже удивительно, что после таких мыслей она все-таки уснула.
Видела сон, из материнского рассказа. Страшный.
По полю скакал всадник в косматой папахе, про которого Мона знала, что его имя Смерть. Он гортанно кричал на непонятном языке, у седла болталось что-то круглое, и долго не получалось разглядеть что. Наконец разглядела: мертвая голова, привязанная к луке за рыжие волосы.
Мона закричала, вскинулась, не сразу поняла, где находится.
По полу тянулась узкая серая черта. Это в дверную щель проникал свет.
Утро.
В камере было темно и душно, но Мона согласилась бы оставаться в ней вечно. Лишь бы дверь никогда не открывалась!
Подлая дверь будто подслушала ее, заскрипела петлями. Мона зажмурилась от нестерпимой яркости. Прикрыла глаза рукой, увидела в проеме силуэт в косматой папахе.
– Поснедай, тетка, – сказал силуэт.
О пол стукнула глиняная крынка, на нее лег большой кус хлеба.
– На двор надо – потерпи, скоро выведут.
И дверь закрылась.
Про что это он, подумала Мона. В каком смысле «выведут»? Неужели расстреливать? Но зачем тогда кормить?
Сама себе ответила, со странной отчужденностью: это у них почему-то так положено. Приговоренных всегда кормят завтраком и потом, непосредственно перед казнью, еще дают покурить. «У них» значило «у людей», к миру которых она себя, выходит, уже не относила.
Не буду есть, подумала она. Но хлеб был свежевыпеченный и чудесно пах, а в крынке пузырилось парное молоко.
Всё съела, и это был самый вкусный завтрак за всю ее жизнь, вкуснее круассанов с апельсиновым джемом в «Астории».
Снова заскрипела дверь.
– Выходь.
Стиснув зубы, Мона поднялась. Удивилась, что она такая спартанка: колени не подгибаются, сердце не частит.
Но во дворе было солнечно и пахло свежим ветром, в поле радостно звенели жаворонки, и новообретенное спокойствие ее покинуло.
Нет! Нет! Нет! Покидать этот мир она была не согласна!
– Доброе утро, Елизавета Анатольевна. То есть недоброе…
Романов. Щурится – должно быть, его тоже только что вывели. Романов был молодец – улыбался. Хочет подбодрить, поняла Мона и тоже попыталась улыбнуться.
Здесь же был и Скукин, но этот не улыбался и не поздоровался.
– Целых шестеро, – хмуро сказал он, кивая на охрану. – Куда столько?
В самом деле, конвоиров сегодня было шесть человек, и все держали винтовки наготове.
Романов шепнул подполковнику:
– Подойдут вязать руки – бейте в зубы и попробуйте отобрать оружие. Я тоже побрыкаюсь. Лучше получить пулю в грудь, в драке, чем в затылок на коленях.
– Дело вкуса, – кисло ответил Скукин. – Глядите, кто пожаловал…
Из дома вышел Семен.
– Примкнуть штыки! Вы четверо – к энтому. Леха, Сидор – ко второму.
Два штыка ткнулись Скукину в правый и левый бок. Романов, должно быть, как более опасный, оказался меж четырех штыков.
– У меня не зарыпаетесь. – Десятник подмигнул.
– Куда пойдем? – спросил его Романов. – Опять в овраг, что ли? Надоело.
– К директору.
Убьют еще не сейчас, поняла Мона. Сначала будет суд или как это в Зеленой Школе называется – «педсовет»?