Опоздавшие к лету (сборник) Лазарчук Андрей
Но где же люди?!
Озеро было пусто, и у причала не было лодок. Никто не ходил по пляжу и не удил с мола. Неужели за этот час — да нет, меньше часа! — все уехали? Почему? Его вдруг обдало холодом: война! Чушь собачья… С кем?
А вдруг то, что случилось со мной, — случилось со всеми? В один миг…
Чудовище всплыло из глубин…
Он резко повернул к берегу. Здесь уже начинался белый песчаный пляж.
За спиной забурлила вода. Казалось, что-то огромное то всплывает, то погружается вновь. Микк не в силах был оглянуться. Берег приближался страшно медленно. Почти не приближался. Вода бурлила все сильнее.
Ну же! Он приподнялся, и в этот момент лодка ткнулась носом в песок. До берега было еще метров десять. От толчка Микк повалился вперед и оперся на раненую руку. Боль взорвалась магнием.
Он был на берегу — мокрый по шею. Несколько секунд куда-то исчезли. Лодочка, освобожденная от его веса, плыла, покачиваясь, по кругу. На носу ее крутился черно-красный колпачок звукопеленгатора. Теперь, если крикнуть, лодка приплывет на звук. Но меньше всего хотелось кричать… Песок был неистово белый и ровный, как стекло. Нога в него почти не погружалась. Ничьих следов не нес он. Лодка продолжала ходить по кругу. Вода была гладкой и матовой.
Слепящее солнце висело над правым плечом.
Такой тишины Микк никогда не слышал.
Потом он нарушил ее.
Воздух со стоном вырывался из горла, и сердце колотилось о грудину, как боксерский кулак. Песок хрипел при каждом шаге. Непонятный звон наполнял воздух. Свет с воем врывался в глаза и набивался в череп. Приближались, подрагивая, домики… Потом Микк остановился, перевел дыхание и пошел медленно. То, что предстало ему, требовало неторопливости. Кирпичный дом конторы по окна зарос травой, и из свежей травы торчали выбеленные скелеты прошлогодних трав. Окна покрывал слой пыли, некоторые стекла треснули, некоторых просто не было. Под стеной, полуутонув в песке, вверх днищами лежали несколько лодок. Микк обошел дом и остановился.
Его машина стояла там, где он ее оставил, на спущенных шинах, в грязных потеках, в пятнах ржавчины… Стоянка была пуста, лишь в дальнем ее углу, покосившись, гнил трактор. Микк огляделся. Нигде не было признаков недавнего присутствия человека. Он понял, что сейчас упадет, и торопливо сел на землю, опершись руками. Потом лег. Перед глазами плыло. Господи, что же это?..
Не знаю…
Он лежал долго — лицом в небо. Небо было прежнее.
Наконец ему показалось, что он успокоился. Дверь конторы висела на одной петле, и хватило толчка ладонью, чтобы она обрушилась внутрь. Грохот был пушечный. Взлетела и заклубилась пыль. Микк вошел в светящийся полумрак. Слева стояла конторка, рядом — застекленный прилавок с рыболовецкой мелочью. Пыли было на два пальца. Направо — Микк это знал — за дверью был крошечный, на четыре табурета и один столик, бар. Микк потянул за ручку двери, она неожиданно легко открылась. Здесь было светлее — из-за разбитых стекол в окне. На полу песок лежал кучами: побольше под окном, поменьше посередине. Перегнувшись через стойку, Микк потянулся к полке с бутылками, понял, что не достанет, влез на стойку, нечаянно посмотрел вниз…
За стойкой, погребенный песком, лежал труп. Чего-то подобного он ожидал. На ощупь он выбрал бутылку и, не отводя от трупа глаз, спрыгнул назад. И даже не труп это был… то есть труп, конечно, но мумифицированный, почти скелет — сухой и, должно быть, легкий. Пятясь почему-то, Микк вышел из бара и попытался закрыть за собой дверь — не получилось, мешал высыпавшийся песок. Ладно… Стараясь идти нормально, Микк выбрался под открытое небо. Бутылка, которую он ухватил, оказалась вермутом, но привередничать не приходилось. С замком машины пришлось повозиться — набился песок, — но все-таки обошлось без взлома. В аптечке был бинт и йод. Хлебнув для храбрости, Микк стал снимать тряпку с руки. Присохнуть еще не успела… но как больно, черт… Рука выглядела страшненько. Шипя от боли, он полил на нее вермутом, потом потыкал туда-сюда смоченным йодом кусочком бинта. Это напоминало прикосновения горящей сигареты. Так вот и обматывать, что ли? Да нет же… Кроме бинта, в аптечке была еще упаковка вискозных салфеток. Неловко орудуя левой, Микк обложил салфетками все израненные места и стал бинтовать. Растревоженная где-то, закапала кровь. Между пальцами, вспомнил он, но уже поздно было смотреть. Все. Слабой вздрагивающей рукой он поднес бутылку ко рту и, обхватив губами горлышко, стал глотать приторную теплую жидкость. Он никогда не любил вермут. Потом откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.
Девочка моя — та-та-та — как тебя люблю я! Девочка моя — та-та-та — как нам хорошо! Девочка моя — та-та-та — счастлив я с тобою… Дурацкие слова дурацкого шлягера заменяли все мысли. Девочка моя… Тийна забрала вещи и оставила записку:
«Извини, так будет лучше. Не ищи». Он нашел ее в тот же день, на глаза не попался, просто убедился, что жива. С тех пор он стал брать на себя поиски пропавших. Теперь, похоже, он пропал сам. И у Кипроса — Агнесса…
Впрочем, за Агнессой не заржавело бы сбегать на месячишко в горы, никого не предупредив, и Кипрос давно — всегда — знал, что в один вполне прекрасный день она исчезнет так же внезапно, как и появилась.
Постой — откуда я это знаю? Кипрос ничего не говорил…
Что-то странное вспомнилось на миг и тут же исчезло. Я понял, подумал Микк. Я просто поймал кодон. Ноэль рассказывал, так иногда бывает. Не та мелочь, которую я ловил несколько раз в прошлом году, а что-то настоящее. Значит, надо просто сидеть и ждать, когда меня освободят. Не дергаться и не проявлять агрессивности. Люди вокруг меня, я их просто не вижу. Мне просто кажется, что здесь никого нет. Просто, просто, просто… Но тогда люди ничего не поймут и не примут мер.
Надо что-то делать, как-то объявить себя… Микк открыл глаза. Ничего не изменилось. Все так же мертво блестел песок, все так же неподвижно лежала вода. Он стал выбираться из машины. Ноги слушались плохо — будто не несколько глотков вина выпил, а водки бутылку. Одеревенело лицо. Во рту скопилась клейкая слюна. Притупилась боль. Нервы. Съездил на рыбалку, отдохнул…
Проклятая жизнь… ненавижу…
Задавил вскипающую ярость. Нельзя так. Нельзя.
Ну, что будем делать?
Пройдя несколько шагов, Микк плюхнулся на колени в песок, шутовски поднял руки к небу и позвал:
— Люди!
Тишина.
— Люди, я вас не вижу! Со мной что-то случилось, я перестал вас видеть! Мне нужно в больницу! Тишина.
Потом что-то шевельнулось далеко слева.
Микк повернул голову — ничего. Неподвижность и тишина.
— Люди, да помогите же мне! Я говорю чистую правду: я перестал вас видеть! — Он сам услышал в своем голосе нотку раздражения. — Помогите, пожалуйста…
Низкий протяжный звук, похожий на вздох, донесся отовсюду сразу. Зашевелился песок: сразу в нескольких местах. Микк встал и сделал шаг назад. Что-то медленно вздымалось, ссыпая с себя потоки сухого песка.
В страшном молчании из песка вставали мертвецы. Он попятился и упал, страшно ударившись затылком. Кто-то склонился над ним, закрыв полнеба. Багровое пятно расплылось перед глазами, полыхнуло ярко и погасло. Долго не было ничего.
10. МИШКА
Несколько суток он лишь ел и спал; он ловил себя на том, что неимоверно поглупел и даже не может думать, откуда берутся продукты в холодильнике и куда пропадает мусор из ведра. Берутся. Пропадает. Ну и что? И тоску, накатывавшую временами, он оглушал едой или сном. Сначала он падал в сон, как в могилу. Потом пришли видения.
Всегда начиналось со стрельбы и драк, все пули летели в него, а он не мог лечь, и кто-то без лица или даже без головы бил его кулаками и ногами, а он не мог ответить; он нажимал спуск, и автомат выпускал, стрекоча, бессильную серебряную струйку. Но это быстро сменялось медленным проходом по казарме: узкому, но бесконечно высокому, без потолка, и бесконечно длинному залу, заставленному рядами двухэтажных коек, на которых лежали, старательно отворачиваясь от него и затихая при его приближении, какие-то люди, мужчины и женщины, и почему-то то, как они отворачиваются и как молчат, было полно глубочайшего смысла, и не хватало лишь просветленности, чтобы смысл этот прочесть. Может быть, весь мир заключен был в этом молчании… Иногда вместо коек были вагонные полки, и с верхних обязательно торчали в проход ноги, ноги, ноги — ноги в разноцветных, но одинаково грязных носках с дырами на пятках. Один раз стояли деревянные нары — даже не двух-, а трехэтажные. В ватниках и валенках лежали на них… И, если долго идти по проходу между койками, полками или нарами, в конце концов приходишь в место, откуда начинается непонятное разветвление путей: нет никаких поворотов, и далекая светлая полоска над головой тянется прямо и ровно, но сам ты можешь повернуть, и все прочее повернется вместе с тобой, и от того, куда ты повернешь, зависит то, что потом увидишь. И, если не сворачивать никуда, стены скоро сменятся скальными плоскостями, полоска наверху станет зеленой, и ее перечеркнет что-то длинное и ажурное, похожее на выносную стрелу башенного крана. Крошечные скелетики захрустят под ногами, а потом откроется выход к океану, и дальше пути не будет. Корабли с детскую ванночку размером помаячат на горизонте и исчезнут. А можно повернуть совсем немного направо, и тогда вскоре стены раскроются, как ладони, и вокруг встанет низкий, чуть выше человека, лес, оплетенный тончайшими нитями от крон и до корней, — светлый, сильный, враждебный. И, если идти дальше, минуя полузаросшие развалины кукольных городов, придешь к иным городам, то ли принятым лесом, то ли принявшим лес и не похожим уже ни на что. А повернув направо сильно, приходишь в сырые стелющиеся леса, полные тонких, выше деревьев, грибов с продырявленными, как ломтики сыра, шляпками; слизь стекает с них в шевелящийся мох. Сворачивая налево, можешь оказаться в холодной пустыне, полной округлых, как лунные кратеры, котлованов; теми же крошечными скелетиками устлано дно их… В последний раз, пройдя между нарами и безуспешно разгадывая иероглифы поз, Мишка повернул назад, и мир послушно повернулся. Перед ним вскоре оказалась дорожка из светлого металла, огражденная перилами из грубых арматурных прутьев; туман клубился внизу. Потом туман как-то сразу исчез. Там, далеко под ногами, лежала серая предзакатная пустыня, и чуть видимый отсюда караван пересекал ее. Потом беззвучно прошли, описывая циркуляцию, два «крокодила», маленькие, не больше полуметра в длину. Над ними и позади, слегка качнув дорожку реактивными струями, пролетели парой «грачи». Верблюды бежали безумно, и взрывы накрывали их. Наконец все заволокло пылью. Ветер там, внизу, гнал пылевую поземку. Она скрыла все. Мишка стоял на узкой, в две ладони шириной, дорожке, и она ритмично раскачивалась под шагами кого-то невидимого, но близкого и страшного. Мишка почувствовал, как останавливается от беспричинного ужаса сердце, и проснулся. Похоже, был вечер. Или просто пасмурный день… Он полежал несколько минут, приходя в себя. Спустил ноги на пол, встал. Пол был холодный. Подошел к окну, отдернул штору. На брандмауэре, напротив окна, висел удавленник. Запрокинутое черное лицо его смотрело прямо на Мишку. Мишка почувствовал, как слабеют ноги: кроме лица, ничего человеческого не было в повешенном. Горилльи плечи и руки, но с когтями на пальцах; звериные — то ли медвежьи, то ли львиные — лапы вместо ног. Мишка, пятясь, отступил в глубину комнаты.
Началось…
Это был знак — завершающий знак из всех полученных в видениях. Они сложились в послание, послание лично к нему, и он теперь знал, что должен делать, — хотя и не смог бы, наверное, перевести это знание на язык слов.
В большой комнате запах тления царил: будто где-то тут лежал невидимый покойник. Вода из кранов текла ржавая и затхлая. Оставшийся на столе кусок хлеба зацвел. Из холодильника на пол натекла лужа. Более или менее съедобными там остались кусок вареной печенки и подавленные пирожки с зеленым луком. Все остальное испортилось и воняло. Чай имел привкус пыли. Это тоже были знаки.
Набив живот впрок, Мишка стал собираться. Надевать форму он не хотел — слишком грязна она была. Так и валялась в углу ванной, нетронутая. Он взял лишь сапоги. И ремень. Граната может пригодиться… Неясно, к чему готовиться. На всякий случай он взял еще туристский топорик.
Фотография Таньки нашлась единственная: она и Мишка на мотоцикле Агейчика; Агейчик тогда и снимал. Это было лето после девятого класса. Фотографию с письмом Мишка положил в карман. Может быть, это тоже окажется знаком…
У двери он проверил еще раз, все ли взял, что нужно, и вышел на площадку. Здесь было прохладно и пахло почему-то свежеразрытой землей. Мишка пожалел, что не надел под штормовку свитер, но возвращаться не стал.
Дверь в подвал была заперта на висячий замок, и с ним пришлось долго возиться: заржавел. За дверью было темно. В лицо повеяло теплом, как бы от далекой, но очень горячей печи. Пахло, как в тире: горелым порохом и пыльными матами. Включив фонарик, Мишка стал спускаться по ступеням.
Нужная дверь обнаружилась под лестницей. Она была из толстого неокрашенного железа, вся в рыжих и черных разводах. Обухом топорика Мишка сбил не слишком прочный замок. Дверь открылась с омерзительным визгом. Запах стоялого порохового дыма усилился многократно. На стене справа обнаружился выключатель. Мишка повернул пыльную эбонитовую ручку. Померцав, загорелись газосветные трубки.
Он стоял как бы за кулисами сцены, уставленной декорациями. Потолок был низкий, но метрах в трех он кончался, и дальше чувствовались простор и высота. Пол из грязно-серых рифленых цементных плиток заканчивался парапетом; до парапета было метров тридцать. Позади была стена, и справа она кончалась совсем рядом, а слева упиралась в бетонный куб, немного не доходящий до потолка. За парапетом виднелись грубовато намалеванные на чем-то вершины гор и кучевые облака.
Мишка, стараясь ступать неслышно, двинулся направо. Дошел до угла и осторожно, одним глазом, заглянул за него. Парапет, дважды изгибаясь под прямым углом, огораживал площадь с футбольное поле размером. Стена, у которой Мишка стоял, уходила довольно далеко и оканчивалась странного вида усеченной опрокинутой пирамидой. Между стеной и парапетом громоздилась гора каких-то ящиков. Частично этими ящиками заваленный, стоял коричневый автопогрузчик. В самом дальнем от Мишки углу парапета виднелась легковая машина или маленький автобус неизвестной марки. Несколько минут Мишка осматривался и прислушивался. Было совершенно тихо. Тогда он оттолкнулся от стены и подошел к парапету.
Под ним был Афганистан. Он понял это в первый же миг и потом ни разу не усомнился. Горы: заснеженные, каменистые, прорезанные зелеными долинами, в извилистых дорогах и тропах, с темными ущельями, с прилипшими к склонам кишлаками, с лоскутками полей везде, где хоть чуть-чуть может задержаться влага; глинистая, покрытая солевой коркой пустыня, навсегда выбеленная солнцем; городок у подошвы горы… Не помня себя, Мишка шел вдоль парапета. Это не было похоже ни на что конкретное, виденное им; это не было рельефной картой, потому что нарушались масштабы и пропорции; вообще нельзя было сказать, чем именно это было. По дороге внизу шла колонна: «уралы» в сопровождении бээмпэшек. Их было видно до безумия отчетливо. И так же отчетливо было видно гранатометчика в чалме, ждущего колонну у изгиба дороги. С легким хлопком, будто лопнула лампочка, взорвался и запылал бензовоз. Из бээмпэшек горохом посыпались стрелки, занимая оборону… Стоило сосредоточить взгляд на каком-то участке, как он оживал и взрывался действием: крались скрытыми тропами бородатые люди, сгибаясь под тяжестью своей ноши, а следом за ними крались солдаты в маскировочном пятнистом, в касках, крытых серой мешковиной. Утюжили воздух неуклюжие с виду «грачи». Верблюды еле брели, а над их головами пронесся вертолет, роняя частые капли бомб… Мишка отшатнулся: чувство повторности происходящего было нестерпимо. И все равно не было сил не смотреть совсем…
Он обошел весь парапет по периметру. Он видел Кабул под собой и Душанбе далеко на горизонте, отары овец и коз, сады и пальмы, палаточные городки, старика, расстилающего в пыли свой молитвенный коврик, летчика со сбитого «Ан-26», ковыляющего куда-то по черным камням, мерзнущие на вершинах посты, десантуру, отрабатывающую приемы на живых, пестрые базары, танки на перекрестках, женщин во всем черном, ребятишек, пристающих к солдатам… Наверное, все, что когда-то происходило там, отражалось здесь, в этом странном объемном зеркале… Или наоборот, с ужасом подумал Мишка. Или вообще это все одно и то же, и никакого Афганистана, кроме этого, не существует — просто все знают, что он есть, и этого достаточно. А где-то в другом месте существует такой же СССР… а может, и вся Земля… и весь мир… Отвернувшись от того, что внизу, Мишка стал пристальнее рассматривать место, где он оказался. Больше всего это напоминало палубу самоходной баржи — такая же вытянутая огороженная площадь с надстройкой на одном конце, захламленная, заставленная чем-то малозначащим: штабелями коробок и ящиков, катушками кабеля, толстыми связками арматуры. Стояла полуразобранная машина: нечто среднее между снегоуборочной и комбайном. Проходя мимо нее, Мишка чуть не упал — нога покатилась на стреляных пистолетных гильзах. Здесь их были многие тысячи. У парапета валялась изрешеченная в кружево железная бочка.
Почему-то вид этой бочки подтолкнул Мишку к размышлениям. Так, я вошел. Было темно. Выключил свет — там, под козырьком, загорелись лампочки. А внизу оказался день. А если выключить — станет ночь? Ночь — время духов, так говорили. Не мое это дело, мешаться в смену дня и ночи. Но ведь уже вмешался. Попробовать? Чувствуя, что делает что-то не то, Мишка подошел к выключателю и повернул ручку.
Наступила полнейшая тьма.
Лишь через несколько минут Мишка смог различить контур парапета на чуть более светлом фоне неба. Он медленно, чтобы не налететь в темноте на что-нибудь, двинулся к нему, и в этот миг завизжала открываемая дверь.
Сработал какой-то звериный инстинкт: Мишка метнулся назад, коснулся ладонями стены и по стене скользнул за угол. Он видел, как плясали беспорядочно и быстро световые пятна от мощных фонарей.
— Не трогай, — сказал чей-то голос. — Пусть поспят.
— До сраки мне ихние сны, — отозвался другой голос, молодой и злой. — Они там спать будут, а я тут коленки расшибать.
— Говорю — не трогай.
— Ладно, заладил, как…
— Как кто?
— Как училка.
— Смотри у меня.
— Давно уж смотрю…
— Что-то ты оборзел. Забыл, как говно жрут?
— Я же сказал: молчу. Молчу.
— Ну и молчи.
— Ну и молчу.
— Поднимись наверх, там посмотри. Я тут поброжу.
Молодой буркнул неразборчиво и, шумно загребая сапогами, прошел впритирку с Мишкой, одарив его крутым запахом давно не мытого тела. Потом пятно света и шаги скрылись за углом, и тут же загрохотала железная лестница. Оставшийся, негромко дудя под нос неразборчивый мотивчик, походил взад-вперед, потом достал что-то шуршащее… закуривает, догадался Мишка… Вспышка спички на миг осветила лицо: обычное, простоватое, с маленьким курносым носиком. Мотивчик сменился другим, и этот Мишка узнал: «На тебе сошелся клином белый свет…» Это была когда-то дворовая песня, только слова другие: «По тебе проехал трактор „Беларусь“…» Красный огонек, вспыхивая и угасая, описывал замкнутые кривые в пространстве, а потом замерцал и стал удаляться: тот, кто курил, направился к парапету. Шагов его Мишка не слышал. Ну, ребята, влип… Мишка почувствовал, что руки его обхватили гранату и что пот заливает глаза. Это была неразрешимая коллизия, потому что руки не желали размыкаться, а зрение надо было как-то спасать. Наконец он справился и с руками, и с потом. Держаться, надо держаться. Холодно и расчетливо. Они ищут не меня и почему-то не желают включать свет. Это хорошо, это уже половина успеха…
Тот, что курил у парапета, с размаху бросил сигарету вниз.
Красный зигзаг секунду висел в воздухе, медленно тая.
— Сашок, ты это чего? — спросил голос над головой.
— А вот…— с хрипотцой отозвался куривший. — Щас добавим…
В тишине громко и железно клацнуло, и ударило два выстрела. Потом, через пару секунд, еще два. Потом еще. Вспышек видно не было — стрелявший перегнулся через парапет.
— Ракетный обстрел Кандагара, — чуть сдавленно объявил он, распрямляясь; Мишка уже довольно хорошо видел его поясной, как на мишени, силуэт. — Забегали, шурави…
— Слушай, я тут пломбы трогать не стал, через дверь посмотрел, — сказал голос наверху. — Календарь опять засбоил. Должна быть ночь с четвертого на пятое, а там с пятого на шестое. Надо опять инженера звать.
— Инженера… Слушай, Чуха, а ты замок на двери менял?
— Вчера, как ты сказал…
— Не было замка, Чуха. Я подумал, что ты опять профилонил, хотел на обратном пути тебя носом потыкать. Так, говоришь, пломбы целы?
— Целы, Сашок, точно говорю: целы.
— Слава Аллаху. Ладно, придется засветлять. Проверишь балкон — и спускайся. Да ствол держи наготове.
— Понял, Сашок. Иду.
Наверху застучали сапоги, а человек у парапета перезарядил пистолет и скользящими, почти беззвучными шагами пошел назад. У меня же топор, в отчаянии подумал Мишка, можно же топором… Он не двинулся с места. Щелкнул выключатель, загорелись лампы — и засветилось небо. Солнце скользнуло из-за гор и остановилось невысоко. Мишка обтер ладонь о штаны, взялся за рубчатое тельце гранаты и потянул его на себя. Чека не отпускала. Он рванул — и чуть не выронил гранату из руки. Этого он испугался. Другого он не боялся ничего. А может быть, боялся так, что уже не чувствовал своего страха.
Человек вышел из-за угла. Он был одет в черный, наподобие танкистского, комбинезон. Лицо было то же самое, простоватое, курносое, только глаза были мертвые. Он увидел Мишку, гранату в его руке и все просчитал и все понял.
И Мишка все понял, глядя в эти глаза, и уже не слышал, как тот сказал:
— Эй, парень, поосторожней с этой штукой!
При первых звуках голоса Мишка ослабил пальцы, и предохранительная скоба полетела, вращаясь, как бумеранг; хлопнул капсюль, и запахло пистонами — как от детского пистолетика. Мишка держал гранату в поднятом как бы в ротфронтовском приветствии кулаке. У человека в черном делались нормальные глаза и что-то менялось в лице; потом он стал медленно падать назад, одновременно отворачивая лицо и закрывая руками голову. Чудак, подумал Мишка, это же «фенька», от нее не закроешься локтями. Ему было легко и спокойно. И даже предчувствие чего-то радостного возникло и дало себя ощутить… Все это длилось слишком долго.
Человек в черном зашевелился, приподнял плечи и, повернув голову, посмотрел на Мишку. Мишка так и стоял — с неразорвавшейся гранатой, поднятой к плечу.
— Бросай, — сказал человек и ткнул рукой: вон туда. — Бросай.
Мишкина рука неловко распрямилась, и граната отлетела шагов на десять, костяно ударилась о пол и покатилась, рокоча.
— Вот и молодец… молодец…— Человек поднялся и, пошатываясь, подошел к Мишке. — Ты кто такой?
— Я здешний, — неожиданно для себя ответил Мишка и удивился своему голосу: тонкому и противному. — Я здесь живу. На втором этаже.
И, чтобы его лучше поняли, пальцем показал на потолок. Палец трясся.
— А, понятно, — улыбнулся человек в черном. — А я-то испугался, что это сайр к нам пробрался. А ты наш. Это хорошо… И Мишка с трудом подавил в себе желание улыбнуться ему в ответ.
— Видишь, Чуха, гость у нас, — сказал человек в черном подходившему молодому. — На втором этаже, говорит, живет. Молодой заржал.
— Крутой парень, — продолжал человек в черном. — Чуть что не по нем — гранатой. Фамилии не спросясь. Хорошо, граната тухлая была, а то соскребал бы ты меня веничком… Афганец, одно слово. Афганец, да?
— Нет, — сказал Мишка. С первого раза сказать у него не получилось, и он повторил упрямо: — Нет. Я русский.
— Русский по паспорту. А афганец по душе. Так говорят.
В голосе его чувствовалась непонятная издевка.
— Я русский, — повторил Мишка. — Афганцы те, которые там живут.
— Не хочешь, значит, афганцем быть?
— Я русский.
— Хороший парень, — сказал человек в черном. — Культурный. Все понимает…
Он сделал неуловимое движение плечом, и в глазах его Мишка увидел жадное любопытство — а потом Мишку вдруг подняло непонятной силой вверх, и куда-то понесло, и без боли ударило о плиты пола, и перевернуло так, что пол оказался над головой, а небо и солнце внизу. Это было неправильно, но повернуться Мишка не смог. Он смотрел, как белое солнце превращается в черный круг на желтой стене. Он так и не понял, что умирает.
— Одним ударом, — подобострастно сказал Чуха. — Одним ударом, Сашок, а?
— Сними с него все, — прыгающим голосом велел Сашок.
— Ты что, хочешь…
— Снимай, падаль!
Чуха стал стаскивать с мертвого Мишки сапоги, запутался в штанах…
— Срезай, козел!
Срезать было легче.
— Все. А теперь отойди… Нож дай.
Чуха смотрел, что Сашок делает с Мишкиным телом. Потом его замутило.
— Слушай, хватит, а? Зачем уж так?
— Ништяк…— Улыбаясь и часто дыша, Сашок выпрямился. — Пацаны злее будут. Берись, поволокли.
Они подтащили то, что осталось от Мишки, к парапету. Сашок перегнулся через парапет и стал смотреть вниз. Постепенно пейзаж внизу менялся: раздалось и поднялось, вырастая в размерах, каменистое горное плато. То, что было рядом с ним, съеживалось и сжималось, мертвея. Наконец плато увеличилось до размеров естественных. До него было метров пять. Видна была россыпь зеленоватых автоматных гильз.
— Подняли…— сказал Сашок. — Перекинули…
Изуродованное до неузнаваемости тело Мишки с тупым звуком упало на камни.
— Иди-ка еще вон… гранату принеси…
Чуха послушно сходил и принес гранату. И перебросил ее следом за телом.
— Орденок теперь дадут… посмертно…— все с той же улыбкой сказал Сашок.
Он отвернулся от парапета, и плато стало оседать и уменьшаться, уменьшая вместе с собой и мертвого Мишку, лежащего на нем.
— А представляешь, если бы это сайр был? — подстраиваясь под старшего, сказал Чуха.
— Был бы это сайр… так мы бы с тобой… там лежали…— Сашок согнал улыбку с лица. — Козлы мы с тобой и разъебаи. Сайр бы нас на счет «раз» положил. Да только вряд ли сайр сюда пролезет. Нет им, гадам, сюда пути…— Глаза Сашка опасно сузились, голос побелел.
— Щуплый пацан, — уходя от опасной темы, завертел головой Чуха. — А кровищи что с борова.
— Засохнет, — плюнул Сашок.
11. ТАТЬЯНА
Накормили последних. Хотелось лечь и никогда больше не вставать. Маленькие ревели вперебой. Те, что чуть побольше, азартно смотрели в небо. Только что нечисть — одни крылья и ноги — попыталась свалиться на головы. В нее попали, и с жалобным воем нечисть скрылась. Всей еды было: тридцать буханок черного и два ведра лапши на порошковом молоке. Это на без малого две сотни народу. Завтра не будет и того, сказал Василенко, хлебозавод — всё. Не удержали. Василенко был черный и худой. Как Дим Димыч, спросила Татьяна, отходит? Не знаю, Танюха, сказал Василенко, я его с позавчера не видал. Вроде живой. Загляните к нему, Федор Игнатьевич, вы ж мне не чужой, попросила Татьяна, ведь мне отсюда — ни на шаг. Ладно, Танька, загляну. Передать ему что? Передать? — Татьяна вдруг смешалась. Передать: что жива и что люблю. Она с вызовом посмотрела на Василенко. Он вдруг улыбнулся. На запекшихся черных губах появились алые трещинки. Ладно, сказал он, для этого дела специально съезжу… Она двигалась уже как манекен: высаживала на горшки, вытирала слезы, разнимала драки, успокаивала как умела, играла в пантеру и в лису Алису, надувала прохудившийся мяч, вставляла кукле ноги… Наконец Фома Андреевич поймал ее за бок и посадил рядом с собой.
— Передохни, дочка. Не одна ты тут, пусть и мамки не только за своими походят…
Она послушно сидела, беспрерывно куда-то проваливаясь. Потом, похоже, заснула, потому что, открыв глаза, обнаружила себя лежащей и прикрытой пиджаком. Рядом кто-то тоненько плакал, подвывая.
— Ума решилась, бедная, — сказал один голос.
— Водки ей дайте, — сказал другой.
— Разойдитесь, просто разойдитесь, — сказал Фома Андреевич. — Не стойте над душой. А ты поплачь, родная, поплачь. Рта не затыкай, не насилуй себя. Поплачь.
Татьяна опять уснула.
Окончательно она проснулась в полной темноте. Тусклое кольцо луны терялось в перепутанных ветвях. Фома Андреевич дышал рядом.
— Спи дальше, — сказал он. — Если что — разбужу.
— Фома Андреевич, — сказала Татьяна, — вы-то сами когда спали последний раз?
— Сегодня часок ухватил. А что?
— Да неловко мне.
— Неловко только метлой париться, — сказал Фома Андреевич. — А вам, молодым, сна больше требуемо. Я вот сижу и в небо смотрю, и мне хорошо.
— Выспалась я, — сказала Татьяна.
— На фронте, помню, спать хотелось и есть. Только спать и есть.
И всё. Остальное тоже вроде помню, но так… сквозь кисею. А спать и есть — страшно…
— Вот и у нас так.
— Еще немножко не так. Но у нас и хуже, опять же. Там хоть ждали чего-то. И все-таки мужики одни… легче. В сорок четвертом, зимой, к нам из Белоруссии партизанский отряд прорвался. Баб и ребятишек человек сто да бойцов полсотни. Из блокады, голодные, шатаются… Командира с комиссаром перед строем расстреляли, а бойцов приодели слегка, жратвы какой-то дали, патронов — и назад. Ну а семьи — в тыл. Так командир с комиссаром обнялись перед смертью и расцеловались. Знали, видно, на что шли, — с самого начала знали…
— Почему расстреляли-то? За что?
— Оставление позиций.
— Так что — лучше бы дети перемерли?
— Командование считало — лучше…
— Вот же сволочи…
— Может, и сволочи… А может, и нет. Кто знает? Про Ноя же ты читала?
— Читала. Про ковчег.
— Это Писание… А есть еще предание — неписаное. Про соседа Ноева, по имени Орох. Был он завистлив и подозрителен. Увидел Орох однажды, что Ной с сыновьями начал строить огромную лодку, и подумал: с чего бы это? Ной, говорят, праведник, Господь любит его. Не иначе что-то должно случиться. И стал Орох строить такую же лодку. Долго строил, но закончил в срок. И все смеялись над ним и над Ноем. А потом начались дожди. И реки вышли из берегов, и ручьи превратились в потоки. И стала заливать вода жилища. Тогда поняли люди, что Бог прогневался на них, но не было у них сил душевных принять этот гнев как подобает. И бросились они к ковчегам… Но затворил Ной ворота ковчега, и напрасно стучали в них люди. Женщины поднимали детей над волнами и питали надежду, что хоть безвинных младенцев примет праведник Ной. Но был Ной послушен воле Господа. А Орох не вынес плача и мольб — и отворил ворота. Взошли люди на ковчег Ороха, но слишком много их было, и не смог он затворить ворота, не смог выбрать того, перед кем их затворить…
— Вы это сами сочинили? — помолчав, спросила Татьяна.
— Не знаю, дочка. Может, и сам. А может, слышал от кого…
— Значит, мы потомки того праведника… Интересно, спал он спокойно в оставшуюся жизнь?
— Он спал спокойно.
— Тогда, наверное, все, что было потом, — это искупление его праведности. Включая нас и вот это…
Они помолчали. Слышалась далекая перекличка часовых — видимо, в районе ремзавода. Потом там же застрелял тракторный мотор, и с лязгом, слышимым даже здесь, куда-то направился архиповский броневик.
— Третья ночь без стрельбы, — сказал Фома Андреевич. — Замечаешь, дочка?
— И правда, — сказала Татьяна. — Неужели выдохлись?
— Или готовят что-то.
— Или готовят…
Медленно прошли, разговаривая, четверо караульных: один с дробовиком, двое с огнеметами, у четвертого на плече лежала пика с поперечной перекладиной. Оборотня было мало поразить картечью или поджечь — нужно было еще и держать, пока не сдохнет. Да, растратили серебро в первые дни, теперь приходится ухищряться…
Кто же знал, что все это затянется черт знает на сколько времен?
Ах, война-то еще долго протянет, на то она и война… Миша, Миша, как же это так, а? Забрали, убили, сунули обратно: хороните… будто так и надо. …Трехлинеечки, четырежды проклятые, бережем, как законных своих. А вот законных не бережем. Мишку убили, Валера умер, Дима тяжелый… И вдруг внезапно, будто вспыхнул свет, она поняла, что должна увидеть Диму — немедленно, сейчас, пусть он без сознания, пусть не видит, не слышит. Почему-то получалось так, что нет ничего важнее этого…
Что-то должно было случиться в эту ночь.
До больницы двадцать минут — днем. Здесь хватит рук и без нее.
Правда, если отлучку обнаружат… Но об этом лучше не думать. Тем более — что-то должно случиться. И это что-то требует ее присутствия рядом с Димой.
— Фома Андреевич, — Татьяна поднялась. — Вы не проводите меня до больницы? А то у меня только три патрона. Несколько секунд Фома Андреевич молчал. Потом встал.
— Сюда возвращаться будешь? — спросил он.
Татьяна прислушалась к себе.
— Не знаю. По обстоятельствам.
— Тогда я захвачу свой мешок…
Чудный старик, подумала она. Чудный и чудной. Впрочем, как выяснилось, многие оказались не такими, как были прежде. Взять того же Диму…
Фома Андреевич, с мешком за плечами и архиповской многозарядкой в руках, возник рядом. Но с ним, к ужасу Татьяны, возникла и Василиса — директор второй школы, а теперь комендант лагеря «Верхний»…
— Я все знаю, девочка, — сказала она неожиданно. — Пойдем, а то вас без меня пристрелят в воротах…
На улицах оказалось неожиданно светло. Почти как в нормальную лунную ночь. То, что глаза, нагруженные светом костров, керосиновых ламп и свечей, воспринимали как непроницаемую темноту, через несколько минут стало мостовой, заборами, домами, крышами, небом… Черным небо было лишь над северным горизонтом; вокруг же тусклого кольца луны расплывалось серо-сиреневое пятно, дающее довольно яркий, но бестеневой свет. Отсутствие теней, контрастов, объема делало город туманно-призрачным.
— Второе полнолуние встречаем, — тихо сказал Фома Андреевич. — С первого, по сути, началось…
— По-моему, еще весной началось, — сказала Татьяна.
— Не определить нам, когда это началось, и лишь когда кончится, будем видеть все. Восьмая часть нас сейчас осталась, а должна остаться двенадцатая…
— Фома Андреевич, — медленно начала Татьяна, — вот мы с вами много говорили обо всем таком… я до сих пор не пойму: неужели вы и вправду верите в предначертания? Ведь это же…— она поискала слово, — неинтересно.
Фома Андреевич ответил не сразу. Татьяне даже показалось, что он вообще не будет отвечать, так размеренно он шел, поворачивая голову из стороны в сторону и поводя толстым стволом своей пушки. Но шагов через сто он заговорил.
— Если предначертанное сбывается: раз, другой, третий, сотый… можно ли это отбрасывать? Или стоит поискать объяснение? Допустим, нас не устраивает простейшее из них: что всё кому-то известно наперед, а поскольку мир неизменяем, то мы волей-неволей исполняем предписанное. Согласен: обидно, сил нет. Хотя никто не доказал, что мир обидным быть не должен. Но зайдем с другого конца: предположим, предначертания исполняются потому, что люди верят в то, что они исполнятся. Чем больше людей, чем сильнее они верят — тем вернее исполнение… Он остановился и прислушался. Тонкий вой возник вдалеке, поднялся — и оборвался. И, как бы погребая его, нарос лязг броневика.
— Что-то утюжит Архипов…
Потом раздались крики — уже человеческие. Мокрый удар — и чавканье, как от шагов по болоту. И снова — вой, визг, бульканье… Желтый огненный пузырь вздулся над крышами.
— Однако поторопился я — про затишье, — пробормотал Фома Андреевич. Коротко рванул автомат. Потом еще раз.
— Пойдемте, — сказала Татьяна. — Все равно мы…
Почти бегом они двинулись вниз по мощенной булыжником Социалистической улице, которую все звали по-старому: Прямым Взвозом. Она шла от самой пристани до каменных лабазов наверху; там же было пожарное депо с каланчой и вторая школа, раньше — реальное училище. Теперь все это вместе называлось «Верхним лагерем» и давало приют трем сотням людей, в основном — детям и женщинам. Верхний лагерь было легко оборонять, там были самые большие запасы продовольствия, но воду приходилось возить снизу.
Самый большой и самый важный — но и самый беспокойный и уязвимый — лагерь образовался вокруг ремзавода. В нем было человек семьсот. Третий был — больница и два десятка домов вдоль набережной. Полторы сотни людей удерживали его. И было то, что называлось постами: электростанция, пакгаузы у пристани, хлебозавод… все, хлебозавод можно вычеркнуть. С самого начала он висел на ниточке…
Улицы и дороги, соединявшие лагеря, по непонятным причинам оставались ничьей землей. Людям здесь было небезопасно появляться — но и нечисть, дневная и ночная, не занимала дома и не взрывала землю. По крайней мере, слухачи, сутками напролет обычными докторскими стетоскопами выслушивающие подземную колготню, здесь ничего не находили.
Что-то заставило Татьяну замереть; Фома Андреевич тут же остановился и повернул голову к Татьяне, но, повинуясь жесту, промолчал.
Странная возня происходила в палисаднике дома, с которым они поравнялись. Возня, возбужденный крысиный писк… и с шипением, как от взлетающей ракеты, вспыхнуло белое пламя! Клочья чего-то горящего вымахнуло на высоту крыши. И тут же, рядом — вторая вспышка. Крысы завизжали. Смотри, смотри! — зашептал Фома Андреевич, но Татьяна видела и сама, хоть и сквозь лиловые пятна: из палисадника на доски тротуара выбрались какие-то гномики. Двое несли третьего. Потом появился четвертый. Заметив людей, они замерли, но тут между штакетин просунулось сразу несколько крысиных морд. Гномики перебежали тротуар и спрыгнули на мостовую. Фома Андреевич дослал патрон и дважды выпалил по крысам. Полетели щепки. Штакетник завалился и повис на кустах. Крыс, конечно, смело. Гномики встали, подняли своего пострадавшего товарища и, поглядывая на людей, пересекли мостовую. Татьяна присела, чтобы лучше их разглядеть. Они были вполне обычными — только маленькими. Ей показалось, что последней шла женщина — впрочем, одетая как все остальные.
Значит, Мишка ничего не придумал… значит, все так и было, как он говорил…
— Эй! — позвала она. — Вернитесь! Мы вам поможем!
Но никто не вернулся и не отозвался.
12. ВИТО, ИЛИ САЙР ГЭБРИЛ КСИМЕН
Что Гэбрилу определенно нравилось в новом тоуне, Джаллаве, так это естественность поведения. Если тоун Джаллав был доволен — все знали, что он доволен; если что-то его не устраивало, то все знали, что именно, и не требовалось вычислять и угадывать, кого и за что наказывает тоун, понижая в чине, допустим, референта вице-председателя Малого круга. Может быть, пройдет двадцать лет — и Джаллав научится делать загадочные жесты, ставящие в тупик всю команду, — но пока ничего, кроме облегчения, никто не испытывал. Сегодня тоун был встревожен, тревоги не скрывал, но тем не менее все собравшиеся на Большой круг знали, что ни с какими иными трудностями, кроме реальных, не столкнутся. Прежнего тоуна, Сондж-Такши, никто не вспоминал, руководствуясь мудрым правилом: о мертвых хорошее или ничего. Правило действовало, хотя Сондж-Такши был жив, здоров и шумно проматывал свое неимоверное выходное пособие. Гэбрил видел его однажды, но сделал вид, что он сам на задании, а в его теле жокей. Оперативная обстановка внезапно осложнилась, говорил тоун Джаллав, причем в нескольких уровнях одновременно. Особые опасения внушают уровни Вав, Зайин и Хет, где события развиваются по образцу «Припарийской катастрофы», но в значительно большем масштабе. Уже очевидно, что процесс охватывает все три уровня, локализуясь в каждом из них на площади от одного до трех миллионов квадратных миль. «Припарийская катастрофа», как все помнят, началась на территории в несколько сот квадратных миль — и привела к гибели половины населения планеты и деградации оставшейся, что, в свою очередь, резко ослабило наши позиции в отдаленных уровнях. Ничего себе ослабило, подумал Гэбрил. Уровни выше Коф практически недоступны…
Понятно, что события в уровне Коф, в Припарии, произошли еще тогда, когда мы не обладали даже минимумом необходимых средств, продолжал Джаллав, а главное — не имели представления об истинной причине происходящего. Сегодня мы имеем возможность локализовать подобные процессы в течение дней и даже часов. Не далее как в прошлом году была проведена успешная операция в слое Ламед — хотя и небезупречная с этической точки зрения… В сущности, за эту операцию Сондж-Такши и сняли. На ИТ-тест отреагировал один из заливов мелкого и чрезвычайно населенного ламедианского океана. Сайр-команда организовала там столкновение двух танкеров: с нефтью и с какими-то кислотами. После чего в заливе не стало даже бычков.
С другой стороны, если болезнь запустить… в уровне Коф погибло полтора миллиарда. Правда, там был чисто сухопутный вариант. Но с морскими аналогами «преображения» бороться было бы практически невозможно. Поэтому неизвестно, что хуже. Вообще неизвестно, что хуже. Похоже, что выжившие в уровне Коф не так уж бедствуют. Хотя живут странно — по нашим понятиям. А по своим — хорошо. Спокойно живут. Многие из нижних уровней поменялись бы с ними… если те согласятся, добавил про себя Гэбрил.
А может быть, и меняться не придется…