Темный карнавал Брэдбери Рэй

– Смотри! – воскликнул он.

По улице двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее мужчина, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных ребозо[66] (которые прямо на ходу зубами сдирали шкурки с апельсинов и сплевывали их на мостовую), около них – дети, перед ними – мужчины. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в его кору, пока та не начинала трескаться – и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти и высосать сок из всех сухожилий. Всего их было человек пятьдесят.

– Джо, – сказала Мари, взяв его за руку.

То, что первый мужчина нес на голове, не было обычной поклажей. Это был сверток, накрытый серебристым шелком с бахромой и украшенный серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал его одной смуглой рукой – а другой размахивал при ходьбе.

Это были похороны, а маленький сверток – гроб.

Джозеф покосился на жену.

Ее лицо стало цвета свежего парного молока. Сердце ее словно скатилось в какую-то пустоту внутри нее самой, заодно втянув розовый цвет со щек, оставшийся после ванны. Она стояла, крепко ухватившись за балконную дверь, и не отрываясь смотрела на идущих людей, и видела, как они едят фрукты, и слышала, как они тихо разговаривают и тихо посмеиваются. Она даже забыла, что она голая.

– Наверное, какой-то малыш ушел в лучший мир. Какая-нибудь девчушка или мальчуган, – сказал Джозеф.

– Куда они несут… ее?

Ее! Мари не даже не задумалась, почему из двух вариантов она выбрала именно женское местоимение. Она будто уже отождествляла себя с этим крошечным кусочком разложения, упакованным в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. Это ее несут, зажатую в кромешной темноте, как косточка в персике, и руки отца нежно и твердо касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри, – только ужас и тишина…

– На кладбище, естественно. Куда же еще? – сказал он, и эти слова вылетели у него изо рта так же небрежно, как сигаретный дым.

– Не на то кладбище? – вглядываясь в него, переспросила она.

– Ну, ты же знаешь, в этих городках бывает только одно кладбище. Обычно они не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад.

– Несколько часов… – Мари отвернулась – голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И двинулась к своей кровати. – Неужели… Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь…

Джозеф продолжил за нее:

– Теперь ее срочно несут на холм. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится спешить.

– На то самое кладбище… Какой ужас… – отрешенно проговорила она.

– А, ты про мумии, – сказал он. – Да будет тебе расстраиваться.

Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее выглядели не более зрячими, чем коричневые соски ее грудей. Она не видела ни Джозефа, ни комнаты. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни – она даже не вздрогнула бы.

– Они ели фрукты на ее похоронах и смеялись, – сказала она.

– Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору.

Мари вздрогнула. Дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку. Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд – каким обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный… Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. И это уже далеко не то тело, с которого он начинал. Оно уже не подлежит восстановлению. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. И теперь, сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать.

Да и откуда взяться теплу? Ведь лето – их лето – давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу.

– Что-то я неважно себя чувствую, – сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так, – совсем неважно, – повторила она, но он ничего не ответил.

Она полежала еще минуту-другую и немного приподнялась на кровати.

– Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо.

– Но это очень живописный городок.

– Да, но мы уже все посмотрели, – сказала она, вставая.

Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное и, разумеется, фальшивое.

– А мы можем поехать в Патцкуэро, – поспешно сказала она, – это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется – милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле Don Posada. Говорят, там красивейшие места…

– Здесь, – перебил ее он, – здесь красивейшие места.

– …и все дома увиты бугенвиллеей… – закончила Мари.

– Вон, – он показал на цветы у окна. – Вон твоя бугенвиллея.

– А еще там можно половить рыбу – ты же любишь ловить рыбу, – с воодушевлением сказала она, – и я тоже буду ловить с тобой. Я научусь – правда, научусь. Я так давно мечтала научиться ловить рыбу! Между прочим, у тарасканских индейцев – раскосые глаза, и они почти не говорят по-испански… а оттуда можно съездить на Паракутин[67], это недалеко от Урвапана, там лучшие лаковые шкатулки. Это будет так здорово, Джо! Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и…

– Мари.

Он остановил ее одним словом, когда она уже подбежала к двери ванной.

– Да?

– Разве это не ты говорила, что неважно себя чувствуешь?

– Ну да, я. Я и правда чувствовала… и чувствую себя неважно. Но стоит только подумать обо всех этих волшебных местах…

– Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, – с самым резонным видом сказал он, – там, на горе, есть статуя Морелоса[68], я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки… Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться – а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь…

– Мы можем сделать возврат, – сказала Мари.

– Ну почему ты хочешь сбежать? – спросил он, глядя на нее с простодушным участием. – Тебе что, не нравится этот городок?

– Я от него просто в восторге, – ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице, – он очень зеленый и красивый.

– Ну, вот и хорошо, – порешил Джозеф, – тогда остаемся еще на день. Обещаю тебе, ты обязательно полюбишь эти места.

Мари начала что-то говорить, но замолкла.

– Что-что? – переспросил он.

– Ничего.

Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как она роется в аптечке. Как наливается в стакан вода. Наверное, она принимает какое-то желудочное средство. Он выбросил сигарету в окно.

И подошел к двери ванной.

– Мари, это ты все из-за мумий? Ты их боишься?

Она промычала, что нет.

– Значит, из-за похорон.

– Угу.

– Имей в виду: если ты правда боишься, я тут же, без промедлений, соберу чемодан – да-да, дорогая.

Он подождал.

– Да нет, я не боюсь, – сказала Мари.

– Ну вот и умница, – похвалил он.

Кладбище было обнесено толстой глинобитной стеной. В каждом из четырех углов ограды застыли в порыве на своих каменных крыльях грязноватого вида купидоны. На головах у них красовались шапочки из птичьего помета, того же происхождения были амулеты на их руках и веснушки на лицах.

Двигаясь в непрерывном теплом потоке солнечного света, Джозеф и Мари поднимались на холм – будто плыли по реке, в которой нет ни дна, ни воды. За ними стелились их косые синие тени. Наконец (то и дело подпирая друг друга) они добрались до кладбищенских ворот, сдвинули выкрашенную в голубой цвет железную испанскую решетку и вошли.

Прошло всего несколько дней с празднования El Dia de Muerte, Дня Мертвых, и повсюду, словно безумные волосы, развевались ленточки, обрывки ткани и блестки – на торчащих тут и там памятниках, на резных, отполированных поцелуями распятиях и на мраморных гробницах, издали похожих на шкатулки для драгоценностей. Невысокие холмики все как один были посыпаны гравием. На некоторых застыли в ангельских позах статуи, на других возвышались огромные, в человеческий рост, каменные надгробья, щедро увешанные все теми же ангелочками. Порой плиты были такими непомерно широкими, что напоминали кровати, выставленные на просушку после ночной неожиданности. И в каждую из четырех стен кладбища, во все квадратные ниши, во все щели и пазы, были встроены гробы, облицованные мраморными плитами или гипсом. На них были выбиты имена умерших, над каждым висел дешевый, не дороже одного песо, портретик на жестяной табличке, а рядом с ним на гвоздике – какая-нибудь безделушка (видимо, та самая, которую усопший больше всего любил при жизни). Здесь были серебряные амулеты, серебряные ручки и ножки (а также фигурки людей целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, просто – обрывки красных и голубых лент… Встречались и целые картины, писанные маслом по жести: покойник при помощи ангелов возносится на небо.

Приглядевшись к могилам, они заметили на них остатки недавней фиесты Смерти. Брызги воска, упавшие с праздничных свечей и застывшие в виде лепешек. Увядшие орхидеи, которые прилипли к молочно-белому камню, словно раздавленные красные пауки, и в которых, даже в увядших, было что-то ужасающе сексуальное. Повсюду валялись скрученные листья кактусов, прутики бамбука и тростника, мертвые плети дикого вьюна, засохшие венки из гардений и бугенвиллей… Так выглядит бальный зал после буйного веселья, когда все танцоры уже разъехались, оставив после себя покосившиеся столы, конфетти, оплывшие свечи, ленты и тайные мечты…

Так они и стояли здесь, Мари и Джозеф, на теплом и тихом кладбище, среди могильных плит и склепов, пока не увидели в дальнем углу какого-то мужчину. Он был на редкость маленького роста – прямо коротышка, с кожей цвета молока (явно испанского разлива), имел высокие скулы и носил очки с толстыми стеклами. Облик довершали черный пиджак, серые брюки без стрелок, серая шляпа и аккуратно зашнурованные ботинки. Коротышка с деловым видом расхаживал среди могил – словно что-то проверял, а может, следил за работой другого человека, который совсем неподалеку орудовал лопатой. При этом руки у него были засунуты в карманы, а под мышкой зажата сложенная вчетверо газета.

– Buenos diaz, senora y senor[69] (добрый день, сеньора и сеньор)! – сказал он наконец, обратив внимание на Джозефа и Мари.

– Это у вас тут las mommias (мумии)? – спросил Джозеф. – Скажите, они действительно существуют?

– Si (да), существуют, – ответил мужчина, – здесь. В катакомбах.

– Por favor, – сказал Джозеф, – yo quiero veo las mommias, si (будьте любезны, – я хотеть видеть мумии).

– Si, senor (да, сеньор).

– Me Espanol es mucho estupido, es muy malo (я говорить испанский есть много плохо), – извинился Джозеф.

– Да нет, что вы, senor. Вы прекрасно говорите! Сюда, пожалуйста.

Он провел их между двух увешанных цветами плит к большому надгробию, спрятанному в тени ограды. Широкое и плоское, оно, как и все остальные, было посыпано гравием, а в середине его имелась узкая деревянная дверь с висячим замком. Подалась дверь со скрипом, обнаружив под собой круглый люк с винтовой лестницей, уходящей под землю.

Джозеф не успел сделать и шага, как его жена поставила ногу на ступеньку.

– Погоди, – сказал он, – давай я вперед.

– Да нет. Все в порядке, – одними губами проговорила Мари и тут же начала спускаться вниз по спирали, пока земля и темнота не поглотили ее.

Двигалась она осторожно – ступеньки здесь были такие узенькие, что не сгодились бы даже ребенку. Стало совсем темно, и некоторое время она только по звукам шагов догадывалась, что смотритель идет за ней. Потом снова забрезжил свет, и наконец лестница вывела ее к длинному широкому коридору, стены которого были выкрашены белой краской. Как оказалось, свет проникал сюда через прорези в сводчатом потолке, по форме похожие на готические окна. Высота стен говорила о том, что они углубились под землю метров на семь. Налево уходил коридор, который тянулся метров пятнадцать, после чего упирался в стеклянную двустворчатую дверь, на которой было написано, что посторонним вход воспрещен. В правом конце коридора возвышалась груда каких-то белых палочек и таких же белых гладких валунов.

– О, черепа и ножные кости, – с интересом сказала Мари.

– Это солдаты, которые сражались за отца Морелоса, – пояснил смотритель.

Они подошли к этому гигантскому складу поближе. Кости были уложены очень аккуратно – как дрова в поленнице, а поверх них такими же ровными рядами лежали черепа.

– Лично я ничего не имею против черепов и костей, – сказала Мари, – по-моему, в них нет совершенно ничего человеческого. Честное слово – я совсем не боюсь черепов и костей. Они все как какие-то… насекомоядные. Как камни, как бейсбольные биты, валуны. Мне кажется, если ребенок растет и даже не знает, что у него внутри есть скелет, для него не может быть ничего плохого и страшного в костях. Во всяком случае, у меня – так. Я не вижу на них никаких следов человека. Никаких остатков, которые могли бы вызывать ужас. Они… они слишком гладкие, чтобы их бояться. Настоящий ужас – это когда видишь что-то знакомое, но настолько измененное, что едва его узнаешь. А этих я совсем не узнаю. Они для меня скелеты и скелеты – и ничего больше. Это потому что то, что я знала в них, изменилось настолько, что совсем исчезло, – а значит, стало не на что смотреть и нечего бояться. Забавно, правда?

Джозеф кивнул.

Мари совсем расхрабрилась.

– Ну что, – сказала она, – идемте смотреть мумии?

– Сюда, senora, – вежливо направил ее смотритель.

Они отошли от груды костей и направились к запрещенной стеклянной двери. Получив от Джозефа свой песо, смотритель торжественно распахнул ее, и взору их открылся еще один коридор – узкий и длинный, – по стенам которого стояли люди.

Они стояли за дверью и ждали, выстроившись в длинную очередь под сводчатым потолком – пятьдесят пять человек у одной стены, слева, пятьдесят пять у правой стены и еще пятеро в самом конце.

– О! Мистер Собеседник![70] – воскликнул Джозеф.

Они были похожи на первоначальные заготовки скульптора – каркасы, на которые нанесен лишь первый слой глины, слегка обозначивший мускулы. Сто пятнадцать незаконченных статуй.

Их пергаментная кожа была натянута между костей, как белье для просушки. Разложение не тронуло их – просто внутри высохли все соки.

– Климат такой, – пояснил смотритель, – очень сухо. Поэтому они так хорошо сохраняются.

– И сколько же они здесь простояли? – спросил Джозеф.

– Некоторые – год, некоторые – пять, некоторые – десять, а некоторые и все семьдесят – да, senor.

Они внушали стыд и ужас одновременно. Достаточно было посмотреть направо – и взгляд сразу упирался в первого – прикрепленного (как и все остальные) к стене с помощью крюка и проволоки. Вид у него был совершенно отвратительный, но он казался просто насмешкой по сравнению со следующим телом, которое определенно принадлежало женщине – хотя верилось в это с трудом. При взгляде на третьего стыла в жилах кровь, а у четвертой – тоже женщины – было такое лицо, словно она извинялась за то, что умерла и находится в таком странном месте.

– Что они здесь делают? – спросил Джозеф.

– Просто стоят, сеньор.

– Но почему они здесь?

– Их родственники не заплатили ренту за могилы.

– А что – существует какая-то рента?

– Si, senor. Двадцать песо в год. Или, если они желают постоянного погребения, сто семьдесят песо. Но наши люди, как вы знаете, очень бедны, и сто семьдесят песо – это столько, сколько многие из них зарабатывают года за два. Конечно, первый год все платят двадцать песо и хоронят своих покойников в земле. С хорошим намерением, что они будут платить и на следующий год, и на послеследующий… Но на следующий год оказывается, что надо купить нового осла, или надо кормить еще один лишний рот, или три лишних рта. А покойник – он ведь есть не просит. Но и за плугом не ходит. А если кто-то взял себе другую жену? Или крыша прохудилась? Спать с мужчиной в постели покойник не может, от дождя покойник не спасает. А значит, и плату покойник тоже не получает…

– И что тогда? – спросил Джозеф. – Ты это слышала, Мари?

Мари считала тела. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…

– Что-что? – еле слышно переспросила она.

– Ты слушаешь?

– Думаю, да… Э-э-э… Что ты сказал? Ах да, слушаю, конечно, слушаю.

Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать…

– Ну, что тогда – тогда в конце первого года я вызываю trabajando (рабочего), он берет свою лопатку – и вперед. Откапывать. Знаете, на какую глубину мы их опускаем?

– Шесть футов?[71] Это обычная глубина.

– Ah, no, ah, no (а вот и нет, а вот и нет). Тут вы ошиблись, сеньор. Поскольку мы почти что уверены, что ренту не заплатят, бедняков мы углубляем всего на два фута[72]. Так меньше работы, понимаете? Конечно, семья, которой принадлежит тело, может нас осуждать. Но бывает, мы делаем глубину и на три, и на четыре, бывает, и на пять, и на шесть футов – в зависимости от достатка семьи и от вероятности, что нам придется вскрывать эту могилу и доставать из нее тело. И, позвольте мне сказать вам, сеньор, когда мы хороним человека на целых шесть футов в глубину, мы уже совершенно уверены, что он там останется. Нам еще ни разу не приходилось выкапывать шестифутового погребенного, вот с какой точностью мы знаем денежные возможности людей.

Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Губы Мари двигались почти беззвучно.

– Ну а те тела, которые выкопаны, размещают здесь, возле стен – рядом с остальными companeros (приятелями).

– И их родственники знают, что они здесь?

– Si. – Коротышка вытянул указательный палец: – Вот этот, yo veo (видите)? Он из новеньких. Его madre y padre (мать и отец) знают, что он здесь. Но есть ли у них деньги? Ah, no (увы, нет).

– И как только родители могут такое пережить?

Коротышка был предельно честен.

– Они просто не думают об этом, – сказал он.

– Нет, ты слышала это, Мари?

– Что? – Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре… – Ну да, не думают.

– А если ренту все же заплатят – ну, потом? – поинтересовался Джозеф.

– Тогда тела снова захоронят, – сказал смотритель, – на столько лет, за сколько будет заплачено.

– Прямо вымогательство какое-то… – пробормотал Джозеф.

Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плечами.

– Жить-то как-то надо, – сказал он.

– Но вы же понимаете, что никому не под силу выложить сразу такую сумму – сто семьдесят песо, – сказал Джозеф, – значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом – хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita (мамочку) или nino (ребенка) в катакомбы…

– Ну, жить-то как-то надо, – повторил коротышка.

Пятьдесят один, пятьдесят два…

Мари стояла в центре длинного коридора, и со всех сторон ее окружали мертвецы.

Они стояли и орали.

Они выглядели так, словно вскочили, выпрямились в своих могилах, прижали руки к сморщенной груди, широко раскрыли челюсти, вывалили языки, раздули ноздри – и заорали.

И так и застыли.

И теперь все рты у них открыты в бесконечном крике. Как будто они поняли, что они мертвецы. Поняли каждой порой, каждым иссохшим органом.

Мари стояла и слушала их крик.

Говорят, собаки слышат звуки, которые люди никогда не слышат. Звуки, которые на такое количество децибел выше нормального слуха, что для людей они попросту не существуют.

Коридор просто тонул, задыхался в крике. Криком исходили вывернутые в ужасе губы и страшные ссохшиеся языки. Криком, который не услышишь, потому что он выше нормального человеческого слуха.

Джозеф подошел к одному из стоящих тел поближе.

– Ну и ну… – протянул он.

Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь – считала Мари, со всех сторон окруженная криками.

– Это интересный случай, – сказал смотритель.

Перед ними была женщина – руки вскинуты к лицу, рот широко раскрыт (так что видны совершенно целые зубы), длинные волосы спутаны, а глаза похожи на встроенные в череп голубоватые птичьи яйца.

– Такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией[73]. Однажды упала она замертво, но на самом деле не умерла. Сердце же у них так и продолжает биться. Барабанчик стучит себе и стучит, но так скрытно, что и не разобрать. Ну вот, значит, ее и похоронили. В недорогом, но очень добротном гробу…

– А вы знали, что она страдает каталепсией?

– Ее сестры знали. Но на этот раз они подумали, что она действительно умерла. А хоронят у нас быстро – климат-то жаркий…

– Ее похоронили через несколько часов после ее «смерти»?

– Si, как и всех. И никто бы даже не узнал о том, что с ней произошло, если бы год спустя ее сестры не отказались заплатить ренту. Им пришлось поберечь деньги на другие покупки. Ну вот, мы и выкопали гроб. Достали его, сняли крышку и заглянули внутрь…

Мари смотрела во все глаза.

Эта несчастная проснулась под землей. Она истошно визжала, билась в своем гробу, царапала крышку, пока не умерла от удушья – прямо в этой вот позе, с руками, вскинутыми к лицу, с разинутым ртом, с выпученными от ужаса глазами…

– Обратите внимание на ее руки, сеньор, и сравните их с руками других, – сказал смотритель, – у тех пальчики гладкие, все равно как розанчики. А у этой… Скрюченные, растопыренные – сразу видно, что она пыталась выбить руками крышку!

– А может, это просто трупное окоченение?

– Уж поверьте мне, сеньор, трупное окоченение не выдавливает глаза. В трупном окоченении люди не колотят по крышкам гробов. И не кричат, и не выворачивают себе ногтей, сеньор, и не вышибают локтями боковые доски, чтобы получить хоть глоток воздуха. Si, senor, у других тоже разинуты рты – как будто все они кричат. Но это только потому, что им не ввели бальзамирующее вещество. Их «крик» всего лишь от сокращения мускулов. Тогда как вот эта сеньорита, si, ей досталась поистине muerte horrible (ужасная смерть).

Еле волоча ноги, шаркая туфлями, Мари подходила то к правой стороне, то к левой. Тела были голые – одежда уже давно сшелушилась с них, как сухие листья. Полные груди женщин походили на куски подошедшего теста. Тощие бедра мужчин напоминали об узловатых изгибах увядших орхидей.

– Мистер Гримасоу и мистер Разиньрот, – сказал Джозеф и наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, которые словно бы мирно беседовали – рты их были приоткрыты на полуслове, а руки застыли, жестикулируя по поводу какой-то давно истлевшей сплетни.

Щелкнул затвор. Джозеф перевел кадр и наставил объектив на другое тело. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему.

Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три… Отвалившиеся челюсти… Высунутые, как у дразнящихся детей, языки… В круглых глазницах – воздетые к небу карие очи с бледными белками… Острые, как иглы, волоски искрами вспыхивают на солнце, впиваясь в губы, щеки, веки, брови. Островки волос на подбородках, на груди и на чреслах. Сухая пергаментная кожа, натянутая, как на барабане… Плоть, похожая на опару… Необъятные женщины – смерть расплющила их, превратив в жирную, бесформенную массу. Их безумные волосы торчат во все стороны, наподобие разоренного гнезда. Виден каждый их зубик – у них прекрасные зубы. Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь… Глаза Мари уже убегали вперед по коридору. Быстрее! Не останавливаться! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом – дыра такая огромная, что похожа на древесное дупло, в которое Мари бросала любовные письма, когда ей было лет одиннадцать. Заглянув в него, она увидела ребра, позвоночник и тазовые пластины. И снова – сухожилия, пергаментная кожа, кости, глаза, обросшие подбородки, застывшие, словно в изумлении, ноздри… Вот у этого разорван пупок – будто его кормили с ложечки пудингом прямо через живот. Девяносто семь, девяносто восемь! Фамилии, названия городов, числа, месяцы, безделушки…

– Эта женщина умерла при родах!

К руке несчастной, как голодную куклу, подвесили на проволоке ее мертворожденное дитя.

– А это солдат – на нем еще сохранились остатки формы…

Глаза Мари метались от одной стены к другой… Вправо-влево… вправо-влево… От одного ужаса – к другому. От одного черепа – к новому. Словно зачарованная, смотрела она на мертвые, бесплотные, навсегда забывшие о любви чресла… Здесь были мужчины, странным образом превратившиеся в женщин. И женщины, превратившиеся в грязных свиней. Взгляд отскакивает от одного – и рикошетом перелетает к другому… От вздувшейся груди – к исступленному рту… От стены – к стене, от стены – к стене… Вот мяч в зубах у одного – он неистовым плевком перебрасывает его в когти к следующему – тот кидает его дальше – и мяч застревает меж темных набухших сосков… Публика неистовствует, кричит и свистит, глядя на этот страшный пинг-понг, где мячик-взгляд в ужасе отшатывается от стен, и все-таки, преодолевая отвращение, катится дальше сквозь строй подвешенных на крюки солдат смерти… Вот и последний; теперь за спиной все сто пятнадцать. Голоса их слились в единый вопль…

Мари рывком оглянулась и посмотрела назад, туда, где начиналась винтовая лестница, ведущая наружу. До чего же изобретательна смерть! Сколько всевозможных выражений, поворотов, изгибов рук – и ни одно не повторяется… Они выстроились здесь, словно трубки гигантской каллиопы[74], где вместо клапанов – разверстые рты. И эта каллиопа кричит, надрывается во все сто глоток разом – будто огромная сумасшедшая рука надавила сразу на все клавиши…

То и дело щелкал затвор фотоаппарата, и Джозеф переводил кадр. Щелк – перевел. Щелк – перевел…

Морено, Морелос, Сантина, Гоме, Гутиерре, Вилланусул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби… Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона… Этот – путешествовал, эта – пела, у того было три жены. Один умер от одной болезни, другой – от другой, третий – от третьей. Четвертого застрелили, пятого – пырнули ножом. Шестая просто упала замертво. Седьмой умер от пьянства, восьмой – от любви. Девятый свалился с лошади, десятый кашлял кровью, у одиннадцатой остановилось сердце… Двенадцатый – тот любил посмеяться. Тринадцатый слыл прекрасным танцором. Четырнадцатая была первой красавицей. У пятнадцатой было десять детей. Шестнадцатый – один из этих детей, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас – он чудесно играл на гитаре. Следующие три выращивали маис. У каждого было по три любовницы! А двадцать второй никогда не знал любви. Двадцать третья продавала на площади перед Оперным театром маисовые лепешки – прямо там же и выпекала их на маленькой угольной жаровне. Двадцать четвертый бил свою жену – теперь она, гордая и счастливая, разгуливает по городу с другим, а он стоит здесь, навсегда возмущенный такой несправедливостью… Двадцать пятый захлебнул в легкие несколько кварт[75] воды из реки – его выуживали сетью… А двадцать шестой был великим мудрецом – только теперь его мозги сморщились, как сушеная слива, а череп стал не больше пальца…

– Хочу сделать цветные фотографии каждого из них. А также записать имена и кто от чего умер, – сказал Джозеф, – из этого может получиться забавная книжонка. Только представьте себе: сначала краткая история чьей-то жизни – а потом фотография, как он уже стоит здесь.

Джозеф тихонько похлопывал их по груди. Звук получался глухой, словно он стучался в двери.

Мари с трудом продиралась сквозь опутавшую коридор вязкую паутину воплей. Стараясь держаться ровно посерединке, она размеренно, не глядя по сторонам, шагала к винтовой лестнице. За спиной ее то и дело щелкал затвор фотоаппарата.

– И для новеньких место осталось, – сказал Джозеф.

– Si, senor. Места здесь еще много.

– Да уж, не хотелось бы быть следующим… в вашем листе ожидания.

– Помилуйте, сеньор, – кому ж этого хочется.

– А как насчет того, чтобы купить у вас одного… из этих?

– Что вы, что вы, сеньор! Нет, сеньор!

– Ну, я заплачу вам пятьдесят песо.

– Да нет же, нет, сеньор! Нет!

На рынке с шатких лотков продавали оставшиеся после фиесты Смерти леденцовые черепа. Женщины-продавщицы, замотанные в черные ребозо, почти не разговаривали друг с другом – лишь изредка перекидывались словечками. Перед ними был разложен товар – сладкие скелетики, сахарные трупики и белые леденцовые черепушки. На каждом из черепов причудливыми буквами было выдавлено какое-нибудь имя: Кармен, или Рамон, или Тена, или Гуермо, или Роза. Стоило все дешево – праздник закончился. Джозеф заплатил песо и купил парочку черепов.

Мари стояла рядом с ним на узкой улочке и смотрела, как смуглолицая продавщица складывает в пакет леденцовые черепа.

– Только не это, – проговорила она.

– А почему бы и нет? – возразил Джозеф.

– После всего, что было там…

– В катакомбах?

Она кивнула.

– Но они же вкусные, – прищурился он.

– Не знаю… Вид у них довольно несъедобный.

– Только из-за того, что они сделаны в форме черепушек?

– Да нет. Просто они плохо проварены… К тому же ты не знаешь, кто их делал, – может, у этих людей вообще дизентерия.

– О господи, Мари. Да у всех мексиканцев дизентерия.

– Ну и ешь их сам, – сказала она.

– Увы, бедный Йорик… – продекламировал Джозеф, заглядывая в пакет.

Они двинулись по узенькой улочке, зажатой между высокими домами, где рамы на окнах были выкрашены желтым, а покрывающие их решетки – розовым. Из окон пахло острым тамалэ[76], слышался плеск воды по кафельному полу, птички выглядывали из своих бамбуковых клеток, кто-то играл на пианино Шопена.

– Надо же, здесь – и вдруг Шопен, – сказал Джозеф, – невероятно. – Он поднял глаза. – Так. Мне нравится этот мост. Подержи-ка.

Он отдал ей пакет с леденцами и принялся фотографировать красный мост, соединяющий два белых здания, по которому шагал мужчина в красном серапэ[77].

– Отлично, – сказал он.

Мари шла и смотрела на Джозефа, потом отворачивалась от него – и снова смотрела. При этом губы ее беззвучно шевелились, шея была неестественно напряжена, а правая бровь слегка подергивалась. Она то и дело перекладывала пакет с леденцами из одной руки в другую – точно несла ежа. Вдруг она споткнулась о бордюр, неловко взмахнула руками, вскрикнула и… уронила пакет.

– О господи! – Джозеф поспешно подхватил пакет с земли, – посмотри, что ты наделала! Нескладеха!

– Кажется, я сломала лодыжку… – пробормотала Мари.

– Это же были самые лучшие черепа – и ты их расколотила. А я так хотел привезти их домой и показать друзьям…

– Прости, – еле слышно сказала она.

– Прости-прости! – с досадой выкрикнул Джозеф, мрачно заглядывая в пакет. – Ну где я теперь найду такие? Господи, ну когда это кончится!

Подул ветер. Они были одни здесь. Джозеф, зарывшийся лицом в пакет с обломками. Мари среди уличных теней. И солнце – на другой стороне улицы[78]. Ни человечка. Только они вдвоем, вдалеке от всего мира, за тысячи миль отовсюду – откуда ни возьми… Одни, на улице в этом фальшивом городе, а вокруг – ничего, кроме голой пустыни, над которой кружат ястребы.

Чуть впереди, на крыше Оперного театра, сверкали на солнце своим фальшивым золотом греческие статуи. А в какой-то пивнушке надрывался граммофон, выкрикивая «AY, MARIMBA… corazon…» и еще множество чужих непонятных слов, которые тут же уносил ветер.

Джозеф закрутил верх пакета, чтобы он не раскрывался, и с досадой сунул в карман.

Они как раз успели на гостиничный ланч к половине третьего.

Сидя за столиком напротив Мари, Джозеф молча, ложка за ложкой, зачерпывал и втягивал в себя мексиканский суп альбондигас[79]. Пару раз Мари весело заговаривала с ним на тему настенных фресок, но он лишь хмуро смотрел на нее и продолжал втягивать суп. Пакет с разбитыми черепами лежал рядом на столе.

– Сеньора…

Коричневая рука убрала со стола суповые тарелки. Вместо этого появилась большое блюдо с энчиладами[80].

Мари подняла взгляд.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

Видимо, карильским близнецам на роду написано постоянно ввязываться в авантюры и вертеться в клубке ...
«Открытая дверь» – это философский роман, в котором затрагиваются важные темы любви и прощения. Вера...
Иногда пути людей странным образом счастливо пересекаются. Или расходятся – горько и трагично. Они ж...
Продолжение культовой интеллектуальной загадки «Токийский Зодиак». Уникальная головоломка о дереве –...
«Как там наша дочь?»Я читаю это сообщение и не понимаю, как Дэн узнал, что я беременна. И почему уве...
– Эти фотографии все увидят, – сказал Кирилл. – Ты проснёшься завтра звездой, особенно, среди парней...