Королева красоты Иерусалима Ишай-Леви Сарит
Испуганные дети перестали есть, сестра и зять растерянно смотрели, как краска постепенно заливает его лицо, и только мать продолжала хлебать суп, втягивая его с громким хлюпаньем, словно все происходящее ее не касалось. Он почувствовал, что вот-вот взорвется, стукнул кулаком по столу и закричал не своим голосом:
– Ты? Ты не разговариваешь с Розой? Ты ее не выносишь? А я? Я с ней разговариваю? Я ее выношу? Если бы не ты, Розы не было бы сейчас в нашем доме. Это ты поторопилась женить меня на этой корове, на этой самой безобразной и несуразной из всех девушек во всем Иерусалиме. Это ты превратила мою жизнь в ад! А я согласился принять наказание, которое послал мне Всевышний и принесла мне ты, я согласился жениться на женщине, к которой не чувствую совсем ничего. С которой ложился в постель не больше трех раз за те три года, что на ней женат, – и то лишь для того, чтобы у тебя родились внуки. Которая интересует меня не больше, чем прошлогодний снег. С которой мне не о чем говорить. И после этого ты с ней не разговариваешь?!
Клара поспешно вывела детей из комнаты, а вернувшись, пересела с мужем на диван. Они не верили своим ушам: Габриэль посмел повысить голос на Меркаду.
Меркада продолжала безмятежно есть свой суп.
– Закончил?
– Нет, не закончил. Ты разрушила мою жизнь, а теперь еще и жалуешься?
Она наконец перестала есть и поднялась, опираясь на палку.
– А теперь послушай меня, строптивый и непослушный сын! Если бы ты не убил своего отца ради ашкеназки, всего этого не случилось бы. Если бы твой отец не умер из-за несчастья, которое ты навлек на семью, ты сегодня был бы женат на женщине из наших, из хорошей и уважаемой семьи, на женщине, которая сделала бы честь нашему дому, а не той, что мыла уборные у англичан! Ты женился бы как царь, а не как нищий. У тебя была не просто свадьба без музыкантов – у тебя была свадьба без невесты. И это не я – это ты навлек на себя это проклятие и эту невесту!
Габриэль глубоко вздохнул, склонился над столом, взглянул матери прямо в глаза и заговорил:
– Ты моя мать, и я всю жизнь почитал тебя, ты всегда была главной женщиной в моей жизни, даже тогда, когда появилась другая женщина, которая была мне дороже жизни, – он не стал упоминать имени Рухл. – Но послушай меня, пожалуйста: ты выбрала для меня невесту, ты женила меня на Розе, и она мать моей дочери, твоей внучки. Она родит мне еще детей, она останется матерью моих детей. Отныне и навеки, до дня моей или ее смерти, я буду заботиться о ее благополучии, о том, чтоб она была сыта и одета. Если она умрет прежде меня, я прочту по ней кадиш, если раньше умру я, она будет моей вдовой, а когда придет ее час, у нее будет место рядом со мной на Масличной горе. Отныне и вовеки она хозяйка в моем доме. Ты будешь жить в ее доме, а не она в твоем. С сегодняшнего дня будет так: Роза – сеньора Эрмоза, супруга Габриэля Эрмоза, мать Луны Эрмоза и невестка Меркады Эрмоза. И ты будешь почитать ее как царицу, будешь обращаться с ней как свекровь с невесткой, а я буду обращаться с ней как муж с женой.
Меркада не двигалась с места. Клара и ее муж словно приклеились к дивану. Габриэль набрал в грудь воздуха, помедлил минуту и тихим, но не допускающим возражений голосом велел матери:
– А теперь встань, пожалуйста, и собери свои вещи – ты сейчас пойдешь со мной домой, к Розе.
Несколько дней спустя, когда Роза вышла с Луной на свою ежедневную прогулку по рынку Махане-Иегуда, Меркада заперлась в комнате, в которой жили они с Рафаэлем, с большим трудом отодвинула тяжелую двуспальную кровать от стены, отсчитала по семь плиток в полу с каждой стороны и, вынув плитку посредине, достала из тайника груду серебряных и золотых монет, которые годами откладывала на черный день. Она даже не стала пересчитывать деньги, просто сгребла их обеими руками и увязала в головной платок. Потом подошла к шкафу, достала оттуда несколько платьев, платков и шкатулку с драгоценностями. Упаковала все в сумку, поцеловала мезузу и, ни разу не оглянувшись, вышла из дому и направилась к автостанции на улице Яффо. Заплатила водителю за проезд и поехала к Аллегре в Тель-Авив.
Когда Габриэль вернулся домой с рынка и зашел к матери в комнату, он увидел сдвинутую с места кровать и вынутую плитку. В дыре под полом не осталось ничего. Ни слова не говоря, он вернул плитку на место, придвинул кровать к стене, вышел из комнаты и больше никогда в нее не входил.
Габриэлю было невмоготу оставаться в доме, в котором умер отец и который покинула мать. Но сердце не позволяло ему бросить дом, где он родился, где родились его братья и сестры. Если бы у него достало мужества, он подыскал бы себе и своей семье жилье как можно дальше от Охель-Моше. Если бы он только мог, он бросил бы все, оставил бы лавку на рынке Махане-Иегуда и начал жизнь с чистого листа. Но на его плечах лежало бремя ответственности, и он был тверд в своем намерении достойно содержать жену и дочь.
Всегда харизматичный и жизнерадостный, Габриэль сделался тихим и печальным. Вызвать у него улыбку удавалось только Луне. Когда младенец, который родился после нее, умер через несколько дней, он и плакать был не в состоянии, ни слезинки не проронил. И был рад, что Роза ведет себя точно так же. Они похоронили ребенка и вернулись к повседневной жизни.
Раз в несколько месяцев он ездил в Тель-Авив, чтобы навестить мать, но она по-прежнему была ожесточена и держалась с ним как чужая.
– Послушай, Габриэль, зачем ты себя утруждаешь? – спрашивала его Аллегра. – Пусть меня бог простит, это моя мать, но я такой матери и врагам своим не пожелаю.
Он только пожимал плечами. Несмотря на враждебное и оскорбительное отношение Меркады, он продолжал приезжать к ней в Тель-Авив.
В один из его приездов муж Аллегры, Элиэзер, предложил ему открыть лавку деликатесов в Тель-Авиве.
– Есть хорошее местечко на улице Шабази, напротив школы «Альянс». Как думаешь, может, откроем здесь еще одну лавку?
Габриэль взвесил это предложение. Что ж, пусть Леон и Лейто продолжают работать в лавке в Иерусалиме, а он с женой и дочкой переедет в Тель-Авив. Может быть, так – надеялся он – удастся смягчить мамино сердце.
Семья перебралась в Тель-Авив и поселилась в маленьком домике на улице Ха-Яркон, откуда до Шабази было рукой подать. Лавка, которую они открыли, очень скоро из деликатесной превратилась в бакалейную. Вместо деликатесов там продавались самые простые товары первой необходимости. Жители улицы Шабази не могли позволить себе покупать деликатесы.
Завоевать расположение матери Габриэлю тоже не удалось. За все время, что он жил в Тель-Авиве с женой и дочерью, она не перешагнула порога их дома ни разу, хотя он постоянно приходил домой к сестре и приводил с собой хорошенькую дочурку. Но, по крайней мере, хоть на нее Меркада не злилась, она даже играла с ней и угощала сластями.
Роза ненавидела каждую минуту, проведенную в Тель-Авиве, и мечтала вернуться в Иерусалим. Как-то она даже осмелилась сказать своей золовке Аллегре:
– Мне так не хватает иерусалимского воздуха! Я не могу дышать воздухом Тель-Авива, тут только пыль, да пески, да верблюды, нету мочи. Я так скучаю по Иерусалиму, по рынку Махане-Иегуда, по своим соседкам в Охель-Моше. А еще море… Пугает меня это море: в него можно войти, а обратно, не про нас будь сказано, уже не выйти.
В отличие от Розы, Габриэль любил этот белый город, окруженный песками. И хотя лавка на улице Шабази не приносила дохода, на который он рассчитывал, он не готов был так легко сдаться и продолжал бороться. Буду держать лавку, пока она не начнет процветать, решил он.
Чтобы выжить, пришлось уволить единственного работника, и теперь Габриэль был вынужден сам ездить каждый день на велосипеде из Неве-Цедек в Яффо – закупать у арабов продукты. Это ущемляло его достоинство и стало последней каплей, переполнившей чашу. При первой же возможности он продал свою долю Элиэзеру и уже был готов вернуться с семьей в Иерусалим. Но именно тогда в Эрец-Исраэль вернулся Нисим, брат Розы, бежавший в Америку во времена турецкого мандата, и сделал Габриэлю очень соблазнительное предложение. – Самое успешное дело в Нью-Йорке сейчас – это салоны чистки обуви, – сказал он Габриэлю. – Арендуем большой магазин, наймем нескольких чистильщиков, и пусть чистят туфли джентльменам.
Габриэль тоже был джентльменом и щеголем, он любил сверкающие как зеркало ботинки, и такая идея привела его в восторг. Роза не разделяла энтузиазма брата и мужа, но не смела встревать. И Габриэль решил остаться пока в Тель-Авиве. Они с зятем сняли большой магазин на улице Нахалат-Биньямин, посадили там десять чистильщиков обуви и стали ждать первых клиентов. Однако уже через неделю стало ясно, что затея провалилась. В отличие от Нью-Йорка, в Тель-Авиве не нашлось достаточно клиентов, готовых заплатить за чистку обуви такую высокую цену – вдвое больше, чем брали уличные чистильщики. Даже большой потолочный вентилятор, призванный хоть немного охладить пылающий жар тель-авивского лета, не привлек клиентов, и месяц спустя салон чистки обуви закрылся. Габриэль потерял на этом много денег, а его зять чудом спасся от банкротства и вернулся в Америку.
Усталый, подавленный и разоренный, Габриэль с женой и дочерью вернулся в Иерусалим, в свой дом в Охель-Моше, который стоял пустой и дожидался их возвращения, – и там обнаружил, что «Рафаэль Эрмоза и сыновья. Деликатесы» уже не преуспевающее заведение, что лавка находится на грани банкротства. С болью в сердце Габриэль уволил Леона и выгнал Лейто, который оказался никудышным бухгалтером. Вдобавок он, как шептались досужие сплетники, обкрадывал Габриэля без зазрения совести.
Габриэль снова встал за прилавок и попытался вернуть лавку в прежнее состояние. Но хорошие времена, похоже, миновали. Доходы были мизерными, лавка зачастую пустовала – ни покупателей, ни товара: если касса пуста, не на что его купить.
И тут случилось чудо, вернувшее лавке ее былую славу, и она снова стала процветать. Британские солдаты, размещенные в иерусалимских военных лагерях, обнаружили «Рафаэль Эрмоза и сыновья. Деликатесы» и стали покупать там разные сорта чая (в основном английского, который напоминал им о доме) и сухое молоко со вкусом сливок в коробках. Роза, научившаяся готовить в английских домах, где убирала, стала делать запеканки, напоминавшие британским солдатам материнскую стряпню; особенно любили они пирог, начиненный почками и требухой. Еще Роза жарила для них рыбу. Они просили у Габриэля фиш энд чипс, но жарить картошку он отказывался и вообще недолюбливал англичан. Впрочем, любовь любовью, а бизнес есть бизнес, так что благодаря «проклятым англичанам» положение улучшилось, и Габриэль мог быть доволен.
Луна играла во дворе в куклы. Две из них Габриэль привез из своей последней поездки в Бейрут. Уезжая по делам в Ливан или в Сирию, он всегда возвращался нагруженный подарками для своей любимицы – маленькой Луны. И только изредка он привозил подарок Розе. Он ни по кому не тосковал вдали от дома, да и по лавке не скучал. Но когда он думал о Луне, его сердце начинало биться чаще. Как он скучал по своей малышке, по ее кудряшкам, по ее зеленым глазам, слегка раскосым, как у китаянки, по ее вздернутому носику, белоснежной коже и заливистому смеху! Как ему хотелось прижать ее к себе, обнять – но осторожно, чтобы, не дай бог, не повредить ее косточки от избытка любви. Луна, его девочка, его любовь, вернувшая ему жизнь после того, как он уже от жизни отказался…
«Боника, баста», – щебетала девочка, подражая матери, когда та на нее сердилась. Она сидела на низенькой лежанке с куклой в руках, кормила ее, тыча ложкой в глаза вместо рта, потом вынимала из коляски другую куклу, лепетала ей ласковые и нежные слова – такие, как шептал ей отец на ухо; слова, которых она никогда не слышала от матери.
– Нет у меня уже сил, – жаловалась Роза соседке Тамар. – Эта малявка готова болтать со своей куклой часами, лопочет и лопочет, рот не закрывается, зову ее в дом – не слышит. Что мне делать с этой девчонкой? Она никогда меня не слушается!
– Ну что ты хочешь от ребенка? – отвечала Тамар. – Скучно бедняжке, пора уже родить ей братика.
И Роза вздыхала. Что она может сказать соседке? Что с тех пор, как два года назад умер ребенок, который родился после Луны, Габриэль не ложился с ней в постель ни разу? И что они спят в разных углах комнаты?
Как сказать Тамар, что муж и не смотрит в ее сторону? Что он ее в упор не видит? Что единственное существо, которое его интересует, это Луна, а она, как назло, все делает точь-в-точь как отец: она тоже не видит Розу, не слышит ее, не разговаривает с ней. Только с отцом она смеется, только отца целует, а ее, Розу, отталкивает. Даже когда Роза, пусть и очень редко, пытается ее обнять, взять на руки, как это делают все матери, – эта девочка уворачивается, выскальзывает у нее из рук.
– Чтоб вы с Габриэлем были здоровы, вы растите девочку как принцессу, – говорит Тамар Розе. – Если не родите ей братика или сестру, вырастет она у вас капризная да балованная.
– Твои слова да богу в уши, – кивает Роза. – Этот ребенок целыми днями только и возится со своими куклами, больше ничего ее не интересует. Одевает, раздевает, кормит – и так часами. Мать ее зовет – она притворяется глухой. А вот стоит отцу одной ногой ступить во двор – сразу бросает кукол, бежит навстречу, бросается на шею: «Папа, папа!» – и хохочет до упаду.
– Зато смех ее слышат, наверное, аж в Мусорном квартале, – смеется Тамар.
А я? Кто слышит мой смех? – думает Роза, но не открывает соседке своих тайн.
Когда она в последний раз смеялась? А когда Габриэль последний раз смотрел на нее? Берет Луну на руки, входит с ней в дом, сидит с ней играет. Роза говорит ему: «Мой руки, маридо, еда на столе». А он: «Я сейчас занят дочкой, еда может подождать». А когда он перестанет играть с дочерью, и смеяться с ней, и залезать с ней под стол, как будто он сам ребенок, ужин уже остынет, и ей придется снова разжигать керосинку и начинать все сначала. Сегодня она сварила авас кон ароз и немного софрито, но Габриэль сначала усадит дочь на колени и, прежде чем сам начнет есть, покормит ее. Луна нарочно закрывает рот, затыкает его своим маленьким кулачком, а он зачерпывает еду ложкой, описывает ею большой круг и гудит: «Ту-ту-у, а где поезд?» Кто бы поверил? Взрослый мужчина, серьезный человек, а строит из себя дурачка перед ребенком. А когда Луна открывает рот и ему удается втолкнуть туда рис с фасолью, он доволен, словно нашел клад. И только после того как Луна поест – несколько ложек всего, она малоежка, фляка[46], – у него находится время поесть самому. «Роза, еда остыла», – жалуется он. «Конечно, остыла, как же ей не остыть, если ты возишься со своей дочерью, когда еда уже на столе», – бормочет она себе под нос, но ему не говорит ничего.
Странный он все-таки, Габриэль. Обычно мужчина, как только войдет в дом, хочет, чтобы на столе уже была еда. А Габриэль сразу же бросается к дочери. Ну а она, что остается ей? Иногда так хочется швырнуть тарелку ему в физиономию, выйти из этой двери и больше не возвращаться! Но куда она пойдет? Снова мыть уборные у англичан? И Роза берет тарелку, выкладывает еду обратно в кастрюлю и снова зажигает керосинку.
Но пока еда греется, Габриэль уже встал из-за стола и идет укладывать дочку спать. Раздевает ее, надевает на нее ночную рубашку, берет гребень и расчесывает ее кудряшки, перевязывает их ленточкой. И все это время Роза слышит, как они смеются и болтают. А она? Кто слышит ее?
Роза садится на подоконник, смотрит в окно на оливковое дерево во дворе. Сидит как истукан и чувствует себя ненужным предметом. Она слышит, как Габриэль укрывает Луну одеялом, как они вдвоем затягивают песню, которую поют каждый вечер перед сном: «Детрас де ла монтанья, уно, дос, трес…»[47] Детский голосок Луны сливается с теплым голосом Габриэля. Сначала они поют громко, потом тише, а под конец шепчут. Потом начинаются поцелуи – в лобик, в носик, в щечки… Наконец, слава богу, худышка засыпает. Габриэль подтыкает ей одеяло, целует в последний раз в лоб и идет в комнату, на свою половину, раздевается и ложится в постель. Не проходит и пяти минут, как она уже слышит его похрапывание. Хороший сон у Габриэля, чтоб он был здоров, уже спит без задних ног. Вот так и засыпает, не поев, начисто забыв про ужин, который она ему приготовила.
А Роза сидит на подоконнике, смотрит на оливковое дерево и спрашивает себя: ну почему мой муж меня не любит? И не только что не любит – не замечает меня. Правда, он щедр и великодушен, старается ничем не задевать меня на людях и даже хвалит перед другими, но, когда мы остаемся одни, он мне и слова не скажет.
А ведь она так надеялась, когда Меркада уехала жить к Аллегре в Тель-Авив, что теперь им будет лучше вдвоем, без старой карги, без ее взглядов, без ее ядовитых замечаний. Но старая карга, отравлявшая ей жизнь, хотя бы проявляла к ней какой-то интерес, а сейчас – вообще ничего, тихо как в могиле.
Но в эту ночь было не так, как всегда. Габриэль замешкался. Он, правда, уже ушел на свою половину, но еще не разделся. Стоял у своей кровати, словно колебался, и вдруг спросил ее:
– Ты скоро собираешься ложиться?
– Скоро, – ответила она. – Только вымою посуду и лягу.
– Оставь посуду на утро, – сказал он. – Ложись в постель.
Роза удивилась. С каких это пор Габриэля интересует, когда она ложится спать? И с каких пор она ложится раньше него? Обычно она ждала, пока раздастся его тяжелое дыхание и похрапывание, и только тогда раздевалась и ложилась. А сейчас он хочет, чтобы она легла раньше него. И как это, милостивый боже, она разденется при свете, когда он еще не спит? Как она снимет платье и наденет ночную сорочку на глазах у мужа?
И хоть она ничего не сказала, но он как будто услышал ее и погасил свет. Роза торопливо разделась, руки у нее путались в рукавах, пуговицы на платье никак не хотели расстегиваться. Габриэль стоял к ней спиной, но ей казалось, что у него глаза на спине, она застыдилась и прикрыла тело руками. Наконец ей удалось снять платье, надеть ночную сорочку и лечь под одеяло. Она закрыла глаза и помолилась перед сном.
Ей показалось – или она действительно чувствует его дыхание на своем лице? Она открывает глаза и не верит: глаза Габриэля у ее глаз, его нос касается ее носа, его губы приближаются к ее губам. Его рука шарит в темноте, задирает сорочку до бедер, он нежно гладит ее живот, осторожно снимает с нее белье.
Сердце у нее дико колотится, она чувствует, как вскипает кровь, ей хочется прижать его тело к своему. Сколько раз она молилась об этой минуте, о том, чтобы Габриэль пришел к ней в постель, но сейчас она парализована страхом и не в состоянии пошевельнуться. Габриэль осторожно пытается раздвинуть ее крепко сжатые ноги, но они словно склеились и отказываются разделиться. Он пытается снова. Он очень деликатный человек, ее муж, никогда не повышает голоса, никогда не сердится, никогда не применяет силу. А ей хотелось бы, чтобы он рассердился, закричал, чтобы взял силой, чтобы почувствовал что-нибудь! Но он ничего не чувствует, он только делает то, что положено: заботится о ее потребностях, о пропитании и вот, наконец, слава богу, о ее женской доле.
Габриэль осторожно переворачивает ее на бок, прижимается к ее спине и пытается войти сзади, как собаки во дворе. Он пытается войти в нее, но у него не получается. Он ничего не говорит, только крепко прижимает ее к себе, одна рука у нее на животе, вторая пытается снова. Роза суха как пустыня; так много времени прошло с тех пор, как он в последний раз приходил к ней в постель, что она совсем высохла. Ей больно, ужасно больно, но она кусает губы и не издает ни звука. Третья попытка тоже не удается. Она пугается, что он прекратит попытки и уйдет на свою кровать. Нет, она должна спать с ним! Она обязана жить с ним супружеской жизнью! Это ее единственная возможность удержать его, чтобы он не бросил ее, не променял на другую, не вышвырнул ее на улицу. Господи, только бы он не устал и не ушел на свою кровать, не оставил бы ее вот так…
Роза не знает, кто эта женщина, которая сейчас поворачивается к Габриэлю и говорит ему: лучше вот так, ложится на спину, раздвинув ноги, берет его член руками и вводит его себе между ног, Он гладкий на ощупь, но твердый и устойчивый, она держит его так, чтобы он не выскользнул из рук, не съежился, вводит его глубоко-глубоко в себя и выгибает спину. Габриэль крепко держит ее за плечи, она чувствует, как напряглись его мускулы, он входит в нее глубоко, еще глубже. Еще чуть-чуть – и он переломает ей все кости. Она зажмуривается и кусает губы, сдерживается, чтобы не закричать, чтобы он не понял, что причиняет ей боль, и не вышел бы. И он входит в нее снова, и снова, и снова, пока наконец не издает сдавленный крик и падает на нее словно в обмороке.
Он тяжелый, Роза с трудом дышит под ним, все внутри жжет как огнем, но она улыбается: наконец-то она с мужем, наконец-то, спустя два года, они делают то, что ее соседки делают со своими мужьями каждую ночь. Наконец-то она тоже сможет жаловаться на своего трончо[48], который не дает ей спать по ночам, как жалуются соседки, когда встречаются под деревом у колодца во дворе.
Не проходит и пяти минут, как Габриэль уже похрапывает. Роза осторожно пытается выбраться из-под распростертого на ней тела, это его будит, он встает с постели, даже не взглянув на нее, и уходит на свою кровать в другом конце комнаты.
Через девять месяцев после этой ночи родилась Рахелика.
Когда муж сказал Розе, что новорожденная будет названа в честь ее матери Рахели, мир ее праху, не было никого счастливей ее. Она не спросила, а он не объяснил, как получилось, что и вторую дочь он не назвал в честь Меркады. Она благодарила Всевышнего за то, что он наградил ее здоровой дочерью, а мужа – за то, что он оказал честь ее покойной матери.
А Габриэль был просто не в состоянии дать девочке имя своей матери. Когда он навещал мать в Тель-Авиве, она ни разу не спросила его, как поживает Луна, и тем более – как себя чувствует беременная Роза. С чего бы давать ее имя дочери? Даже когда он специально отправил своего брата Мацлиаха в Тель-Авив, чтобы сообщить Меркаде, что у него родилась вторая дочь, она не соизволила сесть в автобус и приехать в Иерусалим, чтобы своими глазами увидеть новую внучку.
Его сестра Аллегра приехала, зять Элиэзер приехал, его брат, все родственники, даже самые дальние, приехали тоже. А мать даже не передала через Аллегру поздравления с новорожденной.
– Ах, – вздохнула Аллегра, – не жди ничего от нашей матери, она женщина немолодая и упрямая, пусть у тебя сердце не болит из-за ее глупости.
– Если так, – сказал он сестре, – я упрям не меньше.
И в эту минуту он решил назвать свою вторую дочь Рахелью в честь покойной матери Розы.
Три года исполнилось Луне, когда родилась ее сестра, и, на удивление, она с первой же минуты привязалась к ней всей душой. Все страхи Розы, что избалованная девочка не захочет делить любовь отца с новым ребенком, улетучились при виде любви, которую Луна расточала малышке.
– Ну ты видела эту фляку? – говорила она соседке Тамар. – Видела, как она любит сестру?
– Да, прямо конец света, – смеялась Тамар. – Кто бы поверил? Она ведь любит только себя.
– И еще своего папочку, чтоб он был здоров, – добавляла Роза и поглядывала на дочь, качавшую колыбельку Рахелики и напевавшую ей детские песенки.
А Габриэль теперь был счастливым отцом двух дочерей, он делил свою любовь между ними поровну, хотя все равно – так чувствовала Роза – питал бльшую слабость к фляке. Возвращаясь из лавки, он спешил к дочерям; он поднимал одной рукой Луну, а второй гладил малышку.
– Рахелика не то что Луна: легкий ребенок – ест и спит, – говорила Роза. – От нее и писка не услышишь, не сравнить с флякой: та плакала целый день, а голос у нее – как будто котенок мяучит, ни днем ни ночью не было покоя, и все время хотела на руки. А Рахелика только глаза откроет – я ей сразу тетас[49] в рот, и сосет, пока снова не уснет. Эта девочка – чистое золото.
И Тамар кивала, соглашаясь с каждым словом. Она была самой ближней соседкой и хорошо помнила, как бесконечно плакала Луна и как Габриэль расхаживал с ней на руках по двору ночами напролет. Они оба не давали спать соседям. «Дио мио, – шептала Тамар на ухо мужу, – этот ребенок сведет всех нас с ума». А теперь – маленькая Рахелика, тихая, ее и не слышно, слава богу, ну и хорошо, Роза тоже заслуживает немного радости.
В то время как Луна чертами лица напоминала Габриэля и унаследовала от него зеленые раскосые глаза и ямочки на щеках, Рахелика была копией матери. Как и у Розы, у нее было широкое лицо, приплюснутый нос и маленькие карие глаза. Даже телосложение у нее было Розино – крепкое и крупное для ее возраста.
Луне было уже четыре года, когда Рахелика начала бегать за ней по двору. Поднималась, падала, снова вставала, и так без конца, и двор наполнялся детским ликованием, заливистым смехом Луны и забавным щебетом Рахелики, которая уже начала говорить первые слова.
– И какое же первое слово она сказала? – рассказывала Роза соседке Тамар. – Нуна! Еще не говорит «мама» и «папа», но уже говорит «Нуна». Вот как она любит свою сестричку Луну.
Теперь Роза стала спокойней. У нее было уже два доказательства того, что Габриэль приходит к ней по ночам. Правда, у ее соседок было по четверо, пятеро, шестеро здоровых ребятишек, помимо тех, что умерли в младенчестве или при родах. Но и она благодарит Бога за двух своих дочек, пусть будут здоровы. Фляка стоит десятерых, столько сил нужно на эту девочку. Она то тут, то там, не посидит спокойно ни минутки, то она во дворе, то в доме, то в кухне, то в комнате, то на кровати, то под столом…
– Баста! Ты уже сделала мне дырку в голове! – кричит Роза, но Луна как не слышит, для нее мать – пустое место. Только если Габриэль говорит ей – не кричит, просто говорит: «Баста, керида», – только тогда она немного успокаивается, но потом начинает снова. – Прямо не знаю, откуда у меня такая дочь.
– Ну хорошо, на кого она похожа? – спрашивает Тамар.
– На чертика из коробочки, – отвечает Роза. – Поверишь ли, везина[50], если бы ее не положили рядом со мной, когда она родилась, я, наверное, подумала бы, что мне ее подменили в «Мисгав-Ладах».
– Поди знай, – смеется Тамар. – Может, и подменили – на ашкеназку похожа.
– Нет уж, погляди на ее глаза – точно как у ее отца, погляди на ее рыжие волосы – точно как у ее отца. Так что девочка эта – моя плоть и кровь, да только… не знаю, как сказать, пусть меня бог простит, но она будто случайно попала ко мне в дом, как будто не моя.
– Тьфу, замолчи! – шикает Тамар на Розу. – Боже тебя упаси такие слова говорить! Да, от Луны много неприятностей, но ведь она еще ребенок, подожди, пока она подрастет, она изменится, успокоится. Пасьенсия, керида Роза, пасьенсия! Терпела же ты, пока не закончилась война и проклятые турки не убрались из страны, так найди терпение и для девочки. Так уж оно с детьми – не всегда они выходят такими, как нам хочется.
Роза понимала: Тамар права. Нужно терпение, много терпения. И все же она не могла ужиться с девочкой с той минуты, когда та родилась, а девочка не уживалась с ней – видно, чувствовала, что в сердце у матери нет для нее места. После того как умер маленький Рафаэль, Розино сердце закрылось и больше не открывалось. Как она боялась оставаться с Луной вдвоем, когда та родилсь! Боялась, что девочка тоже умрет еще до того, как ей исполнится месяц. Луна, как и маленький Рафаэль, плакала без конца, и, что бы Роза ни делала, плач не прекращался. Малышка кричала и кричала так, что Розе иногда хотелось закричать на нее в ответ. Она затыкала уши и молила Бога прекратить этот крик, прежде чем она сойдет с ума.
Габриэль не знал, что каждое утро, когда он уходил в лавку, Розу охватывал смертельный ужас при мысли, что она остается одна с этой девочкой. Она опускала жалюзи и сидела в темноте, ожидая, когда взойдет солнце и она сможет уложить красивую девочку в красивой одежде в красивую коляску. Да что там в красивой – в самой красивой! Но сердце ее было пусто. И когда Роза, вежливо улыбаясь, выслушивала похвалы своей прелестной дочурке, оно тоже было пусто. С болью наблюдала она, как ее муж прямо тает при виде дочки. Когда он смотрел на Луну, с лица его не сходила улыбка.
Ей еще придется гореть в аду за эти мысли, но она не может не ревновать к объятиям и поцелуям, к терпению и вниманию, которые ее муж расточает дочке. Но все это она хранит в тайне. Да и кому сказать? Соседкам? Эти болтуньи целыми днями сплетничают, пересказывают друг дружке всякие истории, как будто они почтовые голуби. Нет, боже упаси, чтоб она хоть слово проронила. Для соседок у них все хорошо, они с Габриэлем – пара голубков. Но ее словно жжет изнутри: муж меня не любит.
Роза никогда не понимала, откуда на нее свалилась такая удача, почему из всех иерусалимских девушек именно ее выбрала Меркада. У нее не было отца, у которого нужно было просить ее руки, у нее не было семьи, с которой нужно было считаться, – только она и ее брат Эфраим, еще ребенок. Рахамима убили турки, будь они прокляты, Нисим убежал в Америку, как сквозь землю провалился. Поначалу она радовалась счастливой судьбе и довольствовалась тем, что есть, но что же делать с сердцем, ему ведь не прикажешь! В ее планы вовсе не входило влюбляться в Габриэля, ей нужна была крыша над головой, пища и семья. Она и не думала о любви, но вот теперь она любит мужа и завидует дочери, потому что тот ее любит, завидует собственной плоти и крови! Боже праведный, что это за мать, которая завидует собственной дочери?! Вот и не диво, что дочка ненавидит ее и даже не смотрит в ее сторону. Дети чувствуют все, их обмануть невозможно. Счастье, что на свет появилась Рахелика. Теперь, когда у нее есть Рахелика, она наконец чувствует, что они с Габриэлем семья.
Когда она сказала Габриэлю, что ждет ребенка, он очень обрадовался.
– Дай бог, чтобы родился сын, – сказала она.
– Сын, дочь, кто бы ни появился – всяко радость, – откликнулся он.
И так и вышло: он не был разочарован, когда родилась еще одна дочь. Он лучший из мужчин, ее муж, а менч[51], как говорят ашкеназы. Дай-то бог, чтобы случилось чудо, и он полюбил ее.
Как только Рахелика стала вставать на ножки и ходить, Роза забеременела снова. В этот раз он снова пришел к ней неожиданно. И так же, как в ту ночь, когда была зачата Рахелика, Роза помогла ему войти в нее, и так же, как в ту ночь, она зачала.
Прямо как корова, думала она. Каждый раз, когда она спит с мужем, сразу же беременеет. Если бы это случалось чаще, она родила бы ему двенадцать детей, тьфу-тьфу-тьфу.
Как она молилась в этот раз, чтобы не забеременеть, чтобы Габриэль вновь и вновь пытался, приходил к ней еще и еще, и может быть, может быть, если его тело будет ближе к ее телу, то и сердце его тоже станет ближе к ее сердцу. Никто никогда не учил ее, каков путь мужчины к женщине, каковы пути любви. В самом ли деле то, что делает с ней Габриэль, это и есть заниматься любовью? Разве мужья не прикасаются губами к телу жены, когда они вместе? Не целуют ее так, как показывают в кино? Розу никогда не целовали, и она никогда никого не целовала – и никогда не жаловалась.
Ну а после того как родилась Бекки, Габриэль к ней больше не приходил.
Три дочери росли, хорошели и радовали Габриэля. Он покупал для них самую красивую одежду в самых дорогих магазинах Иерусалима и Тель-Авива, возвращался, нагруженный тяжелыми чемоданами, из Бейрута. Когда хвалили его дочек, он раздувался от гордости. Утром в субботу Роза шла с девочками в синагогу «Маген Цион» в их квартале. Когда они приходили, Габриэль посреди любой молитвы поднимал глаза к эзрат-нашим[52], улыбался и махал им рукой. Женщины в эзрат-нашим восхищались тем, как Розин муж любит свою семью, но она-то знала: не ей предназначаются эти улыбки. После молитвы Роза с девочками ждали Габриэля во дворе синагоги, и они все вместе возвращались домой. Габриэль одновременно поднимал Луну и Рахелику сильными руками, а Роза везла коляску с маленькой Бекки. Какая красивая семья, судачили соседки, повезло же Розе, вот бы моей дочке такого мужа, как Габриэль… Они думают, что ей повезло выйти замуж за Габриэля, они думают, что у нее идеальная семейная жизнь, – ну и пусть думают, пусть лопнут от зависти, лишь бы не сглазили.
Время идет, и вот уже слух о трех удачных дочерях распространился в Охель-Моше, в Мазкерет-Моше, в Зихрон-Яаков и на рынке Махане-Иегуда: старшая, Луна, – королева красоты, вторая, Рахелика, умна, как ее отец, а у третьей, Бекки, золотое сердце, готова все отдать. Угости ее конфеткой – от себя оторвет и отдаст сестрам.
Меркада, каждый из детей которой назвал свою первую дочь в ее честь, кроме ее первенца, ни словом не обмолвилась о том, что он единственный не проявил к ней уважения. И только перед сном, в постели, она вела свою ежедневную беседу с Рафаэлем:
– Он наказывает меня, твой сын. Когда он приезжает в Тель-Авив навестить меня, то кроме «здрасте» и «до свиданья» не говорит мне ни слова. Приезжает, сидит на балконе со своей сестрой, смотрит на бульвар и уезжает. А если и говорит, никогда не смотрит мне в глаза. По правде, керидо, я тоже не смотрю ему в глаза. Я старая женщина, Рафаэль, у меня больше нет сил воевать, но в глубине души я не могу простить ему, что из-за него ты ушел от меня. С тех пор как ты ушел, нет у меня жизни, я просто сижу здесь и жду, пока окажусь с тобой. Я скучаю по тебе, я скучаю по Иерусалиму, по детям и внукам, которые остались там, по жизни, которая у нас была, пока Габриэль и его ашкеназская шлюха ее не разрушили. Я в Тель-Авиве, но сердце мое в Иерусалиме, я хочу обратно к себе домой, в Охель-Моше, не люблю я Тель-Авив и белый дом Аллегры, эти двадцать пять ступенек: представляешь, на двадцать пять ступенек нужно подняться, чтобы дойти до двери. Не люблю людей здесь, в Тель-Авиве. Все новенькие, только-только приехали из Европы. А если и есть кто из наших, так они тоже стали ашкеназами. Не люблю здешних девушек, нет у них стыда, ходят по улицам голые. Не люблю ходить на море, там полно англичан крутится, гуляют по променаду с еврейскими девушками. Только бульвар я люблю. Сижу на скамейке, кормлю голубей, вспоминаю, как сидела под деревом с соседками в нашем дворе в Охель-Моше. Поверишь ли, Рафаэль, все, что я теперь делаю, – это кормлю голубей. Нет больше ливьянос, нет пожертвований, нет паломничества в дом Меркады за советами. Сижу целый день на скамейке и кормлю голубей – вот что стало со мною. Так как я прощу это твоему сыну? Как я прощу, что он разрушил нашу жизнь и отнял у нас тебя, керидо мио? Что сердце мое разрывается от тоски по тебе? А теперь он назвал свою вторую дочь именем матери этой коровы. Ну и пусть.
Иногда мелькает у меня мысль: может, пришло время для прощения и примирения? Но гордость не позволяет. И сердце тоже не позволяет – оно все болит, болит с того дня, как ты ушел. А твой сын… Я не прогоню его, не скажу, чтобы перестал приезжать в Тель-Авив, но и доброго слова он от меня не услышит. Только дочке его, проказнице, той, что он назвал в честь луны, удается вызвать у меня улыбку. Когда они приезжали летом, я спустилась с малышкой на бульвар, и мы вместе кормили голубей, и она вдруг забралась ко мне на колени, крепко обняла меня, и ее запах напомнил мне запах Габриэля, когда он был маленьким, и сердце у меня растаяло. И тогда я подняла голову и увидела Габриэля, он стоял на балконе и смотрел на нас, и взгляд его был грустным, и я знала, что сердце у него болит так же, как и у меня. Так пусть будет здоров, пусть называет свою вторую дочь именем матери сироты из Шама, я могу с этим жить.
Когда Меркада узнала, что третью дочь Габриэль решил назвать Ривкой в ее честь, она испустила глубокий вздох. Сделанного не воротишь, подумала она, но теперь, когда родилась маленькая Ривка, пришло время сложить оружие. Отныне и до последнего своего дня, решила она, я принимаю своего сына и его семью; когда они приедут меня навестить, я встречу их приветливо, я буду добра к своей толстухе-невестке, я полюблю красивых дочек своего сына, девочки не виноваты. В тот день, когда ей сообщили о рождении маленькой Ривки, она решилась на поступок: приехать в Иерусалим, навестить сына и его семью. Сколько лет не была она в своем городе, в своем квартале, в своем доме!
Но когда пришел день, и настал час, и дочь уже собиралась везти ее на автобусную станцию, чтобы ехать в Иерусалим, Меркада сказала ей:
– Забудь об этом, я никуда не поеду.
– Но почему, мама? Габриэль уже ждет нас на автостанции на улице Яффо, и Роза уже приготовила дом к твоему приезду, и вся семья придет, чтобы повидаться с тобой, и все твои соседки, и кузины, и все, кого ты любишь в Иерусалиме, придут.
– Баста! – отрезала Меркада. – Не морочь мне голову. Не поеду – и точка.
– Но почему, мамочка? Разве не пришло время помириться – теперь, когда родилась девочка, которую Габриэль назвал твоим именем? Ты что, не понимаешь – это же знак, что он тоже хочет прекратить эту ссору!
– Пусть прекращает, что хочет, – буркнула Меркада. – Я не поеду.
Ничто не могло убедить старую упрямицу изменить свое решение. Она осталась в Тель-Авиве.
Аллегра отправилась в Иерусалим одна. Габриэль с Розой и тремя дочками уже ждали на автобусной станции. Девочки были одеты в нарядные платья, на них были шелковые чулочки и шапочки с помпонами, их туфельки сверкали. Малышка, лежавшая в коляске, была прекрасна как ангел: лицо светлое и ясное, а когда она открыла глаза, Аллегра ахнула – это были глаза ее матери. Девочка как две капли воды походила на свою бабушку – ту, что не захотела приехать в Иерусалим и увидеть ее, ту, что не сумела найти в своем сердце прощение, ту, что из-за гордости превратилась в сморщенную каргу. Аллегра кипела от негодования – день ото дня старуха становилась все более несносной, она была всем недовольна и вечно раздражена. Терпеть деспотичную мать в своем дому делалось все труднее.
Ни один мускул не дрогнул в лице Габриэля, когда он увидел, что Аллегра выходит из автобуса одна.
– Габриэль, милый, – сказала ему сестра, – не принимай близко к сердцу. Наша мать упряма как ослица.
Он подхватил на руки Луну и Рахелику и зашагал вверх по Яффо по направлению к Охель-Моше. Роза, совершенно растерянная, осталась на месте с коляской, вопросительно глядя на Аллегру.
– Ступай, ступай за ним, – кивнула Аллегра, – я вернусь в Тель-Авив. Я приехала только сказать, что мама не приедет.
Но прежде чем она успела договорить, Габриэль обернулся:
– Эй, Аллегрита, чего ты ждешь? Пошли домой, Роза приготовила нам королевский ужин. Не станем же мы выбрасывать еду на помойку из-за того, что упрямая старуха решила остаться в Тель-Авиве.
Сердце Аллегры взволнованно забилось, когда они вошли в дом и она увидела роскошный стол, уставленный всяческими яствами, которые Габриэль приготовил к приезду матери. За столом уже сидели все близкие родственники – дети и внуки Меркады, дальние родственники, соседи, друзья и даже мухтар[53], – все пришли, чтобы повидать Меркаду, которую не видели в Иерусалиме много лет.
– Моя мать не приехала, – возвестил Габриэль собравшимся, – она решила, что в Тель-Авиве ей лучше. Но мы будем есть и пить и праздновать рождение Бекки, так что будем здоровы! Лехаим!
Ровно семь дней называл он свою третью дочь Ривкой. С восьмого дня, когда Меркада не приехала в Иерусалим, он стал называть ее Бекки.
Габриэль продолжал навещать мать в Тель-Авиве раз в несколько месяцев и всегда старался привозить с собой жену и дочек. Он ни разу не упомянул о том дне, когда она не приехала в Иерусалим, и она тоже держала рот на замке. Аллегра рассказала ей о роскошном ужине, на который Габриэль пригласил всю семью и всех ее знакомых, и о том, что в его лице не дрогнул ни один мускул, когда она сообщила, что мать не приедет; рассказала, как он заставил умолкнуть тех, кто пытался выяснить, почему Меркада не приехала праздновать рождение внучки, и как он обходил гостей, призывая их есть, пить и веселиться, и как поил их вином. На каждый бокал, налитый гостям, приходился бокал, который он наливал себе, рассказывала Аллегра, и в конце ужина он уже был совершенно пьян, стоял на столе, качаясь как тростник, и пел псалом, а потом зашатался и рухнул прямо в объятия гостей, которые поспешили подхватить его, чтобы он не разбил себе голову.
Меркада выслушала рассказ дочери, но не произнесла ни слова.
Злые ветры дуют в стране, настроение у всех – хуже некуда. Британцы, приходу которых все так радовались, оказались хуже турок.
– Ох уж эти энгличане, чтоб им пусто было! – говорила Роза соседке Тамар. – Смотрят на нас свысока. Для них лучше арабы из Старого города, чем евреи.
– Скупердяи, – презрительно фыркает Габриэль каждый раз, когда речь заходит об англичанах. – Не любят лезть в карман за деньгами.
Еврейские девушки, которые гуляют с англичанами, – главная тема разговоров. Практически в каждом квартале есть такая девушка, позорящая семью. В Охель-Моше ходят слухи, что Матильда Франко встречается с английским офицером. «Специалистка по шпагату, – презрительно говорят о ней. – Тьфу, хороводится с англичанами, будь они прокляты».
Как-то Тамар пошла навестить Викторию Франко и увидела на столе банку кофе и бисквиты из Англии. Виктория поспешно их убрала.
– Но Тамар заметила и рассказала мне, – говорит Роза Габриэлю. – Наверное, этот энгличанин их дочери принес им из кантины на Яффо.
– Чтоб им подавиться своими кофе и бисквитами, – злится Габриэль и прекращает разговор.
Под вечер соседки садятся во дворе выпить чаю с бисквитами. Тамар говорит:
– На месте Виктории Франко я не дала бы Матильде даже нос из дому высунуть.
– А как это сделать, скажи на милость? – спрашивает Роза. – Запереть дома и привязать к кровати?
– Будь прокляты эти гои, забирают себе лучших наших девушек, – гнет свое Тамар.
– А эти девушки позорят народ Израиля, и ради чего? Ради нейлоновых чулок? Ради одеколона? Ради кофе? Не жалко ей родителей? Бедные Виктория и Меир, им из-за нее даже на улице стыдно показаться, – качает головой Роза.
– Говорят, люди из «Лехи» ловят таких девушек и бреют им головы, – сообщает Тамар.
– Ох, хорошо, что мои девчоночки еще маленькие, – вздыхает Роза, – их еще можно держать дома.
– Тьфу, да что ты такое говоришь, Роза! Нет даже одного шанса на миллион, что дочь Габриэля Эрмоза пойдет с англичанином, – ужасается Тамар.
– Боже упаси! Все так, но поди знай, вот Матильда тоже была хорошая девочка, а что с ней стало?
Еврейские девушки, гуляющие с британцами, вызывают у Габриэля сильнейшее отвращение. Потаскухи – вот как он их называет, и Роза впервые слышит, чтобы муж так выражался. Он ругает Матильду мерзавкой и предупреждает Розу:
– Не позволяй ей даже приближаться к девочкам, слышишь? Даже не здоровайся с этой потаскухой.
– Но, Габриэль, как же не здороваться? – пытается возразить Роза. – Мы знаем ее с рождения, Меир и Виктория Франко для нас как родные…
– Извини, Роза, – отвечает он, как обычно, сдержанно, – мы не родились в одной семье, мы просто соседи, но всегда вели себя с ними так, словно они наша родня, а теперь, когда их дочь стала британской подстилкой, мы перестаем быть родней. Все что угодно – слышишь, Роза? – все что угодно я готов простить, но еврейскую девушку, которая гуляет с англичанами, я простить не могу!
В отличие от Габриэля, Роза не испытывает отвращения к девушкам, которые гуляют с англичанами. В отличие от него, Роза может понять, как девушка, у которой семья бедствует, готова на все, чтобы помочь родителям. А у Меира Франко, бедняги, давно нет работы, он сидит дома, и на столе нет хлеба, и вот Матильда приносит им кофе, и бисквиты, и, наверное, другие продукты, а может, даже и деньги. Матильда не виновата, что в кантинах у этих чертовых англичан полно всякого добра, а местным есть нечего. Благодарение богу, у них с Габриэлем положение хорошее, и у девочек есть все самое лучшее. Но она ведь не слепая, разве она не видит, как живут соседи? Иногда у них даже мяса для субботней трапезы нет.
– Как мы радовались, когда пришли энгличане, – говорит она Тамар. – Как мы уже хотели избавиться от турок, думали, энгличане – они из Европы, они культурнее, чем эти животные-турки, но что же делать, если и те и те – дрянь?
– Не скажи, Роза, – возражает Тамар. – Уж на что англичане сукины дети, а все равно сравнить нельзя. Эти гнусные турки со своими черными усищами, как швабра, и детей пугали, и стариков. А как они плетьми всех лупили! Кто им поперек дороги встанет, сразу по голове получал. А как они врывались на сук эль-аттарин в Старом городе и опрокидывали все лотки с овощами и фруктами, просто так, без повода! А эта их Кишле[54]! Кого турки сажали в Кишле, живым оттуда уже не выходил. А если и выходил, то свихнувшимся до самой смерти. Как тот несчастный Нахум Леви: просто так, без причины, схватил его турок и посадил в Кишле, вышел он оттуда месяцев, наверно, через шесть, и с тех пор стал ходить по Гай бен-Хинном[55], под домом своей матери в Ямин-Моше, и спать в пещере. Отрастил себе волосы и бороду до пояса, дети его пугались и называли Абу-Леле, как черта, а мать, когда увидала его таким, умерла с горя. И все это из-за турок, будь они прокляты!
Роза молчит. Она не рассказывала ни Тамар, ни кому другому о той ночи, когда турки постучали в дверь родительского дома (родители, пусть им земля будет пухом, еще были живы). О том, как разбудили ее и маленького Эфраима, как перевернули все вверх дном в их жалкой комнатенке, как избили родителей, которые уже были больны этой проклятой болезнью и не стояли на ногах, как она втолкнула Эфраима под кровать, легла на него и рукой зажала ему рот, чтобы не мог проронить ни звука, – чуть не задушила его, бедняжку. Не рассказывала никому, как турки выволокли во двор отца и стали грозить ему, что, если он не выдаст военным властям своих сыновей, Нисима и Рахамима, они повесят его у Дамасских ворот.
Нисим уже был в Америке, ему удалось уплыть на пароходе из Яффо, а Рахамим прятался каждый раз в другом месте. Он поклялся, что не станет служить в турецкой армии, даже если его повесят. Большая война[56] была в самом разгаре, турки все время похищали еврейских детей и насильно забирали их в армию, ни один из них не вернулся домой живым. Ни одна мать больше не видела своего ребенка после того, как турки его похитили. Рахамим, которому было пятнадцать лет, твердо решил не служить в турецкой армии даже ценой собственной жизни. Слухи о лагерях, которые турки устроили для схваченных ими еврейских дезертиров, достигли Иерусалима. Рассказывали, что один такой лагерь есть возле Хайфы, туда свозят еврейских дезертиров и от восхода солнца морят их непосильным трудом, как при египетском фараоне, – до полного изнеможения. Несчастные дезертиры строят для турок, будь они прокляты, большую железную дорогу и мрут от тяжелой работы, от голода и болезней и, конечно, от побоев.
Роза никому не рассказывала о той ночи. Месяц спустя после того, как турки ворвались в их дом, посреди ночи кто-то постучал в дверь. Родители проснулись, открыли, и тогда раздался крик, разорвавший ночную тишину квартала Шама: мать, которая была уже очень больна, упала без чувств на каменный пол, а она взяла на руки перепуганного Эфраима, пытаясь понять, что происходит.
Под утро, когда солнце начало подниматься из-за гор, они всей семьей, сопровождаемые соседями, пошли тихой процессией от квартала Шама до Дамасских ворот в Старом городе. И на площади перед Дамасскими воротами Роза увидела брата. Она никогда не забудет этой картины: Рахамим висит на столбе, голова упала на грудь, его кудри, которые она так любила, запорошены пылью, красивые глаза закрыты, длинное худое тело безвольно повисло, словно тряпичная кукла. Эта картина впечаталась в ее мозг на веки вечные.
Назавтра в газете была напечатана фотография, и хотя Роза не умела ни читать, ни писать, но она постояла у Яффских ворот, прося милостыню, и за ту мелочь, что бросили ей прохожие, пошла купила газету и вырезала фотографию повешенного Рахамима. До сих пор эта фотография хранится у нее в потайной шкатулке, вместе с маминым медальоном из голубого камня в золотой оправе. Когда-нибудь, когда Рахелика выйдет замуж, она отдаст ей и медальон, и фотографию повешенного Рахамима. Рахелика будет беречь то, что важно и дорого Розе.
Когда-нибудь она, может быть, расскажет о Рахамиме и о той ночи, но не сейчас. Никто об этом не знает, кроме Эфраима, но он же все время пьяный, не помнит даже, как его зовут. Вскоре после того, как повесили Рахамима, умерли родители, один за другим, от проклятой болезни и – так говорило ей сердце – от горя. Не прошло и недели с их похорон, как заявился мухтар и потребовал, чтобы они с Эфраимом ушли из дому. Ей было десять, Эфраиму пять, и идти им было некуда. Роза собрала в узелок немного одежды, взяла брата за руку и пошла в сторону Нового города, понятия не имея, где они проведут эту ночь.
Грязные и оборванные, брели они по улицам, как и множество других беженцев, которые ходили с места на место, ища, где бы переночевать. Как сможет она, десятилетняя девочка, справиться с жизнью, если люди в возрасте, ее покойные отец и мать, не сумели?
Уже настала ночь, когда они пришли в Нахалат-Шива: там жила семья ее дяди, маминого брата. Она постучала, дядина жена открыла и изумленно воззрилась на двоих детей, стоящих в дверном проеме:
– Дио санто, что вы делаете здесь в такой час?
– Мухтар выгнал нас из дому, и нам некуда идти, – ответила Роза.
– И вы пришли сюда? Тут места для моих детей едва хватает, куда я вас дену? На шкаф?
– Кто там? – послышался дядин голос.
– Это я, дядя, – ответила Роза, – и Эфраим. Мухтар выгнал нас, нам негде ночевать.
Дядя подошел к двери.
– Ну что же ты держишь их на улице, впусти их в дом, – велел он жене, которая даже не пыталась скрыть своего недовольства.
Если бы только она могла, захлопнула бы дверь перед самым нашим носом и вышвырнула бы на улицу, как собак, думала Роза.
Пятеро их детей спали вместе на холодном бетонном полу, сбившись в кучу на соломенном матраце. Они не проронили ни звука, увидев своих кузенов, явившихся посреди ночи.
– Будете спать с ними, – распорядился дядя, и в первый раз за этот день Роза вздохнула с облегчением. Правда, два дня спустя они с Эфраимом снова оказались на улице. Жена дяди ни в какую не соглашалась оставить их в доме.
– У нас самих не хватает еды, чтобы накормить детей, как мы прокормим еще два рта? – кричала она.
После бурных ссор и пререканий ее муж сдался, и, хотя был абсолютно нищ, все-таки сунул Розе немного денег, после чего предоставил осиротевшим детям своей сестры идти своей дорогой.
Роза справилась. Конечно же, она справилась. Она всегда умела твердо держаться на ногах. С того дня, как умерли родители, она знала: надеяться можно только на себя и ни на кого другого. До тех пор, пока проклятые турки не ушли из страны, они с Эфраимом жили впроголодь. Она ходила на рынок, подбирала валявшиеся на грязном тротуаре овощи и фрукты, которые оставались, когда торговцы заканчивали работу, и еще просила милостыню, моля, чтобы добрые люди сжалились над ней и ее маленьким братом. А тот всегда сидел рядом с ней и молчал. Эфраим никогда не плакал, не жаловался, этот пятилетний ребенок понимал: даже если он заплачет, никто ему не поможет.
И вдруг в один прекрасный день случилось чудо, и после более чем четырехсотлетнего владычества турки ушли из страны. Роза никогда не забудет запряженных волами повозок, которые двигались по улицам Иерусалима, везя убитых и раненых турецких солдат, не забудет криков раненых, умолявших о помощи. Ей не было их жаль, ни слезинки не пролила она по этим сукиным детям. Дорога, которая вела от улицы Яффо до железнодорожной станции на улице Бейт-Лехем, была запружена повозками, автомобилями и турецкими солдатами, которые в суматохе метались, как крысы в западне, из кожи вон лезли, чтобы забраться в поезд и унести ноги. Они бросали при этом оружие, а некоторые даже пытались продать его арабам. Роза стояла и смотрела на эту суматоху, крепко держа Эфраима за руку. Люди разбегались в страхе перед бомбами, падавшими на город, магазины на Яффо были разгромлены и разграблены, смертельный ужас царил на улицах, – но она не боялась. Она ждала, когда последний из ненавистных турецких солдат сядет в поезд и уедет, чтобы больше не вернуться.
И тогда пришли англичане. О, какая это была радость – когда англичане вошли в Иерусалим, чтобы освободить их от ига турецкой солдатни! Британцев встречали так, как встречают героев, и Роза громко приветствовала их вместе с огромной толпой. Она двигалась со всеми в направлении улицы Яффо, крепко держа за руку Эфраима, чтобы он не вырвался и его не затоптала толпа. И она видела своими глазами, как генерал Алленби спрыгивает с коня и пешком идет к Старому городу, где его встречает мэр Иерусалима Аль-Хусейни. Слава Всевышнему, говорили в Иерусалиме, это ханукальное чудо! Но где там… Очень скоро англичане показали свое настоящее лицо. Им не удалось совладать с хаосом, который воцарился после ухода турок. В Иерусалиме осталось три тысячи детей-сирот, брошенных и голодных, таких как они с Эфраимом, и девочки ублажали британских солдат, чтобы прокормиться.
Роза и сама не раз подумывала: а не начать ли ей тоже продавать свое тело, чтобы им с братом было что есть? К счастью, мама ее правильно воспитывала и учила прежде всего беречь свою честь. И вместо того чтобы пойти с английскими солдатами, чтоб им пусто было, она пошла к их женам, которые приехали в Палестину вслед за мужьями, и предложила убирать их дома. Лучше уж мыть нужники англичан, чем превратиться в их подстилку.
А теперь, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, она сеньора Эрмоза. У нее просторный дом с красивым ухоженным садом в Охель-Моше, у нее три дочери, чтоб они были здоровы, и муж – крупный торговец, уважаемый человек, самый уважаемый в сефардской общине. И тот, кто видел ее тогда, когда она мыла уборные или ночью на рынке подбирала с земли овощи и фрукты, не поверил бы, что эта несчастная девочка, эта маленькая нищенка превратилась в сеньору Эрмоза.
Габриэль укладывает чемодан перед поездкой в Бейрут. Он всегда пакует чемодан сам, не дает Розе складывать его вещи.
– У меня свой порядок, – говорит он. – Не люблю, когда другие в него вмешиваются.
И она уступает, как уступает всегда, даже если его привычки кажутся ей странными. Все жены в их квартале, как только мужья входят в дом, сразу же подогревают для них тазик и моют им ноги. Габриэль ни разу в жизни не согласился, чтобы она вымыла ему ноги. Она тоже греет ему тазик, но моется он сам. И он никогда не восседает в кресле, как эфенди, ожидая, пока его обслужат. Хочет кофе – встает и варит себе сам, хочет чаю с мятой – сам себе заваривает. С трудом соглашается, чтоб она вышла во двор нарвать мяты или шалфея. Стыд, стыд-то какой, говорила себе Роза, мало того что он бегает за дочками по двору – не хватает еще, чтобы кто-то увидел, как он сам себе рвет мяту. Иногда ей казалось, будто из-за того, что он пренебрегает супружескими обязанностями и не приходит к ней ночью в постель, ему перед ней неловко; он чувствует, что не заслуживает, чтобы она за ним ухаживала.
А теперь он укладывает вещи в чемодан, и, по мере того как чемодан наполняется, она сама пустеет, силы покидают ее, терпение покидает. Он складывает брюки, складывает рубашки, и каждая складка оставляет вмятину у нее на сердце. Почему, о господи, ну почему? Почему он так делает? Почему не дает ей быть женой? Своим молчанием он медленно ее убивает. И все так вежливо, обходительно, тихо… Напряжение можно резать ножом. Роза замерла в ожидании: пусть скажет хоть слово, пусть попросит ее о чем-нибудь, она бросилась бы выполнять его просьбу. Но он ни о чем не просит, он продолжает паковать вещи, как будто ее нет рядом, как будто он один в комнате.
Внезапно он поднимает глаза и говорит:
– Роза, что ты тут стоишь как истукан? Пойди на улицу, посмотри, где девочки.
Чемодан уже уложен, девочки играют во дворе. Сейчас – она знает – начнется спектакль: как только Луна увидит, что Габриэль стоит с чемоданом у двери, она примется плакать. Девочке десять лет, а плачет как маленькая. Бросается на землю: «Папа, папочка, не уходи!» Сестры присоединяются к ней – и все вместе, хором: одна визжит, другая вопит, и битый час не оставляют своего папу в покое, виснут на нем, хватают за ноги, Луна одной рукой держит его за руку, а второй вцепляется в дверь и не дает ему пройти. Надо же, дивится Роза, сколько сил у этой фляки, встала как стена между отцом и дверью. И Рахелика плачет, и маленькая Бекки плачет – сама не знает почему, но раз сестры ревут, так и она не отстает. А Габриэль – у него сердце разрывается, и если они не уймутся, он опоздает на поезд. И пока Роза не придет на помощь и не оторвет от него Луну силой, он не может выйти со двора. Он даже не прощается с Розой, он уже на улице Агриппас, там его ждет такси, которое отвезет его на вокзал на Дерех-Хеврон, и оттуда поездом до Яффо, а после короткой остановки в Тель-Авиве он сядет на пароход и поплывет в Бейрут.
Роза остается во дворе с рыдающими дочками. Луна бросается на каменные плиты и орет, будто ее режут, Рахелика держится за мамин передник и тоже плачет, а маленькая Бекки держит ее за ноги. Когда дочки так себя ведут, Роза чувствует себя совершенно беспомощной. Соседки не вмешиваются, они знают, что не пройдет и получаса, как все успокоится, и, пока благополучно не вернется Габриэль, Роза будет твердой рукой вести дом и заниматься девочками. Они ничего не знают о той войне, которую она изо дня в день ведет с Луной, и о словах, которые наглая девчонка швыряет ей в лицо. Сейчас она лежит на каменных плитах, колотит ногами и вопит: «Папа, папа!» – как будто он ее слышит. А сеньор Эрмоза едет в поезде, читает газету и смотрит в окно, он уже забыл о плаче и о криках дочерей, да и о ней тоже. О да, у него на душе спокойно. Чего бы только она не сделала, чтобы поменяться с ним местами. Две недели без Луны прибавили бы ей здоровья.
Она оставляет орущую Луну во дворе, берет за руки двух других дочек и уводит в дом. Рахелика уже успокоилась, а Луна, упрямая как ослица, все еще во дворе. Уже полчаса прошло, а она все не перестает кричать и мешать соседям.
– Оскот![57]
Это Атиас, сосед, прикрикнул на Луну. Ох, какой стыд, как эта девчонка позорит ее перед соседями!
Наконец воцаряется тишина. Рахелика и маленькая Бекки сидят за столом, и она ставит перед ними ужин: вареное яйцо и нарезанные свежие овощи, стакан молока и ломоть белого хлеба с оливковым маслом, посыпанный заатаром. Рахелика ест с аппетитом и кормит маленькую Бекки, а та не перестает болтать.
Роза смотрит на обеих девочек и думает: какая же хорошая жизнь могла бы у меня быть, если бы не Луна! Но тут же пугается: да что это за мысли такие, что я за мать, нужно вымыть рот с мылом, как я поступаю с Луной, когда она дерзит.
Луна еще не вернулась в дом, хотя крики ее стихли. Роза не волнуется – пусть поварится в собственном соку, потом все равно приползет на четвереньках.
Девочки уже закончили есть, и Роза греет для них тазик. Она купает Бекки, а потом Рахелика моется в той же воде. Габриэль терпеть не может, когда она так делает, но его сейчас нет, а воду тратить жаль, мыла жаль еще больше. Деньги не растут на деревьях, она не выносит расточительства.
Когда девочки уже надели ночные рубашки и собираются лечь в постель, Рахелика вдруг спрашивает:
– Мама, а где Луна?
И только тогда Роза сознает: прошло уже несколько часов с тех пор, как крики Луны стихли, а в дом она так и не вернулась.
Роза выходит во двор, туда, где на плитах лежала Луна. Пусто.
– Луна! – зовет она, но никто не отвечает. – Луна! Я иду к тебе с тапкой! – угрожает она. – Где ты?
Уже все соседи вышли во двор, заслышав ее крики. И только тогда Роза понимает, что Луна и в самом деле исчезла.
– Дио санто, что мне делать с этой девчонкой? Только этого мне не хватает – чтобы с ней что-то случилось. Габриэль убьет меня!
У нее начинается истерика, и соседка Тамар говорит:
– Успокойся, Роза, наверняка же она где-то здесь, в квартале, куда ей еще идти? Я останусь присмотрю за малышками, а ты иди с мужчинами искать Луну. Не теряй времени!
Они с соседями бегут искать Луну в извилистых переулках Охель-Моше, в саду, в самом центре квартала. Боже, только бы не упала в колодец, закрадывается страх в ее сердце. В саду кромешная тьма, Атиас приносит керосиновую лампу и освещает края колодца. Он осматривает все ямы в саду и еще велит своему сыну Аврамино забраться на дерево – вдруг Луна прячется там среди ветвей. Но нет, девочка исчезла.
Роза уже на грани обморока. Господи, господи, пускай она найдется, пускай с нею ничего не случится! Если, не дай бог, с девочкой что-то случилось, пропала моя жизнь, пропала семья… Соседи, видя ее состояние, стараются ее приободрить: не волнуйтесь, Роза, Охель-Моше – место маленькое, куда ей тут деваться? Мы ее мигом найдем! И не признаются, что ими тоже начинает овладевать страх: а вдруг и вправду с девочкой случилось что-то ужасное? Тяжелые времена настали, евреи воюют с евреями, да и арабы теперь не те, что прежде, похищают евреев, режут их. И еще бывают больные люди, не к ночи будь помянуты, а у девочки кудри цвета бронзы и зеленые глаза. Только бы не случилось чего с дочкой Габриэля и Розы…
Моше – место маленькое, куда ей тут деваться? Мы ее мигом найдем! И не признаются, что ими тоже начинает овладевать страх: а вдруг и вправду с девочкой случилось что-то ужасное? Тяжелые времена настали, евреи воюют с евреями, да и арабы теперь не те, что прежде, похищают евреев, режут их. И еще бывают больные люди, не к ночи будь помянуты, а у девочки кудри цвета бронзы и зеленые глаза. Только бы не случилось чего с дочкой Габриэля и Розы…
Они ищут и ищут, уже глубокая ночь, а девочки простыл и след. Роза сидит на ступеньках у ворот квартала, посреди улицы Агриппас, обхватив голову руками, и рыдает.
Внезапно откуда-то появляется джип британской полиции и останавливается рядом с Розой. Из него выходит Матильда Франко, а лицо у нее, о господи, раскрашено, как у тех девушек, что продают свое тело. На ней платье в обтяжку, нейлоновые чулки и туфли на таких высоких каблуках, что если вдруг она с них упадет, то сломает себе шею. И пусть ломает, шлюха. Роза смотрит на нее, словно увидела черта, и все соседи стоят у ворот Охель-Моше, от потрясения разинув рты. Они слышали о британском офицере Матильды, но никогда не видели своими глазами. И отец Матильды, Меир Франко, явно хочет провалиться сквозь землю, а мать, Виктория Франко, крепко держит его за руку, чтобы он не поднял ее на дочь. Ну а сама Матильда стоит перед сидящей на земле Розой и удивленно спрашивает, что случилось.
Роза, рыдая, бросается к ней:
– Луна, Луна пропала!