Настоящее. Диалоги о силе, характере, надежде Златопольская Дарья
Даша, старшая дочь, видела, а мальчишкам еще не показывал. Потому что они должны понимать, что и это в них тоже есть.
А как вы с этим в себе боретесь?
Ох-хо-хо! Легче всего взять грязную тряпку и мотать вокруг себя так, чтобы все были в дерьме. Но гораздо сложнее вытащить ее, прополоскать, погладить и положить. Я стараюсь выбирать второй путь.
И с чего начать эту тряпочку отмывать, складывать?
Я думаю, с воспитания человеческого достоинства. Со свободы, которая несет за собой прежде всего ответственность, а не разнузданность. Только с этих категорий можно начинать куда-то двигаться. И тогда все будет, потому что не мы первые проходим такой путь. Когда я бываю в Канаде, я думаю: ну почему у них там получается? Потому что они соблюдают правила дорожного движения…
С другой стороны, вы смотрели сериал «Настоящий детектив», про преступления в американской глубинке?
Глубинка там тоже страшная.
Знаете, это очень похоже на «Груз 200».
Там тоже страшно, уж поверьте, я там бывал. И глупостей там навалом, и идиотизма, и хамства, и жлобства немерено. Может быть, поэтому придумали законы, которые это ограничивают. Как в свое время заповедь «Не убий». Но попробуй сказать «не убий» снайперу, который держит на прицеле голову террориста. Понятно, что жизнь сложнее. Но в принципе надо этому следовать.
Я думаю, все-таки все начинается с правды. Чтобы начать тряпку отмывать, нужно сначала увидеть, что она грязная.
П. Ч. Для меня в искусстве всегда был интересен компромисс. За что я люблю пьесу Михаила Булгакова «Кабала святош»? Он рассказывает о себе, о своих проблемах, о том, как художник должен все время решать вопрос компромисса. Этот вопрос каждый человек каждый день должен решать. И ты ничего не можешь решить заранее. Ты не можешь просто сказать: «Я буду честным» – и быть честным.
Д. З. Конечно.
Ведь дальше начинается нормальная жизнь: ты должен выступить на собрании, и, если ты заклеймишь своего товарища, про которого знаешь, что он порядочный человек, ты поднимешься по некой лестнице. Ты должен для себя решить вопрос, – это то, что все время делает в своих книгах…
…Юрий Трифонов, конечно.
Да. И ты, как живой человек, думаешь: «Ну хорошо, я, конечно, не могу быть таким негодяем, я не скажу про Сидорова, что он подлец, я вообще лучше промолчу». А потом промолчишь и думаешь: «А все равно я сделал гадость». И это все каждый день.
И знаете, Павел Григорьевич, почему это важно? Когда мы читаем книги Трифонова или Василия Гроссмана, где эти противоречия в человеке обострены, – мы же всегда узнаем в этом себя, хотя мы живем в другое время. Но у каждого в жизни практически каждый день бывают моменты, когда ты не высказываешь свою точку зрения или закрываешь на что-то глаза. Например, человека, который в коллективе пользуется меньшим авторитетом, тоже начинаешь обходить стороной, чтобы заодно с ним не стать изгоем.
Конечно.
Поэтому мне очень близка ваша мысль о том, что в искусстве речь идет о столкновении с каким-то катком, будь то государство или, как в пьесе Жана Ануя «Жаворонок»[18], инквизиция. Что-то страшное, в результате чего тебе грозит сжигание на костре. Но читатель или зритель это легко экстраполирует на свою жизнь, потому что его, может быть, на костре не сожгут, но, может быть, с ним перестанут здороваться в его дворе. Для кого-то это не менее страшно, чем быть сожженным.
Да, Даша, я вас слушаю с удовольствием и думаю только, чтобы это чувствовать, чтобы по этому поводу мучиться и переживать, нужно слушать родителей, прочесть Достоевского, прочесть Чехова. Потому что без этого ничего не получается. Конечно, я пожилой человек, если не сказать старый, и понимаю, что брюзжать бессмысленно, потому что каждое время выдвигает свои трудности и свои проблемы. Но я понимаю, как дичает общество, и как страшно, что оно дичает. Сегодня темные люди кончают институт. Они не знают, с кем граничит наша страна, куда впадает Волга и вообще не понимают все эти наши с вами разговоры. 90 % людей не поймет, о чем мы с вами разговариваем, к сожалению.
А мне как раз хочется, чтобы то, о чем здесь идет речь, было людям понятно. У меня есть внутренняя уверенность, что людям важно то, что им может дать культура. Культура вообще не самоцель. Она – способ. Эти вопросы: как быть счастливыми, как сохранить свое достоинство, – важны для человека. Человек рожден с валентным электроном, что называется, поиска ответов на этот вопрос.
До определенной степени, Даша, до определенной степени, потому что если тебе реклама с трех лет говорит, что лучшая одежда для девушки – это бриллианты, если эти длинные ноги только для «мерседесов», то дети вырастают с такими этическими представлениями. И они совершенно по этому поводу не заморачиваются. У них нет булгаковских проблем, хорошие они или плохие, компромисс это или не компромисс, потому что им даже не рассказали, как должно быть.
Но ведь во все времена существуют некие манки, которые, как кажется, принесут счастье и удовлетворение. В советское время это была трехкомнатная квартира на Ленинском проспекте или шубка из Восточной Германии. Сегодня – бриллианты и дача в Ницце. Но в любой великой книге и в великой картине мы видим, что это все не дает удовлетворения и счастья.
Ну вы понимаете, жизнь-то одна. Вы совершенно правы: например, если ты в детстве читаешь русские сказки и Андерсена, то там тебе просто вдалбливают одну, как может показаться, спорную мысль: девушка могла стать богатой и успешной, а выбрала любовь и рай в шалаше. Все это кажется наивным и примитивным, но, если с детства у тебя это в подкорке лежит, ты не делаешь массы ошибок, когда вырастешь. Во всяком случае, можешь не сделать. А если ты этого не знаешь, ты каким-нибудь нехорошим путем заработаешь эту трехкомнатную квартиру и эту шубу, а к старости поймешь, что был не прав, – но жизнь твоя уже прошла. Поэтому так важно искусство, о котором мы говорим. Если общество это знает, то, может быть, какие-то ошибки оно не совершит.
Мне кажется, к сожалению, искусство ни о чем не может предупредить. Человек в искусстве находит только то, что он уже готов воспринять.
Оно не может предупредить. Был такой, уже забытый, слой людей в России 1960–1970-х годов, который назывался интеллигенцией. Кто это такие? Это были разные люди, хорошие и плохие, более честные и менее честные, но у них была одна этическая норма. Ее трудно назвать одним словом, но она сложилась из того, о чем мы с вами говорим: из этих всех моральных ценностей. Человек, делая подлость, знал и понимал, что он делает подлость. Он знал, что к нему будут относиться с брезгливостью, и он знал, что деньги – это еще не все. Конечно, хорошо, когда они есть, но не стоит продаваться.
Сегодня этого слоя нет, но если в стране есть слой, который такие вещи знает и чувствует, то это очень много.
Когда я делал картину «Вор», для меня была важна не просто атмосфера мира, который был связан с моим детством, не только взаимоотношения этих трех людей – вора, мальчика и мамы, – но еще одна вещь. Я в своем детстве очень часто видел, что дети, которыми матери совершенно не занимались, которых часто били, обожали своих матерей. В этом была какая-то страшная, с трещиной, преувеличенная любовь. И я всегда думал, что интеллигенция, которую достаточно били всегда, относилась к России именно так. Как к жесткой равнодушной маме, которую ты обожаешь. Настоящий патриотизм был всегда таким: трагическая любовь к России наперекор всему.
В таком случае у вас в картине «Вор» получилась удивительная метафора. Потому что главная героиня прекрасна в своей любви. Это настоящая женщина, которая любит и отдает себя в одностороннем порядке. И если это метафора России, то не случайно же родина – мать, есть в России что-то очень материнское.
Она умеет и способна любить.
Эта любовь может быть не направлена на нас лично, но, наверное, мы, как дети, припадаем к тому, кто способен к самоотдаче.
Конечно, и это тоже. И без этого невозможно, вы совершенно правы.
Д. З. В фильме «Нуреев. Белый ворон» вы показали как бы глазами Нуреева, – но на самом деле вашими глазами, – и произведения искусства, и Париж. Париж сам по себе – это тоже произведение искусства. Как вам кажется, какие перемены происходят сегодня в традиционной европейской культуре? Пожар[19] в соборе Нотр-Дам – это проявление этих перемен? И считаете ли вы, что культура может стать своего рода лекарством, решением проблемы?
Р. Ф. Вы задаете очень большой, серьезный вопрос. Могу сказать вам, что я был страшно расстроен, узнав о Нотр-Даме. Для меня это было эмоциональное потрясение, и я даже сам поразился, что так реагирую. Почему такая реакция? Мы завтракали, и вдруг эти новости на экране, и я понимаю, что у меня льются слезы. Я задаю себе вопрос: почему меня так это потрясло? Я не француз, я не живу в Париже. Почему вдруг так?
Собор очень старый. И я почувствовал, что весь старый европейский мир сейчас какой-то беспомощный и политически неопределенный, с громоздкими государственными институтами, которые разрушаются, в которые мы перестали верить. И когда сгорает этот древний символ, ты вдруг ощущаешь, что это как будто знак. Хотя, может, это вовсе и не знак никакой. Может, просто электропроводка.
Но ощущение, что это символ и знак, почему-то все равно возникает, правда?
Да, есть ощущение.
Мне тоже это пришло в голову, и я вспомнила слова из Джона Донна[20]. Вы тоже их знаете: «человек не остров, он часть материка» и «не спрашивай, по ком звонит колокол, – он звонит по тебе». Вы сказали, что вы не француз, но на самом деле у всех нас возникло ощущение, что горит наш собор.
Нотр-Дам – это «Наша Богоматерь», и это как будто плач матери. Как будто наша общая мать нас оплакивает, как будто она взывает к человечеству, говорит, что ему пора взяться за ум.
2
Семья
Если жизнь человека представить как книгу, то существование в семье – это всегда большой роман. Личная история может стать остроумным рассказом или драматичной повестью, но только в семье она приобретает объем и полифонию романа.
Великий роман необъятен, как океан: в нем не может быть единственного главного героя. Даже если твое имя вынесено в заглавие, книга не закончится с твоим падением на рельсы. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», – с первой строки «Анны Карениной» мы оказываемся в середине большой семейной истории, которая не исчерпывается судьбой одной героини.
Так счастливы ли одинаково все счастливые семьи? Пожалуй, все же нет. Но путь к этому счастью всегда один – безоговорочная любовь. Эта любовь нам открывается порой в самых неочевидных поступках. В финале фильма «Брат» герой, прощая старшего брата, говорит: «Ты же брат мой. Помнишь, я сома испугался, а ты смеялся надо мной?» Эти простые слова сродни всепрощающему объятию отца, который прижимает к себе блудного сына на картине Рембрандта.
Так же, как роман – не просто группа персонажей, совершающих некие действия, семья – не группа лиц, собирающихся время от времени по случаю изменения их количества (по остроумному определению Михаила Жванецкого). Семья – это иное состояние нас самих, осознание себя частью чего-то большего, чем наше «я», выход за границы смертного и неуспокоенного эго. Мы продолжаем наших родителей и продолжаемся в собственных детях.
Счастье – это выбор: отдавать, не требуя ничего взамен, прощать, не требуя объяснений, доверять, не проверяя. Почувствовать себя частью дерева, ощутить в себе движение его жизненных соков – от корней до молодых листочков – возможно, единственный доступный нам способ победить страх смерти. Осознать, что этот роман не с нас начался и не нами закончится.
Д. З. Я очень люблю ваши детские стихи. Все мы помним замечательный мультфильм с музыкой Геннадия Гладкова и песню оттуда: «Если видишь на картине…» А мой сын, например, всегда говорит: «Когда я вырасту большой, я буду очень строго воспитывать своих детей». У вас есть прекрасные стихи об этом.
А. К. Когда я буду взрослым,
- Я буду очень грозным,
- И скажут мои детки:
- – Нельзя ли поиграть?
- Скажу:
- – Весь день играли?
- Коробку поломали?
- Катушку потеряли?
- Сейчас же марш в кровать!
И это так здорово! Это узнается в любом возрасте. Как вы пишете стихи для детей? Когда вы их пишете, вы представляете себя ребенком?
Вы знаете, это совпало с детством моего сына. Я как бы держал его перед глазами, когда писал стихи. Он говорит: «Что ты, папа, весь день сидишь за столом, как спишь?» – «Это я, дурачок, для тебя пишу». Ну, то есть и для тебя тоже. Сейчас – нет, такие стихи уже давным-давно я забросил, детские стихи больше не получаются. А в свое время они доставляли мне удовольствие. И вот это:
- – Не шумите!
- – А разве мы шумели???
- Ну, Андрюша стучал еле-еле
- Молотком по железной трубе.
- Я тихонько играл на губе,
- Пальцем книзу ее отгибая.
- Таня хлопала дверью сарая,
- Саша камнем водил по стеклу,
- Коля бил по кастрюле в углу
- Кирпичом. Но негромко и редко.
- – Не шумите! – сказала соседка,
- А никто и не думал шуметь.
- Вася пел, ведь нельзя же не петь.
- А что голос у Васи скрипучий,
- Так зато мы и сгрудились кучей:
- Кто стучал, кто гремел, кто скрипел,
- Чтобы он не смущался и пел.
Это замечательно.
Мне самому смешно.
В. С. Я всегда был такой, как сейчас. Я такой родился. Я, наверное, маленький был еще более противный, чем сейчас. Потому что я был кругленький, веселый. У меня не было никогда никаких проблем.
Д. З. Вы были веселый?
Ужасно. И я до сих пор, несмотря на грозный вид, в жизни довольно веселый человек. У нас дома всегда была атмосфера такой любви и такого удивительного душевного комфорта, что мне никогда не надо было придумывать себе никакого спасителя в виде героев книг.
Ведь любая детская книга, конечно, – это глубокое философское произведение. Хоть мы Льюиса Кэрролла будем брать, хоть Астрид Линдгрен. Это всегда некие пласты, некоторое другое ощущение. Но иногда мудрость проявляется в том, чтобы увидеть в глубоких философских произведениях нечто смешное и радостное.
Ты зачастую выбираешь книги из-за атмосферы в семье. Какая атмосфера в семье, такое чтение тебе и хочется привнести в свою жизнь. А у нас в семье очень много читали. Бабушка с дедушкой собрали в то тяжелое время, когда за книгами надо было стоять по ночам, потрясающую библиотеку. И я помню эти бесконечные подписные издания, где было все-все-все. Притом, в отличие от некоторых домов, в нашем доме книги читали. Они не стояли, как фрагменты украшений. И страницы неразрезанные в наших книгах найти было нельзя. Вкус к чтению был.
Д. З. Я не знаю, любимая ли ваша книга «Малыш и Карлсон», но каким было ваше первое впечатление от встречи с этими героями? Ваша мама[21] нам подарила их так же, как Астрид Линдгрен, поскольку мне кажется, что перевод в данном случае совершенно конгениален произведению.
П. Л. Я помню почему-то хорошо, как они вместе с отцом[22] переводили «Карлсона»: это было летом, и надо сказать, что был отпуск, мне было лет 10. Они вдвоем ужасно весело, дико хохотали, и я помню, у меня осталось даже в ушах вот это мгновение, когда придумался «в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил», «приторные порошки» и всякие другие их шутки.
Мне кажется, это был еще и плод их любви взаимной. Это был какой-то рассвет их жизни, и поэтому эта любовь, этот искрящийся юмор, эта радость вошла в Карлсона. «Пеппи Длинныйчулок» уже была не такая блестящая и смешная, хотя во всем мире известна как раз в первую очередь Пеппи. Потому что Карлсон-то злой вообще.
Действительно, принято так трактовать Карлсона, что это вроде каких-то вредных советов, каким не надо быть мальчику. Но я уже во взрослом возрасте перечитала эту книгу подробно и поняла, что это потрясающая совершенно философия: Карлсон – это свободное, беззаботное существо, которое выдумывает себе Малыш, застенчивый, трусоватый, мечтающий быть таким же, как Карлсон.
Гениально сказала, точно! Я не думал об этом, но это, конечно, именно так – это некоторая раздвоенность. Карлсон учит его просто жить, быть свободным и не бояться.
Д. З. Ваш отец[23] был выдающийся артист, знаменитый мхатовец. Ливанов, Качалов – это имена, которые для всех ассоциируются с величием русского театра. Вы сказали, что своего отца вы увидели в спектакле «Мертвые души». К счастью, этот спектакль снят на пленку, поэтому у нас тоже есть возможность его увидеть.
В. Л. Я «Мертвые души» во МХАТе видел тридцать семь раз.
Тридцать семь раз вы смотрели на своего папу?
Да.
Это была уникальная роль Ноздрева. Все сходятся в том, что никогда больше не было такого Ноздрева, такого совпадения с персонажем. Вы смотрели тридцать семь раз на своего папу в этой роли. Почему?
Просто это был замечательный спектакль, поставленный Константином Сергеевичем Станиславским по инсценировке Михаила Афанасьевича Булгакова. Слияние этих грандиозных, талантливых, гениальных людей и дало такой спектакль, который впечатлял. Там с годами стали меняться некоторые исполнители. Сначала Чичикова играл Василий Топорков, а потом Владимир Белокуров. Но это никак не вредило спектаклю. Настолько все это было продумано, прочувствовано и блестяще воплощено, что впечатление не снижалось.
В 1948 году был юбилей – 50 лет Московскому Художественному театру. Мне было 13 лет. И я проник туда на галерку. Они в связи с юбилеем возобновили и только один раз показали спектакль «Женитьба Фигаро» Бомарше. Я вам скажу, что большего театрального праздника я нигде и никогда не видел. Это был грандиозный праздник, просто грандиозный. Отец мой играл графа Альмавиву.
Вы вообще были окружены замечательными актерами. Василий Качалов был близким другом вашего отца.
Я назван в его честь!
Насколько я знаю, изначально была мысль назвать вас в честь Алексея Толстого, но они поссорились. И вас назвали в честь не менее великого человека – Василия Качалова.
Да.
Вы, кстати, видели ту самую собаку Качалова из стихотворения Есенина?
Нет, к сожалению, не видел. Я у него дома не бывал. А Василий Иванович у нас бывал, приходил к нам в гости. Он очень любил отцовские рисунки. Когда приходил, обязательно просил, чтобы отец ему показывал новые рисунки, свои характерные шаржи.
У вашего отца действительно фантастические рисунки, очень талантливые. Насколько я понимаю, Михаил Афанасьевич Булгаков вдохновлялся этими образами в какой-то степени, когда писал свой знаменитый «Театральный роман».
Есть свидетели, которые подтверждают, что это было именно так. Скажем, актриса Лидия Коренева, выведенная у Булгакова под именем Людмилы Сильвестровны Пряхиной, точно списана с рисунка моего отца – с кружевным платочком в оттопыренной руке. Отец создал этот рисунок гораздо раньше, чем Михаил Афанасьевич написал роман. Вообще они с отцом очень дружили. У отца есть надпись Булгакова на книжке, такая проникновенная и хвалебная, какой, я думаю, нет ни у кого.
«Актеру первого ранга», да? Я знаю, что он так написал.
Да.
Но ваш отец, безусловно, был актером первого ранга. Вы с ним, по-моему, один раз плотно играли вместе – в картине, где вы играете слепого музыканта.
А он моего дядьку.
Дядю, который оказывает очень большое влияние на формирование личности этого молодого человека. Каково это было – оказаться в одном кадре с таким великим артистом, к тому же вашим папой? Многие молодые артисты, оказываясь на одной сцене с этой старой мхатовской школой, просто не знали, куда себя девать. Там была потрясающая энергия, удивительно поставленные голоса. А как вы себя ощущали?
Просто ощущал себя счастливым человеком. Поскольку могу сказать, что я ученик школы Станиславского. Начиная с моих подростковых посещений МХАТа, я впитал в себя эту профессиональную культуру. Дальше очень в этом смысле помогло обучение в училище имени Щукина при театре Вахтангова. Вы понимаете, я поступил в училище при театре Вахтангова, потому что, если бы я поступил в Школу-студию МХАТ, кто-то мог бы сказать: «Ну вот, это по блату его приняли». И я пошел в Щукинское.
Тем более мне очень нравился Вахтанговский театр: своей внешней яркостью он очень отличался от МХАТа. Но не в дурную сторону. У него просто был свой замечательный стиль.
Видимо, когда вы с папой играли вместе, для вас эти съемки были еще одной театральной школой?
Конечно, школой. Но отец меня там ничему не учил. Он только подсказал одну очень точную вещь. Он сказал, что поведение моего героя, слепого Петруся, строится на том, что он не видит окружающий мир, но он его слышит. И главное – убедить зрителя в том, как он слушает окружающий мир. Это очень мне много дало.
Д. З. Когда смотришь на то, как вы играете, с одной стороны, вы очень профессиональны, потому что вы из такой театральной семьи, у вас такая школа – то есть вы можете, наверное, все делать с закрытыми глазами. А с другой стороны, при этом вы все время «съезжаете в искренность».
А. Л. Это моя мечта – достичь такого уровня техники, чтобы душу оставлять нетронутой. Но если в кино это и возможно, то в театре – нет. Мне мама рассказывала потрясающую историю о Саре Бернар и Станиславском. У них спор был, когда он приехал и увидел ее творчество. «Ну как же, – удивился. – Откуда вы знаете мою систему?» Она сказала: «Не знаю, какая ваша система?» – «Ну как, школа переживания, все искренне, от души, по-настоящему, “я в предлагаемых обстоятельствах”». – «Ничего подобного», – она ему сказала. – Я на технику работаю: школа представления. Я умею это делать все техникой. Вот у меня сегодня вечером “Дама с камелиями”. Приходите, пожалуйста, на мой спектакль. И в самый трагический момент я вам подмигну».
Говорят, был спектакль потрясающий, Станиславский просто растворился в нем совершенно. И в самой трагической финальной сцене перед смертью героини Сара Бернар ему подмигивает! Он был сражен наповал!
Я не знаю, может быть, это легенда, но вот как? Как достичь такого уровня?
А вашей маме[24] замечательной это удавалось? Так, чтобы подмигнуть в самый тяжелый момент? Мне кажется, тоже не очень.
Нет. Мама моя на разрыв аорты работает всегда. Если вспомнить «Трамвай “Желание”»[25]…
«Трамвай “Желание”» вообще спокойно смотреть невозможно, даже в записи.
Да. Я видел спектакль уже на излете. Помню, что отец его посмотрел один раз. Сказал, больше не пойдет. А я видел, какая мать приходила домой после этого спектакля. И когда мама сказала, что спектакль скоро снимают, что она уже стара для этой роли, тогда я пошел. Все-таки надо было посмотреть, конечно.
А вам сколько было лет, когда вы увидели этот спектакль?
Наверное, 23 или 24. Совсем уже в зрелом возрасте. Я уже даже сам был, наверное, артистом «Ленкома», а не студентом. Профессионалом, грубо говоря.
И вам было тяжело его смотреть?
Я, конечно, понимал, что все это творчество, игра. Но такая настоящая, что мне было прямо очень больно. С одной стороны, я пожалел, что пошел. А с другой, я видел грандиозный спектакль и гениальную работу своей мамы. Если, конечно, слово «гениальный» приемлемо к актерским работам.
В данном случае абсолютно! Игра вашей мамы в «Трамвае “Желание”» изменила химический состав сотен людей, которые видели это в театре.
До сих пор находятся те, кто видел. Подходят где-то на гастролях или на съемках. Вот мы с мамой были на съемках прошлым летом. И к ней подошли люди и сказали: «Вы знаете, мы видели ваш спектакль «Трамвай “Желание”». Это впечатление жизни. Мы никогда не забудем этого». Мама сразу, конечно, расплакалась. Но это действительно так.
Д. З. Слово «воспитание» применимо к человеку любого возраста: воспитывать и заниматься самовоспитанием можно и будучи очень зрелым. Для меня тема воспитания с вами связана еще и потому, что ваши дети – одни из самых воспитанных детей, которых я знаю. В книге «Территория моей любви» вы пишете, что воспитание – это прежде всего создание иммунитета к тем трудностям, с которыми человек может столкнуться в жизни.
Н. М. Конечно. Мама говорила, что воспитывать надо, пока ребенок поперек кровати лежит, – как лег вдоль, уже поздно. У нас ведь одно время, в «лихие девяностые», вообще исчезло слово «воспитание». Было обучение менеджеров, потребителей. Почему-то решили, что воспитывать не нужно, всем цветам надо цвести.
Воспитание человека – это, конечно же, воспитание иммунитета. Если говорить о том, как меня воспитывали, то отец появлялся в моей жизни тогда, когда это было необходимо. Это не значит, что я его не видел, но никогда не было вот этого: «Тю-тю-тю-тю, хороший Никитушка, встань на стул, прочти стишок». Вообще сентиментальность в воспитании своих детей – довольно опасная вещь. Потому что в человеке вырастает ощущение собственной уникальности, того, что он лучше всех. Знаете, когда родители вдруг страшно сцепляются по поводу того, чей ребенок лучше? Или в школах бывает такое, когда дети с интересом и азартом наблюдают, кто из родителей посильнее, покруче, побогаче, понахрапистее, поубедительнее?
У нас с моей Таней иногда бывали не то чтобы ссоры, но разногласия, когда она говорила: «Ну почему ты для посторонних это делаешь, а для своих нет?» Это не потому, что я не люблю своих детей. Просто я понимаю, что злые языки страшнее пистолета. Когда они поступали во ВГИК, я мог позвонить, поговорить, меня бы уважили. А потом с удовольствием рассказывали бы: «Ну как же, звонил Михалков, это было не очень просто, но он так просил…» Я же знаю, как это бывает.
Поэтому я им сказал: «Ребята, вот единственное, что я вам могу подарить, и это огромный подарок. На любые предположения, что вам помогли, у вас будет сознание того, что это не так, – и чистая совесть. Вы должны поступать с тем багажом, который получили дома, в школе, в общении с людьми, которые ходили в наш дом».
А ходили в наш дом удивительные люди, и в моем детстве тоже. Я только потом понял, кто приходил. Хирург Вишневский, Сергей Аполлинариевич Герасимов[26] с Тамарой Федоровной[27], – он делал пельмени в фартуке, он дружил с моей мамой. Михаил Ильич Ромм[28]. Рихтер[29] играл на рояле – это была вечеринка, все взрослые, мне пора спать, я не могу уснуть, утром опаздываю в школу. «Михалков, почему опоздал?» – «Вы знаете, у нас Рихтер играл полночи, я уснуть не мог…» – «Кто-кто?! Рихтер тебе играл?! С родителями придешь!» Я не мог понять, за что учительница так на меня обижается, – правда ведь Рихтер играл. Я не складывал это внутренне, что для кого-то это может быть унизительным и вызывать зависть.
У великого педагога Антона Семеновича Макаренко была одна важная концепция, и она схожа с тем, о чем вы говорите. Родители должны прежде всего сами состояться, у них должна быть интересная жизнь. И тогда эта жизнь будет заразительна для детей. Совершенно не обязательно с ребенком сидеть и разучивать музыкальную пьесу, чтобы он любил музыку. Как раз наоборот: лучше, если эту музыку любят сами родители.
Может быть, и сидеть надо. Мама со мной сидела за роялем, в результате из меня музыканта не вышло. Вы знаете, когда я говорю об иммунитете, я не имею в виду механическую строгость и принципиальный «неподход» к ребенку. Бывают разные обстоятельства. Допустим, ребеночек кричит маленький. Раз его взяли на руки, два взяли. А потом ему просто скучно становится, и он знает, что, когда заорешь, тебя возьмут. Заорал – взяли: тебе не больно, ты успокоился. Потом тебя опять оставили, и ты снова орешь. И я постепенно привыкал искать выходы, каким образом призвать взрослых, чтобы меня вынули из кровати, подержали на руках и развлекли. Умение различить искреннее желание, боль, обиду или каприз – это тоже очень важная вещь.
Мои дети на моих глазах росли. Вы знаете, они очень тонкие существа. Я в течение нескольких месяцев жил в Париже с маленькой четырехлетней Надей, когда монтировал картину, – не с кем было ее оставить… Хо-хо-хо! Я вообще ничего не знал про женщин до этого периода, просто не знал! Это такой сгусток хитрости, ревности, ума! Я был поражен.
Гармония – это когда то, чего хочешь, совпадает с тем, что можешь. Я считаю, происходит огромная беда, когда отсутствует гармония. Когда думаешь, что можешь, потому что хочешь. Сколько было актерских семей, в которых родители многого достигли, и по их стопам шли дети. А когда родители уходили, вдруг выяснялось, что дети их – никто, и звать их никак. Это трагедия.
Очень важен иммунитет к ощущению безнаказанности и вседозволенности, к этому пониманию, что тебя возьмут за руку, приведут куда надо, и все будет нормально. Этого категорически не было в нашей семье. Отец[30] не знал, куда я поступаю, отец не знал, куда я ушел в армию, пока нам не разрешили писать. Конечно, когда Андрон[31] серьезно заболел на съемках «Первого учителя» в Киргизии, в горах, отец прилетел туда, – все бросил и прилетел, это было надо. Но все остальное – сам, сколько сможешь – сам.
Д. З. Есть такая фраза: истина не в объективности, а в бескорыстной субъективности. То есть если ты искренне заблуждаешься, то имеешь право на свое заблуждение. Вы с этим согласны?
Ф. Б. Есть другая фраза: опыт – религия дураков. Ну, искренне заблуждаешься, и прекрасно. Я бы не хотел на своих заблуждениях учиться и делать из этого выводы, проходя какой-то путь. Но, к сожалению, в моей жизни так это устроено. Я учусь на своих ошибках, весь мой путь построен на диких ошибках. Другое дело, что они действительно были искренними заблуждениями.
С другой стороны, люди, которые учатся на чужих ошибках, не проживают свою жизнь. Есть очень немного людей, которые следуют себе по-настоящему. Большинство с детства начинает себя чем-то ограничивать: тем, что им сказали, тем, что думают другие. Вот в вас есть это уникальное свойство – следовать себе. Это смелость? Или вы просто рано поняли, какой вы, и всегда точно знаете, что ваше, а что не ваше? Что отличает вас от большинства ваших коллег, что делает вас каким-то особенно цельным?
Я думал об этом. Здесь много составляющих. Одна из них – то, что я, пусть простят мне мои коллеги, не завишу от своей профессии материально. Так получилось. Это моя заслуга. Это мне не подарено, это я сделал сам своей жизнью. Я не живу на съемочной площадке. Меня окружают другие люди.
Доволен ли я этим? Да, доволен. Потому что я не знаю, что такое отсутствие работы или невостребованность.
Но дело в том, что есть ведь много людей, которые не зависят от своего творчества. Есть дети известных родителей, жены знаменитых мужей, мужья жен, и так далее. И тем не менее все равно этой свободы, которая в вас присутствует, в них нет.
Может быть, сыграло роль то, что я родился уже с приставкой. Ну, допустим, не младший, но тоже Бондарчук. Федор Сергеевич. У нас в семье все Сергеи и Федоры. Я вот живу с этим всю жизнь. Но я поздний ребенок, и я долго этой своей принадлежности не осознавал. Наверное, это щелкнуло ровно после того, как я решил заниматься режиссурой. А решил я заниматься этой профессией несознательно. Я думал вообще, что, может быть, займусь профессионально живописью, а о кино не думал. Другое дело, что ровно через две минуты после того, как я переступил порог Всесоюзного государственного института кинематографии, я к чертовой матери погряз в нем. И переехал туда с чайником, кипятильником и стипендией. Но это произошло потом. И вот тогда уже мне стали говорить: «А вы смотрите на своего отца[32]». Да, я смотрю.
Думаю, меня уберегло то, что у меня не было этих долгих внутренних терзаний: ах, чем я займусь, а буду ли я кинематографистом. Меня просто взяли, и в одну секунду я начал жить совершенно другой жизнью.
Д. З. Ты сказал, что для артиста тщеславие очень важно. Знаешь, Коля, это вопрос, который я все чаще себе задаю…
Н. Ц. …Потому что ты стала мамой, и тебе надо воспитывать ребенка.
Абсолютно точно. Ты понимаешь абсолютно точно. Ты тоже в какой-то степени за это время стал папой – возглавил Академию имени Вагановой. И из-за того, что ты заговорил о тщеславии как движущей силе искусства, я подумала, что это ведь всегда очень серьезная борьба своего стремления и осознания себя, а с другой стороны, за этим, как правило, стоит не очень счастливая судьба. Так вот, не были бы эти люди чуть более счастливы, если бы в них было больше смирения?
Как можно со смирением чего-либо добиться? Полетел бы человек в космос, если бы у него было смирение? Все время ведь возникали люди, которые говорили: «Не лезь, не думай, это нельзя, тут нельзя». Ни в коем случае!
Понимаешь, в разговоре с ребенком о том, что такое хорошо и что такое плохо, ты просто должен сказать: «Рискуй, бери, иди. Но никогда не совершай подлые поступки. Ты хочешь выиграть сражение – выиграй честно». Да, это сложный путь.
Можно научить выиграть нечестно – зависит от родителей. Я видел многих родителей, которые учат: «Позавидуй, донеси, оббеги». Но очень мало родителей, которые учат: «А ты выучи урок гораздо лучше, ты соверши что-либо».
Я тебе не рассказывал про урок, который мне преподнесла мама? Дело в том, что я с мамой прожил очень мало времени, потому что она рано ушла. Но она была педагогом, и, когда я у нее появился, она была уже опытной в плане воспитания детей, она с ними много общалась. Поэтому, когда она мне что-то запрещала или ограничивала, она это делала таким виртуозным способом, что я понимал: выхода нет!
И вот у меня выпускной год. Очень важно было тогда танцевать сольные партии для того, чтобы тебя увидели в Большом театре, пригласили туда. И мы тогда за это очень боролись, и вот я танцую все спектакли, именно меня выбрали на все спектакли. И тут я заболеваю – грипп, – не могу встать, температура не падает. И я стал плакать, встаю и падаю, потому что больше 40 градусов температура. Мама меня спрашивает: «Ну что ты так переживаешь?» Я говорю: «Ты понимаешь, вот я сейчас не пойду, поставят другого, и у меня не будет шанса». А она отвечает: «Ника, пойми: если это твое – это всегда к тебе вернется. Дай другому человеку показаться, дай ему выступить. Вот посмотришь – ты выйдешь, и тебя будут ценить гораздо больше».
Я ей не поверил. Я плакал дальше. В итоге другого человека выбрали, он станцевал неудачно. Потом еще одному дали шанс, и он станцевал неудачно. Но когда я вышел – все, до того момента, пока мы не выпустились из школы, никто даже не обсуждал, что Цискаридзе можно заменить. Ты понимаешь, вот этот урок очень ценен. Мне потом много раз говорили: «Как ты не боишься другого солиста?» Да ради Бога! Если он станцует хорошо – замечательно! Значит, это лишняя подсказка мне, что я должен задуматься и сделать что-то лучше.
Д. З. Я недавно слушала интервью, которое вы давали вместе с вашей женой Верой Алентовой, замечательной актрисой, и дочкой Юлией Меньшовой, которая поставила спектакль[33], где вы играете главную роль. Она поставила с вами свой первый спектакль, а вы в ее возрасте уже получили «Оскар»…
В. М. Я ей все время мешал.
Тем не менее, насколько я понимаю, вы хотели, чтобы она сама все делала, даже какие-то ошибки.
Мне жаль, что мы не могли достаточно времени уделять Юле. Оба не могли, хотя Вера все-таки серьезно к ней относилась. И сейчас, по отношению к нашим внукам, Юля тоже не может уделить столько времени, сколько надо бы. Но тем не менее что-то настоящее мы ей дали.
Посмотрим, что будет, потому что она старается воспитывать своих детей на других принципах. Мы были строги, а Юля говорит: «Давайте, пробуйте!» Гораздо менее жестко берет их в рамки.
Вы упоминали «Книгу для родителей» Антона Макаренко, изумительную работу, которую вы, кстати, читали в детстве, что довольно смешно. Одна из его основных идей состоит в том, что родитель прежде всего должен позаботиться о своей жизни, сам быть счастливым. И тогда, вне зависимости от того, сколько времени он сможет уделять ребенку, он даст ему гораздо больше, чем тот, кто вроде бы себя всего посвящает детям.
В жизни семьи это важно, конечно. Поведенческий пример куда важнее, чем все рассуждения. Что видит ребенок? Твои поступки. Он отмечает их сначала бессознательно, а потом уже и вполне осознанно. Отмечает, в какой ситуации как ты себя ведешь, какие у тебя друзья, о чем ты с ними говоришь, что в какой момент совершил. Это, правда, действует.
Д. З. Что бы вы ни писали о своем папе – даже радостные и счастливые воспоминания – это всегда написано, скажем так, в тональности до минор. Почему такое щемящее чувство связано у вас с отцом?
А. М. Просто жалко, что их, родителей, больше нет. Они могли бы, конечно, пожить подольше. Но не получилось. Мама была чудесная, но она все-таки была запретительным органом. Мама была врачом, и она все время страшно боялась, что я чем-нибудь заболею. Именно из-за этого я все время болел. Она меня таскала по своим знакомым врачам в надежде найти какую-нибудь болячку. Я это ненавидел. А отец мне показывал какие-то интересные штуки, заводил музыку. Мы с ним рисовали. Это была совсем другая жизнь.
У меня возникло ощущение, что дело не только в том, что папа ушел и его больше нет. Может быть, эта ваша грусть связана еще и с тем, что он был человеком искусства, художником, и не до конца в этом реализовал себя?
В стране Советов человеку искусства вообще было не очень просто себя полностью реализовать. Однако он себя вполне реализовал как архитектор, как художник-оформитель. В этом качестве он был востребован. Ему доверяли очень ответственные выставки, которые представляли нашу страну за рубежом. Ему эта работа нравилась. Он преподавал в институте, ему это тоже нравилось, и студенты его очень любили.
А что касается графики, – несколько тысяч работ лежало у нас дома, сильно затрудняя проход из комнаты в комнату. Но он как-то совершенно не рвался выставляться. Я думаю, если бы ему хотелось больше, то он бы это сделал, потому что ничего противоречащего тому, что происходило в стране, там не было. В основном это были женские портреты в очень интересной технике, как-то безупречно нарисованные. У него была совершенно потрясающая рука. И это вполне могло быть выставлено.
Д. З. Вы сказали, что вам в детстве нравились героические книжки: про русских богатырей или про древнегреческого героя Геракла.
А. С. Да, он меня очень вдохновлял.
Что именно вдохновляло? Его нечеловеческая сила? Или то, что он не пасовал перед какими-то сверхъестественными задачами? Какой у вас любимый подвиг Геракла?
Мне нравится история про Авгиевы конюшни[34].
Почему?
Потому что он навел чистоту.
А что нужно для того, чтобы наводить чистоту? Чему в принципе учит Геракл? Ведь мифы все проникнуты метафорами, и конюшни – это что-то такое, что в жизни каждого человека в том или ином виде возникает. Чему можно научиться у Геракла?
Трудиться. Это же не тот подвиг, когда «пришел, увидел, победил». Это достаточно кропотливая, долгая, ответственная работа. Перекопать все так, чтобы река вынесла нечистоты.
Я помню, когда читала «Геракла» в детстве, меня в нем больше всего удивляло, что он ни в какой момент не отчаивается, не говорит себе: «Это невозможно». У него есть какая-то вера в свое предназначение, и он просто движется вперед. Получается, если ты просто двигаешься вперед в процессе борьбы с трудностями, то в какой-то момент тебе дается возможность их победить.
Да, наверное, потому что это предназначение ему было спущено сверху. Он изначально знал, что он отмечен. Поэтому ему было несложно соответствовать этому предназначению. Отсюда такая вера в себя.
А как нам такую веру в себя заложить в своих детей? И почему мы сами ее утрачиваем?
Я думаю, что детей надо хвалить. Прежде всего поощрять и максимально повышать самооценку.
Вот так безапелляционно? Есть же очень много родителей, которые считают, что если ты максимально повысил у ребенка самооценку, то потом он непременно столкнется с ситуациями, когда жизнь будет ее понижать.
Он столкнется с этим в любом случае. Найдутся люди, которые будут всячески понижать эту самооценку. Поэтому родители должны ее повышать. Это обязанность родителей.
Вы уже видите некоторые результаты своего воспитания – ваши дети достаточно взрослые. Правильно вы поступали, что хвалили? Или вы их недостаточно хвалили, и сейчас, наоборот, приходите к тому, что можно было бы и побольше?
Думаю, дочь можно было бы побольше хвалить. Я тогда был в первый раз папой. Меня никто не учил. И я, наверное, был недостаточно внимательным отцом. Потому что я довольно часто ее ругал. Она, правда, давала поводы. Она была своеобразным ребенком, таким и остается. Но сейчас я этому скорее радуюсь.
Ну можно сказать, что дети всегда дают поводы…
Но они же знают, когда лажают! Они же прекрасно понимают, когда совершают что-то плохое. Я очень надеюсь, что все-таки воспитал в них такое понятие, как стыдливость и совесть. Очень рассчитываю на то, что они сами понимают, когда ведут себя не так, как надо бы себя вести.
Это самое главное на самом деле. Очень важно видеть чужое неудобство. Мне кажется, что они видят чужое неудобство.
А как быть с тем, что человеку, который видит чужое неудобство и постоянно принимает это во внимание, иногда может быть сложно в столкновении с миром, где его неудобство никто принимать во внимание не будет?
Наверное. Может быть, да. Но что же делать? Жизнь такова, что мы не знаем, благодаря или вопреки чему человек становится человеком. Только трудясь над самим собой, он обретает то, что называется человеческими качествами, – стыдливость, совестливость, милосердие. Этому надо учиться.
Д. З. Владимир Алексеевич, ваша первая роль в кино – Павел Корчагин[35]. Это такой идеал советского человека. Жан-Поль Сартр даже говорил, что это коммунистический Иисус Христос.
В. К. Так оно и есть. Но для меня тут есть еще одна очень важная составляющая. Мой брат был 10 лет прикован к постели. К нему приходили педагоги. Он сдавал экзамены. У него уже ни руки не работали, ни ноги – только голова работала. Все говорили моей маме: «Любочка, какой у вас мальчик, какая трагедия, какой он умница».
Мне было два с половиной года, когда он ушел из жизни. Я был ребенок, понимаете? И поэтому я не всегда доставлял удовольствие своим родителям. Но я имел право на ошибку. И мама меня никогда не ставила в угол носом, папа не применял «ременную передачу», хотя у русских детей очень часто через это место мозги начинают работать. А я избежал этого института воспитания.
Но как только я что-то не так делал или не так говорил, мама подходила к фотографии моего покойного старшего брата. И когда мама подходила к стенке, на которой висел фотографический портрет брата, в котором я очень нуждался, у нее тряслись плечи. Она плакала.
И я думал: господи, мама, лучше бы ты «ременную передачу» применила! Я согласен был снять штаны. И моя задница, наверное, заслуживала подобного наказания. Или могла меня в угол носом поставить. Она этого не делала. Была только эта тишина женских подрагивающих плеч… Вот я это говорю, и у меня мороз по коже. Потому что это ведь тоже один из составляющих элементов моей натуры, понимаете? И, я полагаю, весьма важный.
Д. З. Поговорим о женском начале. Вы как-то сказали, что бывает мужчина-парус, а бывает мужчина-якорь. А женщина для мужчины тоже может быть парусом или якорем?
С. М. Нет. Это по-другому. Это мужчина бывает парусом или якорем.
А женщина?
Женщина – для меня это в первую очередь запах. И для меня это нежность. В этом ее суть, на мой взгляд. Я зверь немножко, наверное, поэтому для меня это самое главное. Это и есть то, ради чего ты движешься. Это свет за окном. Если у тебя этого нет, ты начинаешь просто «изготавливать продукт».
Я вот прямо сейчас даже подумал, что это нечто большее, – то, что я только что свел до нежности, до запаха. Это, наверное, некая капля, которая рождает все искусство, и всю политику – все вообще. Это, знаете, как в муку падает яйцо – и она становится тестом. Без этого ничего не бывает.
Д. З. У вас трое детей. Расскажите, как вы строите с ними отношения и как планируете строить в дальнейшем?
И. В. Я пример плохого родителя, потому что я, к сожалению, разводился. Сейчас у меня есть семья, но мои дети живут в других семьях. Я долго об этом думал, несколько лет работал над этим, прорабатывал. Я понимаю, что семья – это очень важная вещь. Она должна быть, наверное, одна. И в семье очень важны принципы, семейные уклады. Мне кажется, разрушая настоящие, внутренние семейные ценности, мы не делаем людей свободными. Не в этом свобода. Как раз наоборот – мы расшатываем наш ум. Он у нас расхлестывается. Фокус внимания начинает блуждать.
Я думал о том, что, например, раньше замуж выдавали против воли. Но в этом что-то было. Сегодня каждый может жениться, как хочет, а процент счастливых браков гораздо меньше. У нас человек выбирает себе жену, а через год оказывается, что они вообще не подходят друг другу.
Но другое дело, что в какой-то момент этот институт семьи и брака перестал работать. Он стал формальным, начал совершаться по расчету. Потом появились такие пьесы, как «Гроза» Александра Островского, которая очень точно показала, как общество убивает людей – то есть доводит до самоубийства.
Поэтому я не хочу, чтобы вы сейчас подумали, что я хочу своих детей насильно выдавать замуж. Нет, конечно, это ни к чему. Человек должен свободно выбирать. Но должны быть какие-то рамки и границы. И сейчас я, конечно, совсем по-другому отношусь к семье. Я очень сожалею, что не сделал этот выбор с самого начала.
То есть вы бы сейчас дольше думали, прежде чем принимать решение?
Я думаю, самое важное, чтобы жена была не просто твоим другом. Безусловно, она должна нравиться тебе как женщина, безусловно, ты должен любить ее. Но самое важное – чтобы она с тобой проходила один и тот же путь. Если ты с женой идешь по одному пути, то вы знаете, ради чего вы вместе, вы объединяетесь по-настоящему. Это единственный, к сожалению, рецепт, который, я знаю.
Есть еще рецепт – терпеть. Если, например, у тебя есть Бог и ты верующий человек, то ты можешь терпеть, принимать семью как данность. Это тоже духовный путь. Так тоже можно, но только надо делать это по-настоящему. То есть не роптать, принимать свою жену такой, какая она есть. Это очень тяжелый путь. Гораздо легче, когда вы совпадаете.
Ну, еще вопрос, этого ли от тебя хочет Бог. Если взять ту же «Грозу», то там героиню как раз призывают: терпи, слушайся мужа, поклонись ему в ножки. Причем сам Тихон-то, в общем, человек неплохой. А вот его мамаша – как раз воплощение того, во что перерождается институт брака, если в основе его нет того самого единения. Вот вы сказали, что человеку нужно прежде всего искать единомышленника. А способен ли молодой человек обнаружить в другом единомышленника – или лучше ему сначала повзрослеть?
Я считаю, что мужчине до 35 лет не нужно жениться. Он просто физически не может нести за это ответственность. Он развивается, хочет карьеры, хочет свободы. Это невозможно. Ни один нормальный 28-летний мужчина не сможет не смотреть на другую женщину, если он физически здоровый человек. Это нужно понимать.
Кто из мужчин по-настоящему несет духовную практику? Очень мало – в основном никто. Конечно, если у человека есть духовная практика, есть учитель, если он в церковь ходит, если есть что-то, что его дисциплинирует, – это ясно. Но у нас таких людей немного. Поэтому мне кажется, что до 35 лет нужно искать себя, заниматься собой, самосовершенствованием. Нужно стать таким мужчиной, которого ты сможешь предложить женщине.
Д. З. Вы рассказывали, что у вас был период, когда вы сильно злились на своих родителей. За что вы на них злились? Ведь ваша мама, являясь достаточно жестким направляющим началом в вашей жизни, в свое время дала вам просто колоссальное ускорение.
С. П. Я, к сожалению, понял это позже. Был такой момент, когда я просто был на все злой. И на искусство, и на индустрию, и на родителей – за то, что меня в балет отдали. Могли же выбрать футбол или, не знаю, бокс.
То есть вы хотели бы сейчас в Херсоне играть в футбол во дворе?
Мне на самом деле очень нравилось в Херсоне. Там прошли самые счастливые годы в моей жизни, когда у меня была полная свобода, я играл во дворе с мальчишками, и я был довольно свободный. В школу сам ездил в шесть лет. Через парки ходил. Свобода у меня была. И, когда началась учеба в Киеве с девяти до двенадцати, мне с мамой пришлось жить в одной комнате. И кровати наши были вместе. А это важно – свое место иметь, когда ты растешь, когда ты становишься мужчиной. И когда у тебя своего места нет, это тяжело.
А какие у вас отношения с папой? Можно сказать, что он для вас выполняет роль наставника, человека, к которому вы прислушиваетесь?
Папу очень люблю, но чтобы так про жизнь разговаривать – у нас такого нет. Но отношения очень хорошие. Я от него очень многое взял. Он, например, очень честный. Если ему доллар лишний давали в обменнике, он его шел и возвращал. И его очень много обманывали в жизни – из-за того, что он честный и порядочный. И мама мне всегда говорила: «Вот смотри, и тебя тоже будут обманывать». Но я все равно запомнил это как что-то хорошее. У меня оба родителя очень честные люди, которые помогают другим. Мне с ними повезло.
Вы сейчас говорили про самое счастливое время – ваше детство в Херсоне, когда и папа тоже был с вами. Он ведь потом уехал работать, чтобы поддерживать ваше проживание в Киеве, как я понимаю. А в эти первые годы как раз у вас была такая счастливая полная семья. Мама, папа, вы.
Это самое главное. И к этой целостности я всегда стремлюсь. Это ощущение – то, к чему я всегда стремился. И возможно, я поэтому и на балет злился, что я не смог этим соединить семью. Но вот эта целостность – она самое, мне кажется, главное.
В Лондоне мне посчастливилось: меня на какое-то время приютила семья моего друга Джейда. И это потрясающе – когда все вместе садятся даже телевизор посмотреть или просто поговорить. Очень важно такое иметь.
То есть вы туда все-таки хотите вернуться?
Да, я, возможно, когда-нибудь все-таки семью соединю, даже если родители не будут вместе жить. Чтобы они хотя бы через улицу друг от друга жили. Все равно есть такая идея, мечта.
А где ваш папа сейчас живет?
В Херсоне.
И мама тоже?
Мама в Киеве.
А у них, простите за этот вопрос, есть другие семьи?
Нет.
Тогда действительно ничто не мешает попробовать их объединить!
Это моя мечта. Но документальный фильм[36] обо мне на самом деле помог чуть-чуть наладить отношения, они стали общаться.
