Дочь часовых дел мастера Мортон Кейт
Десять лет я делала так, как учила меня Лили Миллингтон: отделяла толику от каждой своей добычи и прятала в потайном месте. Сначала я не понимала, зачем я это делаю – Лили сказала, значит так надо, – да, в общем-то, цель и не была важна, ибо накопление, даже бесцельное, само по себе дает чувство надежности. Став старше и продолжая слушаться отца, который в своих письмах по-прежнему советовал мне хранить терпение, я дала зарок: если до своего восемнадцатого дня рождения я не получу от него письма с указанием собираться в путь, то куплю билет в Америку и поеду туда одна – искать его.
Восемнадцать мне исполнялось в июне 1862 года, и я накопила достаточно, чтобы хватило на билет; но тогда я уже повстречала Эдварда, и мои планы на будущее изменились. Навещая Бледного Джо в апреле, я спросила у него, где мне купить в подарок кожаную вещь высочайшего качества, и он сообщил адрес поставщика своего отца, мистера Симмза с Бонд-стрит. Именно там, в магазине, где пахло восточными специями и тайной, я заказала подарок.
Выражение лица Эдварда, когда он взял в руки сумку, стоило каждого потраченного пенни – добытого неправедным трудом, дважды украденного и сбереженного. Кончиками пальцев он приласкал мягкую кожу, огладил безупречные швы, ощупал вышитые инициалы, потом открыл сумку и положил внутрь альбом. Тот вошел превосходно, как я и надеялась, – словно рука в перчатку. Потом Эдвард перекинул длинный ремешок через плечо, и с того дня и до самого конца я не видела его без этой сумки, которую по моим указаниям сшил мистер Симмз.
Потом он подошел ко мне – я стояла у полок с кистями и красками, – так близко, что у меня дух захватило, вынул из кармана сюртука конверт и протянул мне.
– А это, – сказал он совсем тихо, – первая часть моего подарка.
Как же он хорошо успел узнать меня и как глубоко любил! В конверте лежали билеты, два билета на пароход в Америку, для нас обоих. На август.
– Но, Эдвард, – начала я, – это же так дорого…
Он покачал головой:
– «Спящую красавицу» полюбили. Выставка имела огромный успех, и все благодаря тебе.
– Но я ничего не сделала!
– Нет, – сказал он, вдруг становясь серьезным. – Без тебя я бы не смог писать. И никогда не смогу.
Билеты были оформлены на имя мистера и миссис Рэдклифф.
– Тебе и не придется, – пообещала я.
– Мы разыщем твоего отца в Америке.
Мои мысли уже неслись вперед, пытаясь заранее охватить все, – перебирали новые блестящие возможности, искали способы, как лучше избавиться от миссис Мак с Капитаном и сделать так, чтобы Мартин до самого конца ничего не заподозрил, – но вдруг остановились, точно наткнувшись на стену.
– Но, Эдвард, – сказала я, – а как же Фанни?
Легкая морщинка легла у него между бровями.
– Я сам ей все объясню, как можно деликатнее. Она не пострадает. Она молода, хороша собой и богата; у нее отбоя не будет от женихов. Со временем она все поймет. Это еще одна причина, почему мы едем в Америку: так лучше для Фанни. Мы будем далеко, а пока по эту сторону океана оседает пыль, она придумает такие объяснения нашего разрыва, какие сочтет нужными.
Эдвард никогда не говорил того, во что не верил всем сердцем, поэтому я знаю: он искренне считал, что так и будет. А тогда он взял мою руку и поцеловал, а потом улыбнулся мне так светло, что я против воли поверила: он прав, все сбудется по его слову. Вот какой силой убеждения он обладал.
– А теперь, – сказал он и, взяв с полки большой сверток, улыбнулся еще шире, – переходим ко второй части твоего подарка.
Свободной рукой он взял меня за руку, подвел к подушкам посреди студии, усадил и опустил сверток мне на колени – тот оказался неожиданно увесистым. А затем жадно, едва не приплясывая от нетерпения, следил за тем, как я развязывала бечевку.
Соскользнул последний слой упаковки, и под ним обнаружились… самые прекрасные стенные часы, какие я видела в жизни! Деревянный корпус и циферблат, вырезанные с величайшим искусством, римские цифры, сияющие золотом, стрелки тонкие, хрупкие, с острыми кончиками.
Я провела ладонью по гладкой поверхности, полюбовалась текстурой дерева, высвеченной отраженным в ней пламенем свечи. Подарок потряс меня. Живя у миссис Мак, я привыкла не иметь ничего своего, а тут вдруг такая роскошь, и вся моя. Но материальная ценность подарка была не главным его достоинством. Главным было то, что Эдвард показал мне, как глубоко он знает меня, как понимает, кто я есть на самом деле.
– Они тебе нравятся? – спросил он.
– Я уже люблю их.
– А я люблю тебя. – Он поцеловал меня, но, когда отодвинулся, его брови снова сошлись на переносице. – Что такое? У тебя такой вид, будто с часами я подарил тебе какую-то заботу.
Именно так я себя и чувствовала. Едва взглянув на часы, я захотела спрятать бесценный дар куда-нибудь подальше; ведь если принести часы в Севен-Дайелз, на них тут же наложит свою жадную лапу миссис Мак.
– Думаю, придется повесить их здесь, – сказала я.
– У меня есть идея получше. Я как раз собирался поговорить об этом с тобой.
Эдвард часто рассказывал мне о доме у реки, и каждый раз я замечала в его лице такое неприкрытое желание, что, говори он так о другой женщине, я наверняка ревновала бы его. Но теперь, когда он объяснял мне, насколько ему необходимо, чтобы я увидела этот дом, я прочла на его лице нечто другое: ранимость, трепет в ожидании моего приговора. Мне тут же захотелось обнять его, прижать к себе и ласками прогнать все опасения на этот счет.
– Я задумал новую картину, – сказал он наконец.
– Расскажи.
Тогда-то он и поведал мне о том, что случилось с ним много лет назад, в четырнадцать лет: о ночи, проведенной в лесу, о свете в окне, о своей уверенности, что именно дом стал его спасителем. А когда я спросила, как дом может спасти ребенка, он рассказал мне старинную сказку о детях Элдрича, услышанную им от садовника его деда, и о королеве фей, подарившей свое благословение земле в излучине реки и любому дому, который будет стоять на ней.
– Твоему дому, – прошептала я.
– Теперь и твоему тоже. Мы повесим там твои часы, и они будут отсчитывать дни, недели, месяцы до нашего возвращения. Вообще-то, – тут он улыбнулся, – я думал, не пригласить ли нам остальных в Берчвуд – пусть погостят до нашего отъезда в Америку. Что скажешь?
Что я могла сказать? Конечно же «да».
В дверь постучали, и тут уже «да» крикнул Эдвард.
Это оказалась его младшая сестренка, Люси; она быстро обвела взглядом комнату, заметив и новую сумку у него на плече, и оберточную бумагу на полу, и часы у меня на коленях. Все, кроме билетов: Эдвард успел их спрятать, не знаю когда.
Я еще раньше замечала, как она смотрит, эта сестренка Эдварда. Словно все время наблюдает, примечает, сравнивает. Некоторым это действовало на нервы – например, Клэр, вторая сестра Эдварда, предпочитала заниматься чем угодно, лишь бы не проводить время с Люси, – но мне она напоминала Лили Миллингтон, я имею в виду, настоящую Лили: та была так же умна, и это меня подкупало. Эдвард обожал младшую сестренку и вечно подкармливал ее жадный до знаний ум новыми и новыми книгами.
– Послушай, Люси, – с улыбкой начал он, – что скажешь, если я предложу тебе провести лето в деревне? В доме у реки? И кто знает, может, там даже найдется маленькая лодочка?
– В… том самом?
Ее лицо вспыхнуло радостью, и в ту же секунду она метнула на меня тревожный взгляд. От меня не укрылась интонация, с которой она произнесла «том самом», словно за этими словами крылась тайна.
Эдвард ответил, смеясь:
– В том самом.
– Но вдруг матушка?..
– О ней не беспокойся. Я все возьму на себя.
И тут Люси улыбнулась ему так счастливо, что это мгновенно изменило ее не очень привлекательные черты.
Я помню все.
Время больше не слепит меня; мое ощущение его хода не знает границ. Прошлое, настоящее, будущее – для меня все едино. Я научилась замедлять воспоминания. В любой миг я могу заново пережить все, что произошло со мной.
Все, кроме летних месяцев 1862 года. Они спешат, как бы я ни старалась притормозить их бег, несутся, словно монета, пущенная с горы, набирают обороты, приближаясь к неумолимому концу.
В тот вечер, когда Эдвард впервые рассказал мне о Ночи Преследования, на деревьях в Хэмпстеде едва набухали почки. Ветви были почти по-зимнему голыми, а небо – низким и серым; и все же с его последними словами для нас началось лето в Берчвуд-Мэнор.
Часть третья
Лето в Берчвуд-Мэнор
Глава 24
Люси путешествовала по железной дороге впервые, и после того, как поезд покинул вокзал, она с полчаса сидела очень тихо, пытаясь понять, влияет ли скорость на работу ее внутренних органов. Эдвард расхохотался, когда Люси спросила, не испытывает ли он беспокойства из-за этого, и она притворилась, будто задала вопрос в шутку.
– Тому, что внутри нас, вреда от железной дороги не будет, – сказал он, взял ее руку и крепко пожал. – Меня тревожит то, что она делает с деревней.
– Хорошо, что Фанни тебя не слышит.
Это была Клэр, любившая подслушивать. Эдвард нахмурился, но не ответил. Роль, которую отец Фанни сыграл в распространении железных дорог по всей Британии, смущала Эдварда, считавшего, что природу следует ценить саму по себе, а не за ресурсы, пригодные к эксплуатации. Не самая удобная точка зрения для человека, который – как не уставал подчеркивать Торстон Холмс – собирался жениться на деньгах, заработанных благодаря железной дороге. Друг матери, мистер Джон Рёскин, высказывался еще категоричнее: он считал, что проникновение железной дороги в удаленные от цивилизации уголки планеты – большая ошибка человечества. «Дураку всегда хочется сократить пространство и время, – объявил он на днях, покидая их дом в Хэмпстеде. – Мудрец желает удлинения и того и другого».
Но постепенно Люси забыла и о своих внутренних органах, и о порче природы, захваченная волшебством происходящего. В какой-то момент на параллельном пути появился другой поезд, шедший в одном направлении с нашим, и когда Люси, повернув голову, заглянула в вагон напротив, ей показалось, будто он не движется. В купе сидел мужчина, он тоже повернул голову, их взгляды встретились, и Люси тут же задумалась о времени, движении и скорости и даже стала представлять себе, что было бы, если бы поезда стояли, а земля под ними вращалась, как большой волчок. Все, что она знала о законах механики, отодвинулось куда-то далеко-далеко, и ее мозг взорвался новыми, неожиданными возможностями.
Ей захотелось немедленно поделиться с кем-нибудь своими идеями, но при взгляде на Феликса и Адель Бернард, сидевших по другую сторону стола, воодушевление тут же покинуло ее. Люси немного знала Адель – та еще до замужества бывала у них в доме и позировала Эдварду. Он написал с нее четыре картины и некоторое время был даже увлечен ею. А недавно она сама решила заняться фотографией. На вокзале Паддингтон у них с Феликсом вышла размолвка, и теперь Адель сидела, уткнувшись в «Инглиш уименз джорнэл», а он столь же увлеченно исследовал новый фотоаппарат.
По ту сторону прохода Клэр строила глазки Торстону – главное ее занятие с тех пор, как он попросил ее позировать для новой картины. Все находили, что Торстон очень красив, но Люси, глядя, как он выбрасывает при ходьбе ноги с мощными ляжками, вспоминала отцовских призовых лошадей. Сейчас он смотрел не на Клэр, а на Эдварда и его нынешнюю натурщицу, Лили Миллингтон. Люси проследила за его взглядом. И сразу поняла, почему он так на них засмотрелся. Они сидели бок о бок с таким видом, словно были в вагоне одни, и Люси тоже залюбовалась ими.
Не найдя никого, с кем можно было бы поделиться своими соображениями, Люси предпочла оставить их при себе. И тут же решила, что оно, наверное, к лучшему. Ей очень хотелось произвести на друзей Эдварда хорошее впечатление, а Клэр совсем недавно сказала, что когда она начинает нести чепуху о времени, энергии, материи и пространстве, то делается похожей на сумасшедшую из Бедлама. (Правда, Эдвард считал иначе. Он всегда говорил ей, что у нее отличные мозги и она должна научиться ими пользоваться. Как это высокомерно со стороны мужчин, добавлял он, урезать возможности человечества ровно наполовину, не обращая внимания на мысли женщин, не прислушиваясь к их словам.)
Люси просила мать нанять ей гувернантку, а еще лучше – послать в школу, но та взглянула на нее с тревогой, пощупала дочери лоб, проверяя, нет ли у нее жара, а потом сказала, что она странная малышка и что такие глупые мысли надо гнать прочь. А однажды, когда мистер Рёскин пришел на чай, мать распорядилась вызвать Люси, и, пока девочка стояла у двери, вытянувшись в струнку, великий человек прочел ей целую лекцию о том, что женский ум предназначен не для «изобретения или творчества», а лишь для «упорядочивания, благоустройства и принятия решений касательно уже существующего».
Слава богу, что Эдвард регулярно снабжал ее книгами. Сейчас Люси жадно поглощала новинку, «Химическую историю свечи» – шесть рождественских лекций для молодых людей, прочитанных Майклом Фарадеем в Королевском институте. В книге высказывались довольно интересные соображения о пламени свечи в частности и о процессе горения в целом, о частицах углерода и о зоне свечения, к тому же это был подарок Эдварда, и Люси твердо вознамерилась смаковать каждое слово; но, честно говоря, изложено все было слишком уж элементарно. Книга лежала у нее на коленях с тех пор, как поезд отъехал от вокзала, однако Люси так и не нашла в себе сил открыть ее, думая вместо этого о лете.
Целых четыре недели в Берчвуд-Мэнор, да еще с Эдвардом в роли взрослого! С тех пор как мать сказала, что она может поехать, Люси считала дни, каждый день перед сном вычеркивая еще одно число в календаре. Девочка точно знала, что другая мать и думать не стала бы о том, чтобы отпустить тринадцатилетнюю дочь на несколько недель вместе с компанией художников и их натурщиц, без должного сопровождения, но Беттина Рэдклифф была не из таких – она вообще не походила на обычных матерей, каких встречала Люси. Беттина была «цыганкой», как величали ее дед с бабкой, а с тех пор, как умер отец, нередко ухитрялась устроить так, чтобы кто-нибудь из знакомых пригласил ее в путешествие или в гости. Вот и теперь, в июле, она уезжала в Италию, чтобы насладиться красотами амальфитанского побережья, а затем остановиться в Неаполе у Поттеров, друзей, которые сняли там дом. Поэтому ее не пугала перспектива морального разложения Люси в обществе, столь неподходящем для юной девушки. Напротив, она была даже благодарна Эдварду за то, что он взял на себя заботу о младшей сестре, пригласив ее провести лето с ним и его друзьями в Берчвуде: это освобождало ее от необходимости терпеть вынужденное великодушие свекра и свекрови.
– Ну вот, одной заботой меньше, – рассеянно сказала она и с воодушевлением вернулась к сборам.
Эдвард хотел, чтобы Люси провела с ним то лето, еще по одной причине. Именно ей первой он сообщил о покупке дома. Это было в январе 1861-го, он тогда отправился «в отлучку» и отсутствовал три недели, четыре дня и два часа. Люси лежала на животе поперек своей кровати и перечитывала «О происхождении видов», время от времени бросая взгляды в сторону окна, которое выходило прямо на улицу перед их домом в Хэмпстеде. Вдруг послышался знакомый звук шагов по мостовой. Люси всех различала по шагам: могучий молочник ступал тяжело, тщедушный, вечно кашляющий трубочист издавал звуки «тук-тук-кх», шаги Клэр не были примечательны ничем, кроме скорости, мать цокала тонкими, точно веретенца, каблуками. Но больше всего Люси любила целеустремленный, обещающий чудеса стук башмаков Эдварда.
Люси не нужно было даже подходить к окну, чтобы понять: приехал брат. Она отшвырнула книгу, скатилась вниз по четырем пролетам, пронеслась через холл и прыгнула прямо в протянутые руки Эдварда, едва тот ступил через порог. Конечно, в свои двенадцать лет Люси была слишком взрослой для таких манер, но Эдвард легко ловил ее, невысокую, и поднимал на руки. А Люси обожала брата буквально с колыбели и терпеть не могла, когда он уезжал, бросая ее на мать и на Клэр. Пока что его отлучки продолжались не больше месяца, но каждый день без него тянулся, как целая неделя, а список мыслей, которыми Люси хотела поделиться с братом по его возвращении, становился все длиннее и длиннее.
Едва оказавшись на руках у Эдварда, она начинала выкладывать все, что произошло в его отсутствие, торопясь, путаясь в словах. Обычно Эдвард жадно выслушивал эти истории, а потом делал сестре подарок – сокровище, приобретенное специально для нее; сокровищем неизменно оказывалась книга, и всегда по естественным наукам, истории или математике, которые она любила больше всего. Но в тот раз все было иначе: Эдвард приложил палец к губам – «молчи» – и сказал, что ее новости подождут, сегодня он будет говорить первым. Он совершил невероятное – так заявил он – и должен немедленно рассказать ей обо всем.
Люси была и заинтригована, и польщена. Мать и Клэр были дома, но избранной оказалась она, Люси. Внимание Эдварда было для нее как солнечный свет для растения, и Люси нежилась в его лучах. Оба спустились на кухню, единственное помещение в доме, где, как они знали, их никто не потревожит, уселись за лоснящийся от работы и воска кухаркин стол, и Эдвард поведал о купленном им доме. Двойной фронтон, простой, без затей, деревенский сад, рядом река и роща. Описание показалось ей знакомым раньше, чем Эдвард взволнованно произнес:
– Это он, Люси, тот самый, из Ночи Преследования.
Люси затаила дыхание, от воспоминаний по коже побежали колючие мурашки. Она точно знала, что это за дом. Ночь Преследования была легендой, известной только им двоим. Люси было тогда всего пять, но та ночь навсегда врезалась в ее память. Нет, она никогда не забудет о том, как любимый брат вернулся на рассвете: волосы встрепанные, глаза безумные. День близился к концу, когда он пришел в себя настолько, чтобы рассказать сестре о своих приключениях, – уже под вечер, сидя рядом с ней в старинном гардеробе на чердаке в Бичворте. Ни одна живая душа, кроме Люси, так и не узнала, что произошло с ним той страшной ночью; только ей Эдвард доверил свою тайну, ставшую символом нерушимых уз между ними.
– И ты будешь там жить? – тут же спросила она, напуганная тем, что может потерять Эдварда, если он насовсем переедет в деревню.
Он рассмеялся и любовно взъерошил ее темные волосы:
– Пока с меня хватит того, что он просто мой. Другие наверняка скажут, что я спятил, решив купить его, и будут правы – это безумие чистой воды. Но я знаю, ты меня поймешь: я просто не мог упустить его. Этот дом звал меня с тех пор, как я провел в нем ту ночь; и вот теперь я наконец ответил на его зов.
Люси продолжала разглядывать нынешнюю натурщицу Эдварда, Лили Миллингтон, которая смеялась каким-то его словам. Лили была красивой, но Люси подозревала, что без Эдварда не сумела бы по-настоящему разглядеть ее красоту. Таким был его дар; об этом говорили все. Он видел то, чего не видели другие, и не просто видел, но изображал увиденное так, что зрители, хотели они или нет, больше не могли закрыть глаза на то, что показал художник. В последней из своих «Записок из Академии» Рёскин назвал это свойство его живописи «рэдклиффовским обманом чувств».
Пока Люси смотрела, Эдвард протянул руку, убрал блестящую прядь рыжих волос с лица Лили и заложил ей за ухо, а та посмотрела на него и улыбнулась. В этой улыбке содержался намек на прежние разговоры, которых было много, и Люси почувствовала, как из самой глубины ее существа вдруг поднялась нервная дрожь.
В тот день, когда Люси впервые увидела Лили Миллингтон за стеклянными стенами студии Эдварда, девушка показалась ей огненным сполохом. Был май 1861-го, и слегка близорукая Люси сначала приняла ее за крону молодого японского клена, растущего в кадке. Эдвард питал слабость к экзотическим растениям и часто наведывался в магазин мистера Романо на углу Уиллоу-роуд, где рисовал его дочерей; взамен итальянец давал ему разные растения, прибывшие то из какой-нибудь Америки, а то и от антиподов. Люси разделяла и эту страсть брата – ее точно так же приводили в восторг живые, дышащие гости из дальних стран, которые давали возможность заглянуть в мир, так отличавшийся от ее собственного.
И лишь когда мать велела ей взять вторую чашку, чтобы отнести чай Эдварду, она поняла, что у него в студии натурщица. Ее любопытство разгорелось еще сильнее, когда она сообразила, кто это. Невозможно было жить в одном доме с Эдвардом и не переживать вместе с ним все взлеты и падения каждой его новой страсти.
Несколькими месяцами раньше он впал в апатию, такую, что, казалось, уже не выберется из нее. Тогдашней его натурщицей была Адель, и Эдвард достиг того предела, когда ее мелкие, аккуратные черты уже не пробуждали в нем вдохновения.
– Нет, ее личико обворожительно, как и прежде, – объяснял он Люси, вышагивая взад-вперед по студии, пока сестра сидела у печки на стуле розового дерева. – Беда в том, что в пространстве между ее хорошенькими ушками ничего нет.
У Эдварда была своя теория насчет того, что такое красота. Он говорил, что и форма носа, и очертания скул и губ, и цвет глаз, и то, как кудрявятся короткие волоски у основания шеи, – это все хорошо и мило, но единственное, от чего лицо светится, будь оно написано красками на холсте или отпечатано на альбуминовой бумаге, – это интеллект.
– Интеллект для меня – это не способность объяснить устройство двигателя внутреннего сгорания или прочесть лекцию о том, как при помощи телеграфа сигнал из точки А поступает в точку Б. Просто есть люди, которые словно светятся изнутри, они от природы снабжены тем, что заставляет их проявлять любопытство к миру, с неуемным интересом доискиваться сути вещей, и эту увлеченность художник не может ни породить, ни подделать, как бы он ни был искусен в своем ремесле.
Но однажды ранним утром Эдвард вернулся домой оживленный, как никогда, и в каждом его шаге звучало ликование. Домочадцы только-только поднялись с постелей, когда он распахнул входную дверь, но сам дом, казалось, отреагировал на его приход. Тишина передней, всегда чуткая к его присутствию, завибрировала, когда он бросил пальто на крючок, а когда Люси, и мать, и Клэр, все в ночных сорочках, показались наверху, на площадке, он, широко раскинув руки, сообщил им, что наконец нашел ее, ту, которую искал так долго, и победная улыбка растеклась по его лицу.
Сколько было радости, когда потом, за завтраком, он рассказал им свою историю!
Судьба, начал Эдвард, в своей неисповедимой милости скрестила их пути на Друри-лейн. Вечер он, вместе с Торстоном Холмсом, провел в театре, где и увидел ее впервые – в фойе, среди людской толчеи и дымного света газовых рожков. (Позже, подслушав подогретый вином спор Эдварда и его друга, Люси узнала, что именно Торстон, а не ее брат, первым приметил эту изысканную рыжую красавицу, первым обратил внимание на то, как газовый свет заставляет ее волосы пылать огнем, а коже придает прозрачность алебастра, первым сообразил, что она выглядит в точности как героиня картины, которую тогда задумывал Эдвард. И это он, Торстон, сначала потянул Эдварда за рукав, а потом развернул его спиной к человеку, которому тот был должен денег, чтобы Эдвард своими глазами увидел это чудо в темно-синем платье.)
И Эдвард застыл. Едва его взгляд упал на нее, рассказывал он, как будущая картина представилась ему целиком. Но пока художник переживал внезапное откровение, женщина развернулась и явно собралась уходить. Не думая о том, что делает, Эдвард стал проталкиваться следом за ней через толпу, словно одержимый; он знал лишь одно: ее необходимо настичь. Между тем она проскользнула через людное фойе к боковой двери и вышла наружу. И слава богу, продолжал Эдвард, обведя взглядом своих слушательниц за столом, что он успел сделать то же самое, оказавшись на улице как раз вовремя, чтобы ее спасти. Пока он, Эдвард, прокладывал себе путь к выходу, какой-то мужлан, весь в черном, самой непрезентабельной наружности, рванулся к женщине, настиг ее и сорвал с запястья фамильный браслет.
Клэр и мать громко ахнули, а Люси воскликнула:
– Ты разглядел его?
– Нет, не успел. Ее брат уже пустился в погоню за беглецом, но не поймал. Он вернулся как раз в тот миг, когда я настиг ее в переулке; решив, что я и есть тот негодяй, пришедший довершить злое дело, он закричал: «Держите! Вор!» Но она объяснила ему, что он ошибся, и его поведение немедленно изменилось.
Только тут, продолжал Эдвард, незнакомка повернулась к нему лицом, лунный свет посеребрил ее черты, и он понял, что расстояние его не обмануло: перед ним действительно стояла та, кого он искал.
– И что ты сделал потом? – спросила Люси, когда горничная ушла, оставив на столе чайник со свежим чаем.
– К сожалению, у меня нет дара ведения светской беседы, – сказал Эдвард. – Я просто сказал, что должен ее нарисовать.
Клэр приподняла брови:
– И что она ответила?
– Нет, – перебила мать, – гораздо важнее, что ответил ее брат?
– Он страшно удивился. Спросил, о чем это я, и я объяснил как мог. Однако, боюсь, моя речь могла показаться ему несколько сбивчивой – в тот миг я был под впечатлением от красоты его сестры.
– Но ты сказал, что твои картины выставлялись в Королевской академии? – спросила мать. – Упомянул о том, что к тебе благоволит сам мистер Рёскин? О том, что твой отец принадлежал к титулованной знати, наконец?
Эдвард подтвердил: да, он сказал все это, и даже больше. Он не удержался и перечислил все титулы и названия всех старинных поместий, которые принадлежали его роду, – возможно, впервые в жизни; и предложил, чтобы его матушка, «леди» Рэдклифф, навестила их родителей и заверила их, что с ним их дочь будет в полной безопасности.
– Я понял, что это необходимо, мама, так как ее брат особо подчеркнул: они должны посоветоваться с родителями, прежде чем принимать столь важное решение – репутация порядочной женщины может пострадать, если она станет наниматься в натурщицы.
Договорившись о встрече, обе стороны пожелали друг другу доброй ночи и разошлись.
Домой Эдвард пошел не сразу – долго бродил сначала вдоль набережной, потом по улицам Лондона, мысленно рисуя лицо незнакомки по памяти. Он был так заворожен ею, что умудрился потерять кошелек, и весь путь до Хэмпстеда ему пришлось проделать пешком.
Когда Эдвард бывал в ударе, как в то утро, его радости не мог противиться никто, и поэтому Люси, мать и Клэр жадно выслушали его новость. А когда он закончил, мать сказала, что ей все ясно. Сегодня же вечером она отправится к мистеру и миссис Миллингтон, чтобы лично поручиться за сына. Горничная матери получила указания: незамедлительно починить платье для визитов в тех местах, где его проела моль, и нанять карету для поездки в Лондон.
С железным лязгом, окутавшись облаком дыма, поезд стал замедлять ход. Люси прижала лицо к окну и увидела, что они подъезжают к станции. На табличке было написано «Суиндон», и она поняла: пора выходить. По платформе расхаживал человек в безупречно вычищенной форме, с надраенным до блеска свистком, который он то и дело без стеснения пускал в ход; тут же толклись носильщики, готовые предложить свои услуги.
Когда все сошли с поезда, Эдвард с другими мужчинами отправился в багажный вагон за вещами, среди которых были мольберты и прочие художественные принадлежности, а затем их (кроме чемодана Люси – та отказалась расстаться со своими драгоценными книгами) погрузили на телегу и отправили в деревню Берчвуд. Люси думала, что их компания тоже усядется в экипажи, но Эдвард сказал, что жаль терять такой прекрасный день; кроме того, к дому лучше подходить с реки, а не с большой дороги.
И был прав, день и в самом деле выдался на диво. Небо сияло такой прозрачной голубизной, какую редко увидишь в Лондоне, а воздух пах так, как и положено пахнуть воздуху в деревне, – колосящимися травами с пряной ноткой разогретого на солнце навоза.
Эдвард шел впереди и не затруднял себя выбором пути – вел их прямо через цветущие луга, где в траве золотились лютики, мелькали розовые столбики наперстянок, голубели незабудки. Коровьей петрушки было столько, что ее сквозистые белые зонтики пеной вскипали на лугах; то и дело дорогу путникам преграждали прихотливо текущие ручьи, и приходилось искать торчащие из воды камни, чтобы перейти на другую сторону, не замочив ног.
Путь был долгим, но они никуда не спешили. Четыре часа пролетели незаметно – под Леклейдом они устроили ланч и покатались на лодке по мелководью, а потом еще пару раз останавливались порисовать. Все много смеялись и веселились. У Феликса оказался запас клубники: он извлек откуда-то матерчатый кулек и поделил ягоды между всеми. Адель рвала цветы и плела из них венки, которые надевала на головы всем женщинам, словно короны, – даже Люси достался один. Потом потерялся Торстон, но скоро нашелся – в зеленой траве, под большой плакучей ивой: оказалось, он мирно дрыхнет, надвинув на лицо шляпу. Когда жара поднялась не на шутку, Лили Миллингтон, которая шла, распустив волосы, собрала их в узел и подняла на макушку, подвязав шейным платком Эдварда. Увидев ее шею, до тех пор скрытую под волосами – стройную и белую, как лепесток лилии, – Люси смущенно отвела глаза.
У Полупенсового моста они спустились к воде и берегом пошли на восток, мимо лугов, на которых паслись коровы, за шлюз Сент-Джонс. Когда они добрались до опушки леса, было еще светло, но солнце уже растратило свой дневной жар. Эдвард часто рассуждал о цвете. Люси знала, что на его языке это называется «свет утратил желтизну». Ей очень нравилось это время дня. Скинув покров желтизны, мир представал слегка синеватым.
Дом, сказал Эдвард, стоит сразу за лесом. Он настаивал на том, что в первый раз к дому следует подходить именно со стороны реки и леса – только так можно оценить его истинные пропорции. Объяснение показалось всем вполне резонным, и никто не задал ни одного вопроса, но Люси знала: у Эдварда имелась еще одна причина. В лесу была поляна, где для него началась Ночь Преследования. Эдвард вел их тем же путем, который сам одолел в ту ночь, мчась сначала между деревьями, затем по открытому полю, под внимательными серебристыми звездами, пока наконец не различил впереди спасительный маяк – свет в окне мансарды.
Оказавшись в лесу, они принялись молча шагать по узкой тропинке. Люси отмечала каждый треск, когда под чьей-нибудь ногой ломалась сухая ветка, прислушивалась к шелесту листьев, а иногда ее ухо ловило странные звуки, которые неслись из зарослей вдоль одинокой тропы. Ветви деревьев над ними не были прямыми. Толстые изгибались, образуя арку, другие, потоньше, украшали ее волнистыми лентами; стволы лесных великанов поросли лишайниками и папоротниками; Люси сразу увидела, что это в основном дубы с вкраплениями буков и берез. Местами сквозь густые кроны все еще проникал свет и пятнами ложился на траву, атмосфера была заряжена ожиданием.
Когда они наконец добрались до поляны, Люси уже почти различала дыхание листвы.
Нетрудно было представить, как страшно может быть в таком месте в глухую ночь.
Хотя с Ночи Преследования прошло немало лет, Люси не забыла, как выглядел Эдвард, когда под утро вернулся в дедовский дом. Она поискала брата взглядом, чтобы посмотреть, как он себя чувствует, возвратившись сюда, и удивилась, увидев, что Эдвард протягивает руку Лили Миллингтон.
Все вместе пересекли поляну и снова углубились в лес.
Наконец вокруг стало светлеть, и, одолев последний заросший деревьями подъем, они оказались на открытом месте.
Перед ними раскинулся луг, пестрый от диких цветов, а за ним виднелась крыша с двумя коньками и множеством дымовых труб.
Эдвард повернулся к ним с выражением такого ликующего торжества, что Люси, не сдержавшись, ответила ему улыбкой.
Чары волшебного леса остались позади, и все вдруг заговорили радостно, возбужденно, словно, увидев дом, ощутили вкус долгожданного лета.
Верно ли, что тут есть гребная лодка? – спрашивали они. Да, отвечал Эдвард, вон там, в амбаре. И он даже распорядился соорудить для нее причал, чуть ниже по реке.
Что из окрестных земель принадлежит ему? Все до самого горизонта.
Спальни выходят окнами на реку? Да, многие. На втором этаже – одни жилые комнаты, и в мансарде они тоже есть.
Громко воззвав «К оружию!», Торстон помчался через луг, и Феликс тут же кинулся за ним вдогонку; Клэр и Адель тоже побежали, взявшись за руки. Эдвард поймал взгляд Люси и подмигнул.
– Не отставай, сестренка, – сказал он. – Беги и займи лучшую комнату!
Люси улыбнулась, кивнула и вприскочку последовала за другими. Она чувствовала себя свободной и такой живой, как никогда раньше, – вольный деревенский воздух овевал ей щеки, закатное солнышко пригревало, и радость от того, что она делит этот важный момент с Эдвардом, переполняла ее. В таком настроении, достигнув другого края луга, она обернулась, чтобы помахать рукой брату.
Но тот не смотрел на нее. Он и Лили Миллингтон медленно шли в сторону дома, сблизив головы, явно погруженные в какую-то беседу. Люси еще подождала в надежде, что он все же взглянет в ее сторону, даже рукой помахала – бесполезно.
Тогда она повернулась к ним спиной и, слегка расстроенная, направилась к дому.
И тут, впервые с тех пор, как рано утром они сели в поезд на вокзале Паддингтон и выехали из Лондона, Люси пришла в голову мысль: а почему с ними нет Фанни Браун, невесты Эдварда?
Глава 25
Берчвуд-Мэнор был одним из тех мест, где время давало слабину, теряя обычную упругость. Люси заметила, как быстро вся компания втянулась в размеренное, ленивое существование – можно подумать, они жили в этом доме вечность, – и гадала, в чем причина: в погоде ли – солнечные летние дни бессменно следовали один за другим, – в людях ли, которых пригласил Эдвард, или, может быть, в самом доме. Брат, конечно, выбрал бы последнее объяснение. Мальчиком услыхав сказку об Элдриче и его детях, он был с тех пор твердо убежден, что земли в речной излучине обладают особыми свойствами. Однако и сама Люси, гордившаяся своим здравомыслием и рационализмом, не могла не признать, что в этом доме есть нечто необыкновенное.
Еще до приезда сюда Эдвард написал одной молодой женщине из деревни, Эмме Стернз, договорившись, что она будет выполнять всю работу по дому: приходить каждый день с утра и уходить после того, как подаст на стол ужин. В первый же вечер, когда они, едва волоча от усталости ноги, пришли со станции, Эмма уже ждала их. Инструкции Эдварда она выполнила буквально: большой кованый стол в саду был накрыт белой льняной скатертью и прямо-таки ломился от яств! Нижние ветви каштана были увешаны стеклянными фонариками, и, когда сумерки стали сгущаться, в них замерцали огоньки зажженных свечей. От этого света, пусть и неяркого, ночь показалась еще темнее, полилось вино, Феликс взялся за гитару. Адель принялась танцевать, малиновки дружным хором провожали последние лучи солнца, а Эдвард залез на стол и стал читать Китса: «Ты, яркая звезда…»
В ту ночь все в доме спали как мертвые, а наутро встали поздно и в хорошем настроении. Вечером они слишком устали, чтобы разглядеть, куда попали, но с утра забегали из комнаты в комнату, восхищаясь то видом из окна, то деталями отделки. Этот дом строил настоящий мастер своего дела, с гордостью говорил Эдвард, наблюдая за друзьями, которые с энтузиазмом исследовали его новое жилище; все на своих местах, ни одна мелочь не забыта. С точки зрения Эдварда, именно внимание к деталям делало дом «правдивым», и поэтому ему нравилось здесь все: каждый предмет мебели, каждая занавеска, каждый завиток на каждой половице, изготовленной из дерева, срубленного в ближайшем лесу. Но больше всего – надпись над дверью в комнату, где обои украшал орнамент из листьев и ягод шелковицы; комната находилась на первом этаже, и окна в задней стене были такими широкими, что помещение казалось частью сада. Надпись гласила: «Истина, Красота, Свет». Эдвард каждый раз останавливался перед ней в изумлении и говорил: «Видите, этот дом предназначен для меня».
Все следующие дни Эдвард неустанно рисовал Берчвуд-Мэнор. Он нигде не показывался без своей новой кожаной сумки, висящей на плече. Его часто видели на лугу: он сидел в высокой траве, надев шляпу, и то и дело посматривал на дом с выражением глубокого удовлетворения, после чего возвращался к работе. Лили Миллингтон, как заметила Люси, всегда была рядом с ним.
Люси спросила Эдварда о Фанни. В первое же утро брат взял ее за руку и повел по холлам и коридорам Берчвуда – в библиотеку.
– Я сразу подумал о тебе, едва увидел эти полки, – сказал он. – Только взгляни на эту коллекцию, Люси. Здесь есть книги буквально обо всем на свете. Все, до чего додумались умнейшие люди по всему миру, все, что они записали на бумаге и опубликовали для других людей, и все это – в полном твоем распоряжении. Я знаю, настанет время, и у женщин будут те же возможности, которые сейчас даны только мужчинам. Этого не может не случиться, ведь женщины умнее нас и их больше. Но до тех пор тебе придется самой творить свою судьбу. Так что читай, запоминай, думай.
В подобных случаях Эдвард никогда не бывал неискренним, и Люси пообещала ему, что так и сделает.
– Можешь мне верить, – торжественно сказала она. – К концу лета я прочту все книги на каждой полке.
Он засмеялся:
– Ну, не надо так уж торопиться. Это ведь не последнее лето. К тому же здесь есть другие удовольствия: река, сад.
– Конечно… – В разговоре образовалась естественная пауза, и Люси без всякой задней мысли добавила: – А когда приедет Фанни?
Выражение лица Эдварда не переменилось, когда он сказал:
– Фанни не приедет, – и тут же сменил тему: показал ей укромный уголок у камина, где можно было читать, не опасаясь ничьего вмешательства. – Никто не заметит тебя здесь, а мне из достоверных источников известно: чтение доставляет больше всего удовольствия тогда, когда ты делаешь это втайне.
Люси не стала больше говорить о Фанни.
Позже она, конечно, упрекала себя за то, что не проявила настойчивости, не задала больше вопросов; но, честно говоря, она не испытывала особой симпатии к Фанни и даже обрадовалась, что та не приедет. К тому же небрежность – почти пренебрежение, – с которой брат ответил на ее вопрос, сказала ей яснее всяких слов: Фанни – зануда. Она завладела вниманием Эдварда и пыталась сделать из него того, кем он никогда не был. А еще она была невестой, и в этом качестве от нее исходила угроза, которую Люси не ощущала от натурщиц. Натурщицы появлялись и исчезали, а брак – это навсегда. Брак – это другой дом, куда Эдвард уедет без возврата. А Люси не могла представить себе жизни без Эдварда, равно как не могла представить себе его жизнь с Фанни.
Сама Люси не планировала выходить замуж – ну, разве что попадется идеальный кандидат. А таким, решила она, мог быть лишь тот, кто похож на нее саму. А еще лучше, чтобы это был Эдвард. Тогда они будут всегда вдвоем, никто им не помешает, и они будут счастливы.
Насчет библиотеки Эдвард оказался прав: ее как будто составили специально для Люси. Все стены, от пола до потолка, были заняты полками, и, в отличие от таких же полок в доме деда и бабки, их заполняли не скучные религиозные трактаты и памфлеты, призванные уберечь от неподобающего поведения, нет, здесь были настоящие книги. Прежние владельцы Берчвуд-Мэнор собрали потрясающее количество томов по разным увлекательным предметам, а пробелы в коллекции Эдвард заполнил свежими изданиями, выписанными из Лондона. Каждую свободную минуту Люси проводила на раздвижной библиотечной лестнице, забираясь под самый потолок, просматривая корешки и прикидывая, что и в какой момент лета она прочтет – а таких моментов перед ней открывалось много, целая череда, ведь с первого часа их пребывания в Берчвуде она поняла, что всецело предоставлена самой себе.
Уже в первое утро, когда вся компания только знакомилась с домом, каждый художник был занят одним – поисками лучшего места для работы. И это был не просто эгоизм – перед отъездом из Лондона мистер Рёскин оповестил членов Пурпурного братства о своем намерении устроить осенью их коллективную выставку. Вот почему у каждого было на уме что-то новое, и вот почему атмосфера дома сразу наполнилась духом творчества, соперничества и надежды. Как только определились с комнатами, художники принялись распаковывать орудия своего искусства, прибывшие вслед за ними со станции на телеге.
Торстон выбрал большую гостиную в передней части дома, поскольку окно там выходило на юг, а значит, заявил он, свет для его картины будет идеальным. Люси старалась избегать его, отчасти потому, что Торстон внушал ей какое-то беспокойство, а отчасти потому, что не хотела лишний раз видеть глупые телячьи глаза кокетничающей с ним сестры. Проходя мимо комнаты, когда там шел сеанс позирования, Люси через открытую дверь случайно заметила Клэр, и ей стало до того тошно, что пришлось выскочить из дома и опрометью бежать по лугу, лишь бы избавиться от этого отвратительного наваждения. Перед отъездом Люси мельком увидела и саму картину. Даже незаконченная, она была хороша, ничего не скажешь, ведь Торстон, надо отдать ему должное, превосходно владел техникой живописи; но одна деталь особенно поразила Люси. У женщины на картине, несомненно списанной с Клэр, которая позировала, полулежа в шезлонге и как бы изнывая от тоски, был рот Лили Миллингтон.
Феликс реквизировал небольшой закуток на первом этаже, рядом с обшитой деревянными панелями гостиной, а когда Эдвард заметил, что там нет света, радостно согласился и сказал, что это ему и нужно. Прежде он был известен мрачными картинами на легендарные и мифологические сюжеты, а теперь выразил намерение прибегнуть к фотографии.
– Моя фотографическая Леди Шалотт по мотивам Теннисона превзойдет картину Робинсона. Река здесь самая подходящая для такого сюжета. Ив и даже осин сколько угодно. Камелот будет как настоящий, вот увидите.
Яростные споры о том, пригодно ли новое изобразительное средство для создания таких же художественных эффектов, как в живописи, продолжали сотрясать группу. Однажды за обедом Торстон заметил, что фотография – всего лишь ловкий трюк.
– Дешевый фокус, вполне пригодный для того, чтобы делать карточки на память, но совершенно не позволяющий передать что-нибудь серьезное.
Тогда Феликс вынул из кармана пуговицу – вернее, маленький оловянный значок, который подбросил на ладони.
– Скажи это Аврааму Линкольну, – заявил он. – Десятки тысяч таких штук были розданы публике. И теперь множество людей по всему Американскому континенту носят на своей одежде лицо этого человека, вот это самое изображение. Еще недавно мы знать не знали, как этот Линкольн выглядит, о чем думает. А сегодня за него голосуют сорок процентов избирателей.
– Почему его противники не сделали того же самого? – спросила Адель.
– Они пытались, но было слишком поздно. Выигрывает тот, кто начинает первым. Но я смело могу обещать вот что: отныне на любых выборах кандидаты будут эксплуатировать свою внешность.
Торстон взял у него оловянный значок и тоже подкинул на ладони, как монету.
– Я не отрицаю, что в политике фотография может быть полезна, – сказал он, ловя металлический кругляшок одной ладонью и прихлопывая его другой. – Но только не говори мне, что это – искусство.
И он поднял ладонь, открывая лицо Линкольна.
– Нет, эта пуговица, конечно, не искусство. Но вспомни Роджера Фентона.
– Да, его крымские пейзажи великолепны, – поддержал его Эдвард. – И заключают в себе серьезную мысль.
– Но не становятся от этого искусством. – Торстон слил остатки красного вина себе в бокал. – Я допускаю, что фотография полезна там, где речь идет о сообщении новостей, освещении разных событий, – для функционирования в качестве… в качестве…
– Глаза истории, – подсказала ему Лили Миллингтон.
– Да, спасибо, Лили, вот именно, глаза истории. Но искусством она все равно не является.
Люси тихо сидела на дальнем конце стола и с наслаждением уплетала вторую порцию пудинга. Мысль о фотообъективе как о глазе истории пришлась ей по душе. Как часто, читая книги о прошлом – а также производя собственные раскопки в лесу за домом, – она утыкалась в печальную необходимость додумывать события и обстоятельства, опираясь на уже известные. Какой прекрасный подарок получили грядущие поколения, ведь фотография способна запечатлевать правду! В «Лондон ревю» ей попалась статья, где речь шла о «незыблемых свидетельствах фотоснимков» и о том, что отныне ни одно событие не будет происходить без фотографии, способной создать…
– Осязаемую память о событии, которую можно передать другим людям.
Люси вскинула голову так резко, что с ее ложки шлепнулась большая капля крема. Это опять была Лили Миллингтон, и ее слова точь-в-точь совпали с мыслями Люси. Точнее, с теми, которые она почерпнула из статьи в «Лондон ревю».
– Вот именно, Лили, – говорил между тем Феликс. – Настанет день, когда фотографические изображения станут повсеместными, а фотоаппараты – такими маленькими и компактными, что люди станут вешать их на шнурки и носить на шее.
Торстон округлил глаза:
– Надо полагать, что и шеи у них станут толще наших, у этих могучих людей будущего? Феликс, ты сам не замечаешь, как своими словами о вездесущести фотографии льешь воду на мою мельницу. Если человек способен навести объектив на предмет и сделать снимок, это не зачисляет его автоматически в разряд художников. Художник – тот, кто видит красоту в клубах сернисто-желтого тумана, там, где другие видят лишь загрязнение.
– Или та, – добавила Лили Миллингтон.
– Что – та? – Торстон осекся, поняв, к чему она клонит. – А. Ясно. Хорошо, Лили, очень хорошо. Или та дама, которая видит прекрасное.
Тут Клэр вставила банальное замечание о том, что в фотографии нет цвета, и Феликс стал объяснять, что художникам придется больше пользоваться светом и тенью, тщательнее продумывать композицию, чтобы вызвать те же эмоции, что и живописцы; но Люси уже не слушала его.
Она не могла отвести глаз от Лили Миллингтон. Она не припоминала, чтобы хоть раз слышала от натурщиц что-либо заслуживающее внимания, и уж тем более ни одна из них и мечтать не могла о том, чтобы сконфузить Торстона Холмса. Раньше Люси думала – если вообще когда-нибудь задумывалась об этом, – что вдохновение, получаемое Эдвардом от Лили, рано или поздно закончится, что он устанет от нее, как уставал от всех прежних натурщиц. Теперь она поняла, что Лили Миллингтон сильно отличалась от своих предшественниц. Она была моделью совсем иного рода.
Лили Миллингтон и Эдвард проводили дни, запершись в Шелковичной комнате, где Эдвард поставил мольберт. Он трудился не покладая рук – Люси узнавала выражение рассеянной сосредоточенности, неизменно появлявшееся у брата, когда он был занят очередной картиной, – но пока ни с кем не делился своими планами. Сначала Люси думала, что это из-за размолвки с мистером Рёскином, который не поддержал Эдварда после того, как тот выставил «La Belle». Рёскин прохладно отозвался о картине, мистер Чарльз Диккенс аттестовал ее хуже некуда, и Эдвард пылал гневом. (Когда отзыв Диккенса появился в печати, он в ярости ворвался в свою студию в дальнем конце сада и побросал в огонь все, вышедшее из-под пера мистера Диккенса, а заодно и драгоценную копию «Современных художников» мистера Рёскина. Люси, которая с декабря 1860 по август 1861-го была подписана на все выпуски У. Г. Смита и сына, чтобы не пропустить ни одного приложения с частями «Больших надежд», вынуждена была прятать свои номера «Круглого года», чтобы и они не пошли на растопку под горячую руку.)
Однако теперь она стала сомневаться: нет ли здесь чего-нибудь другого? Чем именно это могло быть, она не знала, но чувствовала, как атмосфера тайны окружает Эдварда и Лили Миллингтон всякий раз, когда они оказываются рядом. Вот, скажем, на днях Люси подошла к брату, рисовавшему что-то в своем альбоме, а тот, едва почувствовав, что за спиной кто-то стоит, закрыл рисунок, – правда, она успела разглядеть тщательно проработанный этюд лица Лили Миллингтон. Эдвард вообще не любил, чтобы за ним подглядывали во время работы, но такой таинственности не напускал еще никогда. Да и причина его скрытности была не вполне понятна: ну, работает художник над портретом своей натурщицы, что такого? Рисунок как рисунок, Люси видела сотни таких на стенах его студии, вот только на шее что-то странное: то ли подвеска, то ли ожерелье. А в остальном все как обычно.
Одним словом, Эдвард ушел в работу с головой, остальные тоже трудились не покладая рук, Эмма была занята на кухне и по дому, а Люси исследовала библиотеку. Она обещала Эдварду ходить на прогулки, но вовсе не намеревалась выполнять обещание: каждый день она набирала в библиотеке охапку книг и шла с ними на улицу – читать. Иногда она читала в амбаре, иногда – в зарослях папоротника в саду; когда же на улице бывало слишком ветрено и Феликс не снимал свою «Леди Шалотт», а, побродив безутешно по лугу и определив преобладающее направление ветра при помощи смоченного в слюне пальца, засовывал руки в карманы и угрюмо возвращался в дом, Люси устраивалась с книгой в маленькой гребной лодке, которая покачивалась на воде у нового причала Эдварда.
После их приезда в Берчвуд прошло уже почти две недели, когда она натолкнулась в библиотеке на старую, пыльную книгу, обложка которой держалась буквально на ниточках. Кто-то засунул ее на самую верхнюю полку, подальше от чужих глаз. Балансируя на верхней ступеньке раздвижной лестницы, Люси открыла титульный лист и прочла набранное замысловатым старинным шрифтом название: «Демонология, в виде диалогов, в трех книгах», а также узнала, что выпустил ее в «Единбурге» некий «Роберт Вальд-грейв, Печатник Его Королевского Величества, в году 1597». Книга по некромантии и черной магии, написанная тем же королем, который оставил потомкам Библию на простом и понятном английском языке, всерьез заинтересовала Люси, и, сунув ее под мышку, девочка стала спускаться с лестницы.
В тот день, отправляясь на реку, она, как обычно, несла с собой стопку книг и ланч, завернутый в чистую салфетку. Утро выдалось жаркое и прозрачное, как стекло; пахло подсыхающей пшеницей и таинственными, мускусными ароматами подземной жизни. Люси села в лодку и стала выгребать на середину. Для Феликса погода не подходила: чтобы добиться нужной фотографической выдержки, ему требовался полный штиль; но, вообще-то, утро не было ветреным, так что Люси решила подняться выше по течению и отпустить весла: пусть река сама несет ее назад, к причалу Эдварда. Не доходя до шлюза Сент-Джонс, она осуществила свое намерение и взялась за трактат «О свободе». Джон Стюарт Милль занимал ее до часу пополудни, когда, отложив его в сторону, она принялась за «Демонологию», но дальше первых приведенных королем Иаковом причин того, почему в христианском обществе необходимо преследовать ведьм, не продвинулась, обнаружив под страницами пустоту: в книге был вырезан тайник. В нем лежали несколько листков, скрученных вместе и перевязанных шнурком. Развязав узел, девочка погрузилась в чтение. Это оказалось письмо, тоже старое, датированное 1586 годом и написанное таким странным, угловатым почерком и такими бледными чернилами, что Люси едва не отложила его в сторону. Другие страницы содержали рисунки, точнее, чертежи дома, как сообразила Люси, вспомнив слова Эдварда о том, что Берчвуд-Мэнор построили еще при Елизавете.
Люси затрепетала от радости, и не потому, что любила архитектуру, – просто она знала, в какой восторг приведет Эдварда эта находка, а все, что доставляло удовольствие ему, делало счастливой и ее. Разглядывая чертежи, она заметила в них кое-что необычное. На одних дом был показан таким, каким должен был стать в перспективе: она узнавала острые фронтоны, дымовые трубы на крыше, расположение комнат. Но было и другое изображение – нацарапанное на тонкой полупрозрачной бумаге, оно накладывалось на основной чертеж. Сложив их вместе так, чтобы они совпали по всем линиям, Люси обнаружила на плане две дополнительные комнатки, обе крошечные. Слишком небольшие, чтобы служить спальнями или даже передними. А главное, ни ту ни другую Люси не видела, когда обследовала дом.
Нахмурившись, она подняла тонкий листок и перевернула его, совместив с чертежом чуть по-другому, – ей хотелось понять, для чего они, эти комнаты. Течение тем временем принесло лодку в небольшую протоку, где она и встала, уткнувшись носом в травянистый берег, а Люси взялась за письмо, надеясь отыскать какую-нибудь подсказку. Автором оказался Николас Оуэн – имя почему-то казалось знакомым, может быть, она читала о нем? Стиль письма был столь же витиеватым, как и почерк, но, приложив усилия, она все же разобрала несколько слов: «защита… священники… норы…»
Люси едва не вскрикнула, поняв, в чем заключался план. Конечно, она читала о том, какие меры применялись к священникам-католикам после того, как на трон взошла королева Елизавета. Знала она и о том, что во многих домах той поры устраивались потайные комнаты, так называемые норы, – в стенах, а то и в перекрытиях под половицами: они предназначались для того, чтобы прятать объявленных вне закона священников. Но абстрактное знание – это одно, а понимание того, что такая «нора», а то и целых две, есть у тебя прямо под боком, в Берчвуд-Мэнор, – совсем другое. А больше всего ее обрадовала мысль о том, что Эдвард, по-видимому, ничего не знал об этих тайных убежищах, ведь иначе он сразу рассказал бы о них всем. Значит, она сможет поведать Эдварду кое-что новое и интересное о его любимом доме: у его «правдивого» дома есть свой секрет.
Вывести лодку из протоки Люси удалось не сразу. Когда она все же добралась до причала, то привязала к нему лодку, сгребла в охапку книги и бегом пустилась к дому. Вообще-то, она не привыкла предаваться восторгам, а тем более петь от радости, но тут поймала себя на том, что напевает на ходу одну из любимых танцевальных мелодий матери и делает это с удовольствием. В доме она сразу направилась в Шелковичную комнату, – конечно, Эдвард не любил, когда его отвлекали во время работы, но Люси была уверена, что ради такого случая он сделает исключение. Однако в комнате никого не было. Мольберт стоял укрытый шелковым занавесом, но Люси, слегка поколебавшись, решила, что времени у нее нет. Вместо этого она взбежала наверх, в комнату с видом на лес, которую брат сделал своей спальней, но Эдварда не оказалось и там. Тогда она промчалась по коридору и заглянула в каждую комнату, включая гостиную, несмотря на риск вновь нарваться на позирующую Клэр с ее тошнотворным жеманством.
В кухне она нашла Эмму, которая готовила обед и на вопрос об Эдварде лишь дернула плечом – и тут же пустилась в пространные жалобы на Торстона: тот взял моду подниматься ранним утром на крышу и из винтовки времен Наполеоновских войн, которую привез с собой из Лондона, палить по птицам.
– Грохот-то какой, – говорила Эмма. – Добро бы еще он утку подстрелил, я бы ее на ужин зажарила… но куда ему, прицел-то никудышный, да и стреляет он все по мелким птахам, от которых при жарке никакого толку.
Это была не первая ее подобная жалоба, и Эдвард уже просил Торстона оставить эту забаву, чтобы не подстрелить ненароком кого-нибудь из местных фермеров и не получить обвинение в убийстве по неосторожности.
– Хорошо, я скажу Эдварду, как только его увижу, – ответила Люси, стараясь успокоить служанку.
За минувшие две недели между ней и Эммой установилось нечто вроде взаимопонимания. Люси догадывалась, что из всех обитателей дома только ее Эмма причислила к «нормальным». Эмма помалкивала, когда в ее кухню забегали художники с кистью за ухом или впархивали натурщицы в свободных нарядах, и только в присутствии Люси давала себе волю и не скупилась на осуждающее цоканье и покачивания головой, точно видела в девочке родственную душу, как и она, против воли захваченную этим водоворотом безумия. Но сегодня Люси некогда было выслушивать ее жалобы.
– Обещаю, что скажу, – повторила она еще раз, уже выскакивая в дверь и убегая в сторону сада.
Но Эдварда не было и в его излюбленных местечках снаружи, и Люси уже чувствовала, что вот-вот взорвется от нетерпения, как вдруг заметила Лили Миллингтон, которая подходила к садовой калитке – видимо, собиралась выйти за ограду. Солнце горело в ее волосах, и они казались одним сплошным языком пламени.
– Лили! – окликнула ее Люси. Но натурщица, наверно, не услышала, и пришлось позвать громче: – Ли-ли.
Лили Миллингтон обернулась, но, видимо, мыслями была далеко: лицо выражало такое удивление, будто она не ожидала, что кто-то позовет ее по имени.
– А, это ты, Люси. Здравствуй, – сказала она и улыбнулась.
– Я ищу Эдварда. Ты нигде его не видела?
– Он пошел в лес. Сказал, что хочет поговорить с кем-то насчет собаки.
– Ты идешь к нему? – Люси уже давно заметила, что Лили Миллингтон надела крепкие башмаки, а на плече у нее сумка.
– Нет, я иду в деревню, купить почтовую марку. – В руке у Лили был подписанный конверт, и она показала его девочке. – Хочешь, прогуляемся вместе?
Ну что ж, раз все равно нет возможности прямо сейчас рассказать Эдварду о своем открытии, лучше заняться чем-нибудь, чем слоняться и ждать, сгорая от нетерпения.
Вместе они пошли по тропе, которая скоро привела их к церкви на краю деревни, а потом на улицу. Почта, совсем крошечная, стояла бок о бок с «Лебедем», местным пабом.
– Я подожду снаружи, – сказала Люси, которая уже приметила интересное каменное сооружение на краю деревни и теперь хотела исследовать его.