Мечта для нас Коул Тилли
– Она умирает, – снова прошептал я. Каждую клеточку моего тела пронзала такая сильная, темно-синяя боль, что я не мог дышать. – Она пробудила во мне желание играть. – Я ткнул себя кулаком в грудь, там, где билось здоровое сердце. – Она заставила меня снова слушать музыку, звучащую внутри меня. Заставила меня играть. С ней я вновь стал самим собой. – Я проглотил вставший в горле ком. – Она не может умереть. Я ее люблю. Она – мое серебро.
Все желание бороться куда-то улетучилось, зато эмоции снова усилились, подобно гигантскому цунами, которое грозит ничего не подозревающему берегу полным опустошением. Льюис взял меня за руку и куда-то повел. Я не смотрел по сторонам, но в какой-то момент поднял голову и обнаружил, что мы находимся в музыкальной студии. Только эта студия была лучшей из всех, где мне случалось бывать. Я огляделся: гладкие, полированные стены, аккуратно разложенные инструменты ждут, что на них будут играть – все новенькие и высококлассные. Потом взгляд мой упал на стоявший в углу рояль, его глянцевая черная масса притягивала как магнит. Ноги сами собой шагали по светлому деревянному полу, я почувствовал головокружение, когда подошел к инструменту. Я бесчисленное количество раз играл на нем во время концертов, будучи ребенком, а переполненные зрительные залы внимали мне, затаив дыхание… Папа стоял за кулисами и наблюдал, как его сын-синестетик делится со слушателями цветами, изливавшимися из глубины его души.
– Ты должен играть, – сказал Льюис. Он стоял в центре комнаты и смотрел на меня. В этот миг он выглядел в точности как тот композитор, которого я увидел много лет назад в Альберт-холле.
Тайлер Льюис.
Я поморщился – эмоции не отпускали. Казалось, голова сжата тисками, кровь пульсировала в висках.
– Выпусти их, – сказал Льюис.
Когда его голос достиг моих ушей, я увидел, что он бордовый.
Мне нравился бордовый цвет.
Я коснулся клавиш, и, стоило мне ощутить под пальцами их гладкую, прохладную поверхность, как все изменилось. Я закрыл глаза, и все воспоминания о случившемся сегодня ночью подернулись дымкой, превратились из образов в цвета и формы. У меня перед глазами танцевал живой узор.
Я последовал за ним, как того желало мое сердце. С каждой новой нотой мне становилось чуточку легче. Не открывая глаз, я играл и играл, пока не перестал думать о том, что делаю, позволил музыке вести меня в темноту. Я дышал все размереннее, невидимый обруч, сдавливавший грудь, исчез, мои мышцы стали единым целым с инструментом, и все владевшее мною напряжение изливалось в мелодию. Чем дольше звучала соната, тем меньше во мне оставалось переживаний.
Голова перестала болеть, ноты танцевали и порхали в воздухе, унося с собой напряжение, снимая с плеч тяжкий груз.
Я играл и играл, и в конце концов музыка закончилась, а я успокоился.
Я перевел дух, несколько раз вдохнул и выдохнул и только потом смог опустить руки. Открыл глаза и уставился на черные и белые клавиши. Стояла глубокая ночь, я знал, что боль и грусть неизбежно усилятся, и все равно улыбнулся.
Бонни понравилась бы эта улыбка.
Подняв голову, я увидел, что Льюис стоит на том же месте в центре комнаты, только выражение его лица изменилось, а глаза влажно блестят.
– Кромвель, – хрипло проговорил он. – Именно поэтому я хотел, чтобы ты был здесь и учился. – Он сделал шаг ко мне. – Никогда не слышал ничего подобного, сынок. Ни разу за все те годы, что я писал музыку и дирижировал, мне не доводилось слышать ничего столь же сильного, бередящего душу.
Он подошел к роялю и облокотился на крышку. Помолчал. Я смотрел на клавиши, бездумно гуляя пальцами по черной полированной поверхности инструмента.
– Мне этого хочется, – прошептал я и ощутил, как лопнула последняя струна, связывавшая мою страсть к гармониям и мелодиям, рапсодиям и симфониям. Ком в горле исчез, я вдохнул полной грудью и впервые после потери отца действительно почувствовал, как наполняются кислородом легкие – потому что я сделал выбор.
Музыка в моей душе требовала выхода с самого момента моего рождения… И сейчас я был готов услышать ее зов.
– Мне этого хочется, – повторил я громче с уверенностью, какой еще не чувствовал прежде. Я посмотрел на Льюиса. – Мне нужно это делать.
Нужно творить. Сочинять музыку.
Потом я вспомнил о случившемся сегодня ночью и об истории, которую только что рассказал с помощью этого инструмента марки «Стейнвей». В душе всколыхнулась печаль и стала процарапывать себе путь наружу. Я нажал клавишу ми. Всегда любил ноту ми, она была мятно-зеленой.
– Он перерезал себе вены. – Я перешел к соль. – Брат Бонни, Истон. Пытался покончить с собой сегодня ночью. – Я перебрал пальцами, сыграв семь основных нот. – Я его нашел.
Мой голос был рваным, словно ножом царапали стекло.
– Так он?..
– Стабилен – так сказал его отец.
Я играл один звукоряд за другим, двигаясь слева направо. Свободную руку я прижал к груди.
– Эмоции…
Я покачал головой, не зная, как объяснить.
– Они тебя поглощают, – сказал Льюис. – Ломают.
Мой палец застыл на клавише. Я поднял голову и посмотрел профессору в глаза.
– Да.
Ничего себе: этот тип меня понимал.
Льюис поставил рядом с роялем стул. Пальцы преподавателя тоже стали перебирать клавиши, его руки двигались словно сами по себе. У меня перед глазами начали вспыхивать цвета, и тогда я начал играть то, что вижу. Мы играли одно и то же. Льюис усмехнулся уголком рта. Я следовал за его подсказками. В моем сознании преломлялись цветные сферы, и я гнался за ними, пока Льюис не перестал играть. Он вздохнул.
– Именно так я начал пить. – Профессор похлопал себя сначала по голове, потом по груди. – Из-за эмоций. Когда что-то в моей жизни шло не так, я чувствовал цвета. – Он покачал головой. – Не сумев с этим справиться, я стал заливать чувства алкоголем, чтобы притупить боль, и моя жизнь покатилась под откос.
– Вас тоже донимают слишком сильные эмоции? – Я потрясенно уставился на него.
Льюис кивнул.
– Еще я ощущаю их вкус и вижу цвета.
– Не думал, что у синестетиков бываю такие похожие симптомы.
Льюис снова кивнул. Я вдруг ощутил в груди неописуемую легкость. Впервые я встретил кого-то, кто понимал меня целиком и полностью, видел причины моего стремления убежать от оглушающего, яркого мира и спрятаться за высокими стенами. Льюис видел меня насквозь.
Преподаватель закрыл глаза, вздохнул, а потом вытащил из внутреннего кармана пиджака серебристую фляжку и поставил на крышку рояля.
– Это виски, – сказал он, глядя на фляжку. – Я не пил три года.
Я весь обратился в слух.
– Когда меня попросили написать музыку для большого концерта, который должен состояться через несколько месяцев, я думал, что справлюсь. Считал, что смогу обуздать своих внутренних демонов. – Он дернул подбородком, указывая на фляжку. – Мне казалось, я умею контролировать эмоции, резко усиливавшиеся, когда я играл. Когда приходили цвета. – Он безрадостно рассмеялся. – Когда я изливал душу.
Взгляд Льюиса скользнул по клавиатуре рояля, он нажал клавишу, и зазвучала нота фа – ярко-розовый шестигранник в моем сознании.
– Но у меня накопилось слишком много сожалений, Кромвель. В моем прошлом осталось столько призраков, что мне никогда от них не убежать. Стоит мне приступить к написанию музыки, как они настигают меня, потому что давно стали моей частью. Моя музыка была бы неискренней, если бы я не выплескивал на нотные листы свои подлинные чувства. – Он провел пальцем по узору на фляжке. – Но я не могу справляться с эмоциями, проистекающими от моей синестезии. Я был глуп, полагая, что они не всплывут на поверхность.
– Вы в последнее время пили?
– Пока нет. – Он снова хохотнул, но этот смех больше походил на всхлип. – Я просто ношу фляжку с собой, дабы доказать самому себе, что могу устоять перед искушением. – Прежде чем я успел что-то сказать, профессор продолжал: – Я не буду писать музыку для большого концерта Национальной филармонии.
Я нахмурился. Льюис повернулся ко мне.
– Я сказал им, что вместо меня свою музыку представит молодой начинающий композитор.
От переживаний и недосыпа мой мозг работал медленно, и у меня ушло несколько секунд на то, чтобы осмыслить слова профессора.
Дремавший внутри меня жар проснулся от этих слов, по коже побежали мурашки, кровь быстрее побежала по венам.
– Ты сейчас так играл… – Льюис покачал головой. – Решать тебе, Кромвель, но если ты этого хочешь, место твое. Руководитель программы помнит тебя еще со времен юности. Сейчас они гораздо больше заинтересованы в тебе, нежели во мне. Триумфальное возвращение гениального музыканта, который в один злосчастный день вдруг перестал играть.
Сердце грохотало у меня в груди.
– Времени недостаточно. Концерт ведь уже скоро, а мне пришлось бы написать целую симфонию, вздумай я участвовать. Я…
– Я тебе помогу.
Я посмотрел на Льюиса с любопытством.
– Почему вы так рветесь мне помогать? Не может быть, чтобы исключительно из желания отплатить моему отцу.
Льюис отвел взгляд, потом снова посмотрел на меня и проговорил:
– Скажем так: я совершил столько ошибок, что должен хотя бы отчасти их исправить. Помогая тебе, я смогу успешнее бороться с собственной зависимостью. – Он умолк, и мне стало любопытно, о чем он думает. – Но главное, я хочу тебе помочь, Кромвель, хочу помочь тебе создавать музыку.
При мысли о возвращении на сцену, о том, что меня будет окружать оркестр, что он оживит мои произведения, в кровь хлынул адреналин. Однако очень быстро ледяная волна тревоги смыла радостное возбуждение.
– Бонни… я не знаю, что случится завтра. Не знаю. – Я стиснул зубы, представив, как девушка лежит, прикованная к постели. Вспомнил худощавое лицо, когда ее привезли в больницу в инвалидном кресле, и она увидела меня, покрытого кровью Истона. – Не знаю, смогу ли я.
Рука Льюиса опустилась мне на плечо.
– Ты не обязан принимать решение немедленно. – Профессор покачал головой и убрал руку. – Не следовало спрашивать тебя об этом сейчас, это было бесцеремонно.
– Нет, – возразил я. – Это ничего, я просто…
– Подумай. Какое-то время организаторы придержат для тебя место. – Я кивнул, потом оглядел себя. Кровь покрывала мои руки и одежду.
– Клавиши, – пробормотал я, не представляя, что еще сказать. Я испачкал кровью клавиши рояля. Попытался оттереть пятна рукавом рубашки, но окровавленная ткань только размазывала красные разводы по клавишам. Льюис удержал мою руку.
Меня снова затрясло, я закрыл глаза и сделал глубокий вдох, чтобы прийти в себя.
– Я все уберу, Кромвель. Отправляйся домой и приведи себя в порядок.
Я открыл глаза, встал и зашагал к двери. Прежде чем уйти, я повернулся к Льюису – тот смотрел на свою фляжку.
– Было приятно, – хрипло сказал я, – поговорить с понимающим человеком.
Льюис улыбнулся:
– Хорошо, когда есть кто-то, с кем можно поговорить. – Я кивнул, и Льюис вновь уставился на фляжку. – Твоя мать всегда приходила мне на помощь в таких случаях.
Мои брови сами собой поползли вверх.
– Моя мама?
– Да. Она никогда не рассказывала, что мы с ней были знакомы? – Профессор слегка побледнел, словно он только что невольно выдал какой-то секрет. Я покачал головой, потому что понятия не имел, о чем он толкует. – Мы вместе учились в колледже, там и познакомились. Твой отец узнал обо мне от твоей мамы и связался со мной.
– Она никогда не говорила.
Интересно, почему она об этом умолчала? С другой стороны, я ведь никогда не спрашивал. Я просто решил, что она услышала о знаменитом композиторе в музыкальной среде, в которой я тогда вращался. Но сейчас я был так измотан, что больше не мог задаваться никакими вопросами.
– Спокойной ночи, профессор.
Я ушел, оставив Льюиса наедине с его внутренними демонами и искушениями, и отправился к себе в общежитие. Ноги налились тяжестью, словно к ним привязали тяжеленные гири. Когда я наконец вошел в комнату, там все убрали – наверное, постарались университетские уборщицы. Остался только слабый запах в том месте, где кровь Истона натекла на деревянный пол. Обрывки плакатов с пола подмели. Я принял душ, после чего сел на край кровати и стал смотреть на стены, раскрашенные черной краской: Истон намалевал на них множество глаз. Казалось, они следят за каждым моим движением.
Совершенно обессиленный, я лег на кровать, вытащил телефон, набрал имя Бонни и отправил ей сообщение:
Я тебя люблю.
Простые слова, но для меня они были важнее целого мира.
Проснулся я от стука в дверь, сонно потер глаза и откинул одеяло.
Толстые шторы на окне были задернуты, но сквозь щель между ними в комнату просачивался солнечный свет. Слышалось пение птиц.
Открыв дверь, я застыл на пороге: в кресле-каталке сидела Бонни и смотрела на меня. Я сглотнул, потом сипло выдохнул:
– Фаррадей.
В конце коридора стоял мистер Фаррадей; прежде чем уйти, он обернулся и слегка улыбнулся при виде меня.
Тонкие пальцы скользнули в мою ладонь. Бонни смотрела на меня снизу вверх усталыми глазами, губы у нее дрожали.
– Бонни, – прошептал я и крепко сжал ее руку. В конце концов я отпустил ее и, взявшись за ручки кресла, вкатил его в комнату. Когда я закрывал дверь, Бонни тихо охнула.
У меня внутри все упало. Девушка прижала пальцы к губам и огромными глазами смотрела на изуродованную стену. Я попытался встать перед ней и так развернуть ее кресло, чтобы она не смотрела направо, да только не успел. По щекам Бонни потекли слезы, когда она увидела испачканный кровью пол.
Я сорвал со своей кровати одеяло и накрыл пятна, потом наклонился к Бонни и пальцем приподнял ее подбородок. Она наконец отвела взгляд от одеяла.
– Тебе не нужно это видеть.
Бонни кивнула, но потом подалась ко мне, прижалась лицом к моей шее, и ее прорвало. Она рыдала, выпуская накопившуюся в душе боль.
Я крепко ее обнимал, чувствуя, как закипают в душе эмоции, с которыми так трудно бороться. Девушка так долго плакала, что под конец начала задыхаться. Я сжал ее лицо в ладонях и заставил поднять голову.
Щеки ее были мокрыми, а кожа бледной от недостатка свежего воздуха.
– Дыши, малышка, – велел я ей. Паника грозила захлестнуть меня с головой, но я справился, когда Бонни стала глубоко дышать.
Через несколько минут она сумела взять себя в руки, и ее дыхание пришло в норму.
– Ты в порядке? – спросил я. Бонни кивнула и взглянула на меня пустым, бесконечно усталым взглядом. – Приляг.
Я подкатил ее кресло вплотную к кровати, чтобы не потревожить капельницу и кислородную маску, потом поднял девушку на руки. Ее тонкие руки бессильно обняли меня за шею. На мгновение я замер, вглядываясь в ее милое лицо, запоминая каждую черточку. Бонни слабо улыбнулась. Она просто убивала меня этой улыбкой.
Наклонившись, я ее поцеловал; мне не хотелось отрываться от ее губ, но пришлось – иначе Бонни не смогла бы дышать. Когда я отстранился, ее губы дрожали.
– Я тебя поймал, – сказал я, надеясь, что Бонни поймет скрытый в моих словах смысл.
Я уложил девушку на кровать и присел рядом на корточки. На ней были легинсы и свитер, а волосы переплетались в косе. Она была прекрасна.
Бонни смотрела на меня своими карими глазами, мне хотелось что-то сказать, но на ум ничего не шло. Сердце билось с бешеной скоростью. Затем она прошептала:
– Спасибо.
Девушка слабо потянулась ко мне и попыталась придвинуться ближе.
– Ты… его спас. – Я закрыл глаза. – Нет, – продолжала она, и в ее голосе прозвучала такая решимость, какой я уже давно от нее не слышал. Я открыл глаза. Бонни коснулась моей щеки. – Мне нравится смотреть в твои глаза.
– Бонни. – Я покачал головой. – Как там Истон?
Девушка помрачнела и отвела взгляд.
– Истон нестабилен. – Я затаил дыхание и замер, мой рот слегка приоткрылся. Бонни продолжала: – Он всегда находил жизнь очень… трудной, но в последнее время ему стало лучше.
– Нестабилен.
Я вспомнил о яркой картине, которую писал Истон, когда я только приехал, как он вопил в Амбаре, когда я там выступал. В последнее время он стал чертовски мрачен, много пил, вел себя как законченный псих… А потом – темнота. Сначала его окружали фиолетовый и зеленый цвета, а потом они резко сменились на черный и серый. Он рисовал мрачные картины, не мог подняться с постели.
– Он великолепный притворщик, делает вид, будто с ним все в порядке. – Я снова посмотрел на Бонни и вспомнил, как широко улыбался Истон, навещая больную сестру, и как мрачнел, стоило ему выйти из ее комнаты. Бонни опустила глаза. Я взял ее за руку, и наши пальцы переплелись. – Он уже пытался совершить самоубийство.
Я будто окаменел. Бонни держалась молодцом, демонстрируя завидную силу духа, хотя в ее глазах плескалась боль.
– Он всегда носит кожаные напульсники.
Тут я все понял.
– Он уже пытался перерезать себе вены?
Бонни кивнула.
– Он живет, как на качелях: то взлетает вверх, восторженный и счастливый, то падает в бездну черной меланхолии. Когда его накрывает депрессия, становится хуже всего. У него уже много лет были такие перепады настроения, но в последнее время ему стало намного лучше. – Она с трудом перевела дыхание. – Он признался, что какое-то время не принимал лекарства, сказал, они подавляют его стремление к творчеству. Но в последнее время он вернулся к ним, лекарства помогают ему контролировать себя.
Минут пять мы молчали – Бонни пыталась отдышаться. Все это время я крепко ее обнимал и старался сохранить в памяти этот момент. Что чувствовала Бонни, лежа в моих объятиях?
Я всем своим существом впитывал нашу близость.
– Сейчас ему лучше, – выговорила Бонни, тяжело дыша, и я расслабился. У нее дрожали губы, глаза блестели. – Ты послан мне свыше. – Она улыбнулась, широко растянув бледные губы. – Чтобы помочь мне пройти через все это. – У меня в глазах помутилось от этих слов. – А может, чтобы показать мне… каково это… – Я замер. – Любить… Пока еще не слишком поздно.
– Нет. – Я обнял ее крепче. Хотелось прижать ее к груди так крепко, чтобы сила моего сердца перешла к ней. – Донор найдется, Бонни. Иначе и быть не может.
Грустная улыбка Бонни расколола мое сердце напополам.
– Становится… труднее. – Она зажмурилась и несколько секунд хрипло дышала, ее грудь судорожно вздымалась. Наконец глаза вновь открылись, и Бонни проговорила: – Я держусь. Продолжу бороться… Но если придется, я смогу уйти… зная, каково это. – Она погладила меня по щеке, провела кончиками пальцев по губам. – Теперь я знаю, каково это – любить тебя, знать тебя… слышать твою душу в твоей музыке.
Я покачал головой, не желая все это слушать.
– Ни за что тебя не потеряю. – Я поцеловал девушку в лоб, вдохнул исходивший от нее аромат ванили и персика, ощутил на языке ее притягательную сладость. – Я не могу без тебя жить.
– Кромвель… – Я посмотрел ей в глаза. Бонни сглотнула. – Даже если я получу сердце… это может и не помочь.
– Ты это о чем?
– Мое тело может его отторгнуть. – Я покачал головой, отказываясь в это верить. – И потом срок моей жизни все равно будет ограничен. Кто-то живет еще год после операции, кто-то – от пяти до десяти лет. – Она приподняла голову. – А… некоторые умудряются прожить двадцать пять лет и дольше. – Она опустила глаза. – Никогда не знаешь наверняка, как оно будет.
– Значит, ты проживешь дольше двадцати пяти лет. Ты справишься, Бонни. Ты снова будешь петь, будешь дышать, бегать и играть на гитаре.
Бонни уткнулась лицом в мою руку, и я услышал тихие всхлипы. Размеренное гудение кислородного аппарата и рваное дыхание девушки сливались в одну трагическую мелодию. Наконец дыхание выровнялось, и она уснула в моих объятиях.
Но я бодрствовал.
У меня в голове звучала соната, не давая уснуть. Закрыв глаза, я слушал, как музыка рассказывает нашу с Бонни историю, смотрел, как цвета танцуют, взрываясь подобно фейерверку на пятое ноября[3]. Мои ноздри щекотал аромат Бонни, я ощущал во рту ее сладость и слушал рождавшуюся из всего этого симфонию. Музыка согревала меня, как теплые морские волны.
Так мы и лежали обнявшись, пока, спустя несколько часов, сон не сморил и меня тоже.
Когда я проснулся, Бонни была в моих объятиях… именно там, где и должна была быть всегда.
Глава 21
Бонни
Две недели спустя…
– Мне нравится… – сказала я, слушая, как сидевший на кровати Кромвель играет на скрипке. Я точно зачарованная наблюдала за движением смычка. Как один человек может так потрясающе играть на стольких музыкальных инструментах?
При попытке вдохнуть грудь свело судорогой, мышцы живота напряглись. В последнее время даже дыхание давалось мне с огромным трудом. Кромвель с закрытыми глазами играл отрывок, который мы только что написали. Я сказала «мы», но в действительности всю работу проделал он. Когда работаешь вместе с таким талантливым музыкантом, как Кромвель, бесполезно обманывать себя. Именно на нем все держалось. А как иначе? Ведь он просто следовал за зовом сердца.
Я устала, так бесконечно устала. За последние десять дней я ни разу не поднялась с постели. Скосив глаза, я посмотрела на свои ноги – укрытые одеялом, они походили на две палки. Я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, и все же Кромвель приходил каждый день, бережно целовал меня и прижимал к груди, если становилось холодно.
Порой я гадала, чувствует ли мое сердце то же, что чувствовала душа, когда Кромвель шептал мне на ухо, что любит меня до безумия, что я со всем справлюсь.
Хотелось верить его словам, и я верила, вот только мне и в страшном сне не могло присниться, что я стану так сильно уставать. Я не думала, что мне будет так больно. И все же, когда я смотрела в глаза Кромвеля, мамы, папы и Истона, я понимала, что просто обязана держаться.
Я не могла их потерять.
Снаружи хлопнула дверь машины. Кромвель, записывающий ноты, замер. У меня задрожали пальцы: я наверняка знала, кто приехал. Сегодня должен был вернуться Истон. Следуя рекомендации психолога, последнюю неделю он провел в центре реабилитации недалеко от Чарльстона – там ему должны были помочь обрести душевный покой, научить справляться с тьмой, охватившей его душу. Я очень скучала по брату, ведь мы не виделись с той ночи в больнице.
Когда открылась входная дверь, Кромвель поднялся на ноги. Мне показалось, что сердце стало стучать быстрее, но, очевидно, у меня просто разыгралось воображение. На такой рывок у моего сердца просто не хватило бы сил.
Кромвель сел рядом с кроватью и держал меня за руку, когда дверь комнаты открылась. Вошел Истон: голова опущена, запястья перебинтованы. И все же это был мой брат, такой же, как прежде.
Он неловко переминался с ноги на ногу у двери, и по моим щекам потекли слезы. Брат не поднимал глаз. Кромвель выпустил мою руку, подошел к Истону – тот быстро взглянул на него – и заключил в объятия. Тут я не сдержалась. Видя их рядом, жертву и спасителя, я разрыдалась. Спина Истона вздрагивала, и Кромвель обнял его крепче.
Они стояли, обнявшись, несколько минут, потом Истон наконец поднял голову и посмотрел на меня.
– Бонни, – прошептал он и жалобно сморщился при виде открывшегося зрелища. Казалось, он не может сдвинуться с места, поэтому я подняла руку и потянулась к нему. Брат медлил, и Кромвель положил руку ему на плечо.
– Она по тебе скучала, Истон, – сказал он. Я так любила этого парня, что и словами не передать.
Истон медленно подошел, но когда он присел на краешек кровати и взял меня за руку, я потянула его ближе. Брат обнял меня, и на миг я замерла от счастья: он снова со мной, в моем мире.
– Я люблю тебя, Истон.
– И я тебя люблю, Бонни.
Я держала его в объятиях так долго, как только могла. Потом подала сигнал моя система жизнеобеспечения, и в комнату вернулась Клара. Она улыбнулась Истону и быстро поменяла флакон в капельнице. Я больше не могла есть, и мне приходилось питаться внутривенно, на моей руке теперь всегда был закреплен катетер. Истон грустно наблюдал за действиями медсестры. Когда Клара вышла, брат сел рядом с кроватью, а бесцеремонный Кромвель устроился на кровати рядом со мной, как делал каждый день, и взял меня за руку.
– Ну, как ты? – спросила я, чувствуя ком в горле.
У Истона загорелись глаза, он опустил голову.
– Прости. – Он взглянул на Кромвеля. – Прости, Кром.
Я хотела заговорить, но Истон сказал:
– Я просто не мог так больше. – Он глубоко, жадно втянул в себя воздух. Я поступила бы так же, если бы могла. – Уже какое-то время я не принимал лекарства и не выдержал…
Я протянула ему свободную руку, и брат ухватился за нее.
– Ты… мне нужен, – прошептала я.
Истон встретился со мной взглядом и в конце концов кивнул.
– Знаю, Бонни. – Он слабо улыбнулся. – Я буду рядом, обещаю.
Я выдохнула и вгляделась в его лицо, пытаясь прочитать мысли. Брат выглядел уставшим и опустошенным, но он был здесь. Истон подался вперед.
– Ты сама-то как? – Он скользнул взглядом по аппаратам, стоявшим возле моей кровати.
– Держусь, – заверила я его.
Брат стал совсем потерянным. Кромвель чмокнул меня в плечо и крепче сжал руку.
Я посмотрела в окно.
– Как там… погода?
Никогда не думала, что человек может так сильно скучать по солнцу, ветру и даже дождю.
– Нормальная, – ответил Истон.
Я улыбнулась, услышав этот лаконичный ответ. Сама я ни за что не ограничилась бы одним словом. Мне хотелось знать, какого цвета листья на деревьях, похолодало ли за последние десять дней. Как выглядит озеро по вечерам, теперь, когда темнеть стало раньше?
– Нормальная, – повторила я, и Истон усмехнулся.
– Итак? – спросил он, на миг став похожим на того веселого брата, к которому я привыкла. – Что вы сочиняете?
По правде говоря, я подозревала, что ответ его мало интересует, но его внимание меня тронуло, даже если и было продиктовано исключительно вежливостью.
Кромвель сунул руку в карман и достал диктофон. Он всегда записывал все, что мы играли, а потом закачивал в мой мобильный, чтобы я могла прослушивать эти записи, когда захочу. Он играл партию каждого инструмента и даже сводил эти отрывки в единые миксы, чтобы послушать, как они будут звучать вместе.
У Истона отвисла челюсть.
– Это ты играл на всех этих инструментах? – спросил он Кромвеля.
Кромвель покраснел.
– Да, – ответила я за него.
Истон нахмурился:
– А кто написал музыку?
– Мы оба…
– Кромвель, – перебила я. Парень посмотрел на меня, прищурившись, и я не смогла сдержать улыбку. – Это же правда…
Все это – его работа. Только его.
Истон откинулся на спинку стула и покачал головой:
– Выходит, звезда электронной танцевальной музыки еще и классической музыкой увлекается.
Уголки рта Кромвеля поползли вверх.
– Верно.
Истон рассмеялся, и Кромвель улыбнулся уже по-настоящему. От его улыбки в мире сразу стало светлее.
Вскоре я заснула, а когда проснулась, рядом с кроватью стояла Клара и проверяла мой пульс с помощью стетоскопа.
– Еще бьется? – спросила я.
В последнее время я всегда так шутила.
Клара улыбнулась:
– Да, все еще держится.
Парни сидели поодаль, у стены, и о чем-то тихо разговаривали, склонив головы друг к другу. Словно почувствовав, что я проснулась, Кромвель повернулся ко мне.
Он встал, подошел и поцеловал меня. Клара рассмеялась и вышла из комнаты. Юноша присел на край кровати.
– Как ты себя чувствуешь, малышка?