Весна народов. Русские и украинцы между Булгаковым и Петлюрой Беляков Сергей
После Февральской революции Дорошенко несколько месяцев управлял (как комиссар Временного правительства, то есть наместник) Буковиной и частью Галиции, что находились под властью России около года – от Брусиловского прорыва до недоброй памяти наступления/отступления в июне–июле 1917-го. Владимир Ауэрбах писал, что до встречи представлял себе Дорошенко человеком энергичным и деловым, «боевой личностью». А на заседании Совета министров ему представили «довольно полного, с мягкими и даже ленивыми движениями» молодого господина, «заботливо поправлявшего густые, черные, слегка скрученные усы, так подчеркивающие ординарность круглого, гладкого, без характерных черт лица»[1183]. Застенчивый человек с мягким, «как вата», голосом, Дорошенко напоминал учителя словесности в провинциальной гимназии. Пожалуй, дипломаты времен Центральной рады (Любинский, Севрюк, Голубович) были куда более толковыми. О стареньком военном министре Рагозе еще будет возможность рассказать. Он вполне соответствовал этому странному правительству.
Однако настоящей «жемчужиной» Совета министров был министр труда Юлий Николаевич Вагнер, оставивший ради этой должности кафедру энтомологии в политехническом институте. Даже сам гетман не раз удивлялся: каким образом этот человек попал в министры?
Свою карьеру Ю.Н.Вагнер начинал с изучения медуз и брюхоногих моллюсков, а в 1918-м его более всего увлекали блохи. Если верить генералу Стеллецкому, профессор Вагнер «ни о чем другом не мог говорить, как о блохе. Его ничто не интересовало, кроме жизни блохи. С собой он всегда носил карманную лупу, и если ему при какой угодно обстановке показать блоху, то он сейчас же начинал читать о ней целую, очень интересную и содержательную лекцию»[1184].
Как и многих русских того времени, Вагнера одно время увлекла жизнь общественная и политическая. Он вступил в партию кадетов, во время мировой войны заседал в киевском военно-промышленном комитете. Поэтому, очевидно, профессор Василенко и решил взять коллегу в кабинет министров (это было еще до назначения Лизогуба).
К тому же Вагнера, немца из Петербурга, не любили украинские националисты. В августе 1917-го он подписал знаменитое письмо Шульгина, протестовал против украинизации. Как видим, вопреки словам генерала Стеллецкого, Вагнер интересовался не одними лишь блохами. Он планировал организовать биржу труда, подготовить закон о профсоюзах, коллективных договорах, социальном страховании. Но Юлий Николаевич был слишком мягким человеком, чтобы хоть что-то из этих добрых намерений провести в жизнь.
Заседания Совета министров назначались почти каждый день и отнимали массу времени у министров. На них присутствовал и гетман, хотя ему, кавалерийскому генералу, было скучно. К тому же и разговор не всегда можно было считать деловым. Помимо энтомологических лекций профессора Вагнера случались там и семинары по истории.
В украинском национальном движении уже сложился культ Ивана Мазепы. И вот накануне очередной полтавской годовщины патриотическая украинская организация «Батькивщина» обратилась в Совет министров Украинской державы с предложением учредить день памяти Ивана Степановича Мазепы и наконец-то отслужить по нему панихиду в Софийском соборе. Митрополит Киевский и Галицкий Антоний (Храповицкий), разумеется, был против: служение панихиды по преданному анафеме канонически недопустимо. К тому же изменник Мазепа был отвратителен русскому патриоту Антонию. Но умный человек и тонкий дипломат, он не пошел на конфликт, а предложил вместе с гетманом подписать телеграмму к патриарху Тихону[1185]. Разумеется, Антоний был уверен, что патриарх разрешения на панихиду не даст.
Вопрос о государственном празднике решали на заседании Совета министров 9 июля 1918 года. Его подробности хорошо известны по воспоминаниям Владимира Ауэрбаха. Министры оставили все насущные дела и погрузились в петровскую эпоху. Василенко и Зеньковский выступали будто с кафедры. Им, по мере возможности, возражал Дорошенко, а Кистяковский пытался «объективно» оценить личность Мазепы: «Если бы этот глубоко поучительный и не лишенный изящества форм диспут происходил в каком-нибудь историческом или религиозно-философском обществе, то, слушая с захватывающим интересом, я часто рукоплескал бы»[1186], – писал Ауэрбах. Победили Василенко и Зеньковский. Мазепа остался изменником, праздник не состоялся, а немцы предложили при необходимости применить войска, если в городе соберется промазепинская демонстрация или митинг. Но военная сила не понадобилась, народ собираться не стал[1187].
Русский украинец
На заседаниях Совета министров говорили по-русски, потому что украинским владели только четверо – Дорошенко, Бутенко, Кистяковский и Михаил Чубинский (министр юстиции, сын автора украинского гимна).
В «простой, милой русской семье» украинского гетмана говорили тоже по-русски[1188]. Скоропадский понимал и свободно читал по-украински, однако до революции по-украински не говорил. Где бы ему, гвардейскому офицеру, было получить языковую практику? Но уже в марте 1917-го, под влиянием революционной украинской весны, он пишет жене: «Данилке (сыну. – С.Б.) надо учиться по-малороссийски, я тоже купил себе книжку и собираюсь, можно сказать, сделаться украинцем»[1189]. Обещание сдержал. По словам Евгена Коновальца, Скоропадский «упорно учился украинской мове». В 1918 году он, если верить свидетельству полковника Евтимовича, уже говорил по-украински «не хуже тогдашнего среднего украинского интеллигента»[1190]. На открытии университета Скоропадский произнес приветственную речь по-украински. Правда, читал ее по бумажке[1191].
Павел Петрович и до революции имел репутацию ценителя украинской старины, интересовался украинской историей, жертвовал деньги на памятник Шевченко[1192]. Могилянский считал его украинцем, но при этом совершенно чуждым русофобии[1193]. «Я люблю русский язык <…>, люблю среднюю Россию, Московщину», – признавался гетман[1194]. В своих мемуарах, написанных, кстати, по-русски, Скоропадский называл себя «русским украинцем»: «нам, русским украинцам…»[1195].
Пожалуй, в этих словах – суть режима Скоропадского. Украина не враждебна России и русским. О политическом объединении с большевиками не могло быть и речи, а от объединения с белогвардейским Югом отказались бы в первую очередь сами белогвардейцы. Но связь русской и украинской культур, русского и украинского народов должна была сохраниться.
Скоропадский говорил, что он не германофил, не франкофил, он «просто русофил, желающий восстановления России»[1196]. России, но не старой Российской империи. В новом государстве украинский язык и культура будут развиваться наравне с русским. Дети в школе будут учиться на том языке, «на котором их мать учила»[1197], изучать историю и географию Украины.
Украинская Народная Республика тоже провозглашала равенство людей всех национальностей, а в Центральной Раде вместе с украинцами заседали русские, поляки, белорусы, евреи. Однако уже в апреле 1918-го власти УНР всерьез решили снести имперские памятники и стереть текст с постамента Богдана Хмельницкого. Не успели – помешал переворот 29 апреля 1918-го.
Скоропадский списывал русофобию на влияние украинцев-галичан. Их Павел Петрович терпеть не мог. Пожалуй, только в этом он был совершенно солидарен с русскими националистами. Украина и Галиция – «это две различных страны. Вся культура, религия, мировоззрение жителей совершенно у них иные. <…> Великороссы и наши украинцы создали общими усилиями русскую науку, русскую литературу, музыку и художество, и отказываться от этого своего высокого и хорошего для того, чтобы взять то убожество, которое нам, украинцам, так наивно и любезно предлагают галичане, просто смешно и немыслимо»[1198].
До поры до времени Скоропадский старался лавировать между русскими и украинцами, привлекая на свою сторону даже настоящих украинских шовинистов. Так, Дмитро Донцов стал директором Украинского телеграфного агентства, Александр Скоропись-Иолтуховский назначен губернским старостой (губернатором) Холмщины и Подляшья. И все-таки гетман был для националистов фигурой одиозной, они не хотели идти на сотрудничество с режимом. Боялись «замараться». Михновский отказался от должности чиновника для особых поручений при особе гетмана[1199]. Винниченко предпочел стать частным лицом. Петлюра ушел в дела земства.
Со временем отношения с гетманом ухудшались. Скоропадский раздражал даже своим украинским произношением. Слушая его, «щирые» украинцы «тряслись от негодования, как трясется черт перед крестом»[1200]. Винниченко писал о Скоропадском с ненавистью и презрением: «…русский генерал малороссийского происхождения, фигура сентиментального дегенерата, безвольного, но с романтическими мечтами и огромными поместьями по всей Украине»[1201]. «Русский генерал» в устах Винниченко – почти такое же обвинение, как «царский генерал» в устах большевика. Практически статья приговора.
Русские относились к Скоропадскому не лучше: «…придуманный немцами гетман Павло Скоропадский – длинноногий, лощеный и глуповатый офицер. Украинские газеты ставили ему в заслугу нелюбовь к декольтированным платьям. Больше за Скоропадским никаких примечательных качеств не числилось»[1202], – писал о нем Паустовский.
Вода и масло
В мае на Украину приехал доктор Пауль Рорбах, крупнейший немецкий специалист по украинскому вопросу и, назовем вещи своими именами, убежденный сторонник расчленения России. Украинцам же Рорбах симпатизировал. Встречаясь со Скоропадским, Рорбах укрепился в подозрениях, что гетман «в глубине души более русский, чем украинец»[1203]. Борис Стеллецкий написал даже резче: гетман «…вне всякого сомнения природный малоросс, но ни его сердцу, ни его уму Малороссия ничего не говорила»[1204]. Популярности Скоропадскому это не добавляло: для украинских националистов гетман был чужим, русские считали его предателем или приспособленцем.
Даже весной 1918 года русское население Киева, Харькова, Одессы не воспринимало Украину и украинцев всерьез. Донбасс, большие города и «промышленные центры с многочисленным фабрично-заводским населением определенно не сочувствовали украинской самостоятельности»[1205]. Это слова товарища министра внутренних дел Виктора Рейнбота. Вряд ли тогда на Украине был человек, более осведомленный в этом вопросе.
Украинская держава начинала разваливаться на составляющие, расслаиваться, как вода и масло.
Уже в июле 1918-го профессор Дмитрий Багалей жаловался академику Вернадскому на рост антиукраинских настроений в Харькове[1206]. На лекции самого Багалея по истории Украины ходили всего пять человек[1207], а ведь Дмитрий Иванович был замечательным ученым, тогда крупнейшим историографом Харькова, Харьковского университета, Слободской Украины. Недаром он станет одним из первых украинских академиков. Что там Харьков, если Пауль Рорбах жаловался, будто даже в Киеве не может найти украинцев[1208].
Если прежде русские считали украинцев польской или австрийской выдумкой или, как сказали бы сейчас, «проектом», то теперь проекту приписали немецкое авторство: «На украинстве, как известно, лежала печать “made in Germani” (орфографическая ошибка в тексте оригинала. – С.Б.)»[1209], – писал Владимир Ауэрбах.
Всеволод Петров рассказывал в своих мемуарах о примечательной встрече. После того как немцы и войска Центральной рады вошли в Киев, к Петрову подошла какая-то интеллигентная дама, протянула ему красную розу и заговорила по-русски. Передавая ее речь, Петров воспроизводит русское (московское) «аканье», которое, видимо, для украинца звучит так же забавно, как для русских украинская речь: «Простите, но я вас знаю, я видела вас на балу у предводителя дварянства еще перед вайной. Вы ведь русский афицер генеральнаво штаба. Успокойте нас, скажите, што это не гибель Рассии. Большевики – это ужасно, но што делаетса теперь еще более ужасна. Скажите, ведь Ви с ними (жест в сторону проходящих войск) только патаму, што иначе невазможно спасти Рассию от ужаса бальшевикоф-украинцеф и их творцоф немцеф?»
«Боже, какой бред, – комментирует ее слова Петров. – Отвечаю как можно спокойнее, что нельзя ставить в один ряд большевиков-украинцев-Россию. Что украинская власть, которая пришла сама, без немцев, вследствие революции, теперь заключила союз с немцами, что это все нормальные явления для украинской земли и что я потому с украинцами, что по рождению и отчасти по крови я украинец. Но это ее не переубедило, и она со словами “Ну канешно, вы не можете иначе” пожала мне руку и ушла»[1210].
Известие о перевороте в Киеве одни русские восприняли с усмешкой, зато другие – с энтузиазмом. В самом деле, генерал-лейтенант старой русской армии стал во главе всей Украины. Он враждебен большевикам, его поддерживают непобедимые (как тогда казалось) немцы. Украина станет оплотом антибольшевистских сил. Придет время, и гетман пойдет освобождать Москву и Петроград, восстанавливать Российскую империю. Этот слух был чрезвычайно распространен.
Михаил Булгаков точно передал это настроение, эту надежду (ко времени действия романа уже угасавшую) на гетмана.
«– Стой! – Шервинский встал. – Погоди. Я должен сказать в защиту гетмана. Правда, ошибки были допущены, но план у гетмана был правильный. О, он дипломат. Край украинский… Впоследствии же гетман сделал бы именно так, как ты говоришь: русская армия, и никаких гвоздей. <…>
– План же был таков, – звучно и торжественно выговорил Шервинский, – когда война кончилась бы, немцы оправились бы и оказали бы помощь в борьбе с большевиками. Когда же Москва была бы занята, гетман торжественно положил бы Украину к стопам его императорского величества государя императора…»[1211]
Шервинский – герой литературный, но Пауль Рорбах – историческая личность. 13 мая 1918 года он подготовил отчет для рейхсканцлера Георга фон Гертлинга, где прямо обвинял гетмана и его Совет министров в русофильстве: «Нынешний (гетманский) кабинет ориентируется на Большую Россию и стремится привести Украину в лоно Москвы. Ему просто нельзя доверять, поскольку он состоит в основном из кадетов. Эти люди явно разоблачили себя в качестве ее врагов не только во время существования царского режима, но и после революции»[1212].
Николай Могилянский, весной–летом 1918 года – заместитель государственного секретаря Украинской державы, писал практически то же самое, что и Рорбах, только в глазах Рорбаха русофильство было обвинением, а в глазах Могилянского – единственно правильной политикой: «…желая Украине возрождения ее культурной и экономической жизни и деятельности, Скоропадский не был и сепаратистом, во что бы то ни стало желавшим оторвать ее от России»[1213].
Вопрос в другом: о каком сепаратизме речь и что значит ориентация на Москву? В Москве тогда крепко сидели большевики, на них Скоропадский уж никак не мог ориентироваться. Речь, очевидно, о некой предполагаемой, свободной от большевиков Москве и о будущей России, возрождения которой Могилянский ждал с надеждой, Рорбах – с беспокойством.
«Что нам в них не нравится?»
«Что нам в них не нравится?» Так назвал свою книгу Василий Шульгин. Он писал о евреях, хотя книгу с таким названием мог бы посвятить и украинцам, или, как он сам писал, «украинствующим». Так что же так не нравилось в украинцах? Ответ простой. Не нравится чужое, особенно если это чужое находится не за тридевять земель, а в двух шагах, у твоего соседа, у ближайшего родственника. Экзотика далеких стран привлекает, отталкивает чужое рядом с тобой.
Прежде всего не нравился украинский язык, мова. Язык – драгоценность для каждого народа. Ирландцы в XIX веке уже не знали своего гаэльского, но в пику англичанам начинали учить этот трудный язык – желали подчеркнуть свою национальную индивидуальность, свое отличие от англичан. Для украинцев мова имела почти такое же значение: «…родной, отдельный, резко отличный от русского язык», в котором Осип Мандельштам недаром слышал «отзвук древнерусской речи»[1214]. Украинский сохранил несколько больше архаичных древнерусских форм, чем русский. И даже слово «кыяне» (киевляне) на украинском и древнерусском звучит одинаково.
«Мова – это наш национальный символ, в мове – наша культура, <…> это форма нашей жизни, жизни культурной и национальной, это форма национальной организации. Мова – душа каждой национальности, ее святыня, самое ценное ее сокровище…»[1215] Это написал приват-доцент Киевского университета, а позднее ректор Каменец-Подольского университета и петлюровский министр Иван Огиенко[1216]. «Самая большая, самая дорогая ценность каждого народа – это его мова, потому что она не что иное, как живое средоточие человеческого духа, его богатая сокровищница…»[1217] – утверждал украинский прозаик Панас Мирный.
Украинцы строили свое национальное государство, а потому, едва вернувшись в свою столицу, украинские власти (еще республиканские) взялись за украинизацию быта, общественной жизни. Русские вывески над дверями магазинов, школ, институтов, банков меняли на украинские. Над правительственными учреждениями повесили желто-голубые украинские флаги, в самих этих учреждениях – «объявления о запрещении говорить на иной “мове”, кроме державной»[1218]. Делопроизводство следовало бы тоже перевести на украинский, но это было трудно: чиновники украинского не знали. Однако спрос рождает предложение, и вскоре откуда ни возьмись появилось множество новоиспеченных переводчиков: «Бумаги писались на русском языке, затем переводились на украинский, и когда попадали в другое учреждение, куда были адресованы, то слова переводились иногда искаженно…»[1219] Квалификация переводчиков часто была сомнительной, словарей не хватало, поэтому переводчикам случалось подбирать украинские слова приблизительно, так что перевод иного текста порой требовал «личных объяснений с переводчиком»[1220].
Недовольны были русские, но и свидомые украинцы возмущались. Вместо языка Шевченко в деловых документах появилась какая-то «невозможная макароническая мова», что складывалась из искаженных украинских слов и русских слов, плохо переведенных на украинский при помощи словарей[1221].
Гетман сохранил украинский язык в качестве государственного. Соответственно, делопроизводство приходилось по-прежнему переводить на украинский. На практике все зависело от начальства. Скажем, «хитрый хохол» Борис Бутенко (министр путей сообщения) провел украинизацию на железных дорогах, а екатеринославский губернатор Черников приказал вести делопроизводство на русском языке[1222].
У русских украинизация вызвала отторжение, презрение, ненависть и просто смех. Язык, который еще недавно слышали разве что из уст торговки бубликами, теперь стал официальным, его приходилось учить, стараться говорить на нем. Это злило русских людей. Снова заговорили о «галицийском языке», выдуманном то ли поляками, то ли австрийцами: «Искусственный язык, который никто не понимал, еще больше удалял правительство и его агентов от населения»[1223], – писал генерал Мустафин.
Протест был не политическим, а бытовым, повседневным, но такой протест гораздо важнее политического. Он говорит о противоборстве не между режимами, а между народами и народными культурами. Украинский язык стали называть «собачьим» и всячески издеваться над украинской речью.
На слух русского человека и правильный-то украинский кажется забавным; теперь же его намеренно перевирали, заостряли комичные, с точки зрения русского, обороты. А поскольку многие русские, даже прожив всю жизнь рядом с украинцами, их языка не знали, то начали просто фантазировать на сей счет, выдумывать «украинские» слова и выражения. Команда «ружье на караул» будто бы переводилась на украинский как «железяки до пузаки хоп» (свидетельство Владимира Ауэрбаха)[1224]. Украинская речь и украинские фамилии стали для русского человека источником комического. Вспомним хотя бы Милицу Андреевну Покобатько из «Мастера и Маргариты» или Болботуна из «Белой гвардии», а также образованные от украинских и якобы украинских фамилий глаголы: «…жена напетлюрила. С самого утра сегодня болботунит…» – не говоря уж о прилагательных: «болботуновы пули», «болботуновы пулеметы», «болботуновы поступки»[1225].
Читатели «Белой гвардии» хорошо помнят знаменитого кита-кота[1226], зрители «Дней Турбиных» – не менее знаменитый диалог гетмана с его адъютантом Шервинским:
Гетман. Я давно уже хотел поставить на вид вам и другим адъютантам, что следует говорить по-украински. Это безобразие, в конце концов! Ни один мой офицер не говорит на языке страны, а на украинские части это производит самое отрицательное впечатление. Прохаю ласково.
Шервинский. Слухаю, ваша светлость. Дежурный адъютант корнет… князь… (В сторону.) Черт его знает, как «князь» по-украински!.. Черт! (Вслух.) Новожильцев, временно исполняющий обязанности… Я думаю… думаю… думоваю…
Гетман. Говорите по-русски![1227]
На самом деле адъютанты Скоропадского хорошо говорили по-украински. Но взгляд Булгакова на украинский язык, пристрастный и злой, для русского киевлянина и харьковчанина, для петербуржца и москвича вполне типичен. «Я не смеюсь над украинцами, хотя мы, люди русской культуры, в глубине души враждебны всякой “мове”, – писал Виктор Шкловский. – Сколько смеялись мы над украинским языком. Я сто раз слыхал: “Самопер попер на мордописню”, что равно: “Автомобиль поехал в фотографию”. Не любим мы не нашего. И тургеневское “грае, грае, воропае” не от любви придумано»[1228].
Фразу «Самопер попер в мордописню» (вариант: «Самопер попер до мордописни») была популярна у русских на Украине и несколько лет передавалась из уст в уста. Сейчас бы назвали ее мемом. Эта вульгарная шутка как-то вывела из себя даже Василия Шульгина. Он полжизни боролся с украинством, но никогда не опускался до этой примитивной ахинеи.
В своей книге «Три столицы» он рассказал об одном случае. Шульгин тайно приехал в Советский Союз в конце декабря 1925 года. В поезде Киев—Москва он оказался в купе с еврейкой, евреем и русским «купчиной», «великолепным мужчиной лет за сорок». Слова «нэпман» Шульгин не знал. Еврейка рассказала, что возвращается из Киева в Москву, куда уже перевезла своих дочек. Пускай там получают образование на русском, в Киеве теперь учат по-украински, а «что они с этой мовой будут делать?!». Еврей ей осторожно возражал, но в разговор решительно вмешался русский «купец»: «Что это за язык?! “Самопер попер до мордописни”…»[1229] Шульгин лежал на верхней полке, стараясь не привлекать к себе внимания советских людей. Однако он едва сдерживался: «Мне стало тошно. Этот самопер, который попер в какую-то никогда не существовавшую мордописню, намозолил нам уши уже в 17-м году. А они его все еще повторяют.
Но еврейка убежденно захохотала. И они стали вдвоем с купчиной измываться, приводя цитаты из украинского языка самоперно-мордописного характера»[1230]. Наконец Шульгин не выдержал и сказал «купчине»:
«– А позвольте вас спросить: как это вы скажете по-русски?
Он посмотрел на меня, все еще сохраняя на своем добродушном лице, своеобразно красивом, искреннюю веселость.
– По-русски? Да очень просто: автомобиль поехал в фотографию.
А я сделал такое лицо, которое приходилось делать в Государственной думе, когда я обращался в былые времена – “налево”.
– И вы думаете, что это по-русски?
– Ну, а по-каковски?
– Да в том-то и дело, что не по-каковски. Смесь парижского с нижегородским.
Он посмотрел на меня беспомощно.
– То есть как это?
– Да вот так. Автомобиль слово не русское, не то французское, не то латино-греческое… Точно так же и фотография. А вы говорите, что это по-русски.
– Но позвольте, – заволновался он. – Эти слова, так сказать, вошли в русский язык.
– Вошли. Но почему же вы думаете, что они не могут войти в украинский и что нужно вместо автомобиль говорить “cамопер” (кстати, такого слова никогда не было – говорили они “самохид”)?
Он несколько опешил. Но потом нашелся:
– Позвольте, вы, значит, за украинскую мову? <…>
– Нет, я против украинской мовы. Но я также против великорусских ошибок. <…> Когда хочешь с чем-нибудь бороться, то надо этот предмет знать, иначе приходится пробавляться анекдотами от царя Гороха»[1231].
Будущий белый генерал Петр Залесский при гетмане получил высокий пост харьковского губернского старосты (губернатора). Это не мешало ему сурово осуждать тех гетманских чиновников, что поспешили украинизироваться: «В Киеве я насмотрелся на русских людей и даже генералов, вдруг забывших русский язык! Тягостная то была картина. <…> Очень забавно было, что, войдя в кабинет помощника военного министра генерал-майора Лигнау, я услышал украинскую речь. Передо мной был молодой русский генерал с немецкой фамилией и на мое обращение по-русски он ответил мне по-украински. До сих пор не могу помириться с подобным неприличным актом. Не комментирую этого неприличия»[1232]. Как это напоминает знакомые нам слова булгаковского героя: «Сволочь он, – с ненавистью продолжал Турбин, – ведь он же сам не говорит на этом языке! А? Я позавчера спрашиваю этого каналью, доктора Курицького, он, извольте ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курицький…»[1233]
Если прав украинский историк и журналист Ярослав Тинченко, то прототипом Курицкого/Курицького, эпизодического героя «Белой гвардии», мог быть однокурсник Булгакова Дмитрий Одрина. Но Одрина, сын украинского крестьянина Белоцерковского уезда Киевской губернии, как раз отлично знал украинский (свой родной) язык. А с начала украинской революции он принципиально говорил только по-украински[1234].
Кем бы ни был настоящий Курицкий, русского человека это не переубедило бы. Если образованный господин вдруг объявлял себя украинцем и переходил на мову, то его автоматически зачисляли в предатели и приспособленцы: «…украинцы из Костромской или Пензенской губ[ерний] упорно отказывались понимать “москальскую мову”, настаивая на разговоре с ними по-украински!»[1235] – негодовал генерал Мустафин.
Академик Вернадский недаром писал о ненависти русских к «безумной и безудержной» политике украинцев, считал ее только ответом на украинский шовинизм: «Я во многом понимаю то настроение ненависти, какое здесь замечается среди русских по отношению к ним, и чувствую больно, насколько вредит всему движению низкий моральный уровень украинских деятелей»[1236].
Уже весной 1917-го украинцы начали брить головы, отращивать длинные чубы и, если позволяли средства и мастерство портного, надевать старинные украинские наряды: широченные шаровары, вышиванки и свитки. Военная форма украинских частей была приспособлена к современной войне, но все же отличалась некоторыми национальными украинскими элементами. Чаще всего это был красный, черный, желтый или синий шлык, который вшивался в папаху. Сформированные в Германии 1-я и 2-я Украинские дивизии (из российских военнопленных украинского происхождения) вместо шинели носили особую верхнюю одежду, несколько стилизованную под старинный украинский жупан. Отсюда и их название – синежупанники, синежупанные дивизии. Зимой–весной 1918-го в рядах петлюровских гайдамаков, гордиенковцев, богдановцев было немало солдат и офицеров, носивших чуприну (чуб). Даже адъютанты гетмана носили украинскую прическу и украинский наряд. Русских это и смешило, и раздражало.
Из воспоминаний барона Романа Будберга: «Встретил нас личный адъютант пана гетмана, высокий молодой человек в особом кунтуше защитного цвета, расшитом на груди какими-то шнурами, на плече золотые аксельбанты, широкий ярко-красный пояс и кривая “шабля” на боку; штаны – по Гоголю, “шириною с Черное море”, сапоги со шпорами. Недурна была и голова. Согласно историческим преданиям, запорожцы носили знаменитый “оселедец”, т. е. на выбритой голове оставался длинный чуб, но так как Украина в то время была еще очень юной, то и “оселедцы” еще не успели отрасти, а только запускались и на коротко остриженной голове имели вид черной ленты, или, вернее, черного пластыря, направлявшегося от макушки к уху»[1237].
Но больше всего возмущало русских людей другое. И город Киев, и сама Малороссия – русская земля, как эти хохлы могли выдумать какую-то незалежную Украину? Киевские кадеты, составлявшие почти все гетманское правительство, «всенародно предали единство России», – заклеймил гетманскую власть Василий Шульгин.
И ладно еще «хохлы», «шпионы австрийские», но и русские на службе у гетмана вызывали всеобщее презрение. О них распространялись нелепые слухи, что за пределами Украинской державы принимали удивительные формы. Им верили не только в Киеве или Харькове, но и в Москве, на Дону, на Кубани. А.И.Деникин был уверен, будто министр просвещения Василенко «приступил к массовому закрытию и насильственной украинизации школ»[1238]. На самом же деле, как мы знаем, Василенко открывал украинские школы, но сохранял и школы русские.
Одним из самых образованных и высокоинтеллектуальных людей в правительстве был профессор Василий Зеньковский, историк философии, богослов и религиозный мыслитель. Он старался сохранить единство Русской православной церкви, помешать украинцам создать собственную автокефальную (то есть самостоятельную) церковь, чего они добивались очень настойчиво. Но Зеньковский сделал и уступку самостийникам – поддержал украинскую церковную автономию, одобрил перевод Священного Писания на украинский язык. Зеньковский знал, что на Украине издавна сложилось немало особенностей «в богослужении, в храмовой жизни, в различных обрядах – в соответствии с особенностями развития религиозного типа украинского»[1239]. К этим особенностям он тоже относился с уважением.
Этого оказалось достаточно, чтобы в Москве решили, будто Зеньковский… перешел в униатство! И нелепый слух повторяли не темные прихожане, а сам князь Евгений Николаевич Трубецкой, религиозный философ и товарищ (заместитель) председателя Всероссийского поместного собора. Того самого исторического собора, что восстановил в России патриаршество. При этом униат означало «враг», а назначение Зеньковского министром воспринималось как «новое церковное несчастье», что «постигло русскую Церковь»[1240].
Пройдут годы, Василий Зеньковский эмигрирует, примет священнический сан, станет протоиереем. Но еще долго он будет оправдываться за участие в правительстве Украинской державы, повторять, что не видит для Украины иного будущего, чем в составе России. И все равно на него будут смотреть косо. А генерал Деникин в своих «Очерках русской смуты» будет утверждать: «…министр исповеданий Зеньковский готовил автокефалию украинской церкви»[1241].
Николай Могилянский тоже будет повторять, что для Украины нет другого пути, как единство с Россией. Но, конечно, не с большевистской. Будет оправдываться: нас обвиняют в сепаратизме? Но какой сепаратизм, ведь не с Россией же Ленина и Троцкого надо соединяться…
Что уж говорить о самом Павле Скоропадском. Он надолго переживет Украинскую державу, будет жить в эмиграции – в Германии. Однажды он обратится к Могилянскому с такими словами: «“Скажите им, что я не изменник”, – Скоропадский пожал мне руку, и я чувствовал, что рука его дрожала»[1242]. Речь шла не только об измене Антанте, но и об измене русскому делу.
Часть VI. Дождь и гром
Петлюровщина
Леся Украинка
- «Хай буде тьма!» – сказав наш бог земний.
- І стала тьма, запанував хаос,
- Немов перед створінням світу. Ні, ще гірше…
Повстання
На вооруженную борьбу с немецкими оккупантами поднялись не русские офицеры, профессиональные военные, а именно украинские крестьяне. Горожане в большинстве своем и не помышляли о вооруженном сопротивлении германцам. Сытая неволя лучше голодной свободы.
Зимой 1917–1918-го на всю многомиллионную Украину воевать готовы были только несколько тысяч идейных и пассионарных гайдамаков и большевиков. Остальные были счастливы вернуться домой, ограбить и выгнать помещиков и зажить так, как только мечтали: без власти, без начальников, без панов. И зажили. Та зима была голодной в Петрограде, страшной в Киеве, а народ деревенский наслаждался изобилием (в 1917-м был богатый урожай) и свободой.
В конце февраля 1918-го отряд Всеволода Петрова наступал на Киев. Проходили мимо села, где народ гулял на деревенской свадьбе. Крестьяне пригласили солдат присоединиться к веселью и очень удивились, узнав, что солдаты идут воевать. Какая война? Она же давно закончилась! Поразительно, но еще в марте 1918-го, на II Всеукраинском съезде советов, по словам Антонова-Овсеенко, «крестьянские депутаты вначале были настроены явно против борьбы с немцами»[1243].
Немцы очень скоро разбудили патриотизм украинцев. Даже самая дисциплинированная оккупационная армия рано или поздно станет ненавистна местному населению. Сначала немцы вели себя корректно, за продовольствие платили марками, потом – карбованцами, но постепенно почувствовали себя хозяевами в богатой славянской стране. Хлеб, сало, домашнюю колбасу могли забрать просто так, по праву сильного.
После победы Скоропадского русские, польские, украинские помещики начали возвращаться в свои имения. Отбирали назад «социализированную» землю. Требовали от крестьян компенсации за разграбленные дома и разбитые окна. Если мужики землю не отдавали, в село приходили немецкие каратели и наводили свой порядок. Крестьян пороли шомполами, зачинщиков расстреливали. Даже гетманский министр должен был признать, «что немцы самым беспощадным образом грабят Украину, берут и скупают всё, что можно»[1244]. Уже в мае 1918-го крестьяне во многих селах Полтавской губернии «вынесли постановления о том, чтобы истребить всех, кто ездил в Киев избирать гетмана»[1245].
Немцы не ожидали сопротивления. Украина была для них громадным курортом, где можно было отдыхать от тягот мировой войны. Товарищи на Западном фронте должны были завидовать им. Там, во Фландрии, в Пикардии, в Артуа и Шампани, был ад: газовые атаки, наступление сотен английских танков, сотен тысяч английских, французских, американских солдат. Пока немцы погибали в окопах Западного фронта, их собратья на Украине закусывали малороссийским салом самогон, конфискованный у подольских, волынских, полтавских селян. И селяне вспомнили наконец, что это те самые германцы, что еще недавно травили их газами, расстреливали из пулеметов, вспарывали животы штыками.
Я давно заметил, что нынешний интеллигентный читатель испытывает скуку, как только речь заходит о крестьянах. Если читатель успел окончить вуз в далекие советские времена, то при словах «крестьянин», «селянин», «мужик» в его памяти воскреснут поездки «на картошку», позднесоветская деревня. Самые энергичные и работящие давно разъехались по городам, остались-де алкоголики и тунеядцы. «Что это был за колхоз, в котором собрались словно бы вредители…» – скажет герой повести «Старикова гора» советского писателя Николая Никонова.
Но это еще что! Постсоветская деревня намного хуже. Сколько там алкоголиков и наркоманов, которые не хотят, да и не могут трудиться даже за хорошие деньги. «Деревенскими андроидами» называет их герой романа «Блуда и МУДО» современного русского писателя Алексея Иванова.
Так вот, ничего общего не имела со всем этим безобразием украинская и великорусская деревня столетней давности. Жизнь кипела в многонаселенных и богатых селах, деревнях, хуторах. Украина, как и Россия, оставалась страной сельской, аграрной. И в этом не слабость ее была, а сила. Богатые земли Полтавщины, Херсонщины, Северной Таврии, Екатеринославщины кормили миллионы людей – трудолюбивых, энергичных, смелых и довольно воинственных. Едва ли не в каждой крестьянской семье была винтовка, привезенная с войны, во многих деревнях еще и пулеметы, а в некоторых – даже трехдюймовые орудия. Большевики уже летом 1918-го наладили контрабанду оружия – этим занимались советские части, расположенные у нейтральной полосы. Так, только 1-й полк червонного казачества за июнь-июль переправил украинским повстанцам 1700 винтовок, 22 «тяжелых» (станковых?) пулемета и 1500 ручных гранат[1246]. Кроме того, в стране вовсю перепродавали оружие, вывезенное солдатами с фронтов мировой войны. Стоило это оружие копейки. Еще в феврале 1918-го на вокзале Харькова можно было купить даже пушку. Трехдюймовое оружие отдавали всего за тысячу рублей, за дополнительную плату продавали лошадь с упряжью и снаряды: «…оружие можно было легко и дешево приобрести в любом количестве»[1247]. И всем этим вооружением селяне, недавно вернувшиеся из окопов, прекрасно умели пользоваться. «В деревнях имелось достаточно великолепного боевого элемента, готового к действиям. Но была острая необходимость в хорошем организаторе»[1248], – писал анархист Петр Аршинов.
Организаторы появились скоро. Еще в марте 1918-го с немцами отважно сражался отряд бывшего прапорщика Федора Гребенко. Весной сила была на стороне немцев, крестьяне воевать не хотели, и Федор ушел в партизаны. Но уже в июне за оружие взялось чуть ли не все мужское население Таращанского уезда (Киевщина). Повстанцы убивали немцев и сторонников гетмана, восстанавливали «революционную» власть – власть Центральной рады в деревнях и селах. Наконец, Гребенко спланировал и организовал взятие уездного местечка Таращи: шестьсот повстанцев скрытно окружили местечко и неожиданно ворвались в него с разных сторон. Власть гетмана в уезде пала.
Восстал и соседний Звенигородский уезд. В Звенигородке стоял немецкий гарнизон, и у повстанцев, кажется, не было шансов его одолеть. Еще недавно даже красногвардейцы и солдаты регулярной (хотя и разложившейся) армии бежали, едва заслышав о приближении германцев. Но летом 1918-го обстановка круто переменилась.
Вспомним бессмертный роман Михаила Булгакова. Революция заставила разочароваться в народе даже народолюбцев-кадетов, таких как Вернадский, а Михаил Афанасьевич и до революции в народ не особенно верил. Тем более в народ украинский. Однако он, быть может, лучше других показал, что страх перед непобедимыми немцами исчез именно у селян.
Каждое утро домовладелец Василиса покупал молоко у некой Явдохи, красивой тридцатилетней крестьянки. Обычное вроде бы дело. Но грозным предзнаменованием будущей петлюровщины стал один из утренних визитов украинской молочницы.
«Раненько, раненько, когда солнышко заслало веселый луч в мрачное подземелье, ведущее с дворика в квартиру Василисы, тот, выглянув, увидал в луче знамение. Оно было бесподобно в сиянии своих тридцати лет, в блеске монист на царственной екатерининской шее, в босых стройных ногах, в колышущейся упругой груди. Зубы видения сверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень. <…>
– Смотри, Явдоха, – сказал Василиса, облизывая губы и кося глазами (не вышла бы жена), – уж очень вы распустились с этой революцией. Смотри, выучат вас немцы. <…>
Широкая лента алебастрового молока упала и запенилась в кувшине.
– Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, – вдруг ответило знамение, сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном, качнуло коромыслом и, как луч в луче, стало подниматься из подземелья в солнечный дворик. <…>
– Разучимо? А? Как вам это нравится? – сам себе бормотал Василиса. – Ох уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они немцев перестанут бояться… последнее дело. Разучимо»[1249].
Василиса говорил с Явдохой в августе 1918-го, но роман допускает свободные отношения с хронологией. Украинцы начали «разучивать» германцев 8 июня 1918 года, когда взяли в осаду Звенигородку. Грозные тевтонцы так пали духом, что утратили свою железную дисциплину, позабыли от страха о субординации и необходимости подчиняться командирам. Немецкие солдаты собрались на митинг (!) и приняли решение капитулировать. Офицеры с решением согласились. Украинцам выдали все оружие, пусть только живыми отпустят[1250]. Отпустили. Осенью 1918-го к этому приему не раз прибегал Нестор Махно: пленных офицеров расстреливал, а немецких или венгерских солдат отпускал на родину. Иногда даже давал им денег на дорогу: тоже ведь рабочие, селяне и «трудовая интеллигенция».
В июне–июле 1918-го под командованием Федора Гребенко была уже двадцатитысячная армия со своей пехотой, конницей, пулеметными командами и даже артиллерией, в том числе трофейной (захваченной у немцев). На борьбу с повстанцами фельдмаршал Эйхгорн бросил две пехотные дивизии, тяжелую артиллерию и знакомую нам Баварскую кавалерийскую дивизию. Но многочисленные и хорошо вооруженные регулярные войска не сразу сумели подавить восстание: «Бои немцев в Звенигородском районе к юго-западу от Киева носят серьезный характер и связаны с потерями»[1251], – телеграфировал в Вену австрийский посол граф Форгаш.
После ожесточенных боев повстанцев прижали к Днепру, однако Гребенко сумел переправить часть своего войска на Левобережную Украину. Сам Гребенко остался партизанить на Полтавщине, а его героические повстанцы с боями дошли до советской границы и перешли на сторону большевиков. Там их войска назовут Таращанским полком, которым будет командовать сначала соратник Гребенко Владимир Баляс, а затем Василий Боженко, один из «легендарных красных героев».
В августе 1918-го на Черниговщине положение для немцев и гетмана сложилось настолько тяжелое, что туда пришлось перебросить четыре германские дивизии[1252]. И это при том, что всего на Украине германских дивизий было только двадцать (17 пехотных, 3 кавалерийские)[1253].
Если немецкий солдат в одиночку выходил из казармы, «он пропадал бесследно; часто целые отряды не возвращались в свои части, и никто не мог сказать, куда они девались, пока где-нибудь в овраге не находили их трупы»[1254], – вспоминал организатор червонного казачества Виталий Примаков.
К концу лета потери немецкой армии на Украине достигли 19 000, и это еще не считая потерь австрийцев на юге и юго-западе Украины[1255]. Конечно, это несопоставимо с потерями в грандиозных сражениях на Западном фронте. За один только первый день Амьенской операции немцы потеряли 27 000 убитыми и пленными, то есть больше, чем на Украине за полгода. Но и эти, украинские, потери были вкладом в мировую войну. На Украине появился некий призрак старого Восточного фронта. Украинские повстанцы, бывшие солдаты русской армии, не клялись в своей верности Антанте, не помышляли о «союзническом долге». Однако именно они, а не белогвардейцы, нанесли германцам немалый урон и заставили держать на Украине оккупационную армию, которую Германия при других условиях могла бы перебросить на Западный фронт или на Балканы. Только в сентябре немцам все же пришлось отозвать с Украины пять пехотных дивизий. Но время было упущено.
Батько Махно
Летом-осенью 1918-го немцы и австрийцы еще эффективно подавляли восстания, и украинцы перешли к партизанской войне. «Каждый помещик, преследовавший крестьян, и его верные слуги были на учете у партизан и ежедневно могли быть убиты. Каждый милиционер, каждый немецкий офицер были обречены партизанами на верную смерть»[1256].
В июле 1918-го на родную южную Украину, страну «широких степей и веселых сёл», вернулся из Москвы Нестор Махно. Там он встречался с Лениным и Свердловым, и они поручили товарищу Затонскому оформить для Махно фальшивый паспорт, с которым Нестор Иванович и отправился в Украинскую державу.
В родном Гуляй-Поле стоял сильный венгерский гарнизон. Дом Евдокии Матвеевны Махно, матери Нестора Ивановича, сторонники гетмана сожгли. Расстреляли помощника Махно, члена ревкома Моисея Калениченко. Расстреляли Емельяна (Омелько) Махно, одного из братьев Нестора, причем заставили самому себе выкопать могилу, а потом убили. Жена плакала, уверяла, что это не тот Махно, но спасти мужа не смогла.
Чтобы появиться в родном селе, Нестор Махно в целях конспирации вынужден был надеть женское платье, благо длинные волосы, модные тогда у анархистов, и своеобразная внешность помогали такой маскировке. Вскоре он повел агитацию на окраинах Гуляй-Поля и в окрестных деревнях. Написал письмо, которое грамотные селяне читали, переписывали и передавали друг другу (таковы были скромные возможности для «информационной войны» в тех условиях): «Товарищи, после двух с половиною месяцев моего скитания по революционной России я возвратился снова к вам, чтобы совместно заняться делом изгнания немецко-австрийских контрреволюционных армий из Украины, низвержением власти гетмана Скоропадского и недопущением на его место никакой другой власти. Общими усилиями мы займемся организацией этого великого дела. Общими усилиями займемся разрушением рабского строя, чтобы вступить самим и ввести других наших братьев на путь нового строя. Организуем его на началах свободной общественности, содержание которой позволит всему не эксплуатирующему чужого труда населению жить свободно и независимо от государства и его чиновников, хотя бы и красных, и строить всю свою социально-общественную жизнь совершенно самостоятельно у себя на местах, в своей среде. Во имя этого великого дела я поспешил возвратиться в свой родной революционный район, к вам. Так будем же работать, товарищи, во имя возрождения на нашей земле, в нашей крестьянской и рабочей среде настоящей украинской революции, которая с первых своих дней взяла здоровое направление в сторону полного уничтожения немецко-гетманской власти и ее опоры – помещиков и кулаков.
Да здравствует наше крестьянское и рабочее объединение!
Да здравствуют наши подсобные силы – бескорыстная трудовая интеллигенция!
Да здравствует Украинская Социальная Революция!
Ваш Нестор Иванович 4 июля 1918 года»[1257].
Некоторое время Махно жил у своего дяди, в соседней деревне Терновка. Жил под чужим именем и скрывал свои взгляды так успешно, что местные селяне, бывшие красногвардейцы, заподозрили в нем гетманского шпиона. Махно пригласили в большой сарай, где собрались хлопцы и мужики. Хлопцы сидели за столом, пили пиво «и пели песни о крестьянской доле». Мужики лет тридцати-сорока занимались любимейшим тогда способом времяпрепровождения – играли в карты. Предложили выпить. Махно, чуя недоброе, отказался. Предложили в карты сыграть. Тогда Махно выступил перед селянами с речью. К сожалению, мы лишь приблизительно знаем ее содержание. В своих поздних воспоминаниях Махно избегал ярких образов, экспрессивных высказываний – беспокоился, что борьба за вольные советы, за идеалы анархизма опошлена и дискредитирована, что по прошествии времени на его соратников смотрят как на грабителей, погромщиков и убийц. Поэтому Махно старался придать своим словам литературную форму, чтобы предстать перед читателем бескомпромиссным, но, так сказать, цивилизованным бойцом. Как это у него получалось, другой вопрос. Сейчас кажется, будто писал это не легендарный герой Гражданской войны, а герой Бабеля или Зощенко.
В общем, Махно «в сжатых выражениях» пояснил, что надо не в карты играть, а бить оккупантов, помещиков и буржуев. Речь его произвела нужное впечатление. Махно повели к схрону, где были обрезы, винтовки, штыки и шашки. «Смотри, товарищ! <…> Это оружие <…> добыто нами в рядах красногвардейцев весною. Оно приготовлено против тебя, товарищ. Мы думали, что ты шпион. И решили сегодня ночью схватить тебя, вывезти в поле и там рубить тебя по кусочкам, чтобы выпытать, кто ты, а затем добить и зарыть в землю…»[1258]
Селяне извинились перед потрясенным Махно. Через некоторое время в его распоряжении был уже партизанский отряд. В сентябре 1918-го махновцы начали нападать на отряды державной варты, на австро-венгерские гарнизоны, на барские усадьбы, убивать «кулаков» и богатых немцев-колонистов. Война обрела смысл не только классовый, но и национально-освободительный.
Жестокость с первых же дней восстания была поразительная. Человеческая природа, не сдерживаемая общественными приличиями и воинской дисциплиной, развернулась вовсю. Убитым врагам, случалось, отрезали головы. Священнослужителей оскорбляли, убивали, подчас просто изуверскими способами. По свидетельству Виктора Белаша, начальника штаба махновцев (с рубежа 1918–1919), Махно лично руководил расправой над священником: «Махно кричал: “В топку его, чёрта патлатого! Ишь, паразит, разъелся!” Мы подошли и увидели, как Щусь, Лютый и Ленетченко[1259] возились на паровозе с чрезвычайно толстым, бородатым стариком в черном. Он стоял на коленях у топки. Щусь открыл дверцы и обратился к нему: “Ну, водолаз, работаешь на врагов наших, пугаешь адом кромешным на том свете, так полезай в него на этом!” Все притихли. Священник защищался, но дюжие руки схватили его…»[1260] Вина священника была ужасна: он агитировал против войны, призывал к миру.
Можно подумать, будто начальник штаба оклеветал батьку Махно, ведь свои воспоминания Белаш писал уже в СССР, где образ Махно целенаправленно дискредитировали. Однако и Нестор Иванович в своих мемуарах ненависти к духовенству не скрывал. В одном селе навстречу Махно вышел священник с несколькими пожилыми крестьянами, вынесли хлеб-соль. Однако батька хлеб-соль не принял, говорить с попом отказался, но велел передать через своего соратника Федоса Щуся такое распоряжение: «…никогда не выводить навстречу мне крестьян и самому не подходить ко мне с крестом в руке»[1261]. С крестом к нему не подходить! Будто Азазелло: «Отрежу руку».
После боя под Дибривками, когда Махно спас свой тогда еще маленький (тридцать человек) отряд от верной гибели, бойцы объявили ему: «Отныне ты наш украинский батько, мы умрем вместе с тобою. Веди нас…»[1262]
В сегодняшней России Махно считают своим или почти своим, русским человеком, противопоставляя его украинским националистам – петлюровцам. На Украине Махно – национальный герой, реинкарнация легендарных запорожских атаманов, Иван Сирко XX века. Но Махно и его соратники (Щусь, Каретник, Семенюта, Лютый, Белаш) были убежденными интернационалистами, хотя по этнической принадлежности большинство из них украинцы. Собственно, и сами махновцы этого не скрывали. Махно своим родным языком называл именно украинский, правда, признавал, что толком не мог на нем говорить – отвык за долгие годы, проведенные в каторжной тюрьме: «…не владея своим родным украинским языком, принужденно должен был уродовать его так в своих обращениях к окружавшим меня, что становилось стыдно…»[1263]
Словом, никаких оснований сомневаться в украинской идентичности Махно и большинства его соратников у нас нет. Украинец, но не украинский националист. Свою родную страну Махно называл Украиной: «…у нас, на Украине…» – не раз писал он. Первая часть его воспоминаний называется «Русская революция на Украине», а третья – «Украинская революция». Слова «Украина» и «Россия» (Великороссия) часто встречаются на одной странице, но соотносятся они не как целое и часть, а как две разные страны.
Наконец, летом 1919-го Махно назовет свое войско Революционной повстанческой армией Украины. Слово «Украина» встречается и на знаменах махновцев. Махно действовал скорее в украинском мире, чем в русском. Большевикам из России Гуляй-Поле напоминало Запорожскую Сечь в таком виде, как она описана у Гоголя в «Тарасе Бульбе». Сам Махно вполне годился на роль кошевого: «Острые ясные глаза. Взгляд вдаль. На собеседника глядит редко. Слушает, глядя вниз, слегка наклоняя голову к груди, с выражением, будто сейчас бросит всех и уйдет. Одет в бурку, папаху, при сабле и револьвере. Его начштаба – типичный запорожец; физиономия, одеяние, шрамы, вооружение – картина украинского XVII века»[1264].
Германия проигрывает войну
Народное украинское восстание против немцев и гетмана было подарком для большевиков. Они не только охотно помогали украинским анархистам, но не брезговали даже националистами. Раковский установил контакты с Винниченко[1265], который жил в Киеве как частное лицо и тем не менее пользовался большим уважением, считался человеком очень влиятельным. Гетманские власти просто боялись его трогать. Когда державная варта все же арестует этого полунационалиста-полубольшевика, это вызовет настоящий переполох в правительстве. Сам гетман прикажет незамедлительно освободить Винниченко.
Деятели Центральной рады тогда находились в легальной оппозиции гетману. У них даже была своя организация – Украинский национальный союз, ведь Украинская держава была столь либеральна, что дозволяла многопартийность. До ноября 1918-го эта оппозиция не руководила действиями повстанцев, хотя многие былые сторонники Центральной рады приняли деятельное участие в вооруженной борьбе. Так, Юрий (Юрко) Тютюнник как военный комиссар должен был заниматься разоружением вольного казачества. Он так его «разоружил», что 10 000 винтовок с патронами и две пушки оказались в распоряжении повстанцев[1266].
«Многочисленные документы свидетельствуют: трудно найти село или селение в 1918 г., из которого в различные правительственные инстанции Украинского Государства не поступило бы сообщение о нападениях крестьян на помещичьи имения, о пожарах и потравах в экономиях, о сопротивлении карателям, о том, что буквально каждый пуд хлеба давался “с боем”»[1267], – пишет академик Валерий Солдатенко.
Немцы и австрийцы всё чаще ощущали себя не на курорте, а в осажденной крепости. Потрясением для них стало убийство фельдмаршала Эйхгорна 30 июля 1918 года. Эйхгорн находился в прекрасных отношениях с гетманом. Они были друзьями, если к людям, занимающим столь высокие посты, вообще применимо понятие о дружбе. В Киеве ходил слух, будто Эйхгорн был женат на сестре Скоропадского, хотя до 918-го немецкий военачальник и генерал-лейтенант русской армии знакомы еще не были. Пожалуй, фельдмаршал был настоящей опорой режима, которую решили уничтожить враги гетмана – в данном случае большевики.
Эйхгорн был так убежден в своей безопасности, что ходил по Киеву без охраны, лишь в сопровождении адъютанта. Его распорядок дня легко было вычислить даже самому неискушенному террористу. Каждый день в 12:00 он шел завтракать, час спустя возвращался обратно. И вот однажды, когда фельдмаршал возвращался после завтрака, его нагнал наемный экипаж с обычным киевским извозчиком. Из экипажа выпрыгнул человек и бросил в Эйхгорна бомбу. Фельдмаршал был смертельно ранен, адъютанту оторвало ногу.
Теракт произошел недалеко от резиденции гетмана. Скоропадский как раз гулял в саду с генералом Стеллецким. Они услышали взрыв и пару выстрелов. Оба (очевидно, с охраной) поспешили к месту взрыва. Эйхгорн был еще жив: «Все его лицо было поранено мелкими осколками бомбы, старик сильно страдал. Когда к нему приблизился Скоропадский и нагнулся, то Эйхгорн все-таки имел силу протянуть гетману руку и еле слышно произнести: “За что, ведь я никому вреда не сделал”»[1268]. Оккупанты нередко считают себя спасителями, искренне не понимая: за что же их не любят?
Убийцу схватили. Его звали Борис Донской, левый эсер, недавно приехавший в Киев из Москвы. В кармане у него нашли засушенный цветок и локон женских волос. Немцы, на время забыв, что представляют «цивилизованную» державу, пытали Донского, однако он никого не выдал. Только заявил, что исполнил приговор, вынесенный Эйхгорну ЦК партии левых эсеров. Не добившись ничего, немцы повесили террориста.
Смерть Эйхгорна была выгодна как украинским повстанцам, так и большевикам. Последние по меньшей мере не помешали Донскому уехать на Украину и привести в исполнение «приговор» эсеров.
На место Эйхгорна назначили нового командующего – графа Кирхнера, который, по словам генерала Стеллецкого, «представлял собой тип настоящего немецкого бюргера, любившего спокойную жизнь, хорошую кухню, а главное – сильно выпить»[1269].
Перепуганный гетман сделал заявление, что убийца не украинец и никакого отношения к Украинской державе не имеет. Накануне теракта гетман как раз собирался в поездку по стране, надеясь таким образом укрепить свою власть. Теперь поездка была сорвана. Вместо этого гетман отправился с визитом в дружественную Германию, чем окончательно погубил свою репутацию в глазах народа. Газеты обошел снимок: высокий бритоголовый гетман в черной черкеске почтительно стоит перед кайзером Вильгельмом II. Между тем и время для визита было выбрано неудачно, да и необходимость лебезить перед германцами скоро исчезла. Трагическая гибель германского фельдмаршала, как заметил Михаил Булгаков, породила «у умных людей замечательные мысли по поводу происходящего»[1270]. Оказалось, немецкая власть не так уж прочна и совсем не вечна.
Но и на Западном фронте произошли важные перемены. Отразив последний германский натиск, многочисленные и хорошо подготовленные армии французов, англичан и американцев перешли в генеральное наступление. Боевой дух немцев падал, дезертирство стало обычным явлением. Стало ясно, что их поражение – вопрос времени.
В сентябре 1918-го четыре союзнические армии (английская, французская и две сербские) при поддержке итальянских и греческих дивизий начали наступление на Балканах. После ожесточенных сражений сербы, греки, англичане и французы заставили капитулировать болгарскую армию, на тот момент – самого боеспособного союзника германцев. 29 сентября 1918-го Болгария вышла из войны, и союзные войска начали освобождение Сербии, приближаясь к границам Дунайской монархии. Принц-регент Александр, будущий сербский, а затем и югославский король, торжественно вступил в Белград. Командующий союзными войсками на Балканах генерал Франше д’Эспере уже планировал наступление на Вену.
В октябре 1918-го стало окончательно ясно, что война немцами проиграна, надеяться на них более нельзя. У Австро-Венгрии осталось на Украине только две дивизии, да и те не могли воевать: «Многие солдаты из них просто разбрелись»[1271].
Закат гетманата
Англичане и французы смотрели на гетмана как на германофила и шли на переговоры с его представителями неохотно.
В октябре 1918-го Скоропадский попытался пойти на союз с левыми украинскими националистами. К этому гетмана толкали немцы, с которыми он еще обязан был считаться. Лишь под влиянием немцев, которые уважали украинских левых националистов, гетман обновил состав Совета министров, заменив пять русских на пять украинцев. Так, пост министра исповеданий занял Александр Лотоцкий, горячий сторонник автокефалии Украинской православной церкви. И сразу же начался конфликт с митрополитом Антонием и архиепископом Евлогием, что стояли за «единую, неделимую Русскую Церковь»[1272].
Гетман согласился даже на сотрудничество с главной оппозиционной силой – Украинским национально-державным союзом, которым руководили украинский эсер Никита Шаповал и социал-демократ, почти большевик Владимир Винниченко.
Симон Петлюра был тогда не у дел. Он с 27 июля сидел в Лукьяновской тюрьме, в одиночной камере. Там он много читал, переводил очень популярных тогда Жюля Верна и Бернгарда Келлермана: узнику нужны были деньги, и друзья помогли ему заключить договор с издательством. Он даже сочинял тексты для антиправительственных листовок и передавал их на волю. Однако руководить украинским национальным движением из тюрьмы было все же затруднительно.
Владимир Винниченко был настроен не менее радикально, чем Петлюра: «Русская буржуазия, разумеется, не могла примириться с созданием украинского государства, с его национальными формами. Это в самом деле был какой-то абсурд: все устройство государства – буржуазное; весь аппарат управления передан буржуазии; сама буржуазия вся – русская, а государство несмотря на все это – украинское, а язык в правительстве и во всех буржуазно-правительственных учреждениях должен быть украинский. Из всего кабинета один или два министра знали украинскую мову, а другие только слышали ее на малороссийских спектаклях. <…> Все окружение его (гетмана. – С.Б.), “двор”, формировалось из русской “забубенной” офицерни, которая истинно русскими словами ругала и высмеивала и Украинскую державу, и украинскую мову, и все украинское»[1273].
Не удивительно поэтому, что Винниченко и Шаповал устанавливали связи с повстанческими отрядами на Украине и продолжали начатые еще летом контакты с большевиками. Украинцам не хватало средств, и большевики охотно помогли им, будто бы предоставив три миллиона рублей, в то время как до переговоров Винниченко располагал только двадцатью тысячами[1274]. Раковский и Мануильский обещали в случае успеха восстания признать Украинскую Народную Республику и не вмешиваться в ее дела.
Гетман и его министры знали о подрывной деятельности большевиков еще летом. Даже не располагая достоверными сведениями о новых маневрах Винниченко, они понимали, чего можно ждать от такого политического партнера. К тому же «украинский поворот» был отвратителен для русских офицеров и генералов, окружавших гетмана. И тогда он допустил последнюю, фатальную ошибку. К ней его вынудили серьезные причины.
11 ноября 1918 в Компьенском лесу союзники подписали с немцами перемирие. Война окончилась. Германские части покидали Украину. Им на смену вот-вот должны были прийти англичане и французы. Союзники поддерживали русскую Добровольческую армию генерала Деникина, которая осенью 1918-го разгромила красных на Северном Кавказе. Восстановление единой России перестало казаться мечтой, донкихотством. Русские уже около месяца убеждали гетмана, что опираться надо на русское офицерство, что необходимо заключить союз с Добровольческой армией. Те и другие будто бы помогут привлечь Антанту на помощь Украине. На самом деле командующий Добровольческой армией А.И.Деникин и слышать не хотел об Украинской державе, хотя Скоропадский предлагал обеспечить белогвардейцев снарядами и патронами, в которых те очень нуждались: «Гетман не желал понять, что между идеологией “Единой, Великой и Неделимой России” и той, которую до последних дней исповедовал он, гетман, <…> лежит непроходимая пропасть», – писал впоследствии Деникин.
Тем не менее гетман решил сделать ставку на русское офицерство, потому что ставить больше было не на кого. Он распустил «украинское» правительство Лизогуба. Во главе нового кабинета поставил бывшего гофмейстера, члена Государственного совета Российской империи и действительного тайного советника Сергея Николаевича Гербеля. Украинцев из министерств начали вытеснять русские, немцы, поляки. Игорь Кистяковский, снова совершив переход из украинцев в русские, подготовил текст новой гетманской грамоты, программного документа Украинской державы. Государственный секретарь Сергей Завадский, юрист, бывший профессор Александровского (Царскосельского) лицея, перевел грамоту на украинский, который оставался государственным языком державы Скоропадского[1275]. Поводом к публикации стало завершение мировой войны.
В этой грамоте (декларации) гетман объявил, что Украине предстоит взяться за дело создания «Федеративной России», а конечная цель этого дела – «восстановление Великой России». Все прочие пути гибельны для украинского народа. Будущее Украины тесно связано «с будущим и счастьем всей России». В этой новой великой и федеративной России украинский народ получит возможность экономического и культурного развития «на прочных основаниях национально-государственной самобытности»[1276].
В 1914 году под таким планом с радостью подписался бы сам Петлюра. Но к ноябрю 1918-го мир изменился. Теперь сказать, что благополучие Украины связано со «счастьем всей России», значило отречься от украинской государственности. Русские решили, что гетман наконец-то отбросит украинский камуфляж и займется настоящим делом – возрождением русского государства. Украинские националисты убедились в своих худших подозрениях: Скоропадский был и остался российским генералом, то есть врагом украинского государства по определению.
Хуже того, гетман совершил еще одну фатальную ошибку: 13 ноября распорядился выпустить из тюрьмы Симона Петлюру, который тут же выехал в Белую Церковь. В этом городке на юге Киевской губернии был расквартирован Особый отряд сечевых стрельцов. 14 ноября на Бибиковском бульваре в квартире крупного железнодорожного чиновника Андрея Макаренко собрались Винниченко, Шаповал и несколько украинских военных: генерал Осецкий, полковник Коновалец[1277], подполковник Тютюнник (Василий, а не уже известный нам Юрий). Националисты приняли решение о восстании против гетмана. Для оперативного руководства они создали новый орган власти, который назвали Директорией. Историю Великой Французской революции украинские интеллигенты, конечно, знали и намеренно выбрали такое историческое название. Директорию возглавил Винниченко. Ни Грушевского, ни бывшего премьера Голубовича в ее состав не включили. Они не присутствовали на совещании, поэтому их было легко обойти. Петлюру обойти не решились: за него стояли сечевые стрельцы, главная военная сила Директории. К ним в Белую Церковь и отправились заговорщики после совещания.
Бумажное войско
Императору Александру III приписывают фразу: «Во всем свете у нас только два верных союзника – наша армия и флот»[1278]. Украинская держава даже такими союзниками не располагала. Положение было едва ли не хуже, чем во времена УНР. Весной 1918-го Петлюра привел в Киев немногочисленную, но патриотически настроенную и закаленную в боях армию, к которой должны были прибавиться три украинские дивизии, подготовленные немцами и австрийцами. Украинская армия была в то время профессиональной. Рядовой получал 300 рублей (профессор в Екатеринославском университете, как мы помним, 450 рублей). У войск «дисциплина французская <…>, командный состав не выборный, но назначенный»[1279].
Этой армии боялись и гетман, и сами немцы, которые разоружили две «синежупанные дивизии», набранные среди военнопленных украинцев. В октябре точно так же разоружат и большую часть «серожупанной» дивизии[1280]. Она тоже была укомплектована военнопленными, но уже не из германских, а из австро-венгерских лагерей. Сечевых стрельцов разоружили вскоре после переворота[1281].
Не доверяли и украинским республиканским частям, их командиры были для русских офицеров и генералов людьми сомнительными, а то и просто одиозными: Евген Коновалец и Андрий Мельник – пленные австрийцы, Петлюра и Волох – враги не лучше большевиков.
Многие украинцы лишились возможности служить в армии и по другой причине. В державе Скоропадского был большой преизбыток офицеров и генералов. На Украине оказалась почти треть офицеров бывшего российского генерального штаба[1282]. На 24 должности командира дивизии было 75 кандидатов[1283]. Поэтому гетман велел принимать на украинскую службу только кадровых офицеров. Из так называемых офицеров военного времени принимали георгиевских кавалеров и выпускников высших учебных заведений, дослужившихся во время мировой войны хотя бы до звания штабс-капитана[1284]. В июне 1918 года соответствующий приказ издал военный министр Рагоза. Бывшие прапорщики, подпоручики, поручики остались без работы. Многие участники январских боев за Киев оказались не нужны новому режиму, зато высокие посты заняли офицеры и генералы, отсидевшиеся в своих квартирах или вовремя бежавшие из Петрограда и Москвы в Киев или Одессу. Правда, офицерам военного времени дали возможность доучиться в юнкерских училищах или поступить в университет.
На службе в гетманской армии остались немногие военные УНР, в основном кадровые офицеры Русской армии вроде Александра Натиева и Петра Болбочана. А вот Всеволод Петров, несмотря на свои полковничьи погоны и оконченную академию, оказался не у дел. Он вынужден был зарабатывать на жизнь, разгружая вагоны на станции Киев-Товарный.
Военным министром у Скоропадского был царский генерал от инфантерии (его украинский чин назывался «генеральный бунчужный») Александр Францевич Рагоза.
В Совете министров регулярно обсуждали планы спасения отечества, под которым большинство понимали Россию, а не Украину. Но «почтенный старец Рогоза ничего в этом хаосе не понимал и со всеми спешил согласиться»[1285]. Зато он очень нравился гетману. Солидный, уважаемый человек. Воевал еще в Русско-турецкую войну 1877–1878 годов, во времена Скобелева и Драгомирова. Генерал-лейтенант Скоропадский испытывал пиетет к этому военному, старшему и по званию, и по летам. Гетман всерьез считал его «рыцарем без страха и упрека»[1286]. Скоропадский признавался, что ему хотелось «вскочить и вытянуться для военного приветствия»[1287], когда Рагоза входил в кабинет.
Между тем это был тот самый генерал Рагоза, что погубил до 80 000 русских солдат под озером Нарочь в марте 1916-го. Наступление начали в весеннюю распутицу. Русская артиллерия смешала с грязью германские окопы, но захватившие эти окопы русские солдаты не смогли в них укрыться. Талая вода заливала их по колено, нельзя было ни сидеть, ни лежать: «Шинели солдат, мокрые от дневных дождей и от грязи, на ночь примерзали к земле, и иногда раненые лежали по 2–3 дня…»[1288]
По словам Людендорфа, русские атаки захлебнулись в болоте и в крови. Ударной группировкой тогда командовал Рагоза. Он по праву должен разделить с командующим Западным фронтом генералом Эвертом ответственность за гибель десятков тысяч русских солдат.
Летом того же 1916-го года Рагоза снова подготовил наступательную операцию, которая окончилась столь же плачевно. Как известно, Юго-Западный фронт генерала Брусилова в мае–июне 1916-го добился больших успехов. Западный фронт должен был помочь Брусилову своим наступлением и если не разгромить немцев, то по крайней мере оттянуть на себя немецкие резервы. Рагоза начал наступление под Барановичами, но оно оказалось так плохо организовано, что немцы справились с ним, даже не подтянув резервы.
Вот такой «блистательный» генерал и возглавил Военное министерство. Ему предстояло создать новую армию, способную вместе с державной вартой подавить народное восстание и отразить возможное наступление большевиков.
На несчастье гетмана и Украинской державы, генерал Рагоза был не только бездарным полководцем, но и плохим организатором. Человек добрый, приветливый, он ни с кем не ссорился и в дела собственного министерства по возможности не вникал[1289]. Организационной работой занимались начальник штаба полковник Александр Сливинский и товарищ министра генерал-майор Александр Лигнау. Оба заняли свои должности еще при УНР. Они создали систему, которая позволяла найти работу русским офицерам, дать им возможность прилично жить.
В гетманской армии было 8 корпусов (им соответствовали восемь военных округов), 16 пехотных и 8 кавалерийских дивизий. В военное время количество дивизий удваивалось. Это не считая отдельной Запорожской дивизии (потом развернутой в Запорожский корпус) и сердюкской[1290] (гвардейской) дивизии.
И Скоропадский, и Рагоза явно стремились подчеркнуть преемственность не с далекими временами Мазепы, а с недавним прошлым – с историей Русской императорской армии. Полки гетманской армии сохранили и знамена, и номера русских полков.
Сначала формированию гетманской армии мешали немцы и австрийцы, они считали, что украинская армия будет им опасна. Но с августа 1918-го немцы уже и рады были бы переложить бремя обороны Украины на самих украинцев и русских, однако русские генералы боялись призывать в армию украинских крестьян, и, как мы увидим, не напрасно. Мобилизовать русских горожан тоже было трудно, многие горожане запасались справками о разнообразных тяжелых болезнях, что мешают им стать под ружье. Поэтому армия Скоропадского состояла не из дивизий и корпусов, а преимущественно из их штабов. Полки, дивизии, корпуса были укомплектованы офицерами, но им некем было командовать. Офицеры служили, получали жалованье, но в бой, за редкими исключениями, могли бросить только бумажных солдат. Немногие настоящие, не бумажные, соединения гетманской армии были крайне ненадежны. В ноябре–декабре 1918-го они будут охотно переходить на сторону петлюровцев.
«Откуда взялась эта страшная армия?»
«Ужас в том, что у Петлюры, как говорят, восемьсот тысяч войска, отборного и лучшего. Нас обманули, послали на смерть… Откуда же взялась эта страшная армия? Соткалась из морозного тумана в игольчатом синем и сумеречном воздухе…»[1291] Это рассуждения литературного героя – Николки Турбина. Но не только булгаковский герой, а и историки, украинские и русские, удивляются, как быстро появилась петлюровская армия и как быстро она растаяла.
Когда заговорщики прибыли в Белую Церковь, там было в лучшем случае 1500 сечевых стрельцов (свидетельство Винниченко)[1292]. В Белой Церкви Директория издала свою «вiдозву» (воззвание) к гражданам Украины. Грамоту Скоропадского объявили «предательским актом о ликвидации независимости Украинской державы», а самого гетмана – «насильником и узурпатором народной власти», его правительство – антинародным и антинациональным. Гетмана и министров призывали добровольно уйти со своих постов, а русских офицеров – «сложить оружие и выехать из пределов Украины, кто куда хочет». Честных граждан, «украинцев и не украинцев», призвали «вместе с нами стать вооруженной дружной силой против преступников и врагов народа»[1293].
«Вiдозва» заканчивалась словами, которые тогда, 15 ноября 1918 года, были еще смелой фантазией: «Украинские народно-республиканские войска подходят к Киеву. Для врагов народа они несут заслуженную кару, для демократии всех наций Украины – освобождение»[1294].
Одновременно свое воззвание к народу опубликовал и Симон Петлюра, теперь главный атаман украинского войска. Простые люди историю Великой Французской революции не изучали, а потому не знали, что такое Директория. А вот имя Петлюры было уже хорошо известно по всей Украине. И с первых же дней восстание ассоциировалось не с Винниченко, не с Микитой (Никитой) Шаповалом, который в решительный момент отошел от дела, и не с малоизвестными членами Директории – Андреем Макаренко, Федором Швецом, Опанасом Андриевским, – а именно с Симоном Петлюрой. Петлюра окончательно превратился в живой символ украинского национализма, в его знамя, в его вождя, хотя формально Директорией еще два месяца руководил Винниченко.
В штабе восстания было много опытных военных: Александр Шаповал, Василий Тютюнник, Евген Коновалец, Андрий Мельник, Александр Осецкий. Последний фактически возглавил штаб повстанческой армии.
У петлюровцев было два плана. Можно было использовать эшелонную тактику начала 1918 года. Сечевые стрельцы и железнодорожная «охорона» (стража) ворвались бы в Киев на поезде, воспользовавшись низкими боевыми качествами гетманских войск. Но план отвергли, ведь в Киеве еще оставались германские войска. Они могли бы легко разгромить горстку повстанцев.
Поэтому приняли другой план, предложенный, по всей видимости, генералом Осецким: собирать силы, постепенно охватывая Киев кольцом осады.
Первым делом захватили саму Белую Церковь. Державную варту разоружили, а немецкий гарнизон объявил о своем нейтралитете. Заняли стратегически важный городок Фастов и станцию Мотовиловка, где повстанцы впервые столкнулись с войсками гетмана. Гетманцами командовал подполковник князь Леонид Святополк-Мирский. В его распоряжении были офицерская дружина в 600 штыков, 700 пеших и 200 конных сердюков. Им противостояли 1200 сечевых стрельцов с девятью пулеметами и четырьмя пушками. В начале боя гетманцам удалось потеснить авангард противника. Но к терпевшим уже поражение петлюровцам подоспели основные силы. Интенсивный пулеметный и артиллерийский огонь остановил наступление русской офицерской дружины. В том бою отличился галичанин Роман Дашкевич. Он командовал орудием и четырьмя пулеметами, установленными на импровизированный бронепоезд. Метким пушечным выстрелом Дашкевич вывел из строя бронепоезд гетманцев. Сердюки из резерва Святополка-Мирского наступали по обеим сторонам железной дороги. Тогда бронепоезд сечевиков врезался в их цепи и открыл ураганный огонь: одни погибли, другие спаслись бегством.
Тем временем сечевые стрельцы начали штыковую атаку по всему фронту. Сердюки бежали, большинство русских офицеров погибли. Конные сердюки вообще не приняли участия в деле, а после боя перешли на сторону петлюровцев.
Первое сражение окончилось полным разгромом гетманских частей. Петлюровцы окружили Киев с юга и запада, их силы росли как на дрожжах. Скоропадский признавал, что украинские крестьяне «были самые убежденнейшие украинцы-самостийники школы Михновского»[1295]. Они беспрерывно подвозили повстанцам хлеб, сало, яйца, мясо, масло[1296], целыми селами вступали в петлюровское войско. Украинская газета «Відродження» писала, будто украинские бабы «арестовывали» собственных мужей, уклонявшихся от мобилизации в петлюровскую армию, и доставляли их на сборный пункт[1297]. Пусть, мол, воюют!
Со всех концов Украины пошли известия о переходе гетманских войск на сторону восставших. На Черниговщине власть Директории признала серожупанная дивизия, Харьков заняли войска Запорожского корпуса. Его командир, полковник Петр Болбочан, вскоре контролировал уже большую часть Левобережной Украины. Правобережная Украина тоже почти вся приняла сторону Петлюры. В Подолии к Петлюре перешел дисциплинированный и прекрасно вооруженный корпус генерала Ярошевича, одна из немногих настоящих украинских боевых частей. Если верить гетманскому министру Рейнботу, Скоропадскому изменил даже начальник штаба полковник Сливинский: он будто бы отправил «в Белую Церковь “сечевикам” два или три вагона амуниции, артиллерийской упряжи и ящиков с патронами»[1298].
К 10 декабря маленький отряд сечевых стрельцов и украинских железнодорожников превратился в тридцатитысячный корпус облоги (осадный корпус). С востока на Киев шел запорожский корпус Болбочана, с севера, из местечка Чернобыль, наступал атаман Илько (Илья) Струк.
«Город вставал в тумане, обложенный со всех сторон. На севере от городского леса и пахотных земель, на западе от взятого Святошина, на юго-западе от злосчастного Поста-Волынского, на юге за рощами, кладбищами, выгонами и стрельбищем, опоясанными железной дорогой, повсюду по тропам и путям и безудержно просто по снежным равнинам чернела, и ползла, и позвякивала конница, скрипели тягостные пушки и шла и увязала в снегу истомившаяся за месяц облоги пехота Петлюриной армии»[1299].
Не белая и не гвардия
1
Современный читатель, скорее всего, знает об осаде петлюровцами Киева из романа Михаила Булгакова. Это очень хорошая книга, и несколько страниц «Белой гвардии» перевесят десятки статей и монографий, написанных украинскими и русскими историками.
Из романа Михаила Булгакова «Белая гвардия»: «…у Петлюры на подступах к городу свыше чем стотысячная армия, и завтрашний день… да что я говорю, не завтрашний, а сегодняшний, – полковник указал рукой на окно, где уже начинал синеть покров над городом, – разрозненные, разбитые части несчастных офицеров и юнкеров, брошенные штабными мерзавцами и этими двумя прохвостами, которых следовало бы повесить, встретятся с прекрасно вооруженными и превышающими их в двадцать раз численностью войсками Петлюры…»[1300]
Защитить Киев в декабре 1918-го было невозможно. Да и некого было защищать в Киеве, ведь гетман позорно бежал. Мало того, Алексей Турбин прямо обвиняет Скоропадского, что тот не сформировал вовремя русскую армию и не повел ее на освобождение Украины и Великороссии от большевиков и петлюровцев: «…он набрал бы пятидесятитысячную армию, и какую армию! Отборную, лучшую, потому что все юнкера, все студенты, гимназисты, офицеры, а их тысячи в Городе, все пошли бы с дорогою душой. Не только Петлюры бы духу не было в Малороссии, но мы бы Троцкого прихлопнули в Москве, как муху»[1301].
Получается, трусость и нерешительность гетмана погубила русский Киев. Прекрасный город пришлось отдать во власть монструозным петлюровцам.
Да, гетман Скоропадский не был героем. Он не погиб с винтовкой в руках на пороге собственного кабинета, а действительно переоделся в германский мундир и вместе с немцами покинул Киев. Сходным образом поступил и его друг князь Долгоруков (в романе – Белоруков), последний командующий гетманскими войсками. Но это было только 14 декабря 1918 года, когда в город уже вошли петлюровцы. Большинство сторонников гетмана бежали гораздо раньше.
Еще несколько дней назад город можно было спасти. В ноябре-декабре в Киеве было полным-полно и офицеров, и юнкеров, и студентов, и просто здоровых русских людей, вполне способных стрелять из винтовки и пулемета. Самих винтовок и пулеметов на складах было сколько угодно, патронов к ним – тем более. Так что сформировать пятидесятитысячное войско было не сложнее, чем весной. И офицеров в городе прибыло, и немцы больше не мешали, и причин взяться за оружие хватало. Не гетмана защищать, а русский Киев, великий город, который русские люди так не хотели отдавать «хохлам».
Гетманские власти пытались худо-бедно наладить оборону. Русские офицеры не желали служить в гетманских войсках и слушать команды по-украински, и тогда для них создали офицерские добровольческие дружины. Офицеры-дружинники носили русскую военную форму, над вербовочными пунктами развевались русские трехцветные знамена. По всему Киеву были расклеены огромные плакаты: «Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан».
Генерал-майор Лев Кирпичев объявил, будто Киевская добровольческая дружина является частью Добровольческой армии, что, конечно же, было неправдой. То была ложь во спасение. Не хотят воевать за гетмана – пусть воюют за «единую и неделимую Россию». Им выдавали новое обмундирование, подъемные и суточные. Но, получив всё это, «многие офицеры исчезали». Встретить их потом можно было на еврейском рынке, где это обмундирование продавали за еще не обесценившиеся деньги[1302]. В газетах печатали объявления о сборе средств на содержание офицерских дружин. Разумеется, это было мошенничество. Если средства и удавалось собрать, то шли они не на оборону Киева, а на проституток, на рестораны или на дела коммерции.
Поскольку в дружины записывались мало, гетман объявил мобилизацию. Решение правильное, только провести его в жизнь было нелегко, потому что у гетмана почти не осталось, говоря современными словами, силовиков. Немногочисленная державная варта уже разваливалась, а сердюки только номинально были гвардией.
На место разбежавшихся или перешедших на сторону Петлюры сердюков набирали кого попало: хулиганов с киевских окраин – Шулявки и Соломенки, просто городских обывателей, эмигрантов из Совдепии. Так в сердюки попал даже будущий писатель Константин Паустовский. «Буржуазные сынки уклонялись от исполнения своего классового долга», – замечал большевик Антонов-Овсеенко, располагавший надежной агентурной информацией о положении в Киеве[1303].
Всего в распоряжении гетмана было от 6000 до 9000 человек, в том числе от 2000 до 4000 в офицерских дружинах. Но, как писал Павел Скоропадский в своих воспоминаниях, «на фронте считалось по спискам 9000 человек, а на самом деле было всего 800»[1304]. Остальные служили при штабах. Штаб был не только у дружины, но у каждого отдела и даже (внимание, читатели Булгакова!) подотдела дружины. И все штабы были переполнены народом, а вот на фронт послать было некого: «…строевых офицеров – горсть»[1305], – вспоминал боец Киевской добровольческой дружины Роман Гуль. Хуже того, и строевые офицеры не были такими уж героями. Многие поступили на службу, привлеченные довольно большими суточными (40 карбованцев) и социальным статусом защитников города. За пределы Киева выступать они и не собирались. Когда «подотдел» их офицерской дружины вывезли всего лишь на станцию Пост-Волынский (сейчас в городской черте Киева), начался ропот: «…нас, городскую охрану, вывозят за город!.. <…> Зачем?! Куда нас вывезли! С нами нет ни одного начальника, все остались в Киеве!..»[1306] Наконец, проведя день за разговорами, офицеры смирились со своим положением, но, замечает Роман Гуль, «некоторые бесследно скрылись»[1307].
Гетманской армией командовали русские генералы, многие из них были выпускниками академии Генерального штаба. Дружины состояли из кадровых боевых офицеров, почти у всех – опыт мировой войны. Тем больше удивляют бездарность и бестолковость руководства, легкомыслие начальников и подчиненных, полное пренебрежение уставами и даже здравым смыслом. Наступали без разведки, могли устроить ночлег в деревне, не выставив часовых: «“Господин полковник, не выставить ли на всякий случай пост?” – замечает кто-то. “Э, пустяки. От кавалеристов же разъезды на восемь верст ходят. Ложитесь, господа…”»[1308]
Штабные пьянствовали, но водка лилась рекой и на фронте. Как только офицерам наконец-то выдали продукты, деньги и водку, все перепились. Пили, закусывали, ругали штабное начальство: «Повалились. Заснули. Ночь. Тревога! Крики. Пожар! Всех вызывают. Загорелись аэропланные гаражи. Но из 27 человек нашего подотдела только шесть в состоянии выйти. Остальные пьяны»[1309].
Огромный город обороняло несколько сотен офицеров и юнкеров. Роман Гуль вспоминал, что под Жулянами (тогда пригородная деревня, сейчас район Киева) десять бойцов получили боевую задачу «во что бы то ни стало» оборонять участок в три версты длиной[1310]. Так что Булгаков, описывая злоключения поручика Мышлаевского у станции Пост-Волынский, ничуть не сгустил краски.
В Одессе было немногим лучше, чем в Киеве. В большом и богатом портовом городе тогда насчитывалось до 15 000 офицеров «старой армии». Однако многие из них «являлись в полном смысле деклассированным элементом, предпочитая выгодную и спокойную службу в ресторанах и кафе какой бы то ни было боевой деятельности. Начальник этого воинства генерал Леонтович стоял во главе офицерского игорного клуба, пользовавшегося скверной репутацией»[1311]. Василий Шульгин с сомнением оглядывал защитников города: «Говорят по-русски… Культурные лица как будто, но общий вид – растрепанный… Дисциплина слабая. Глаза – усталые, измученные, винтовки в руках, папироски в зубах <…>. Ясно, что это – наши… Но ясно и то, что с ними уже что-то случилось…»[1312]
Но именно в Одессе петлюровцам всё же дали отпор. Нашлось несколько пассионарных людей, которые сумели организовать русские силы. Это были генерал-майор Алексей Гришин-Алмазов, сам Шульгин и друг Шульгина французский капитан Эмиль Энно, исполнявший обязанности французского консула в Одессе. Невеста Энно Елена Погребакская была пламенной русской патриоткой и страстно ненавидела «украинствующих». Под ее влиянием и влиянием Шульгина Энно стал русофилом и сам начал служить русскому делу. Над гостиницей «Лондонская», где Энно устроил свою резиденцию, подняли французский и русский флаги, прилегающие улицы и часть порта объявили французской зоной. «Так мы обвели себя заклинанием против надвигавшейся нечистой (жовто-блакитной) силы…» – писал Шульгин[1313]. Петлюровцы не решились ее занять – не ссориться же с могущественной Францией? Во французскую зону начали прибывать русские добровольцы, готовые бороться против Петлюры. Командование ими принял Гришин-Алмазов. Вскоре в его распоряжении оказались даже броневики и артиллерия. Французы высадили в Одессе свой десант и поддержали русских огнем корабельной артиллерии. Несмотря на такую помощь (а на стороне русских были не только французы, но и польские легионеры), бой с петлюровцами оказался исключительно тяжелым, а победа стоила русским больших потерь. Но украинцев заставили оставить Одессу.